Среди осколков своего счастья

NC-21
Завершён
3
автор
Размер:
40 страниц, 17 028 слов, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 3

Настройки
Умирать, впрочем, и не хотелось-то. Это было странно. Все внутри было разбито, разорвано, размазано по стенкам сознания. Казалось, должна была быть жажда пустоты — просто уснуть и не проснуться, чтобы не чувствовать, не помнить. Но ее тело цеплялось за жизнь с упрямой и бессмысленной силой. Легкие продолжали хватать липкий, пахнущий ржавчиной воздух. Сердце продолжало биться — неровно, с перебоями, но биться. Даже голод, скрутивший желудок в тугой болезненный узел, был доказательством — ты еще жива. Жива, чтобы страдать. Ночь в теплотрассе не была сном. Это было продолжение кошмара наяву, только в другом месте. Звуки оглушали с самого начала. Каждый скрип металла, каждый щелчок остывающей трубы был похож на прицельный взвод курка. Шум города сверху доносился приглушенно: редкие голоса, вой далекой сирены, гул трамвая. Каждая сирена заставляла ее вжиматься в трубу, сердце колотилось так, что, казалось, эхо разнесется по всем тоннелям. Потом слух начал сдавать, звуки стали накладываться друг на друга, превращаясь в монотонный, угрожающий гул. В нем ей чудились шаги. То медленные, осторожные — будто кто-то крадется по соседному тоннелю. То быстрые, четкие — будто уже бегут к ней. Зловещая темнота давила на нее всецело, но издалека, со стороны зарешеченного входа, лился желтоватый отблеск уличного фонаря. Он не освещал, а очерчивал пространство, делая тени еще гуще. В них двигались силуэты. Она знала, что это игра света и ее воспаленного сознания. Но тень от клапана превращалась в присевшую фигуру, а капля конденсата на трубе в чей-то глаз. И ведь знание не помогало. Они были здесь. Адидас. Менты. Санитары в белых халатах. Они медленно приближались из тьмы, и она не могла пошевелиться, чтобы не выдать себя. Она сидела, обхватив колени и прислонившись спиной к горячей трубе, от которой шел густой и влажный жар, пропитывающий телогрейку паром. С одной стороны тело пекло, кожа краснела и чесалась, но с другой, куда не доходил жар, пробирала сырая, промозглая стужа. Ноги в мокрых ботинках коченели, пальцы теряли чувствительность. Она металась между этими двумя крайностями — жаром и холодом, — не находя покоя ни в одном состоянии. Это была физическое олицетворение ее души: внутри — пожар ярости и боли, снаружи — ледяная оболочка шока. Затхлая сырость бетона, сладковатый запах ржавчины, едкая вонь от какой-то изоляции. И поверх всего — запах страха. Он был конкретным. Время потеряло всякий смысл. Оно не текло, а пробивалось с полным трудом. Минуты растягивались в часы. Она пыталась считать удары своего сердца, но сбивалась после двадцати, и снова погружалась в пугающую пустоту ожидания. Были моменты, когда она ловила себя на том, что совсем не думает. Просто смотрит в одну точку в темноте, и в голове — белый, оглушительный шум. Это были редкие моменты спокойствия, которые пугали больше паники. Значит, ее разум начал отключаться. Воспоминания накатывали на нее не как цепочка событий, а как отдельные, обжигающие кадры, которые внезапно отображались на стене тоннеля. Яркая вспышка от выстрела и то, как тело Вадима дернулось не так, как в кино — не красиво отлетая, а обмякши и осев, как пустой мешок. Холод дула у виска — не как прикосновение, а как отметина, которая до сих пор жжет кожу. Его голос: «Умница». Он звучал в голове снова и снова, бесцветно и четко, и с каждым разом ненависть в ней становилась тверже и острее. Она не позволяла себе думать о нем целиком — о Вадиме, который смеялся, который обнимал