***
Прошёл год, и Чан так и не смог назвать момент, с которого всё пошло не туда. Не было вспышки. Не было осознания. Не было дня, когда он проснулся бы с мыслью, что с ним происходит нечто недопустимое. Была только медленная утрата и без того хрупкого равновесия. Сначала он просто привык к присутствию Хёнджина. К тому, как дом перестал скрипеть по ночам, как исчезло чувство постоянной нехватки рук, сил, времени. Хёнджин был рядом всегда. Бесшумен, точен, безукоризненно уместен. Никогда не нарушал пространства. Он вписывался в него так, будто дом строился с расчётом на него. Чан недолго, но правда корил себя за то, что ищет его взглядом. Не потому, что нужно было что-то приказать. Просто чтобы убедиться: он здесь. По утрам Хёнджин вставал раньше всех. Не после сна. Просто с постели. Иногда Чан находил его во дворе, когда небо ещё было серым, а воздух всё ещё колол щёки морозом. Элиар стоял неподвижно, лицом к востоку, и в эти минуты казался частью самого рассвета — слишком спокойной, слишком цельной для человека. Чан всегда задерживал шаг. Не подходил. Но постоянно рассматривал издалека. Начал замечать вещи, которым раньше не придавал значения: как свет застревает в волосах Хёнджина, не отражаясь, а с концами теряясь. Как его тень всегда чуть запаздывает. Как он никогда не моргает, если не разговаривает. Однажды зимой Хёнджин принёс дрова. Снег оседал на его плечах и не таял. Чан поймал себя на странной, нелепой мысли, что Хёнджину просто не хватает тепла. Его тепла. Эта мысль застряла у основания легких. Он начал смотреть на Хёнджина ещё дольше, чем следовало. И каждый раз — с тем же чувством, с каким смотрят на мираж в пустыне: прекрасно понимая, что туда нельзя, но не в силах отвести глаз. Хёнджин не отвечал даже взглядом. И в этом было что-то мучительное. Чан видел его покорность — безупречную, ровную, почти безличную. Он знал, почему она существует. И от этого чувство, медленно формировавшееся внутри, становилось ещё более неправильным. Он не имел права на это. Не имел даже подходящих слов. Иногда по вечерам, когда девочки уже спали, они оказывались на кухне вдвоём. Хёнджин стоял у стены или у стола, ждал. И Чан вдруг начинал говорить — о пустяках, о погоде, о протекающей крыше, о войне, о которой раньше не мог говорить вовсе. Хёнджин слушал. Всегда. Не утешал. Не сочувствовал. Но его присутствие делало тишину выносимой. Чан начал ловить себя на том, что хочет, чтобы Хёнджин смотрел. Чтобы в его взгляде, пусть на миг, появилось что-то, кроме ровной пустоты. Это желание было постыдным и тихим, как болезнь. Весной он заметил, что боится одного: что однажды проснётся — и Хёнджина не будет. Мысль была абсурдной. Связь надёжна. Волос — при нём. Покоится в украшении дочери. И всё же каждый рассвет приносил тревогу, похожую на ревность к миру, который имел право видеть Хёнджина первым. Он начал замечать, как меняется сам. Как в нём появляется напряжение, когда Хёнджин слишком близко. Как сердце реагирует на его голос — не быстрее, а глубже, будто каждый звук проходит сквозь грудную клетку. Это не было желанием в разумном или объяснимом смысле. Это было чувство, которому не находилось формы. Нечто между благоговением и тоской. Между страхом и жаждой. К концу года Чан понял страшное: Хёнджин стал для него не помощником, не слугой и даже не спасением. Он стал центром его личной тишины, вокруг которого выстраивался весь мир. И чем яснее Чан это осознавал, тем сильнее его разъедало понимание: всё, что он чувствует, растёт на чужой несвободе. А Хёнджин… Хёнджин всё чаще задерживал взгляд на Мире. Окончательный взрыв произошёл почти буднично. Дочь сказала об этом за ужином — между ложкой каши и рассказом о школьной ссоре. Сказала так, как дети говорят о вещах, не зная их веса и силы слова: — Хёнджин купался в озере без одежды. Чан поднял голову и сощурил