Harvest

NC-17
Завершён
11
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 5 146 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 1 Отзывы 4 В сборник

Часть 1

Настройки
      Сукуна чувствует как бьется сердце девушки. Он чувствует как разливается кровь по всему телу. Он знает, что она близко. Сладость уже чувствуется языком, хоть она еще далеко от него. Но как же он может сдержать себя в удовольствии представить, какая она ее кровь? Больше сладкая или соленая? Черт, ему не терпиться испить ее.       Он не хочет показться с первый мгновений невежественым грубияном. Он хочет показать галатность. Потому что он чувствует, что это будет не на один раз. Сукуна знает, что она его подношение.       И девушка прекрасно знает, что идет на верную смерть. Она та, что была выбрана жребием из тринадцати девушек и юношей. Но так даже лучше. Она была самой старшей из всех выбранных. И это было хорошо, она хотя бы прожила и повидала жизнь.       Шаги были тяжелые, но она и не собиралась убегать или даже останавливаться. Таковы были традиции. Её поселение почитала это существо. Они все считали, что лучше Ремен. Лучше иметь свой проклятый храм. Лучше, чем каждый раз бояться мелких вредных проклятий.       Она идет ступая босыми ногами по холодному дереву. Чувствуется наступление холодов, что зима уже приближается. Девушка вошла в храм. Воздух внутри был густым, настоянным на дыме древних благовоний и чем-то ещё — медвяным, тяжёлым, словно запах раздавленных спелых ягод. Он обволакивал, проникал под кожу.       Сукуна наблюдал из глубины святилища, слившись с тенями. Его четыре глаза видели её не так, как видят люди. Он видел тепло её тела, алым силуэтом пылающее в полумраке, видел ритмичную пульсацию в тонкой шее, где под кожей струилась жизнь. Каждый её вздох был музыкой. Каждый удар сердца — отсчётом последних мгновений.       Она остановилась в центре зала, где на полу лежало вытертое до блеска пятно от бесчисленных босых ног. Подняла голову. И посмотрела прямо в глубину зала, туда, где он был. Не с вызовом, не со страхом. С принятием. Это взволновало его больше, чем любая мольба или истерика.       — Готова для вас, — сказал её голос, тихий, но не дрожащий. Звук заставил его кровь петь. В нём была хрипотца осеннего ветра и теплота.       Сукуна вышел из тени. Не спеша, позволяя ей рассмотреть. Его огромная, испещрённая ритуальными отметинами форма заполнила пространство. Он не стал сразу приближаться, наслаждаясь этим предвкушением — тем, как расширяются её зрачки, как на миг замирает, затаив дыхание, та самая сладкая жизнь в её груди.              — Чужеземка? — вскидывает бровь Сукуна и рассматривает ее голубые глаза. Он сделал шаг. Пол под его тяжестью слегка прогнулся. — Ты старше других. В твоей крови — горечь прожитых лет, — он причмокнул, будто пробуя на язык. — И мёд былых надежд. Интересное сочетание.              Девушка не отступила. Она смотрела на это божество-проклятие, на своего поглотителя, и в её глазах читалось нечто, что он не ожидал увидеть: не печаль, а странное, усталое любопытство.       Он приблизился. Тишину храма нарушал только скрич древних половиц под его тяжестью и ровное, слишком ровное дыхание девушки. Его тень накрыла её, и она почувствовала не холод, а странное, густое тепло, исходившее от него, как от раскалённого камня. Запах спелых ягод стал почти удушающим.       Сукуна медленно, почти с нежностью, протянул руку. Один острый ноготь, длинный и черный, как обсидиан, коснулся её подбородка, приподняв лицо. Кожа под его прикосновением похолодела.              — Ты не пахнешь страхом, — прошептал он, и его голос был похож на скрежет камней в глубине ущелья. В нем слышалось недоумение, смешанное с жадным интересом. — Они всегда пахнут страхом. Кислым, едким. Он портит первый глоток. А ты… ты пахнешь дождем. И тишиной. Почему?              Его взгляд, четыре алых глаза, буравили её, пытаясь разгадать загадку раньше, чем он разорвёт плоть. Ноготь скользнул ниже, к ключице, замер у ямки у основания горла, где так ясно пульсировала жизнь.       Девушка не отвечала сразу. Она смотрела в эти чудовищные глаза, видела в них не просто голод, а древний, уставший от однообразия интеллект. Она прожила достаточно, чтобы видеть суть.              — Что такого может увидеть в своей смерти испуганная я? — наконец сказала она, и её хриплый голос звучал твердо. — Мне интересно. Каковы вы на вкус, Ремен? Каковы на ощупь ваши руки? Почитают ли вас мои сородичи, или просто боятся до дрожи в коленях? Кто же вы божество? Или Адское создание? Кому я достанусь?              Сукуна замер. Его ноготь, холодный как лед, все еще лежал на трепетной коже ее горла, чувствуя биение жизни под подушечкой. Вопросы девушки повисли в густом, настоянном на дыме воздухе, словно круги на воде. Никто — ни жрец, трепещущий от ужаса, ни юная жертва, рыдающая в истерике, — никогда не спрашивал его о таком. О вкусе. Об ощущении. О его природе.       Он снова шагнул вперед, но на этот раз не как хищник, а как собеседник, погруженный в любопытный разговор.              — Божество? Адское создание? — Он склонил голову набок. — Для голодного волка, съедающего овцу, разве есть разница, как его называют? Я — есть. Я — голод. Я — сила, старше этих лесов и этих ваших жалких традиций. А ты... — его взгляд снова стал пристальным, анализирующим, — ты достанешься мне. Твоя кровь смочит мой язык. Твоя душа оставит послевкусие в моей памяти. И я предвкушаю... предвкушаю, что твое послевкусие будет не похоже ни на что из того, что я пробовал веками.              Он протянул руку снова, но не к ее горлу. Он провел тыльной стороной пальца по ее щеке. Прикосновение было чудовищно нежным и обжигающе горячим.              — Дождь и тишина, — прошептал он. — С горечью и медом. Почему ты не боишься?              Девушка вздохнула. Этот вздох, наконец, дрогнул. Не от страха, а от чего-то иного. От усталости? От облегчения?              — Я боялась всю жизнь, — тихо сказала она. — Боялась голода, болезней, потерять родных. А потом... потом я стала старше других избранных. Я увидела, как рождается жизнь и как она уходит. Я была той, что не подходила для создания чего-то большего. Была той, что видит души призраков, от которых вы избавляетесь. Но это не давало мне защиты, не давало мне почета… Лишь страх сельчан перед чужеземной девушкой… И этот страх... он как туман на рассвете. Когда солнце поднимается, он рассеивается. Остается только то, что есть. Вот и сейчас — есть только вы. И есть я. И то, что будет между нами. Страх уже ничего не изменит. Он лишь испортит вкус... для нас обоих.              Сукуна замер. Его четыре алых зрачка сузились, вглядываясь в это странное создание у его ног. Воздух в храме сгустился, наполнившись не только запахом ягод и дыма, но и чем-то новым — острым, интеллектуальным напряжением, словно перед поединком равных.              — Испортить вкус? — его голос пророкотал, и в нём впервые зазвучала не насмешка, а нечто вроде уважения. — Ты говоришь как знаток, хотя твоя чаша ещё полна. Ты рассуждаешь о своей гибели, как о последнем угощении на пиру. Это… забавно.              Он отступил на шаг, его массивная тень отползла, и девушка снова увидела тусклый свет, пробивавшийся сквозь щели старых балок. Но свободы в этом жесте не было. Была проверка.              — Ты сказала, что готова. Что это будет не на один раз, — прошипел он. — Но ты понимаешь ли, в чем истинная цена? Ты готова не просто умереть. Исчезнуть без остатка.              Он сделал паузу, давая ей осознать бездну. Потом медленно, с театральной, чудовищной грацией, повернулся к ней боком и указал рукой на свой живот, где зияла вторая пасть — огромная, с рядами острых, как кинжалы, зубов, скрытых во тьме. Она лишь слабо блестела в полумраке, влажная и пугающая.              — Они все падали на колени здесь, — голос Сукуны стал тише, интимнее, страшнее. — Они рыдали, цеплялись за пол, их кишечник сворачивался от ужаса, когда они видели это. И мне приходилось… помогать им войти. Ломать их волю. Собирать их по кускам, как рассыпанные бусы.              Он снова посмотрел на неё, и в его взгляде горел вызов, смешанный с ненасытным любопытством.              — А ты? Ты, пахнущая принятием. Ты готова сама залезть в этот рот? — Девушка посмотрела на зияющую пасть.       Сердце, которое он слышал так ясно, на миг заколотилось чаще, дикий инстинкт кричал отступить. Холод пола пронзил её босые ноги ледяными иглами. Она видела, как темнеет в той глубине, чувствовала исходящее оттуда тепло, иное — не живое, а пищеварительное, первобытное. Она медленно выпрямила спину. Глаза её, голубые и ясные, встретились с четырьмя алыми.              — Вы спрашиваете, готова ли я к исчезновению, — её голос не дрогнул. — Но я уже исчезала. Каждый день, когда на меня смотрели как на вечную чужаку, на тут, что не смогла ни с кем построить семью. Каждую ночь, когда мои ведения делали меня изгоем среди всех.       Она сделала шаг вперёд. Не к выходу, а к нему. К черноте его второй пасти.              — Вы хотите знать, готова ли я? — прошептала она, глядя прямо в темноту, где таились зубы. — Я прожила. Я не убежала тогда, в детстве, когда меня назвали ведьмой. Не убегу и сейчас. Сукуна пытается понять, почему он до сих пор ее не съел. Когда он так долго растягивал этот ритуал? Что-то не давало ему покоя. Интерес? Скука? Диковинные глаза девушки, которыми она так его изучает? Готовность принять свою судьбу. Её проклятая энергия, что резонирует где-то глубоко?       Сукуна отпустил её так резко, будто её кожа внезапно стала раскалённым железом. Он отступил, спина его ударилась о колонну. Он провел ладонью по своему лицу, по груди, будто пытаясь стереть невидимое клеймо.              Его будто прошибла молния. И это была не внешняя сила. Это было внутри. Древний код, железное правило его собственной, проклятой природы. Ибо такой дар — не жертва, а обмен. Такой дар оставляет след. Такой дар… связывает.              Он тысячелетиями пил страх, как вино. Он ломал волю, чтобы подчинить её себе. А эта… эта пахла дождем и тишиной. Она принесла ему не жертву, а предложение. И он, Король Проклятий, Ремен, принял его. Принял её выбор. И этим нарушил глубинную, неосознанную заповедь своего существования. Он не заключил с ней пакт. Он сам стал его условием, приняв её без сопротивления.              — Почему же? — снова спросила она, в проёме, где начинался холодный предрассветный ветер.              Сукуна медленно повернул голову. В его взгляде уже не было ни любопытства, ни вызова. Только тлеющая в глубине искра чего-то нового — не голода, а вопроса.       Сукуна заговорил. Его голос больше не был скрежетом камней. Теперь он звучал как тихий гул подземного толчка, предвещающего катастрофу.              — Ты… — он начал и запнулся, что было немыслимо. — Ты совершила нечто невозможное. Ты не отдалась. Ты отдала.       Он медленно выпрямился, отрываясь от колонны. Его огромная тень снова поползла по полу, но теперь в ней не было прежней хищной грации. Была тяжесть. Вес осознания.       — О чем ты подумала, когда была готова отдаться мне?       — О чаде, — произнесла девушка так тихо, будто это было что-то непростительное. — Я подумала, что так и не подарила новую жизнь, что… что-то упустила…       Тишина в храме стала абсолютной. Даже густой, настоянный на дыме воздух, казалось, застыл. Слова девушки повисли между ними, хрупкие и чудовищные, как тончайший лед над бездной.              «О чаде».              Сукуна смотрел на неё. Его четыре глаза, обычно пылающие насмешливым интеллектом или первобытным голодом, сейчас отражали лишь пустоту недоумения. Он, переживший эпохи, пивший кровь поколений, видевший всякий человеческий ужас и экстаз, не понимал. Он знал вкус страха, отчаяния, даже извращённой покорности. Но это…       — Мэйа, – произносит даже для себя неожиданно. — Ты…       Сукуна замер. Словно время в храме сжалось, стало густым и вязким, как тот самый воздух, пропитанный дымом и сладкой гнилью. Четыре алых глаза, не мигая, впились в её лицо, в её простые, сильные руки, в линию плеча, которую он вдруг, с ослепительной яростью, узнал.       Это было невозможно. Это было насмешкой над самой тканью времени.       Но память, древняя и цепкая, ударила в виски горячим молотом. Эпоха, когда он был моложе, яростнее, когда его сила еще обрастала мифами, а не стала ими. Рана, разверзающая бок, проклятие древнего клана, пожирающее его изнутри. Он, спрятавшийся в лесу, истекающий не кровью, а самой сутью своего существования. И руки. Теплые, твердые, уверенные руки, которые не дрогнули при виде его. Руки, что накладывали повязки из целебных трав, смешанных с пеплом священных свитков. Руки чужеземной женщины, странствующей знахарки, с глазами цвета зимнего неба. Она молчала, а её тишина была крепче любых заклинаний. Она назвала его «странствующим духом» и ушла на рассвете, не взяв ничего, даже имени. Лишь прошептала, что не гоже умирать таким юнцам. Как девушка, что не станет матерью, она не могла оставить юнца.       