«Герои убивают тихо, а злодеи — с музыкой».
Ким Сынмин сидел в комнате и писал письмо бабушке. Одинокая свеча светилась тёплым светом, давая магическим чернилам впитать руну сокрытия. «Дорогая бабушка, твои сказки, рассказанные мне в детстве, начали оживать. Я наконец-то столкнулся с прекрасными принцами и принцессами, которым предназначена встреча в будущем. И пусть злодей пока не найден, я вижу, как приближается переломный момент. После него ожидается раскол, в котором принц потеряет принцессу, а злодей покажет истинное лицо. Но отложим сказки до следующего чаепития. Потому что белый воронёнок, о котором я рассказывал, начал менять пух на перья. Даже интересно, какой окрас он примет. С нетерпением жду дня зимнего равноденствия, чтобы посмотреть на новичков. Конечно, им не сравниться с нашим поколением, но они те, кто сможет стать свидетелями будущих сражений. Надеюсь, и у меня будет роль в чужой балладе, о которой я пока догадываюсь. Я продолжаю укреплять здоровье, как ты и советовала. Сказал другу про корень того цветка. Он согласен подождать нового урожая. С любовью, твой Минни.» Перечитав письмо и убедившись, что суть зашифрована, он использовал слово-пароль. Чернила растеклись, собравшись в пустое сообщение о здоровье, уроках и надуманных мыслях. Только после этого Сынмин убрал письмо в конверт и запечатал его, прежде чем позвать фамильяра. Кот, широко зевнув, потёрся о руку, подождал, пока его хорошенько приласкают и причешут полосатую шерсть, а затем взял письмо и прыгнул в самый тёмный угол комнаты, исчезая в её тьме. Вовремя. В следующий момент в комнату ворвался Джексон. — Ты слышал? — Выйди и зайди нормально, — закатывая глаза, протянул Сынмин. В голосе слышалась стальная струна раздражения от чужой бестактности. К приятелю он сознательно не поворачивался, убирая чистые листы в стол. — Да брось ты! — отмахнулся Ван, но шаг замедлил. — Так вот… Ким шепнул заклинание под нос и щёлкнул пальцами, отчего изо рта приятеля начали доноситься звуки кваканья: —Ква-ква… Ква? Ква-ква ква ква-ва-ква. — Заклинание снимается очень просто, деревенщина. Джексон, покрасневший от злости, пару секунд метался между желанием наорать и осознанием беспомощности. Всё же он резко развернулся, вылетел в коридор и с силой хлопнул дверью. Через три секунды раздался чёткий, сдержанный стук. — Заходи, — Сынмин наконец поднял на него взгляд. Не торопясь сложил пальцы домиком. — Видишь, не так сложно. — Дались тебе эти условности. — О чём ты хотел рассказать? — Точно! — Ван сел на указанный стул. Самый простой, неудобный. Чтобы не засиживался там, где его не ждали. — Хёнджина переселили. Его комната теперь пуста. — Это ожидаемо. От меня ты чего ждёшь? — Ожидаемо? — Джексон аж подпрыгнул. — Брат, ты не понимаешь? Он же переезжает к этим тварям! Мы его теряем! — Я не твой брат, — в сотый раз напомнил Ким, откинувшись на спинку стула. Поза была воплощением холодного, почти клинического спокойствия. — Что ты хотел от этой новости? Что я вскочу и побегу останавливать? Или просто поплакаться в жилетку о том, как несправедливо, что лучший ученик факультета предпочёл твоему обществу общество тех, кто не трещит по пустякам? — Он нас предал, Сынмин. Просто взял и ушёл. К тем, с кем нам сражаться. — «Нас»? — Сынмин скептически приподнял бровь. — Интересная формулировка. Напомни, когда в последний раз ты интересовался его мнением? Не сестры — его. Или когда поддержал его, а не её ледяной взгляд? Может, когда он пытался подойти после того, как публично показал родной цвет волос, а ты демонстративно отвернулся, потому что стыдно было находиться рядом? Потому что это был позор для тебя? Каждое слово било точно в цель, безжалостно и тихо. Джексон отступил на шаг, челюсть напряглась. — Все так делали… — пробормотал он, но в голосе уже не было прежней уверенности. — Так правильно! Мы же не можем носиться с каждым, у кого вдруг чешется поступить иначе! — Правильно, — кивнул Сынмин, и в этом кивке была смертельная усмешка. — И завтра, когда эта «правильная» система сочтёт, что твоим долгом будет встать на пути, скажем, Джисона, ты пойдёшь. Без вопросов. Ким пристально посмотрел на человека, попавшего сюда по воле случая. Или, точнее, артефакта, указавшего, что он станет причиной