глаза, будто от яркого ослепительно света. Слова дошли до него с опозданием, будто пробирались через плотную толщу воды. — Сегодня, — добавила она, пожав плечами. — Мы с Мирой видели издалека. А ещё… там были чужие дяди. Они смотрели так странно. Она проговорила это быстро, без капли осуждения. Без понимания. Как констатацию сухого факта. Ложка в руке Чана остановилась. В груди что-то резко, неправильно сжалось — не болезненно и не в страхе, а вспышкой глухой, тёмной ярости, не имевшей отношения ни к детям, ни к озеру, ни к словам. Это было чувство взрослое. Некрасивое. Слишком вязкое. Он вдруг слишком ясно представил воду, касающуюся кожи Хёнджина, чужие взгляды, скользящие по нему без разрешения. — Ты уверена? Дочь кивнула и тут же вернулась к каше, будто разговор окончен. Но для Чана всё только начиналось. Он нашёл Хёнджина во дворе. Тот стоял у колодца. С влажными волосами, распущенными по спине. Вечерний свет цеплялся за них так жадно, что Чан на мгновение потерял дыхание от одного вида. — Ты был на озере, — сухо сказал он. Это не был вопрос. — Да, — ответил Хёнджин сразу. Как всегда — без паузы. Без попытки угадать настроение. Без капли эмпатии. — И ты был там… без одежды. Хёнджин чуть наклонил голову — жест, всегда означавший уточнение, но никогда сомнение. — Да. В Чане что-то надорвалось. Тихо, с противным глухим хрустом. — И ты не подумал, что тебя могут видеть? — Видели, — спокойно кивнул Хёнджин. — Это не имеет значения. Вот тогда Чан понял. Не мыслью — реакцией собственного тела. Ревность накрыла его целиком. Не человеческая и не та, о которой пишут в книгах. Она была собственностью — жёстким, скупым, почти звериным присвоением. — Имеет. Для меня — имеет. Хёнджин слегка сузил глаза и приоткрыл губы. Впервые элиар действительно посмотрел. Взгляд был ровным, внимательным, лишённым эмоций, но в нём мелькнуло что-то новое — не сопротивление, а необходимость ответа. — Мне нужна природная вода, — монотонно пояснил он. — Для волос. Они теряют связь, если долго не соприкасаются с ней. Чан сжал челюсть. Запрет уже протекал по каждому сосуду — резкий, безапелляционный. — Ты больше не пойдёшь к озеру. Слова легли тяжело. Хёнджин не возразил. И не кивнул. Вообще ничего не сделал. Просто принял это — и в этом было что-то невыносимо неправильное. — Тогда связь ослабнет, — равнодушно согласился он. Чан почувствовал, как поднимается новая волна — не ярости, а болезненного желания компенсировать. Исправить. Сделать так, чтобы запрет не стал жестокостью. — Я буду ходить с тобой, — не веря себе, сказал он. — Ночью. Когда никого не будет. Слова вышли сами. — Ты не будешь один. И никто… — он запнулся, — никто не будет смотреть. Тишина между ними стала плотной. Хёнджин молчал дольше обычного. — Это не требуется. — Требуется, — отрезал Чан. — Я сказал. Чан не защищал. Он присваивал. Хёнджин смотрел на него долго. В его взгляде не было отторжения или осуждения. Лишь медленное, внимательное принятие нового правила мира. — Хорошо. В ту ночь Чан не спал. Он понял, что перешёл границу, которую собирался не замечать. И что чувство, которое он так долго отрицал, больше не прячется. Оно вышло наружу — ревнивое, жёсткое, нечеловеческое. И теперь требовало не тайного восхищения чужой личностью. Оно требовало близости.***