И вот они. Те же руки. Та же тишина в глазах. Та же странная, непоколебимая внутренняя ось.       Сукуна шагнул к ней. Больше не как соблазнитель или судья, а как существо, пытающееся схватить убегающую тень. Его огромная рука снова схватила её запястье, но не для того, чтобы удержать жертву. Он повернул её ладонь вверх, его палец с обсидиановым когтем провел по линии жизни. Прикосновение было невероятно острым, почти болезненным в своей интенсивности.       — Ты спрашивала, божество я или адское создание, — сказал он в пространство, полное теней. — А кто тогда ты? Призрак? Насмешка кармы? Или… долг, который я, Сукуна, никогда не отдавал?       — Долг? Вы мне точно ничего не должны… — произносит она почтенно, — Мы до этого ни разу не пересекались.              Он рванул ее к себе, и теперь их лица оказались на одном уровне. Его дыхание пахло пеплом и медью, но в его глазах бушевала не жажда, а нечто иное — яростное, неудовлетворенное любопытство, переходящее в одержимость.              — Ты говоришь, мы не пересекались? — прошипел он. — Твоя плоть говорит иначе. Она та же. Твой дух пахнет так же — пустотой, которая не пуста. Ты отдала тогда, не прося. И теперь пришла отдать себя снова, как будто это простая жребия. Не позволяешь мне заплатить старый долг и навязываешь новый. Это ловушка? Колдовство твоего проклятого клана?       — Я не знаю колдовства, — тихо сказала она. — Мне отроду всего двадцать пять, я не могла вам помочь, когда вы были юными…       — Я не буду тебя сегодня пожирать, Мэйа, — голос его был окончательным, как приговор. — Ты не уйдешь в небытие. Ты уйдешь отсюда живой.              Она замерла, не веря своим ушам. Сердце, которое он так ясно слышал, бешено заколотилось, но уже не от страха, а от шока и внезапной, ослепительной надежды, такой острой, что она была похожа на боль.              — Но… жребий… традиция… они убьют меня сами, если я вернусь, — вырвалось у нее, голос сорвался. — Или пошлют другую. Более юную. Более сладкую.              Сукуна обернулся. На его лице впервые за вечер появилось выражение, отдаленно напоминающее улыбку. В ней не было ни капли доброты. Только азарт и леденящая душу решимость.              — Кто сказал, что ты вернешься в свою деревню? — прошептал он. — Ты останешься здесь. В храме. Ты станешь… моей смотрительницей. Хранительницей этого места.              

***

       Однажды ночью, когда ветер выл на стенах храма, он позвал ее. Не голосом, а чем-то вроде давления в воздухе, тянущего ее вглубь. Она пошла, босые ноги скользили по холодному камню. Он сидел в своей нише, непостижимо огромный, и смотрел на пламя единственной жаровни. — Подойди ближе, смотрительница. Она остановилась в шаге от края света. Он протянул руку. Не к ней, а к огню. Его пальцы, способные разрывать скалы, провели сквозь пламя, будто сквозь воду. Огонь лизал кожу, не причиняя вреда. — Ты спрашивала, каков я на ощупь, — сказал он, не глядя на нее. — Подойди. Потрогай.       Это был новый вид испытания. Более опасный, чем угроза быть съеденной. Мэйа сделала шаг. Еще один. Она медленно подняла руку, чувствуя, как жар от жаровни и от его тела обжигает кожу. Кончики ее пальцев дрогнули, затем коснулись тыльной стороны его руки.       Она ждала холода смерти или обжигающего хаоса проклятой энергии. Но ощутила лишь тепло. Глубокое, пульсирующее, как тепло земли в самый разгар лета. И твердость. Абсолютную, нечеловеческую твердость. Она отдернула руку, словно обожженная, но не болью, а самим контактом с этой древней, чужой силой.       Сукуна наконец повернул к ней голову. В его глазах светилось странное удовлетворение.       Когда метель выла снаружи, а они сидели у разожженной ею же жаровни, он спросил: — О чем ты думаешь сейчас, смотрительница? Не о чаде, надеюсь. Мэйа, уже не так сильно его боясь, ответила не сразу. Она смотрела на языки пламени. —Об этом бесполезно думать, — выдыхает клубок пара, — Я думаю о том, что деревня, наверное, уже справляет праздник зимнего солнцестояния. Жгут костры, чтобы отогнать злых духов. — Глупость, — отмахнулся он. — Злые духи любят тепло костра не меньше людей. — А вы? — рискнула она. — Что вы делали… в такие ночи? Сукуна замолчал надолго. Казалось, он ушел в глубины памяти, столь древние, что от них веяло ледником. — Я слушал тишину, — сказал он наконец, и это было самое простое и самое странное, что она от него слышала. — Когда все замирает. Делать все равно не чего.       