Munus

NC-17
Завершён
66
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
19 страниц, 4 480 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
66 Нравится 14 Отзывы 6 В сборник

Начало и конец.

Настройки
Примечания:
— Говорят, прежде чем человек научился называть красоту, она уже жила в горах. Генерал говорил неторопливо, с тем особым удовольствием, с каким рассказывают истории те, кто не верит в них до конца, но слишком часто слышал легенды. Они сидели у костра — низкого и злого; дым щипал глаза, а ночь была тёплой, не по сезону — такой, в какую легко поверить в любую легенду. — Тогда земля ещё не различала троп и равнин, — продолжил он, лениво ковыряя угли сапогом, — а лес не знал вкуса топора. Чан молчал. Он всегда молчал, когда говорили старшие. Особенно те, кто пережил больше испытаний, чем следовало одному человеку. — И из самой тишины, — голос стал ниже, будто не для Чана, а для самой ночи, — из тёплой тени между камнем и корнем, между ветвями и солнцем, вышли они. Начальник усмехнулся, поднял взгляд, проверяя, слушает ли. Чан слушал и внимал. — Их волосы были длиннее чьих-то судеб. Чистейшей рекой струились по плечам, по спине, по бёдрам. В прядях жили свет и пыльца, запах трав и горных рек… — он щёлкнул языком. — Говорят, при одном взгляде на них человек видел всё, что было до него. До его имени. До его грехов. Костёр треснул. — Лица их не были одинаковы, но все — без изъяна. Не резкие и не мягкие. Такие, которые помнишь всю жизнь, потому что не с чем сравнить. Глаза — почти всегда иссиня-чёрные — смотрели прямо. Без стыда. Без вызова. С любопытством зверя. Он замолчал на мгновение, словно давая образу осесть. — Украшений они не носили. Не было нужды. Они не были ни людьми, ни духами. Они были хранителями. Пока они ходили по земле, всё знало своё место: зверь — в лесу, вода — в русле, человек — в страхе перед тем, что могучее его. Начальник хмыкнул. — Но людское сердце, Чан, никогда не выносит красоты, которой нельзя владеть. — Он наклонился ближе, понизил голос: — Когда их пытались звать — они не откликались. Когда тянулись рукой — не получали ответа. И человее нашел способ. Он достал из кармана небольшой свёрток. Не развернул. — Сила этих существ — в волосах. Не в теле, не в руках, не в голосе. В пряди, что соединяет их с землёй. С памятью. С тем временем, когда мир ещё не знал жадности. Чан почувствовал, как внимание его сжалось в точку. — Один волос, — продолжал тот, — вырванный или срезанный, становится узлом. Потянешь — и тянешь их за саму сущность. Он усмехнулся криво. — Говорят, первые смельчаки сделали это во сне. Элиары спали редко, но если спали — почти мёртвым сном. С того мгновения элиар терял путь к себе. Слышал зов того, у кого был его волос. И не мог не прийти. А человек, естественно, сразу понял, как можно это использовать. Начальник наконец развернул ткань. Внутри, тускло мерцая даже в огне, лежала тонкая прядь. — Существо служило. Молча. Податливо. Без сопротивления. Не потому, что был покорён — потому что был обезоружен и обнажён. Так появились слуги, о которых не писали в книгах. Те, кто исполнял желания без слов. Мужчина пожал плечами. — Но, конечно, рабство было не вечным. Элиар всегда ищет свой волос. Через горы. Через годы. Через смерть и рождение. Пока волос спрятан — он подчиняется. Но если находит… Начальник щёлкнул пальцами. — Хозяин не успевает даже закричать. Они мстят без жалости и раздумий, мстят всем. Обычно, уничтожая целые кланы и семьи. Не зря старейшины говорили: лучше встретить элиара свободным, чем владеть им хотя бы день. Потому что за красотой, обращённой в служение, всегда следует жестокая плата. Он поднял взгляд и рассмеялся коротко, грубо. — А элиары никогда не остаются в долгу. Затем грубо протянул свёрток Чану. — Как тебе легенда, а? — снова смех. Такой весёлый, будто рассказан анекдот, а не крыловая легенда. — Да брось ты! На моей памяти волос находили всего пару элиаров. И то спустя десятки лет. Старикам уже и так было