смерти отмеченного меткой Карассара. Если бы не этот факт, быть ему сыном кузнеца в далёкой деревне. — Прекрасно, — голос парня стал тише, опаснее. — Представь: завтра этот «долг» приведёт тебя не к Джисону на полигон. Он поставит тебя лицом к лицу с Хёнджином. Твой меч против его. Что тогда, оруженосец? Джексон замер. В глазах мелькнула тень — быстрая, как от пролетевшей птицы, — но тут же погасла, задавленная грузом догмы. — Значит, так тому и быть, — прозвучало жёстко, почти металлически. — Пока он не прольёт кровь невинного, на нём нет метки. Он просто… отступник. Но если перейдёт этот рубеж… — Джексон сглотнул, но взгляд не дрогнул. — Тогда станет тем, кого мне суждено остановить. Такова воля артефакта. Такова цена порядка. В комнате повисла тишина, разрываемая только тяжёлым дыханием Вана. Ким не спускал с него глаз. — Любопытно, — наконец произнёс Сынмин. В голосе не было ни гнева, ни упрёка, только ледяная, клиническая констатация. — И даже не посмотришь на то, что когда твоя семья умирала от лихорадки в той самой деревне, а все твои «правильные» друзья и покровители внезапно онемели, единственной рукой, протянутой тебе, была его? Тот самый «отступник» отдал тебе целое состояние на эликсиры, не попросив даже расписки. Разве это не долг? Щёки Джексона залил густой, стыдливый румянец. Он отвёл взгляд, уставившись в пол, челюсти работали. — Тогда… тогда он был своим, — выдохнул он, и в этом признании прозвучала вся трагедия его простого мира. — За своего я бы жизнь отдал. Без раздумий. Но сейчас… сейчас он сделал выбор. И мой долг — отвечать на вызов. Даже если этот вызов — он сам.***
В логове злодеев царил привычный, насыщенный тишиной полумрак. Воздух пах старым деревом, воском и подземной сыростью, которую не мог победить даже жар камина. В углу, за массивным столом, притаился островок спокойного света от магической сферы. — Чани, освети мой путь сквозь дебри вашей кровавой каллиграфии? — голос Чонина прозвучал с той сладковатой, хищной невинностью, что всегда предвещала либо проказу, либо скуку такого масштаба, что её нужно было разбавлять чужим вниманием. Фейри подошёл, держа фолиант в переплёте из чего-то, похожего на застывшую ночную синеву. На обложке поблескивали серебристые прожилки — венозный узор вампирской каллиграфии. Бан Чан даже не взглянул на книгу. Он уже знал, что фейри не столько нуждается в помощи, сколько ищет компанию для очередного интеллектуального каприза. Отказать, однако, не посмел бы — не из страха, а из уважения к сложной, переливчатой логике друга. Чонин плюхнулся на ковёр рядом, раскидав книги и свитки с той хаотичной грацией, что превращала любой порядок в уютный, живой беспорядок. Все попытки привить ему хоть тень системности разбивались о врождённую природу фейри и усугублялись песчаными бурями, регулярно устраиваемыми Джисоном. Чонин был их вечным полем боя — изящным, резным, где он сам с наслаждением играл то по правилам одного, то по капризу другого. — С чем на сей раз тебе помочь? — спросил Чан с ленивой, бархатной отстранённостью. Взгляд, однако, был прикован не к фейри, а к фигуре у дальнего стола. Там, в луче света от одной из парящих сфер, сидел Хёнджин. Спина прямая, но не напряжённая. Перо в руке двигалось ровно, переписывая что-то из открытого тома в личный дневник. Он не пытался скрыться, не суетился. Просто был. Как предмет мебели, вдруг обретший тихую, сосредоточенную жизнь. — С расшифровкой, — Чонин ткнул острым ногтём в строку, где завитки вампирского письма сливались в особенно густой, почти пульсирующий узор. — Твоя письменность иногда напоминает сгустки в подзорной трубе. Завораживающе, но нечитаемо. — Потому что она строится на принципе течения, — пояснил Чан, наконец переведя на него взгляд. В рубиновых глазах вспыхнул холодный, профессиональный интерес. — Не на фиксации мысли, а на её пульсации. Напряжение, пауза, всплеск — как удар сердца, как пульсация вены. Кровь — не просто чернила. Она среда. — До сих пор не понимаю вашего рода, — Чонин покачал головой, и в ушах задрожали серебряные подвески. — Тратить на письмо то, что для вас — и пища, и суть, и сила… — Не всякая кровь равноценна, — голос Чана стал тише, интимнее. — Животная — лишь инструмент. Полезный, безликий. Как глина для