I'd sacrifice myself to you
Right here tonight
Because you know that I love you
Love you, love you, love you…
— «Sacrifice» – London After Midnight.
***
Декабрь стоял стылым и равнодушным. Год выдался тихим, почти немым, и именно в этой тишине он обнажил свою беспощадность. Холод больше не ощущался как примета времени года. Он воспринимался как состояние, как нечто укоренившееся и постоянное. Мёрзлость въелась в воздух, заполнила промежутки между звуками, осела в редких, скользящих взглядах прохожих. Она существовала отдельно от температуры, не поддавалась измерениям, не зависела от ветра или снега. Холод редко начинается с кожи. Он зарождается глубже, в грудной клетке, под рёбрами, в том месте, где когда-то удерживалось тепло. Он селится осторожно, почти деликатно, не нарушая привычного ритма дыхания, и постепенно заполняет человека изнутри, вытесняя всё живое, всё подвижное и тёплое. Сначала он притупляет чувства, делает их тише, мягче, бесшумно укрывает тонким слоем инея. Потом отнимает слова, оставляя мысли недосказанными и тяжёлыми. И лишь после этого приходит пустота. Она не обрушивается внезапно, не пугает резкостью. Она оседает спокойно и ровно, становится частью внутреннего ландшафта и со временем начинает восприниматься как что-то привычное, безопасное. В такой мёрзлости человек не мёрзнет. Он остывает. Не сразу и не заметно для себя, шаг за шагом, дыхание за дыханием. Границы между внешним и внутренним стираются, мир теряет очертания, а собственная тень перестаёт казаться чем-то отдельным. Всё смешивается в одном ровном, приглушённом ощущении, которому уже трудно дать имя. В нём реальность постепенно утрачивает очертания и растворяется, уступая место монотонной, тягучей пустоте, растянутой во времени, лишённой начала и конца. В мире настолько хрупком, что его дыхание не различимо даже самому себе, человек остаётся наедине с собственным присутствием. Здесь нет зрительного зала, нет света рампы и некому вмешаться. Он сам выстраивает декорации собственного существования, сам распределяет роли, сам поднимает и опускает занавес. Нелепые комедии разыгрываются без смеха, романы обрываются на полуслове, а кошмары возникают тихо и смиренно, не требуя внимания и не оставляя права на пробуждение. Сюжеты больше не находят отклика, и человек начинает чувствовать, как мир медленно отворачивается от него. Всё вокруг начинает напоминать плохо знакомый сон, в котором события следуют друг за другом без смысла и причины. И человек остаётся внутри замкнутого круга, где каждый шаг уже предрешён, а финал угадывается задолго до того, как к нему подводит путь. Именно это знание наполняет всё происходящее глухим, непрекращающимся страхом. Идя по тёмной, метельной улице, это чувство накрывает с пугающей резкостью. Оно не просто возникает, не ограничивается телом или мыслями. Оно прорывается изнутри и захватывает целиком, заставляя дышать чаще и глубже, чем требует холодный воздух. В нём есть импульс к движению, болезненное желание сорваться с места и уйти дальше, прочь, не разбирая направления, лишь бы не оставаться в этом терзающем мгновении. Шаги становятся тяжёлыми и неровными. Ноги ступают прямо в слякоть, скользят по тонкому, ещё живому льду, который хрустит под подошвами, будто предупреждая о хрупкости каждого следующего действия. Этот лёд кажется возникшим именно сейчас, под этот внутренний надлом, под это ощущение безысходной пустоты, в которой хочется бежать, но некуда, и останавливаться страшнее, чем идти вперёд. Голые стебли деревьев хрустят высоко над головой, слишком далеко, чтобы к ним дотянуться, и слишком близко, чтобы не слышать. Замёрзшие стеклянные глаза фонарей смотрят вниз неподвижно и холодно, отражая его фигуру и искажая её до неузнаваемости. В этом отражении он кажется прозрачным, дымным, лишённым чётких границ, словно может испарится в любой момент. Небо давно стянуто сплошной пеленой туч. Оно давит своей бесконечной широтой, пугает отсутствием просветов и вместе с тем притягивает мыслью о растворении. В тяжёлых слоях облаков скрыто обещание исчезновения, тихого, окончательного, лишённого объяснений. В них