В следующую ночь Хёнджин оголился без стеснения. Волны реки ласкали его ноги; вода поднималась всё выше, пока макушка не скрылась под гладью. Спустя минуту, с тихим плеском, Хёнджин вынырнул. Чан наблюдал с берега, присев на песок и лишь подогнув края штанин. Всё равно всё намокнет. Ему были неважны неудобства, пока Хёнджин плескался и резвился в прохладной воде. Красивый. Идеальный. Голый. Чан стыдливо скрестил ноги, чтобы скрыть состояние, которое в последнее время испытывал слишком часто. Хёнджин вышел к берегу так близко, что вода лишь прикрывала его ноги и не до конца — пах. — Ты невероятно нежный для мужчины. Изящный, плавный. Он просто мылся. Но это было похоже на представление. — Я не мужчина. У нас нет разделения по таким признакам. Я могу выносить дитя — значит, исходя из правил вашего мира, я не особь мужского типа. — Но ты сложен как мужчина. — У меня есть органы обоих ваших полов, — Хёнджин смотрел открыто, голос не дрогнул стеснением. — Вы все такие? — Нет. Таких как я единицы. Поэтому мне нужно домой… Поэтому? Почему «поэтому?» Чан прервал не дослушав. — И… — Чан прикусил губу, нахмурился, стараясь выдать серьезную заинтересованность, а не крепкое вожделение. — Как происходит зачатие? — Что тебя интересует конкретно, Господин? — вежливо, мягко. — Как можно проникнуть в меня? Если ли у меня природная влага? Это? — всё ещё сохраняя удивительную способность реагировать на все с трезвым умом. — Да, — От прямолинейности, неловкости разговора и возбуждения во рту пересохло, — Чуть ниже поясницы у меня есть особое место. Там происходит всё то же, что у людских женщин. Хенджин провел по телу заводя руку за спину, будто наглядно показывая где именно. Но он всего лишь показывал. Отвечал на вопросы с удивительной точностью, как делал это всегда. Однако Чан не выдержал. Голый элиар, вода и скользящее движение ладоней от груди и до низа. Чан был заворожён немыслимо. Ноги сами повели его ближе. — У тебя была близость? С… — Мне сто четыре года. У меня есть семья. Сердце рвалось пополам от услышанного, но Чан упрямо сглотнул ком в горле. — Если я попрошу… Если я прикажу… Ты можешь полюбить меня? Также, как любишь вне стен моего дома? Волны били в живот, тихим шёпотом отговаривая от непоправимого. — Это против природы. Но если прикажешь — выбора не останется, — голос проникал в голову, отметая сомнения. — Без твоего желания? — Я могу лишь притвориться… — Тогда притворись. Абсурдно, но ему жизненно необходима хотя бы иллюзия. Хотя бы глупая пародия. Чан приближался медленно, осознавая опасность происходящего, дрожа всем нутром. — Я прошу тебя притвориться… — уже тише, совершенно беззащитным способом. — Просьбы на мне не работают. Нужен приказ. — Тогда я приказываю. Секунда. Вторая. Третья. Взгляд Хёнджина прожигал до костей, воспламенял кровь и разливался томлением. Чан отпустил себя — схватил бёдра и дёрнул. Рука Хёнджина молниеносно остановила его. — Два правила. Не трогай волосы и не целуй. Нарушишь — и тебе ничего не поможет. Снова. Снова тон отстраненный. Чан обомлело кивнул. Всё, что Хёнджин говорил сейчас, было неважно. Он был согласен на всё — лишь бы взять. Хёнджин поднял ладони, скрутил волосы в жгут и убрал наверх. Подошёл ближе и повторил: — Два правила. Помни о них. Руки Чана дрожали. Будто неопытный юнец, он оглаживал тело, проходясь по изгибам. Губы впивались в нежность шеи, спускались на грудь. Он лизал соски, прикусывал. Холод Хёнджина не отталкивал — лишь усиливал возбуждение. — Нравится? Не говори… — суматошно, в бреду, поправляя самого себя. — Будь таким же, как с ним. Я приказываю. Будь таким, словно желаешь меня. Всегда. Тело Хёнджина расслабилось; стало слышно лёгкое дыхание. И когда Хёнджин начал гладить мощные плечи в ответ, Чан развернул, наклонил и без раздумий проник. Замер. Как же жарко и мокро. Как в женщине. Будто он тоже этого хочет. Будто ждал. Мечтал. Представлял постыдные сцены. Хёнджин подался назад, принимая до конца. Не останавливал и соглашался. Задвигался быстро, сжимая мышцы на входе и расслабляя на выходе, заключая головку в тиски жара и отпуская. Гладь воды стала тревожной от толчков. Хёнджин вжимался бёдрами в пах и отодвигался до края. Смотрел вполоборота. Алые губы сверкали в свете луны. Волны били о тела рваным ритмом. Чан дышал, будто после тяжёлого бега. Невыносимый жар остужала вода. Минуты сжались в мгновения. Сердце загнанно билось. Животный