горшка. Она лишена… истории. Паники. Экстаза. Её можно пролить без сожаления. — Но не для насыщения, — тут же сообразил Чонин, и губы растянулись в ухмылке, полной понимания и лёгкой брезгливости. — Лишь для быта. Чан ответил едва заметным кивком — одобрение учёному, схватившему суть. Между ними воцарилась знакомая, уютная тишина, нарушаемая только скрипом пера Хёнджина, шелестом пергамента и тихим постукиванием ногтя Чонина по странице. — Минхо всё ещё злится? — поинтересовался Чан, вспоминая, каким нашёл демона несколько дней назад. Он тогда впервые закрыл дверь, так и не зайдя в комнату. Демонический огонь в глазах Ли до сих пор не давал ему покоя. — Немного, — задумчиво протянул фейри. — Ты знаешь причину? — Гипотеза у меня есть, — ответил Чан, и в голосе прозвучала тонкая, ледяная нить иронии. Пальцы сомкнулись вокруг ножки бокала. Он знал. Причина носила имя и сидела в двадцати шагах от них. Принц, сбежавший на рассвете из комнаты демона. И гнев Минхо был направлен не на беглеца, а внутрь — на самого себя, за то, что позволил ценной, хрупкой вещице выскользнуть из поля контроля, даже на мгновение. Язык вампира медленно провёл по контуру клыка — бессознательный жест сосредоточения. План, составленный у камина, пока не требовал активных действий. Только наблюдение. Пассивное культивирование. Снежинка должна менять узор постепенно, под их ненавязчивым, но неусыпным взглядом. Шаг за шагом. Она должна привыкнуть к их запаху, смеху, тишине. Делить с ними хлеб и тень. Оттачивать новые, острые грани под пристальным, тёплым вниманием. Видеть их, но не бояться. Принимать новые устои как данность. Со всем остальным они разберутся позже. Чан уже готовил сцену. Небольшой, элегантный спектакль. Напоминание. Чтобы гость никогда не забывал, в чьём логове греется. Что они — не люди в чёрных мундирах. Они — тёмные сущности, для которых плоть и душа человека могут быть пищей, игрушкой или холстом. И его собственный изысканный выбор — пить из хрустального бокала, а не из шеи — это не добродетель. Это скука. Скука вечного существования, для которого крики смертных давно слились в один неразличимый, назойливый гул. Уголок рта, всегда безупречного, дёрнулся — крошечный, почти невидимый глазу спазм чистого, глубочайшего раздражения. «Оправдает ли он вложения Минхо?» — пронеслось в голове холодным, отчётливым вопросом, лишённым всякой эмоции. Чан медленно отвел взгляд от Хёнджина и наконец повернулся к Чонину. — Покажи, что тебе не ясно, — сказал он, и пальцы, белые и точные, легли на страницу рядом с ногтем фейри.***
Завтра Хёнджину предстояло впервые надеть мундир факультета Злодейства. Он вспомнил слова, некогда сказанные сестре: чёрные с серебром одежды казались куда более благородными, чем белые с золотом. Потому что злодеи, носившие свою тьму, были честнее тех, кто прятался за белизной, стойко ассоциировавшейся с холодным снегом Винфелла. Прогуливаясь по подземелью в столь поздний час, он пытался успокоить себя. Ведь цвет формы не определит его окончательно. Просто смена одежды. Сознательно. По собственной воле. Разве не этого он хотел? Это было логичным итогом. Сам попросил перевод и теперь должен заплатить цену. Ту самую: завтра выйти в чёрном, показывая всем героям, что сменил шкуру. Они не простят, даже если это всего-лишь условность. Проходя мимо полуоткрытой арки, ведущей в старую часовню, он услышал не шёпот, а звук. Не колокольчик. Тихий, мелодичный, почти печальный перезвон — будто кто-то трогал хрустальные бокалы. И под ним — низкое, ритмичное бормотание. Не молитву. Что-то более древнее, могущественное. Стало любопытно: что вообще могло происходить ночью на территории злодеев? Любопытство. Эта тёмная, неудержимая сила, шевельнулось внутри, заставляя ноги, как и подобает принцу, ступать бесшумно, словно тень. Он пробирался вглубь, становясь невольным зрителем ночных тайн тех, кто предпочитал оставаться во мраке. Шёпот стих, и принц опасливо замер, стараясь дышать тише, напряжённо вслушиваясь в ночь. Ничего. Всё тот же приятный аромат ладана, мягкий свет луны, практически интимный полумрак. И странные звуки, похожие на слабые стоны или тяжёлое дыхание. Сглотнув, Хёнджин порывался сделать последние шаги, но останавливался, не зная: стоит ли увидеть