однажды захочется укрыться, погрузить ладони в холодную плоть неба, почувствовать её вес и исчезнуть в поглощающих, немых объятиях. С тихой, будто священной печалью по щекам уже какое-то время текут слёзы. Он не помнит, когда они начали – две одинокие дорожки, отстранённые друг от друга, словно и сами боятся соприкоснуться. Ветер жжёт их, тело вздрагивает и сжимается, руки беспомощно ищут тепло в карманах, но находят только холодную, застывшую ткань. Каждая капля кажется вечностью, каждой сопутствует тихий стук сердца, в котором уже нет ожидания ответа и не остаётся места для чужого шага рядом. Под давящим небом, в вязкой, липкой среде, формируется особое, незаменимое ощущение, будто бы весь мир наконец перестал притворяться, обнажив своё истинное лицо, холодное, неподвижное и безотзывное, и остаётся только наблюдать, не в силах ни изменить, ни отвернуться. Этот город ровно и спокойно сер. Серые дни тянутся один за другим, серый рассвет приходит без спешки. Ветер листает обрывки прошлогодних газет, а дым от пережитых судеб тихо поднимается вверх. Здесь трудно задержаться надолго. В его жилах течёт не кровь, а ржавчина времени, и весь город кажется усталым, давно застывшим. С каждой тягучей каплей слёзы медленно проступают на веках, будто замедляя время, заставляя их задерживаться дольше, чем нужно, на изгибе губ, цепляться за подбородок, словно нежные нити света, которые хотят удержать миг. В этом медленном падении есть странная, тихая красота – уязвимость, пленённая временем, и печаль, которая почти что шепчет о чем-то давно утраченном, но всё ещё дорогом сердцу. В голове звучит сплошной шум, вязкий и густой, застревающий в висках и отдающий дрожью по всему телу. Последние, невидимые струны сердца держатся на хрупких, подсвеченных переплетениях, дрожащих при малейшем движении, готовых оборваться в любой момент. Мысли переплетаются и рассыпаются одновременно, ускоряясь до зыбкой неразборчивости, как будто внутри кто-то беспрерывно прокручивает скрытый кадр, выискивая момент, который вот-вот должен прорваться наружу. Вдруг, неожиданно и неотвратимо, он ворвётся, разрушая порядок, разрушая дыхание, оставляя за собой только дрожь, пустоту и тень предчувствия. Антон останавливается. Шаг, несущий его куда-то вдаль, в пустоту, обрывается. Он опускает голову в прохладные ладони, чувствуя их тяжесть на лице. Вокруг мерцают фары машин, из окон усталых многоэтажек падают слабые лучи, но он не замечает их. Сигнал автомобиля пронзает воздух, но он не слышит, не реагирует. Он стоит посреди дороги, мир сжимается, давит, люди осторожно обходят его стороной, не замечая, как мысли и импульсы разрывают его изнутри. Каждое движение становится слишком тяжёлым, каждое ощущение острым, и невозможно остановить этот поток, который тянет, давит и подталкивает к краю. Машины скапливаются в вязкую пробку, выстраиваются в ряды. Кто знает, если бы не этот одинокий сигнал, возможно, Антон не оказался бы здесь, в этом мгновении, в этой странной, хрупкой секунде. Возможно, это знак, пришедший из каких-то высот многогранной вселенной. Возможно, ему следовало быть осторожнее, держать своё одиночество подальше, в более безопасных местах, где оно не роняет холод на каждое движение и не заставляет сердце дрожать без причины. Но нет. Нет – говорит что-то глубоко внутри. Сегодня что-то находит в нём команду идти. Двигаться. Действовать. Даже если это истощает, выматывает, разъедает изнутри. Где-то в тишине звучит слабый, почти неразличимый звон, тонкий, напряжённый, такой, что способен уловить только самый внимательный слух, даже когда всё внутри сломано до основания. Каждая вибрация отзывается в теле, заставляя быть настороже, каждый шаг ощущается как проверка на прочность. Антон чувствует: белая полоса уже рядом, не за горизонтом, а ближе, почти внутри него. Почти слышно, как она мягко раздвигает тьму, оставляя еле заметный просвет, сквозь который проникает дыхание нового. Скоро тот кошмарный, надоедливый всей душе сценарий сдвинется, изменится, примет другую форму, драму с горьковато-пряной ноткой, или тихую, чувственную романтику, тонко рассыпающуюся на