пора на тот свет, а так — жили легко. Те выполняли каждую их прихоть. Он хлопнул Чана по плечу чуть сильнее, чем требовала обстановка. — Принимай подарок с гордостью. И придумай место, до которого эта мразь не доберётся. Уж тебе-то это под силу. Сколько ты прятался в окопах? Чан неспешно прокрутил свёрток между пальцев. — И… что потом? Он сразу явится? — с задержкой, неверяще и, по правде, чувствуя себя донельзя глупо, поинтересовался Чан. — Нет. Как будешь готов — призовёшь. Пока что этот волос не обрёл хозяина и постоянное место. Этим хозяином будешь ты. Чан, очевидно, ещё понятия не имел, что держит не трофей. И что однажды это тонкое, почти невесомое волокно станет центром его жизни. Его страха, его безоговорочной любви. Он не знал имени. Не знал лица. Не знал, что красота может быть такой тихой, холодной, медленно сводящей с ума. И уж точно не знал, что однажды будет бояться не того, что элиар найдёт свой волос, а того, что сам Чан не сможет отпустить его, даже если мир под его ногами в ту же секунду начнёт рушиться. Чану было трудно признаться, что он не испытывал к собственным детям ничего из того, что люди обычно называли любовью. После пяти лет службы, на войне, его эмоции в целом притупились. А когда пришла новость, что жена погибает от чахотки и двое детей остаются без матери, — исчезли вовсе. Ему было невыносимо тяжело признать сам факт того, что, вернувшись в отчий дом, где вырос он сам, он также не испытал ни малейшей радости. — Времена тяжёлые, Чан. Мне нужно поднимать свою семью. Я не могу смотреть за ними дальше. Вот что сказала Ханна, и, по правде, Чан её основательно не винил. Ханна хоть и была младше на три года, однако обзавелась такой многодетной семьёй, на которую сам Чан никогда бы не решился. Шесть и девять лет. Когда он уехал, младшая дочь, которую иронично назвали Мирой, буквально только появилась на свет, а Заре не было и трёх лет. Девочки были, насколько это возможно в их возрасте, самостоятельными, однако оставить их одних, пока отец учился быть хоть кем-то, кроме военного офицера, не представлялось возможным. Чан зашивался хлеще, чем на поле боя. Собрать в школу, отвести, а затем бесконечно пытаться привести в чувство старый, почти развалившийся особняк, параллельно разыскивая достаточное количество монет на обеспечение… Ни одна из задач не казалась ему лёгкой даже по отдельности. А здесь они словно намеренно соединялись, образуя минное поле, ступая по которому Чан готов был в любой момент взорваться. Ничего не радовало. Ничего не приносило удовольствия. Он любил этих детей. Как любят несчастные души, которым не повезло родиться в этом богом забытом месте и у такого неудачного отца. Но не испытывал к ним ни единой капли родительской любви, хоть какого-нибудь инстинкта. Чан догорал мёртвым пеплом. И однажды, сидя на почти сгнивших половицах собственного дома, он не выдержал. Серьга, которую он самолично отнёс к кузнецу и переплавил в своеобразную клетку для чужого волоса, исключительно заманчиво засверкала в ладони. Засверкала так, что лунный свет уступил перед величием того, что хранилось внутри. Допив бокал дешёвого пива, Чан сначала откашлялся, прикрыл веки, вдохнул побольше воздуха и мягко выдохнул вместе с дымом от сигареты короткое: — Приди. Он не знал, сколько прошло времени после этого слова. Стук. Второй. Третий. Мгновения не шли. Они стекали, как вода по стеклу. Без формы, без счёта, без особого смысла. Ночь замерла, будто прислушивалась, решая, стоит ли вообще рассеиваться после такого зова. Оно. Дверь открылась быстро, почти бесстрашно. Аромат. Аромат горных родников, тысячелетних лиственниц и чего-то райского, чего Чан ранее никогда не ведал. Сначала существо коснулось пальцами ног — тонким, почти ласковым инеем — сгнивших досок крыльца. Оно не вышло. Не появилось. Просто оказалось. Весь в белом одеянии. Невероятно… Неописуемо красивый. Не в человеческом, не в понятном смысле. Красивый так, что взгляд не задерживался на отдельных чертах, а