Он посмотрел на нее поверх пламени. — Впрочем теперь появился собеседник…       Его слова висели в воздухе, густые и значимые. Мэйа задрала голову, чтобы видеть его лицо. Четыре алых глаза светились в полумраке, отражая прыжки огня. В них было что-то новое — неистовое, но сдержанное. — Я не хочу быть долгом или вопросом, — выдохнула она. — Я просто хочу…       Она не успела договорить. Его рука скользнула ей за шею, пальцы спустились в волосы у затылка. Притянула ее, но не грубо, а с непреложной, неумолимой точностью. Он наклонился.       Поцелуй был не человеческим. Не мягким просящим движением губ. Это было присвоение, исследование и отдача одновременно. Его губы, жесткие и горячие, прижались к ее с легкой, угрожающей силой. Вкус его был как гроза — пепельный, электрический, насыщенный древней силой. Он не требовал ответа, он его брал, и в этом взятии была странная щедрость. Он позволил ей почувствовать всю глубину своего голода, всю скуку вечности, всю ярость от осознания, что он, Король Проклятий, попал в ловушку собственных правил.       Это, казалось, взорвало его изнутри. Глухое рычание, больше похожее на громовое раскаты, вырвалось у него из груди. Его руки обхватили ее, подняли, оторвав от холодного пола. Он был огромен, и она — хрупка в его объятиях, но в его движениях не было той грубой силы, с которой он ломал бы волю. Он нес ее не в темноту святилища, а к тому самому пятну на полу, где она когда-то стояла, готовая к смерти. Теперь он опустил ее на свои собственные одежды, сброшенные с плеч, — тяжелые, пахнущие дымом и могуществом.       Холодный воздух храма коснулся обнаженной кожи, и она покрылась мурашками. Но его взгляд был горячее любого огня. Он смотрел, изучал каждую родинку, каждый шрам, каждое свидетельство прожитой, трудной жизни. Его пальцы повторили путь взгляда — шершавые подушечки скользили по ее ключице, обводя изгиб груди, останавливаясь на учащенно бьющемся сердце.       — Как же ты меня манишь… — Сукуна выдыхает шею девушки, — но съесть тебя будет слишком глупо, особенно когда я дал тебе клятву дать, то чего желаешь всего.       Его рот, его губы, его язык вычерчивали карту ее тела, находя места, от которых ее дыхание сбивалось, а в горле рождались тихие, прерывистые звуки, которых она сама от себя не ждала. Он пил эти звуки, как некогда хотел пить ее кровь, и казалось, они утоляли его жажду не меньше.       Мэйа видела его во всей чудовищной, нечеловеческой красе. Мускулатура, испещренная ритуальными шрамами и темными линиями проклятой энергии, была подобна изваянию древнего, грозного божества. Он был ужасен. Он был прекрасен. И он был невероятно реальным. Она, преодолевая остатки трепета, протянула руку и коснулась его груди, там, где под кожей пульсировала сила, способная уничтожить горы. Кожа была горячей и плотной. Жар его тела так и манил ее.       Он накрыл ее собой, и мир сузился до жаровни, до шепота огня, до его тяжести и тепла. Первое проникновение было не грубым вторжением, а неизбежным, подобным тому, как река впадает в море. Была боль — острая, разрывающая, напоминание о хрупкости плоти перед силой. Она вскрикнула, и ее ногти вонзились в его плечи, не оставляя царапин.       Но за болью пришло иное — чувство невероятной наполненности. Он заполнил не только ее тело. Он заполнил ту пустоту, которую она несла в себе годами — пустоту вечной чужачки.       Он начал двигаться. Ритм его был неумолимым. Это не была человеческая страсть - это было природное явление. Прилив. Буря. Извержение. Каждый толчок стирал границу между болью и наслаждением, между жертвой и соучастницей, между смертной и чем-то бесконечно более старым и могущественным. Она обвила его ногами, пытаясь удержаться в этом водовороте ощущений, и встретила его движения своими, робкими сначала, потом все более уверенными.       Он наблюдал за ее лицом, за тем, как гримаса боли сменялась ошеломленным блаженством, как ее голубые глаза теряли фокус, наполняясь слезами. И это, казалось, доводило его до исступления. Его дыхание стало тяжелым, как грохот валунов. Он прижал ее к себе еще теснее, и его губы нашли ее ухо.              — Моя, — прошептал он, и его голос был густым, как смола, — теперь моя. Моя полностью…— он вогнал себя в нее глубже, заставив прогнуться ему на встречу.              Его слова растворялись в гуле ее крови в висках, в диком, первобытном ритме, который он задавал. Мир перестал существовать. Существовало только это: жар, движущийся в ее глубине, вес его тела, пригвождающий к полу, и его глаза, пожиравшие каждую ее реакцию. Он открывал для себя новый способ поглощения. Не плоти, а самого ее существования — ее хрупкости, ее отдачи, ее хриплых стонов, вырывавшихся с каждым его движением.       Внутри нее что-то сжималось, нарастало, подобно волне перед обвалом. Она зажмурилась, пытаясь сдержать крик, но было уже поздно.       Сукуна, почувствовав, как сжимается ее внутренность, как ее дух на миг вспыхивает ослепительным, чистым пламенем, издал низкое, довольное рычание. Его собственный ритм сбился, стал хаотичным, яростным. Он в последний раз, глубоко и властно, вошел в нее, пригвоздив к полу всем своим весом.       Прошло несколько долгих минут. Пламя в жаровне потрескивало. Наконец, он приподнялся на локтях, смотря на ее лицо. Ее волосы растрепались, ресницы были влажными, на щеках — следы высохших слез. Она медленно открыла глаза, встретившись с его взглядом. В ее взгляде не было ни ужаса, ни стыда. Было лишь непонимание, что сменилось принятием..       Он медленно высвободился из нее и откатился на бок, лежа рядом расматривая ее тело. Такое отзывчивое, так жаждущее его. Подмечает красные пятна на ткани. Все-таки она была чиста для него, как и следовал “ритуал” местных жителей, несмотря на свой возраст. Его рука легла на ее живот, тяжелая и горячая.        Его рука на ее животе начала двигаться — медленно, почти задумчиво, кончики пальцев вычерчивали бесцельные круги на ее коже. Каждое прикосновение будто жгло, оставляя после себя не боль, а странное, смущающее тепло.       — Ты была правда, — сказал он наконец, и его голос потерял всякую театральность, став плоским и серьезным. — Страх испортил бы вкус. Эта… твоя тишина. Эта твоя усталая готовность. Это… — Он искал слово, и то, что он, всезнающий, искал его, было почти пугающим. — Это был иной вид насыщения.              Мэйа рискнула приподнять голову, чтобы взглянуть на него. В полумраке его черты казались менее резкими, четыре глаза светились приглушенным, похожим на тлеющие угли светом. В них не было прежней насмешки. Была тяжелая, сосредоточенная дума.              — Значит, вы… довольны? — спросила она, и тут же почувствовала, как глупо звучат эти слова.              Но он не рассмеялся. Он смотрел на нее так, будто видел не просто девушку, а сложную, только что разгаданную головоломку.              — Я не «доволен», — поправил он. — Я… заинтригован. Долг не отдан, лишь сменил форму. — Его пальцы снова сжались на ее коже, на миг став жестче. — Твоя жизнь теперь здесь. Со мной. Это иная участь.              

***

      Спустя два месяца храм Ремена жил в странном, непривычном ритме. Непривычном для леса, для деревни, для самого Сукуны. Теперь в древних залах пахло не только дымом и тяжелой сладостью, но и сушеными травами, которые Мэйа развешивала у щелей, чтобы отгонять сырость. На каменном выступе у жаровни лежала аккуратная стопка вычищенной коры для разжигания огня. Возник порядок. Тихий, хрупкий, человеческий.       Мэйа изменилась. Суровые тени под глазами смягчились, движения обрели некую новую, бережную плавность. Она по-прежнему молчала чаще, чем говорила, но ее молчание было иным — не пустым, а наполненным. Она не спрашивала больше, божество он или чудовище. Она знала ответ, и ответ этот был сложнее любой простой категории. Он стал её свободой. Дал жить не оглядываясь ни на что. Иногда, когда он наблюдал за ней украдкой, ему казалось, что она светится изнутри тем самым странным, тихим светом, который он почувствовал в ней в ту первую ночь. Это раздражало и притягивало одновременно.       В тот день Сукуна отлучился вглубь леса. Не на охоту — обычная дичь больше не утоляла даже тени его аппетита, — а скорее, на разведку границ, на проверку древних печатей. Чувство долга, та самая новая, неудобная цепь, заставляла его быть уверенным, что ничто извне не потревожит храм. Его храм. Его смотрительницу.       А в храм пришла старая Кира.       