мгновения, которые окружающие не смогут предсказать, но в которых он почувствует собственное дыхание и собственную жизнь заново. Он спешил, не зная куда. Заплетаясь в собственных ногах, теряя направление, он двигался вперёд, не оглядываясь. Остановка казалась опаснее падения. Стоило замереть хотя бы на миг, и тело тут же догоняли мысли, тяжёлые, настойчивые, разрушающие. Не как образы, как удары. Они врезались без предупреждения, давили изнутри, распирали череп, разламывали тишину. Воздух переставал проходить в грудь, дыхание рвалось, становилось коротким и судорожным, заставляли сердце сжиматься до тупой, ноющей боли, до ощущения, что следующий толчок может не случиться вовсе. Тело подводило. Оно цеплялось за землю неловко, спотыкалось, тянуло вниз с упрямой настойчивостью, напоминая о своей изношенности, о собственной болезненности. И всё же он не останавливался. В падении была ясность, короткий миг, где всё решается сразу. А вот остановка тянулась бесконечно. Она означала остаться один на один с собой, без движения, без шума, без спасительной инерции. Потому что в неподвижности начиналась тишина. Не спокойная, а давящая. Та, в которой невозможно скрыться от собственного дыхания, от стука сердца, от мыслей, звучащих слишком громко. В ней поднимались вопросы, лишённые ответов, всплывали образы, к которым нельзя прикоснуться, не разорвав себя напрочь. Память обжигала, выворачивала, возвращала к тому, что давно должно было исчезнуть, но упрямо продолжало жить. А под всем этим раскрывалась пустота. Медленно, терпеливо, она раздвигала внутренние стены, тянулась, заполняла грудь, живот, голову. Она не кричала и не требовала, просто ждала, пока можно будет поглотить всё целиком, без остатка. Ботинки соскальзывали по застоявшимся лужам. Лёд, изящно-хрупкий и обманчиво сияющий, отражал темнеющее небо и тут же подло трескался под тяжестью шага. Ветви усталых, постаревших деревьев хрустели где-то рядом, методично и жестоко отсчитывая каждое неверное, сломленное движение. Он терялся и продолжал идти. Тяжесть шагов сковывала ноги, снег хрустел под ботинками, скользя и прилипая, будто бы пытался задержать его. Внутри растягивалась пустота, она шептала о страхе и беспомощности, о невозможности остановиться и невозможности убежать. Совсем скоро Антон, едва чувствуя ноги, переступал через вязкую землю, снова и снова бессильно ловя промозглый воздух, жгущий лёгкие изнутри. Снег возвращался, мягко ложился на влажные щёки, словно пытался утешить, осторожно гладил по лицу, касался румяных скул, медленно стекал по открытым запястьям, прокладывая незримые тропы крошечными, узорчатыми следами. Единственный источник тепла, промокшая меховая куртка, давно перестал защищать. Воротник тяжелеет от слёз, ткань впитывает влагу и холод, становится чужой и неподатливой. Тепло уходит почти сразу, растворяясь в воздухе и не оставляя следа. Тело слабеет, наливается ватной усталостью, но всё равно несёт его вперёд, будто бережно, будто заботливо, не позволяя остановиться и остаться наедине с тем, что внутри. Снег тут же заметает следы обуви, стирая доказательства его присутствия. Эта череда совпадений вызывает странную, глухую тревогу. Она бьёт по сердцу настойчиво и беспощадно. Где-то глубоко ещё держится надежда, тонкая, болезненная мысль о том, что, возможно, выход из этой замкнутой, бесконечной петли всё ещё существует. Петли, которая выматывает до пустоты, обрекает на смиренное одиночество и тянет за собой тяжёлые, липкие мысли, страх и собственную боль. Антон вынырнул из мыслей внезапно, с запоздалым чувством присутствия, и только тогда осознал, что оказался в месте, где холод проходил насквозь. Его тело привело его сюда само, без участия воли, будто память о пути существовала отдельно от него, а шаги давно перестали принадлежать сознанию. По выстуженной тропе он шёл, вздрагивая не только от холода, но и от того, что так и осталось внутри. Ладони скользили по бледным плечам, по худым бокам, тёрлись о замёрзшие ноги в беспомощной попытке выпросить у себя хоть немного тепла. Собственное тело отзывалось неохотно, глухо, будто устало отдавать последнее. И