ее, который был ее домом. Это было слишком. Это могло разорвать ее изнутри. К утру дрожь стала постоянной, непроизвольной, пронизывающей все тело. Глаза горели от бессонницы и слез, которые так и не пролились до конца. Когда сквозь решетку начал пробиваться первый свет зимнего рассвета, она не почувствовала облегчения. Она почувствовала новую усталость, глубже физической. Усталость души, которая только что провела ночь в аду и понимает, что это — только первая из многих. Она разжала закоченевшие пальцы и ржавый нож выпал на бетонный пол с тихим лязгом. Она посмотрела на него, потом на свои грязные, дрожащие руки. Это были еще ее руки? Или уже орудия для чего-то, что ей предстоит сделать? Рассвет застал ее не спящей, не плачущей, а окаменевшей. Ужас никуда не делся, он лишь стал фоновым режимом существования. А на первый план вышло что-то новое — ледяная, ясная пустота, в которой зрело одно единственное, простое решение. Но сначала нужно было встать, сделать первый шаг, выбраться из этого бетонного спасения в холодный, враждебный город, который теперь был для нее опасностью. И для этого нужно было найти силы, которых, казалось, не осталось. Рассвет быстро сменился пасмурным, тоскливым днем. Голод из назойливого фона превратился в хозяина ее тела, отдающего приказы. Два с лишним рубля в кармане жгли дыру. Нужно было найти ближайший ларек. Она вылезла из теплотрассы, озираясь. Двор был пуст. В полдень люди были на работе, в школах, и это создавало иллюзию безопасности. Ларек «Союзпечать» у остановки был крошечным островком дефицитного благополучия. Она подошла, сунула руку в карман, сгребла все монеты и протянула их на ладони. — Хлеб, — прохрипела она, голос звучал чужим и разбитым. Продавец, женщина в заношенном пуховом платке, мельком взглянула на мелочь, отсчитала сдачу и сунула ей через прилавок заветную буханку хлеба. Без слов, без взгляда. Ее не заметили. Это было ее маленькой победой. Она схватила хлеб, сунула его за пазуху телогрейки и, развернувшись, пошла прочь. Не обратно в теплотрассу, а в другую сторону. Здесь оставаться было опасно. Путь лежал через знакомые, с детства изученные дворики и арки. Она шла довольно быстро, не бежала, но и не бродила. Взгляд упирался в землю на три шага вперед. Она не видела города, видела только дорогу в неизвестность. В ушах стоял звон от напряжения и тишины. Поворот за угол пятиэтажки — и она почти врезалась в них. Их было трое. Парни лет восемнадцати-двадцати. Они курили, прислонившись к стене, и что-то громко обсуждали. Один держал бутылку с непонятной жидкостью, и, увидев ее, они не замолчали, а наоборот — оживились еще больше. Она попыталась обойти их, прижаться к противоположной стене, сделать себя невидимкой. Но не вышло. — Опа, — протянул тот, что с бутылкой, широко ухмыляясь. — Смотри-ка, работенок какой-то идет. Или бомж? Хрен поймешь. Он сделал шаг, перегородив узкий проход. — Ты че, мужик, такой хмурый? Не поздоровался даже. Она попыталась проскочить сбоку, но второй парень легко перехватил ее, взяв за рукав. — Куда прешь? Тут проходная, платить надо. Есть чего? Она молчала, сжимаясь внутри. Ее молчание их еще больше раззадорило. — Глухонемой, бля, — фыркнул третий. — Давай карманы выверни, проверим, че несешь. Она попыталась вырвать руку. Это было ошибкой. — А, так ты еще и дерзкий! — Парень с бутылкой швырнул ее в сугроб и наклонился над ней. — Я те щас объясню, как тут у нас. Удары не были сокрушительными. Они были унизительными. Не чтобы убить, а чтобы опустить. Пинок в бок, когда она пыталась встать. Оплеуха по лицу, от которой звенело в ушах и на язык хлынул соленый привкус крови. Еще