темп, лицо Хёнджина, удары сердца и необузданная страсть слились в единый клубок — и Чан излился. Спазмы удовольствия длились и длились. Он потерялся во времени. Всё остальное в мире перестало иметь значение. Он целовал спину и кусал лопатки Хёнджина, пока последние капли семени не оказались внутри. После этой ночи Чан больше не мог делать вид, что мир устроен как прежде. Хёнджин больше не был частью быта — ни делом, ни помощью, ни необходимостью. Он стал телом в пространстве, которое Чан ощущал даже с закрытыми глазами. Оно заполняло, вытесняло всё остальное, оставляя после себя странную, тягучую ясность. Чан перестал нагружать его. Не потому, что Хёнджин был утомлён — он никогда не выглядел утомлённым, — а потому, что сама мысль о том, чтобы заставлять его делать что-то помимо простого «быть рядом», вызывала у Чана почти физическое раздражение. Дом мог ждать. Доски могли скрипеть. Зима могла подступать. Но неуёмным нетерпением теперь мучило нечто иное. Он хотел Хёнджина — в поле зрения, в каждом шаге, в воздухе между вдохами. Его тело — спокойное, податливое, всегда чуть холодное — стало для Чана чем-то вроде якоря. Он ловил себя на том, что смотрит на его руки слишком долго. На шею, когда Хёнджин наклонялся. На линию плеч, когда тот стоял у окна. Во взгляде не было спешки. Только голод — медленный, сосредоточенный, лишённый стыда. По приказу Хёнджин изменился. Он стал иногда говорить первым. Коротко. Тихо. Как будто пробуя звук собственного голоса на вкус. Иногда, почти незаметно, он улыбался. Не губами даже — чем-то глубже, каким-то внутренним девственным светом, отчего лицо на миг становилось удивительно живым. Однажды он рассмеялся. Звук вышел неровным, словно не был до конца его собственным. Хёнджин будто сам удивился ему, замер на мгновение, и Чан в этот момент понял, что пропал окончательно. Что больше не различает, где кончается желание и начинается страх. Ночи были жаркие, горящие страстью, но будто без пламени. Хенджин отдавался, но не отдавал. Извивался,тихо хныкал, принимал, прижимался. Но лишь позволял Чану брать себя, ничего не давая в ответ. Ни громкого стона, ни судорожного шепота, ни мольбы. Хенджин не изливался. Ни разу. Но Чан старался не замечать. Он был без ума от Хёнджина. И — что пугало сильнее — без ума от того, кем становился рядом с ним. Ему было мало простого присутствия. Мало близости в быту. Он хотел прикосновений, взглядов, этой тихой, почти послушной ласки, с которой Хёнджин отвечал на любое движение, любой жест. Хотел так, как хотят не тела. Он погибал от желания владеть. И чем сильнее было это чувство, тем отчётливее проступала мысль, от которой сжималось всё внутри. Волос. Серьга. Мира. Хёнджин был близок с Мирой. Непозволительно близок — для того, кто держал ключ от его собственной судьбы. Он часто расчёсывал ей волосы. Медленно, терпеливо, так, будто в каждом движении было знание, недоступное Чану. И каждый раз, когда Чан видел это, сердце начинало биться неровно, исключительно тяжело. Он знал умом, остатками разума, что это ребёнок. Но тело реагировало иначе. Реагировало на близость Хёнджина к волосу. К тому, что связывало. К тому, что могло у него отнять. По ночам Хёнджин начал искать. Неявно, почти осторожно. Вещи слегка меняли положение, словно дом медленно дышал. Стул стоял не так. Ящик выдвигался на толщину пальца. Ничего не пропадало — но всё смещалось. Чан это видел. Чан это чувствовал. И именно тогда страх стал сильнее желания. Он снял серьгу с уха Миры поздним вечером. Металл был тёплым — как живая кожа. Утром серьга уже была у старшей. Решение было быстрым. Неправильным. Единственно возможным. Роковым. Хёнджин понял почти сразу. Войдя в дом, он мгновенно остановился. Как будто воздух внутри стал другим — изменился. Его взгляд скользнул к Мире и не зацепился. Он сделал шаг, потом второй, и