всё же где-то глубоко сохранялось слабое, упрямое движение, желание дотянуться, удержать, согреть, не дать окончательно рассыпаться. В грызущей тишине собственной памяти он бесшумно вышел к пустой железной дороге, исчезая так легко, как будто его здесь и не существовало. Месту, где ветер, казалось, давно привык проходить сквозь людей. И всё же здесь, на самой окраине притихшего города, стояла странная, непривычная тишина. Её нарушали лишь редкий, протяжный скрип рельс, приглушённый шум за пределами и тонкий звон собственного сознания, вспыхивающего коротко, болезненно, ещё живого. Луна, холодная, безмолвная, склонилась над рельсами, играя отблеском на металле, перекидывая его с одной линии на другую, будто перебирая старые, забытые мелодии. Это странным образом успокаивало. Влага медленно стекала с век, тревожа лишь Антона, оставляя на коже две одинокие, блуждающие линии, скользящие меж прошлым и настоящим. И вдруг, вдали, сквозь темноту, ему показался силуэт. Где-то там, пугающе знакомый, нереальный. Первое, что поразило взгляд, блестящие белые волосы, сияющие в сумрачном свете. Их разделяли лишь холодные, безликие рельсы, как непреодолимая пропасть. Подойдя ближе, Антон узнал в фигуре пустого человека, прозрачного, хрупкого, словно растворяющегося в воздухе. Он стоял неподвижно, как затерянный в собственном страхе, всматриваясь в Антона с такой же тревогой, будто боялся поверить глазам, не потеряться в эмоциях и не убежать от того, что сжимало грудь ледяным кулаком. Теперь между ними было всего полтора метра. Взгляд Антона, полный одновременно страха и тревоги, сжался, сковался, пытался спрятаться от того, что отражалось в чужих глазах. Глаза напротив были пустыми и вместе с тем живыми, пронзающими, будто читали каждую дрожь, каждую боль, каждую тянущуюся секунду внутри него. И чем ближе он подходил, тем сильнее ощущалась невысказанная угроза, казалось, взгляд сам по себе мог разорвать на части. Новый поток слёз прорвался наружу, острее и жгучее прежнего. Воспоминания хлынули, прокручивая архивы мгновений. Антон издал тяжёлый, надрывный всхлип из самых глубин, из последних сил, зная, что сейчас треснет хрупкий кристалл вокруг сердца, порвутся все сросшиеся нити. Он узнал тень. Своё отражение, размытое и не сойдящееся ни с чем. Своего близкого и вместе с тем бездонно далёкого друга, чьё присутствие обжигало пустотой. Когда-то их связывало нечто огромное, личное, сокровенное, такое, что нельзя было уловить словами. Но этой связи суждено было оборваться. Долгая пауза разорвала их пути, разбрасывая в разные стороны, пауза, которую не хочется продлевать, но страшно переступить и начать заново. Сердца оставались наедине с болью и тоской, осторожно храня память о том, что когда-то было живым и тёплым. Саша. Его Саша. Только его. И вот встреча. В месте, где тьма и свет переплелись так тесно, что время растекалось между ними, а окружающий мир растворялся, оставляя только этот миг. Они стояли рядом, не двигаясь, позволяя взглядам говорить за себя, позволяя дыханию тихо пересекаться, касаясь друг друга невидимыми нитями. Каждое мгновение было насыщено тревогой и едва-едва сдерживаемой надеждой. Без слов, без громких жестов, они ощущали, что теперь их связывает не только прошлое, глубокое, личное, трепетное, но и одинаково горькое настоящее, тяжелое, но живое, не отпускающее и не позволяющее остаться прежними. Антон шагнул ближе, ступая по доске между рельсами. В уголке глаза дрожала капля, готовая сорваться в любую неподходящую секунду. Кулак сжался внизу, второй прятался в ледяном кармане. Сердце забилось быстрее, каждая дрожь отдавалась в груди острым эхом. Саша двинулся навстречу. Туман медленно растекался вокруг, сжимая пространство, делая воздух густым и тяжёлым. В его взгляде жила вина, за прошлое, за упущенное, за слова, которые никогда так и не были сказаны. Он подошёл почти вплотную. Почувствовал горячее, сбивчивое дыхание Антона, его дрожь, уязвимость. Медленно, осторожно, обнял его, промокшими руками обвивая плечи и промокшую куртку. Каждое движение было тёплым и мягким, с оттенком сожаления, как будто он в