пинок, уже просто так, от скуки. И еще один. Они рылись в ее карманах, вытряхнули жалкие монеты. — Два рубля! Богатый бомж! — захохотал один, подбрасывая мелочь на ладони. Они отобрали у нее из-за пазухи хлеб, который она уже мысленно ела, и разломили его между собой, откусывая с преувеличенным удовольствием. — На, поедим за твое здоровье, — сказал главный, сплевывая ей под ноги мякиш. И тогда тот, что с бутылкой, сделал последний, громкий глоток и, усмехнувшись, перевернул ее над маленькой скрюченной фигурой. Холодная, липкая и вонючая жидкость медленно потекла по телогрейке, заливаясь за шиворот и пропитывая волосы, смешалась с кровью на лице. Пустая бутылка, брошенная сверху, глухо стукнулась о ее плечо и покатилась по асфальту. — Ладно, вали отсюда, шестерка, — буркнул тот, что бил первым. — И чтоб духу твоего тут больше не было. Тут наших нет, чтоб таких, как ты, защищать. Они ушли, громко переговариваясь, оставив ее лежать в грязном, залитом оранжевыми и красными пятнами от портвейна и крови снегу. Боль пришла не сразу. Сначала было ощущение нереальности, как будто это происходило не с ней. Потом тело начало сигнализировать: ноющая боль в боку при вдохе, пульсация в рассеченной губе, онемевшее от удара ухо. И запах — тошнотворный, сладковато-горький запах дешевого алкоголя, который теперь был ее запахом. Он въелся в телогрейку, в кожу, в волосы. Этот запах был последней, окончательной меткой. Паршивым клеймом отброса. Она медленно поднялась, отряхиваясь. Снег налип на телогрейку, превратив ее в грязную и мокрую тряпку. Она не плакала. Слез не было. Было что-то другое. Холод. Глубокий, внутренний холод, который был страшнее февральского мороза. Холод понимания. Фраза «тут наших нет» застряла в мозгу, как заноза. «Наших». То есть своих. Защитников. Их не было. И теперь любой мог подойти и сделать с ней вот так. Просто потому, что может. Она посмотрела на крошки хлеба, растоптанные в снегу. На пустые карманы. На кровь, капающую с подбородка на грязную ткань. На бутылку, валяющуюся в снегу. На свои руки, трясущиеся от холода и чего-то еще, что уже не было страхом. Это был ее первый урок в новой жизни. Урок под названием «ты — никто». И его преподали ей не враги, а просто город. Та самая Казань, в которой она выросла, раскрыла перед ней свою изнанку — равнодушную, жестокую и голодную. Она повернулась и побрела прочь, не к теплотрассе, а куда глаза глядят. Теперь у нее не было даже жалких двух рублей, не было еды. Была только боль и это новое, ужасающее знание. И где-то очень глубоко, под всеми этими слоями шока, страха и унижения, впервые пошевелилось нечто твердое. Еще не ярость. Еще не план. Инстинкт. Примитивный и безошибочный. Инстинкт того, кого загнали в угол. Она брела, не разбирая направления. Ноги несли ее по инерции. Прочь от того места, от вони, от памяти. Но теперь это был не просто уход. Это был поиск. Поиск убежища. Не ямы в земле, а чего-то, что напоминало бы дом. Тепло. Стены. Хоть тень безопасности. Мысли путались, но одна пробивалась сквозь шок, острая и детская: «К Лёхе...». Лёха. Не «Домбытовский» Лёха, а другой. Однокурсник, тихий парень с гитарой, который жил с бабушкой в старом доме у парка. Он был из другого мира — мира книжек, чая и разговоров о музыке. Они не были близки, но он однажды сказал: «Если что — приходи. Бабка накормит» Тогда это была вежливость. Теперь — единственный спасательный адрес, не связанный с братом, группировками и кровью. Дойти было тяжело. Она шла, прячась в подворотнях, от страха и стыда. Запах портвейна и позора шел за ней по пятам. Она видела, как люди морщатся, отходят в сторону. Она была не просто