Кира была повитухой и знахаркой. Сухонькая, жилистая, с глазами, цвета потухших углей. Она пришла не из страха или веры, а по долгу. Каждые несколько месяцев кто-то из старших должен был проверить «нужду» Ремена. Осмотреть жертвенный алтарь, оценить, не источился ли дух храма, не требует ли он нового подношения. Она шла, бормоча молитвы-заговоры, зажав в руке мешочек с солью и железным обрезком — от сглаза и прочей нечисти.       Она вошла в предхрамие и замерла, сморщив нос. Воздух был другим. Чище. И... обжитым. И тогда она увидела Мэйю.       Девушка сидела на низкой скамье у стены, штопала простую ткань, из которой делала себе одежду из старых храмовых покровов. Луч слабого зимнего солнца падал ей на волосы, на склоненную шею, на округлившиеся, полные плавные движения плечи.       Кира остолбенела. Ее мозг, привыкший к простым и страшным истинам, отказался понимать. Избранница. Та самая, старшая, чужеземка. Она должна была быть мертва. Разорвана. Переварена. Обращена в прах. Но она была здесь. Живая. Целая. И... цветущая.       Взгляд опытной повитухи, видевшей сотни женщин, скользнул по фигуре Мэйи, задержался на едва заметном, но уверенном изгибе под просторной одеждой, на особом, глубоком спокойствии в ее глазах, на той самой внутренней наполненности. И Кира поняла. Поняла то, от чего кровь отхлынула от ее старого лица, а в ушах зазвенела тишина.       — Ты... — хрипло вырвалось у старухи. — Ты жива.       Мэйа вздрогнула и подняла голову. Увидев Киру, она не испугалась. В ее голубых глазах мелькнуло лишь легкое удивление, а затем — тень печали. Она медленно отложила работу.       — Я жива, — тихо подтвердила она.       — И ты... ты носишь, — прошипела Кира, делая шаг вперед. Ее костлявый палец дрожал, указывая на живот Мэйи. — Ты носишь в себе... его отродье. Проклятое семя Ремена.       Слова повисли в воздухе, тяжелые и ядовитые. Мэйа встала, защитным жестом прикрыв живот ладонью. В этом жесте не было страха, только инстинктивная, железная решимость.       — Это не отродье, — сказала она четко. — Это дитя. Моё дитя…       — Дитя чудовища! — взвизгнула Кира. Ее суеверный ужас перешел в ярость. — Ты осквернила ритуал! Ты обманула его! Ты... ты ведьма! Настоящая ведьма! Ты навлечешь на деревню гнев не только его, но и богов! Они отвернутся от нас!       — Он не тронет деревню, — попыталась успокоить ее Мэйа, но сама услышала шаткость в своем голосе. Она не знала пределов ярости Сукуны, если тронут ее.       — Он? А кто защитит нас от плода этого союза? — Кира была неумолима. Ее страх перед неизвестным, перед нарушением тысячелетнего порядка, был сильнее любого почтения к Ремену. — Монстр, полукровка, который поглотит наши души! Нет. Этому не бывать. Ритуал должен быть завершен. Ты должна умереть. Как положено.       Старуха выхватила из-за пояса не ритуальный нож, а обычный, острый косарь для трав. Ее намерение было ясно и ужасно в своей простоте: убить Мэйю и вырезать «нечистое» из ее чрева, чтобы принести на алтарь. Чтобы восстановить порядок.       Мэйа отступила. Впервые за долгое время в ее груди вспыхнул старый, знакомый страх. Но не за себя. За жизнь, что пульсировала внутри. Она бросила взгляд на вход в глубь храма, туда, где царила темнота и откуда должен был вернуться он.       — Он убьет тебя, — тихо сказала она. — Он убьет всех, если ты это сделаешь.       Она была старой, но ярость придавала ей силы. Мэйа, неповоротливая от нового состояния, едва увернулась от первого удара. Лезвие цокнуло о камень, высекло искры. Она споткнулась, упала на спину. Кира нависла над ней, ее перекошенное лицо было похоже на личину самого ужаса.       — Прости, дитя, — прохрипела старуха, — но так надо.       Косарь взметнулся вверх, чтобы обрушиться вниз.       В этот миг воздух в храме содрогнулся.       Не от звука. От беззвучного вопля чистой, неограниченной ярости. Он пришел не через дверь. Он материализовался из самой тени, из густого воздуха, разорвав реальность, как ткань. Сукуна стоял между ними, спиной к Мэйе, лицом к Кире.Он даже не дышал. Он просто был. И этого было достаточно.       Четыре алых глаза пылали таким холодным, таким абсолютным бешенством, что Кира застыла с занесенным ножом, превратившись в ледяную статую. Весь ее пыл, вся ярость испарились, оставив лишь первобытный, парализующий ужас.       