который раз пытался удержать что-то уходящее. Тепло было слабым, но кожа помнила его, особенное, своё. Помнила, как раньше, согревая, он тихо шептал: «Я всё для тебя берег». Антон обнял в ответ. Сначала не двигаясь. Просто позволил себе растаять, не думать, быть здесь, сейчас. Они молчали. Долго. Сливаясь в одном дыхании. Саша прижимался к нему так, будто держал их обоих от обрушения, напряжённо и одновременно нежно, каждое движение осторожное, подобно растворимому. Лицо находило место в горячей шее Антона, там ещё держались крошечные капли от снежинок, медленно стекавшие по коже, замечал это только Саша. Кончик его носа был холодным, и каждая лёгкая дрожь Антона отзывалась в нём острым эхом, возвращая воспоминания о первом касании. Дыхание Саши касалось холодной кожи, вздрагивало, скользило по шее, спускалось к открытому плечу. Оно неровное и осторожное, тревожно-слабое, в этой неловкой, болезненно-тёплой нежности скулы Антона горели, словно реагируя на каждый штрих прикосновения. Но спустя мгновение Антон нарушил тишину, его голос вырвался слабым шёпотом, трогая всё живое, оставшееся почти отмороженным: – Ты холодный… Слова рвались через годы молчания, тягучие и тяжёлые, оставляя шрам в каждом вдохе. Саша попытался улыбнуться, но улыбка получилась кривой, шаткой, Антон почувствовал это каждой клеткой, каждым нервом. В уголках глаз Саши предательски заблестела слеза, переплелась с ритмом сердца Антона, и это тихое, невидимое слияние боли сделало мгновение ещё острее, просто невыносимым. Каждое дрожание лица, каждая капля казались одновременно чужими и удивительно своими, обнажая всю уязвимость и давящее напряжение между ними. – А ты… – Саша держал крепче, каждый вдох Антона казался ему раскрытой тайной, – Дрожишь так… так сильно… Слёзы бессильно блеснули на глазах обоих. Руки Саши пробирались под слои куртки, цеплялись за промозглое тело, стараясь согреть его сильнее, дольше, глубже. Всё было медленным, тяжёлым, почти что мучительным, и в этом молчании, в этих прикосновениях, в каждом дыхании ощущались страх, тревога и скрытая, еле-еле переносимая внутренняя боль, боль, которую нельзя было выразить словами, но которая проникала в плоть и сердце, оставляя тяжесть, давящую на всё сущее. Где-то вдали поднимался звук. Сначала размытый, рассеянный, будто бы случайный. Затем он начал сгущаться, становился ощутимым, навязчивым, тревожно живым. Он не спешил и не пугал внезапностью, он вползал в пространство, заполнял его постепенно, тяжело, как предупреждение, смысл которого приходит тогда, когда уже поздно. Теперь этот шум звучал чуждо и настороженно, и казалось, что сам мир пытается заговорить, но делает это запоздало, через искажённый, глухой голос. Руки Саши сомкнулись на боках Антона тихо и неуверенно, без силы, как движение человека, который уже не ждёт ответа. В этих прикосновениях не было тепла, лишь холодная усталость, истончённая до предела. Они не держали, не защищали, а проникали под кожу, задерживались там, оставляя след, от которого не спрятаться. Антон чувствовал это и не сопротивлялся. Он позволял. Принимал эту близость такой, какая она есть, тихой, неуверенной, хрупкой, но всё ещё живой и настоящей. Шум не стихал. Он медленно приближался, заполнял собой всё вокруг, давил не столько на слух, сколько на внутреннее ощущение мира. С каждой секундой реальность становилась тоньше, прозрачнее. Начинало казаться, что этот миг ненастоящий, что тепло рядом лишь отголосок чего-то давно утраченного. Когда-то оно было родным, обещающим, единственным, а теперь ощущалось как тень, которую страшно признать реальной и ещё страшнее – отпустить. Антону уже невозможно было увидеть человека рядом прежним, взгляд лишился той искры, не было того света, который позволял верить. Его улыбка, прежде светлая и уверенная, растворилась без следа. Взгляд, когда-то преданный и прямой, утратил опору и больше ни за что не держался. Теперь в нём жили слёзы. Не как вспышка или слабость, а как постоянное, тихое состояние, блестящее и отчаянное. Вместо прежнего света появился болезненный прищур, занявший место всего, что когда-то тянулось к жизни. Этот