скользил, теряясь, как по поверхности воды. Чан не мог зацепиться за что-то единое, целостное. Высокий, тонкий, будто вытянутый из самого утра. Кожа бледная, но не болезненная или безжизненная. Скорее холодная, как камень, долго пролежавший в тени. Длинные волосы спадали по спине ровной, тяжёлой волной, и в них уже на его глазах струился свет. Не солнечный. Не навязчивый. Рассветный. Неприметный. Ласковый и мягкий. Глаза были опущены — не из смирения, скорее из отсутствия нужды смотреть. Он стоял босиком на холодных досках и не чувствовал прохлады. — Пришёл. Элиар поднял взгляд. Ни подчинения, ни интереса. Только математическая точность. Смотрел на Чана так, как смотрят на любую вещь, которой вынужденно предстоит быть рядом: не оценивая, не отвергая, просто принимая факт его существования. Холод от этого взгляда был чистым. Не враждебным, не жестоким, просто пустым, совершенно свободным от чувств. Хёнджин опустился на колено без приказа. Движение было плавным, выверенным, будто он делал это уже несколько сотен раз. — Господин. Голос мягкий, приятный. Тихий, ровный, без лишних интонаций. Слегка шипящий. Безжизненный — с пугающей правильностью. Чан почувствовал странное облегчение. Элиар не требовал приветствий. Будто не нуждался в ответах. Не тянул из него эмоций, которых у того всё равно не осталось. С этого утра жизнь стала иной. Хёнджин оказался идеальным в своей покорности. Он делал всё, что требовалось, ещё до того, как просьба оформлялась в мысль. Дом начал меняться — не взмахом руки и не чудом, а так, словно его всегда можно было привести в порядок, просто раньше никто не знал как. Девочки сначала боялись. Потом — привыкли. Потом — перестали замечать, как Хёнджин всегда оказывается рядом, когда нужно: подаёт воду, чинит крышу, уводит их с дороги прежде, чем появляется повозка. Он не улыбался. Не задавал вопросов. Не обращался ни к кому без нужды. По ночам он сидел у окна или на крыльце, неподвижный, словно часть дома. И Чан ловил себя на том, что впервые за долгие годы может спать, не прислушиваясь к каждому звуку. Иногда, очень редко, он замечал, как взгляд Хёнджина задерживается на младшей дочери. Всего на миг чёрные глаза мазали по опасному месту возле ушка. Так, будто тело вспоминало что-то раньше сознания. Воздух в груди Чана мгновенно становился плотнее. Это было ожидание. Ожидание того, когда элиар по имени Хёнджин догадается, где именно хранится его волос.

***

Прошёл год, и Чан так и не смог назвать момент, с которого всё пошло не туда. Не было вспышки. Не было осознания. Не было дня, когда он проснулся бы с мыслью, что с ним происходит нечто недопустимое. Была только медленная утрата и без того хрупкого равновесия. Сначала он просто привык к присутствию Хёнджина. К тому, как дом перестал скрипеть по ночам, как исчезло чувство постоянной нехватки рук, сил, времени. Хёнджин был рядом всегда. Бесшумен, точен, безукоризненно уместен. Никогда не нарушал пространства. Он вписывался в него так, будто дом строился с расчётом на него. Чан недолго, но правда корил себя за то, что ищет его взглядом. Не потому, что нужно было что-то приказать. Просто чтобы убедиться: он здесь. По утрам Хёнджин вставал раньше всех. Не после сна. Просто с постели. Иногда Чан находил его во дворе, когда небо ещё было серым, а воздух всё ещё колол щёки морозом. Элиар стоял неподвижно, лицом к востоку, и в эти минуты казался частью самого рассвета — слишком спокойной, слишком цельной для человека. Чан всегда задерживал шаг. Не подходил. Но постоянно рассматривал издалека. Начал замечать вещи, которым раньше не придавал значения: как свет застревает в волосах Хёнджина, не отражаясь, а с концами теряясь. Как его тень всегда чуть запаздывает. Как он никогда не моргает, если не разговаривает. Однажды зимой Хёнджин принёс дрова. Снег оседал на его плечах и не таял. Чан поймал себя на странной, нелепой мысли, что Хёнджину просто не хватает тепла. Его тепла. Эта мысль застряла у основания легких. Он начал смотреть