Он просто посмотрел. И этого взгляда хватило, чтобы разум старой женщины, и без того надломленный увиденным, рассыпался. Косарь с глухим стуком упал на пол. Из ее раскрытого рта вырвался бессмысленный, животный вой. Она повернулась и побежала, спотыкаясь, падая, снова поднимаясь, пока не скрылась в свете дверного проема, унося с собой свое безумие. Был слышен звук падения тела.       Сукуна не обернулся сразу. Его спина была напряжена, как тетива лука. Он чувствовал за спиной ее тихое, прерывистое дыхание. Слышал бешеный стук ее сердца. И слышал... другое. Тот тихий, мерный, новый ритм, что бился в унисон с ее сердцем. Ритм, который он начал замечать лишь недавно и который вызывал в нем бурю противоречивых, незнакомых чувств.       Он медленно повернулся.       Мэйа лежала на полу, прижимая ладони к животу, ее лицо было белым как снег, глаза огромными от ужаса. Руки чувствовал тепло, смотреть вниз не хотелось. Она смотрела на Сукуну и видела его глаза. Глаза, что умеренно бегали по девушке.       Его глаза. В них бушевала буря. Не ярости на старуху — та была уже ничтожна. А ярости на самого себя. На ситуацию. На этот нелепый, чудовищный долг, превратившийся в нечто абсолютно иное.       — Ты сказала «дитя», — прошипел он, глядя прямо в ее глаза. Его рука уже лежала на ее животе, как будто прикованная. — Ты знала.              И услышал. Не только бешеный стук ее сердца, постепенно успокаивающийся. Он услышал другой ритм. Наполовину скрытый, наполовину слитный с ее, но уже отчетливо отдельный. Тихий, настойчивый, невероятно живой стук. Бой сердца, которого не должно было быть.       — Я… догадывалась, — выдохнула Мэйа. Слезы, наконец, выступили на ее глазах, но не от страха. От облегчения, от потрясения, от чего-то невыразимо сложного. — Месяцы не приходили. Я чувствовала… изменения. Но боялась поверить. Боялась, что это лишь призрак, игра моего тела.       — Перестань, — тихо сказала Мэйа. Ее взгляд уже терял фокус, блуждая по его лицу. — Все… хорошо. Я не боюсь. Помнишь?              Он помнил. Он помнил ее у входа в храм. Помнил ее вопросы. Помнил вкус ее губ. Помнил тепло ее тела под его руками. И теперь он видел, как это все уходит.       Он осторожно, с невероятной для него нежностью, поднял ее на руки. Она была легкой, как сухой лист. Он отнес ее к жаровне, к тому месту, где они стали чем-то большим, чем жертва и палач. Уложил на футон. Прижал к своей груди, пытаясь согреть своим неестественным жаром ее ледеющую плоть.              — Мэйа, — произнес он ее имя. Впервые не как чужое слово, а как заклинание, как мольбу. Но заклинаний против смерти не знал даже он.              Она смотрела на него. Глаза, голубые, как зимнее небо, уже видели что-то за гранью этого мира.       Ее дыхание стало прерывистым, поверхностным. Рука, лежавшая на его руке, обвисла. Он прижал ладонь к ее щеке, к ее губам, пытаясь поймать последний выдох.              — Останься, — прохрипел он, и в его голосе была вся ярость тысячелетий, обращенная в бессильную мольбу. — Останься со мной…       — Мы встретимся в следующей жизни…              Она выдохнула. Длинно, тихо. И больше не вдохнула.       Тишина, наступившая в храме, была абсолютной и иной. В ней не было ее присутствия. Не было того второго, слабого сердца. Не было ее дыхания, скрипа ее шагов, шелеста ее одежды. Была только пустота. Гулкая, тяжелая, всепоглощающая.       Сукуна сидел, держа на руках ее безжизненное тело. Он смотрел на ее лицо, ставшее вдруг таким странно молодым и спокойным. Ни страха, ни боли. Только покой, который он никогда не мог дать и никогда не сможет обрести сам.       Его ярость не изверглась наружу. Она сколапсировала внутрь, превратившись в черную, холодную звезду где-то в глубине его существа. Он не рычал, не крушил колонны. Он просто сидел. На руках медленно остывало ее тело, а он еще хотел не знать, что это их последнии минуты.       Потом его взгляд упал на ее живот. На то место, где еще несколько минут назад билась чужая жизнь. Теперь там была лишь тишина. Его дитя, его последняя связь с ней, умерло вместе с ней, не способное существовать без ее жизненной силы.       Он остался один. С обещанием, который невозможно отдать. С пустым храмом. Со вкусом дождя и тишины на языке, который теперь навсегда будет отдавать горечью.       
11 Нравится 1 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (1)