грязной — она была поганым изгоем. Дом Лёхи оказался старым, деревянным, с резными наличниками. В его окне на первом этаже было темно. Она стояла у калитки, не решаясь войти. Что она скажет? «Меня избили, брата убили, я воняю портвейном, можно погреться»? Это звучало как бред. Но холод и отчаяние были сильнее гордости. Она толкнула калитку, прошла к дому и постучала в дверь. Долгая пауза. Потом шаги. Дверь приоткрылась на цепочку. В щели показалось испуганное лицо старушки в платочке. — Тебе кого? — старушечий голос дрожал. — Лёха... — прохрипела она. — Можно Лёху? Старушка молчала, вглядываясь в ее окровавленное, грязное лицо, в вонючую телогрейку. Страх в ее глазах сменился ужасом. — Его нет! — резко сказала она. — Уехал! И не приходи больше! Дверь захлопнулась, засов щелкнул. Она стояла, уперевшись лбом в холодное дерево. Последняя ниточка оборвалась. Мир «нормальных» людей захлопнул перед ней дверь. И она их не винила. Кто впустит к себе такую? Идти было некуда. Оставаться на улице — значит замерзнуть или снова наткнуться на таких же уродов. Инстинкт заставил ее спуститься вниз. Не в переносном, а в самом буквальном смысле. Рядом, в соседней пятиэтажной панельке, под грязной бетонной лестницей, был темный подвал. Замок давно сломан. Она отворила тяжелую дверь и, почти упав, спустилась по ступеням в абсолютную, промозглую тьму. Воздух пах сырым бетоном, плесенью и мышами. Фонарик выхватил из мрака знакомый по теплотрассам пейзаж: груды хлама, обрывки труб, и в углу — грубая лежанка из досок, застеленная каким-то вымокшим, ватным матрасом с вылезавшими пружинами. Ни печки, ни огня. Только неподвижный, впитывающий холод каменного мешка. Она скинула вонючую телогрейку, сгребла ее в угол, словно сбрасывая с себя шкуру унижения. Нашла в углу ржавое ведро с водой, предназначенное Бог знает для чего. Ледяной, грязной водой она оттерла с лица кровь, пыталась отмыть волосы от липкой сладости. Вода лишь размазала грязь, добавив к вони портвейна привкус ржавого металла. Потом она упала на тот сырой матрас. Он не грел. Он лишь медленнее высасывал тепло из тела. Она лежала, сжавшись, и дрожала. Дрожала так, что стучали зубы, и этот стук отдавался эхом в пустом подвале. Она лежала и чувствовала, как ржавые и острые пружины впиваются в бок, но смотрела в темноту, на стену, и впервые за долгие часы позволила себе заплакать. Тихо, беззвучно, ощущая, как слезы текут по щекам. Это были не слезы жалости к себе. Это были слезы прощания. С той девушкой, которая вчера сидела в «Снежинке». С братом. С надеждой. С миром, в котором двери открываются. Мысли текли медленно, как сироп. Тепла нет. Вонь не смывается. Двери закрываются. Вадим... нет, не думать. Что делать утром? Она подошла к телогрейке и начала ощупывать каждый шов, каждый карман. И нашла. В подкладке, в месте, где ткань отходила, был зашит узкий, плоский сверток. Она достала нож и начала окоченевшими пальцами вспарывать подкладку телогрейки. Ткань поддавалась с трудом. И там, в глубине, нашлось. Пятьдесят рублей и записка от Вадима, написанная его угловатым почерком: «На самый черный день. Не болей. В.» Она сжала купюры и записку в кулаке, прижала к груди и закрыла глаза. Это был не подарок, не капитал. Это был билет. Ее временное спасение. Теперь у нее было: укрытие на ночь и деньги. Завтра снова начнется новая жизнь. Жизнь, в которой она будет не просить, а брать. Не искать защиты, а строить ее. И первым делом — найти новую кожу и кого-то, кто знает, где искать Адидаса. Завтра она снова выйдет в город. Но уже не жертвой, а тенью с деньгами в кармане и сталью в глазах. Если, конечно, у нее это получится.