на Хёнджина ещё дольше, чем следовало. И каждый раз — с тем же чувством, с каким смотрят на мираж в пустыне: прекрасно понимая, что туда нельзя, но не в силах отвести глаз. Хёнджин не отвечал даже взглядом. И в этом было что-то мучительное. Чан видел его покорность — безупречную, ровную, почти безличную. Он знал, почему она существует. И от этого чувство, медленно формировавшееся внутри, становилось ещё более неправильным. Он не имел права на это. Не имел даже подходящих слов. Иногда по вечерам, когда девочки уже спали, они оказывались на кухне вдвоём. Хёнджин стоял у стены или у стола, ждал. И Чан вдруг начинал говорить — о пустяках, о погоде, о протекающей крыше, о войне, о которой раньше не мог говорить вовсе. Хёнджин слушал. Всегда. Не утешал. Не сочувствовал. Но его присутствие делало тишину выносимой. Чан начал ловить себя на том, что хочет, чтобы Хёнджин смотрел. Чтобы в его взгляде, пусть на миг, появилось что-то, кроме ровной пустоты. Это желание было постыдным и тихим, как болезнь. Весной он заметил, что боится одного: что однажды проснётся — и Хёнджина не будет. Мысль была абсурдной. Связь надёжна. Волос — при нём. Покоится в украшении дочери. И всё же каждый рассвет приносил тревогу, похожую на ревность к миру, который имел право видеть Хёнджина первым. Он начал замечать, как меняется сам. Как в нём появляется напряжение, когда Хёнджин слишком близко. Как сердце реагирует на его голос — не быстрее, а глубже, будто каждый звук проходит сквозь грудную клетку. Это не было желанием в разумном или объяснимом смысле. Это было чувство, которому не находилось формы. Нечто между благоговением и тоской. Между страхом и жаждой. К концу года Чан понял страшное: Хёнджин стал для него не помощником, не слугой и даже не спасением. Он стал центром его личной тишины, вокруг которого выстраивался весь мир. И чем яснее Чан это осознавал, тем сильнее его разъедало понимание: всё, что он чувствует, растёт на чужой несвободе. А Хёнджин… Хёнджин всё чаще задерживал взгляд на Мире. Окончательный взрыв произошёл почти буднично. Дочь сказала об этом за ужином — между ложкой каши и рассказом о школьной ссоре. Сказала так, как дети говорят о вещах, не зная их веса и силы слова: — Хёнджин купался в озере без одежды. Чан поднял голову и сощурил глаза, будто от яркого ослепительно света. Слова дошли до него с опозданием, будто пробирались через плотную толщу воды. — Сегодня, — добавила она, пожав плечами. — Мы с Мирой видели издалека. А ещё… там были чужие дяди. Они смотрели так странно. Она проговорила это быстро, без капли осуждения. Без понимания. Как констатацию сухого факта. Ложка в руке Чана остановилась. В груди что-то резко, неправильно сжалось — не болезненно и не в страхе, а вспышкой глухой, тёмной ярости, не имевшей отношения ни к детям, ни к озеру, ни к словам. Это было чувство взрослое. Некрасивое. Слишком вязкое. Он вдруг слишком ясно представил воду, касающуюся кожи Хёнджина, чужие взгляды, скользящие по нему без разрешения. — Ты уверена? Дочь кивнула и тут же вернулась к каше, будто разговор окончен. Но для Чана всё только начиналось. Он нашёл Хёнджина во дворе. Тот стоял у колодца. С влажными волосами, распущенными по спине. Вечерний свет цеплялся за них так жадно, что Чан на мгновение потерял дыхание от одного вида. — Ты был на озере, — сухо сказал он. Это не был вопрос. — Да, — ответил Хёнджин сразу. Как всегда — без паузы. Без попытки угадать настроение. Без капли эмпатии. — И ты был там… без одежды. Хёнджин чуть наклонил голову — жест, всегда означавший уточнение, но никогда сомнение. — Да. В Чане что-то надорвалось. Тихо, с противным глухим хрустом. — И ты не подумал, что тебя могут видеть? — Видели, — спокойно кивнул Хёнджин. — Это не имеет значения. Вот тогда Чан понял. Не мыслью — реакцией собственного тела. Ревность накрыла его целиком. Не человеческая и не та, о которой пишут в книгах. Она была собственностью — жёстким, скупым, почти звериным присвоением. — Имеет. Для меня — имеет. Хёнджин слегка сузил глаза и приоткрыл губы. Впервые элиар действительно посмотрел. Взгляд был ровным, внимательным, лишённым эмоций, но в нём мелькнуло что-то новое — не сопротивление, а необходимость ответа. — Мне нужна природная вода, — монотонно пояснил он. — Для волос. Они теряют связь, если долго не соприкасаются с ней. Чан сжал челюсть. Запрет уже протекал по каждому сосуду — резкий, безапелляционный. — Ты больше не пойдёшь к озеру. Слова легли тяжело. Хёнджин не возразил. И не кивнул. Вообще ничего не сделал. Просто принял это — и в этом было что-то невыносимо неправильное. — Тогда связь ослабнет, — равнодушно согласился он. Чан почувствовал, как поднимается новая волна — не ярости, а болезненного желания компенсировать. Исправить. Сделать так, чтобы запрет не стал жестокостью. — Я буду ходить с тобой, — не веря себе, сказал он. — Ночью. Когда никого не будет. Слова вышли сами. — Ты не будешь один. И никто… — он запнулся, — никто не будет смотреть. Тишина между ними стала плотной. Хёнджин молчал дольше обычного. — Это не требуется. — Требуется, — отрезал Чан. — Я сказал. Чан не защищал. Он присваивал. Хёнджин смотрел на него долго. В его взгляде не было отторжения или осуждения. Лишь медленное, внимательное принятие нового правила мира. — Хорошо. В ту ночь Чан не спал. Он понял, что перешёл границу, которую собирался не замечать. И что чувство, которое он так долго отрицал, больше не прячется. Оно вышло наружу — ревнивое, жёсткое, нечеловеческое. И теперь требовало не тайного восхищения чужой личностью. Оно требовало близости.

***

В следующую ночь Хёнджин оголился без стеснения. Волны реки ласкали его ноги; вода поднималась всё выше, пока макушка не скрылась под гладью. Спустя минуту, с тихим плеском, Хёнджин вынырнул. Чан наблюдал с берега, присев на песок и лишь подогнув края штанин. Всё равно всё намокнет. Ему были неважны неудобства, пока Хёнджин плескался и резвился в прохладной воде. Красивый. Идеальный. Голый. Чан стыдливо скрестил ноги, чтобы скрыть состояние, которое в последнее время испытывал слишком часто. Хёнджин вышел к берегу так близко, что вода лишь прикрывала его ноги и не до конца — пах. — Ты невероятно нежный для мужчины. Изящный, плавный. Он просто мылся. Но это было похоже на представление. — Я не мужчина. У нас нет разделения по таким признакам. Я могу выносить дитя — значит, исходя из правил вашего мира, я не особь мужского типа. — Но ты сложен как мужчина. — У меня есть органы обоих ваших полов, — Хёнджин смотрел открыто, голос не дрогнул стеснением. — Вы все такие? — Нет. Таких как я единицы. Поэтому мне нужно домой… Поэтому? Почему «поэтому?» Чан прервал не дослушав. — И… — Чан прикусил губу, нахмурился, стараясь выдать серьезную заинтересованность, а не крепкое вожделение. — Как происходит зачатие? — Что тебя интересует конкретно, Господин? — вежливо, мягко. — Как можно проникнуть в меня? Если ли у меня природная влага? Это? — всё ещё сохраняя удивительную способность реагировать на все с трезвым умом. — Да, — От прямолинейности, неловкости разговора и возбуждения во рту пересохло, — Чуть ниже поясницы у меня есть особое место. Там происходит всё то же, что у людских женщин. Хенджин провел по телу заводя руку за спину, будто наглядно показывая где именно. Но он всего лишь показывал. Отвечал на вопросы с удивительной точностью, как делал это всегда. Однако Чан не выдержал. Голый элиар, вода и скользящее движение ладоней от груди и до низа. Чан был заворожён немыслимо. Ноги сами повели его ближе. — У тебя была близость? С… — Мне сто четыре года. У меня есть семья. Сердце рвалось пополам от услышанного, но Чан упрямо сглотнул ком в горле. — Если я попрошу… Если я прикажу… Ты можешь полюбить меня? Также, как любишь вне стен моего дома? Волны били в живот, тихим шёпотом отговаривая от непоправимого. — Это против природы. Но если прикажешь — выбора не останется, — голос проникал в голову, отметая сомнения. — Без твоего желания? — Я могу лишь