в движениях появилось что-то новое — потерянность. Ему понадобилось совсем немного времени. — Серьги… — голос был тихим, но в нём впервые проступило не пустое равнодушие, а растерянность. Он сразу перевёл взгляд на старшую. Не с вопросом — с пересчётом. Хёнджин замолчал. Стоял неподвижно, будто пытался нащупать связь, которая вдруг стала иной. Не ослабла. И не ускользнула. Она теперь принадлежала другой девочке — той, у которой в ушах красовался кусочек его собственной свободы. Вечер был тих и безлунен. Не слышно ни воя собак, ни пения птиц — будто мир к чему-то готовился. Дом напротив светился окнами и теплом. На пороге стоял Хёнджин — расслабленный, в белом одеянии, с мягкой улыбкой. — Устал? Пойдём скорее в спальню, сегодня прохладно. Мягкое касание руки — и быстрый путь до постели. — Я детей уложил, не беспокойся, — ответил он на ещё не заданный вопрос. Чан не спорил. Не посмел бы. Хёнджин с силой толкнул его на кровать. — Хочу сверху сегодня. Необычно. Руки быстро расправились с завязками. Пламя свечей танцевало по телу узорами; оранжевый свет отражался в тёмном отблеске глаз. Губы раскрылись. Его присутствие больше не облегчало. Руки гладили сильную грудь, пальцы переплетались с чужими, пока Хёнджин плавно скользил вдоль паха сквозь ткань. Возбуждение, до этого лишь отдалённое, нарастало с каждой секундой. Прекрасное тело Хёнджина в отблесках пламени заводило нечеловечески. Чан сжал талию, пытаясь перевернуть его, войти, задать бешеный темп. — Я сверху, — уверенный, впервые властный голос Хёнджина остановил эту попытку. Напоминание. — Наслаждайся. Наставление. Чан откинулся и словил кислород ртом, когда Хёнджин резким движением стянул с него брюки. Ткань жалобно треснула и упала к ногам. Член дёрнулся в предвкушении. Мягко, почти трепетно Хёнджин насадился. Влажная теснота приняла и сомкнулась. Чан громко выдохнул. Хёнджин двигался медленно, плавно, гладя себя переплетёнными пальцами, потом всё быстрее и резче, нарастив темп до сумасшедшего. Чан дышал всё чаще и чаще, громко стонал, сжимал бёдра сильнее. Капли пота стекали по коже. Прекрасные волосы развевались в такт движениям. Серьги блестели, подпрыгивая. Серьги. Глаза Чана расширились. Хёнджин не замедлился, хотя определенно точно заметил перемены на чужом лице. — Я нашёл, — с хитрым прищуром Хёнджин навалился, двигаясь рвано, меняя угол и грань удовольствия. Улыбка. Такая красивая, естественная… искренняя и счастливая. — Ты хорошо спрятал. Но не так хорошо, как думал. Чан прикрыл веки, прикусил нижнюю губу и попытался улыбнуться в ответ. Однако вышло настолько криво, что он лишь обнял его покрепче, обхватывая худощавые бока. — Я закончу? — в глазах не было ни паники, ни удивления. Чан просил. Но отнюдь не о пощаде. Желание в последний раз вдохнуть, прочувствовать и прожить, разделяя воздух именно с ним… Это единственное из реальных его желаний. Из воплотимых. — Закончи. Великодушие и недолгая пощада. Чан прижал его к себе, крепче, чем когда-либо. Позволил себе грубо нарушить сразу оба запрета: зарылся в длинные пряди, притянул и впился в чужие губы. Поцелуй был полон отчаянной страсти, желания и безысходности. На удивление Хёнджин ни на мгновение не сопротивлялся. Тишина оглушила, сомкнулась и взорвалась удовольствием. С криком боль и наслаждение слились воедино. И произошло немыслимое. Хёнджин излился впервые, когда послышался вызывающий мурашки неестественный треск. Сначала разрыва кожи, затем передробленных костей. В руках последними ударами забилось тёплое сердце, вырванное элиаром совсем без усилий. Целиком и по основание. Прохладная, несмотря на горячую жидкость ладонь, повернулась тыльной стороной, чтобы вытереть брызги с глаз и брови. Хёнджин взглянул в последний раз на бездыханное лицо, прежде чем уверенно слез с члена и шагнул в коридор. В сторону спальни спящих девочек.