происходящее за дверью или пора бежать отсюда как можно быстрее? В конечном итоге он толкнул массивную створку, желая удовлетворить любопытство. В часовне не было ни свечей, ни лампад. Её наполнял только лунный свет, пробивавшийся сквозь витраж с изображением не святого, а чего-то абстрактного и тёмного — спирали, воронки, чёрный цветка. Свет падал ровным серебряным столбом на чёрный алтарь. И на двоих в центре. Воздух густо пах ладаном, но под ним, как тёплый фундамент, вился другой аромат — медный, сладковатый, живой. Запах открытой плоти. Запах жизни, выходящей наружу. На алтаре лежала женщина. Шею обвивала рука Чана, но это не был захват. Это была опора, жест почти ласковый, удерживающий в полусидячем положении. Глаза закрыты, ресницы отбрасывали тени на бледные щёки. На губах играла странная, отрешённая улыбка — не счастья, а глубочайшей, почти экстатической отдачи. Она не бормотала молитвы. Она дышала ими, каждый выдох — тихий, прерывистый стих. Над ней возвышалась фигура Чана. Обычная, отстранённая элегантность исчезла, сменившись чем-то первозданным и абсолютным. Чёрные волосы падали на лоб, контрастируя с мертвенной, но сияющей в лунном свете бледностью кожи. Глаза закрыты, длинные ресницы дрожали. Губы, прильнувшие к изгибу женской шеи, были окрашены в тёмный, влажный бархат. Он не пил жадно. Он вкушал. Медленно, с наслаждением гурмана, растягивающего первый глоток редкого вина. Горло работало ритмично, а по телу, обтянутому чёрным шелком рубашки, пробегала лёгкая, почти эротическая дрожь. Это был не акт насилия. Это был акт слияния. Хёнджин застыл. В горле пересохло, кончики пальцев оледенели. Казалось, ключ, который он сжимал в руке, выпал, но в хаосе звуков было невозможно понять, когда это произошло. Дыхание, шорох одежд, треск свечей, которые, казалось, горели не столько светом, сколько тьмой, освещая это жуткое таинство. Он видел, как жизнь — алая, тёплая, насыщенная — перетекает из одного тела в другое. Видел, как слабеют женские пальцы, но на лице нет муки, только умиротворение, глубже любого сна. Видел, как плоть вампира, будто напитанная влагой цветок, становится ещё более идеальной, живой. Сила. Чистая, неоспоримая, добытая из самой сердцевины существования. И красота этого процесса была чудовищна. Она не имела ничего общего с героическим ударом меча, быстро и чисто обрывающим жизнь. Она была медленной. Интимной. Безжалостной в своей откровенности. Чан оторвался. Не рывком, а с нежной, почти сожалительной медлительностью. На губах блестела алая роса. Он провёл по ним кончиком языка — и в этом движении была вся животная, первобытная удовлетворённость. Только тогда вампир открыл глаза. Рубиновый цвет в полумраке казался почти чёрным, но в глубине горел тёплый, опасный свет — свет существа, только что вкусившего саму суть бытия. Взгляд медленно скользнул по лицу женщины, а потом поднялся и встретился с глазами Хёнджина в дверном проёме. Ни смущения, ни вызова. Уголок окровавленных губ дрогнул в слабой, понимающей улыбке. Не издевательской. Приглашающей. Он снова склонился над жертвой, издав тихий, протяжный стон, и вновь вонзил клыки в шею, на мгновение прерывая отчаянные, беззвучные молитвы. Эта сцена, освещённая лишь призрачным светом луны, казалась вечной, впечатываясь в память случайного свидетеля, как клеймо. Хёнджин отпрянул, сделав шаг назад на негнущихся ногах. Выбежал из часовни, в ушах звенела тишина, гуще любого крика. Нёсся по тёмным коридорам, но перед глазами стояли не образы смерти, а образы жизни — алая влага на бледной коже, дрожь наслаждения на спине вампира, отрешённость на женском лице. Герои убивают, стараясь забыть. Превращают смерть в долг, в грязную работу, которую нужно сделать поскорее и не смотреть в глаза. А эти… они пьют её. Принимают жизнь вместе со смертью, не отделяя одно от другого. Смотрят. Чувствуют. Наслаждаются. Злодеи не прятались за долгом. Они признавали голод и утоляли его, превращая в искусство. И в была страшная, неприличная, бесчеловечная правда. В комнате, прижавшись спиной к холодной двери, он понял: завтра наденет не просто чёрный мундир. Он наденет цвет этой правды. Признает зло мира как его неотъемлемую часть. Признает и одобрит. Ведь теперь он будет носить чёрное с серебром.