взгляд больше не искал счастья и не умел замечать красоту мгновений. Он смотрел глубже, туда, где скрывались надломы. В каждом жесте, в каждом вдохе он находил подтверждение собственной вины, возвращаясь к прошлому не как к памяти, а как к неизбежному приговору, который продолжал исполняться вновь и вновь, мягко и неотвратимо, не позволяя боли обрести ни форму, ни конец. Скрип становился ближе. Деревья зашумели настойчивее, их верхушки хрустели тяжело и муторно. Луна, выжженная и холодная, спряталась за глухие, угольные облака, мёртвые, лишённые сияния. Они нависали низко, притягивали к себе, будто знали больше, чем должны. Всё вокруг выглядело заранее решённым, давно понятым вселенной. Что-то кошмарное уже шло к ним, зовущее и неизбежное, ещё не озвученное, но предельно ясное. Они не хотели замечать. Не хотели думать. Не хотели разбирать чувства, искать слова, возвращаться к разочарованию. Им хотелось лишь остаться здесь. Прожить этот миг. Разделить его на двоих. Сейчас. И если это вообще было возможно, остаться так вместе и навсегда. Саша прижался ещё ближе. Так тесно, что дальше некуда. Непривычно, забытое ощущение близости, будто последнее. От этой мысли Антон еле заметно натянул улыбку. Не может же быть… Но воздух вокруг будто сжимался, и тишина дышала предвестием чего-то неизбежного. Шум прояснился. Теперь его можно было не просто слышать, он стал пронзительным. Вдали мелькнули огни, круги света, отражавшиеся от рельс, резкие, режущие взгляд. Антон резко отвернулся, моргнул, стараясь сбить фокус. Саша смотрел прямо. Его взгляд был сосредоточенным, неподвижным. Только сердце выдавало страх, частыми, беспорядочными ударами. Он провёл рукой по спине Антона, по сырым слоям одежды, стараясь удержать его, не отпустить. Дыхание сбилось, плечи поднимались и опускались неровно, а тело напрягалось от каждого мига, ощущая и тепло, и слабость. Глаза не отрывались от приближающегося поезда, а шум становился всё настойчивее, тяжелей, пробирая до самой души. Антон оглянулся. Протёр припухшие, покрасневшие веки. Поезд был слишком близко. Он схватил Сашу за руку, но пальцы дрожали, зрачки расширялись, отражая холодный свет фар. Половина его лица бледная, измотанная, ярко выделялась в темноте, каждая линия казалась острой и уязвимой. Он сделал шаг назад, не отводя взгляда, зрачки расширялись, ловя движение поезда. Саша остался, неподвижный, как будто принял неизбежное. В этом моменте тревога стала осязаемой, плотной, давящей, и воздух вокруг казался уже последним, перед окончанием всего. Антон дернул его сильнее. Сердце билось так яростно, что каждый удар отзывался эхом в груди, что этот ритм казался слышимым в каждом углу. Саша не двигался. Ни одного шага, ни попытки отступить. Антон схватил его за плечи и встряхнул, осторожно, но руки дрожали, тряслись от беспокойства и неозвученной паники. Дыхание сорвалось. Лёд в воздухе рвался в лёгкие, каждый вдох казался окончательным, неосознанным и невозможным. И вдруг Антон заметил слёзы. Они появлялись мгновенно, стремительно, оставляя мокрые следы на щеках. Саша тихо всхлипывал, беззвучно, погружаясь в собственное отчаяние. – Не прощай меня никогда. – Влага с век Саши проступила безудержно, обжигая лицо и руки. Он схватил ладони Антона, сжал их, притянул к себе всё тело, не отпуская ни на миг, пока Антон отчаянно пытался вырваться, спасти их обоих. Дыхание сбилось, зрачки расширились. В них отражалась бездна, всепоглощающая и неумолимая. Слух разрезал громкий, пронзительный звук, приближавшийся издалека. Сердце билось бешено, страх заполнял полностью. Фары огромного поезда наступали прямо на них, свет режущий и ослепляющий, близкий, как прикосновение неизбежности. И мир сжал дыхание. Последнее, что услышал Саша, был крик, растянутый во времени, мучительный и бесконечный. Последнее, что ощутил Антон, были тёплые руки Саши и ледяные пальцы, обвивавшие его, сковывавшие, поглощавшие, уносящие всё вместе в тьму. И всё прекратилось. Исчезло. Занавесы жизни опустились тихо и окончательно. Свет и тепло исчезли, звук затих, облик и тела опустели, оставив только бесконечную, глухую темноту.