притвориться… — Тогда притворись. Абсурдно, но ему жизненно необходима хотя бы иллюзия. Хотя бы глупая пародия. Чан приближался медленно, осознавая опасность происходящего, дрожа всем нутром. — Я прошу тебя притвориться… — уже тише, совершенно беззащитным способом. — Просьбы на мне не работают. Нужен приказ. — Тогда я приказываю. Секунда. Вторая. Третья. Взгляд Хёнджина прожигал до костей, воспламенял кровь и разливался томлением. Чан отпустил себя — схватил бёдра и дёрнул. Рука Хёнджина молниеносно остановила его. — Два правила. Не трогай волосы и не целуй. Нарушишь — и тебе ничего не поможет. Снова. Снова тон отстраненный. Чан обомлело кивнул. Всё, что Хёнджин говорил сейчас, было неважно. Он был согласен на всё — лишь бы взять. Хёнджин поднял ладони, скрутил волосы в жгут и убрал наверх. Подошёл ближе и повторил: — Два правила. Помни о них. Руки Чана дрожали. Будто неопытный юнец, он оглаживал тело, проходясь по изгибам. Губы впивались в нежность шеи, спускались на грудь. Он лизал соски, прикусывал. Холод Хёнджина не отталкивал — лишь усиливал возбуждение. — Нравится? Не говори… — суматошно, в бреду, поправляя самого себя. — Будь таким же, как с ним. Я приказываю. Будь таким, словно желаешь меня. Всегда. Тело Хёнджина расслабилось; стало слышно лёгкое дыхание. И когда Хёнджин начал гладить мощные плечи в ответ, Чан развернул, наклонил и без раздумий проник. Замер. Как же жарко и мокро. Как в женщине. Будто он тоже этого хочет. Будто ждал. Мечтал. Представлял постыдные сцены. Хёнджин подался назад, принимая до конца. Не останавливал и соглашался. Задвигался быстро, сжимая мышцы на входе и расслабляя на выходе, заключая головку в тиски жара и отпуская. Гладь воды стала тревожной от толчков. Хёнджин вжимался бёдрами в пах и отодвигался до края. Смотрел вполоборота. Алые губы сверкали в свете луны. Волны били о тела рваным ритмом. Чан дышал, будто после тяжёлого бега. Невыносимый жар остужала вода. Минуты сжались в мгновения. Сердце загнанно билось. Животный темп, лицо Хёнджина, удары сердца и необузданная страсть слились в единый клубок — и Чан излился. Спазмы удовольствия длились и длились. Он потерялся во времени. Всё остальное в мире перестало иметь значение. Он целовал спину и кусал лопатки Хёнджина, пока последние капли семени не оказались внутри. После этой ночи Чан больше не мог делать вид, что мир устроен как прежде. Хёнджин больше не был частью быта — ни делом, ни помощью, ни необходимостью. Он стал телом в пространстве, которое Чан ощущал даже с закрытыми глазами. Оно заполняло, вытесняло всё остальное, оставляя после себя странную, тягучую ясность. Чан перестал нагружать его. Не потому, что Хёнджин был утомлён — он никогда не выглядел утомлённым, — а потому, что сама мысль о том, чтобы заставлять его делать что-то помимо простого «быть рядом», вызывала у Чана почти физическое раздражение. Дом мог ждать. Доски могли скрипеть. Зима могла подступать. Но неуёмным нетерпением теперь мучило нечто иное. Он хотел Хёнджина — в поле зрения, в каждом шаге, в воздухе между вдохами. Его тело — спокойное, податливое, всегда чуть холодное — стало для Чана чем-то вроде якоря. Он ловил себя на том, что смотрит на его руки слишком долго. На шею, когда Хёнджин наклонялся. На линию плеч, когда тот стоял у окна. Во взгляде не было спешки. Только голод — медленный, сосредоточенный, лишённый стыда. По приказу Хёнджин изменился. Он стал иногда говорить первым. Коротко. Тихо. Как будто пробуя звук собственного голоса на вкус. Иногда, почти незаметно, он улыбался. Не губами даже — чем-то глубже, каким-то внутренним девственным светом, отчего лицо на миг становилось удивительно живым. Однажды он рассмеялся. Звук вышел неровным, словно не был до конца его собственным. Хёнджин будто сам удивился ему, замер на мгновение, и Чан в этот момент понял, что пропал окончательно. Что больше не различает, где кончается желание и начинается страх. Ночи были жаркие, горящие страстью, но будто без пламени. Хенджин отдавался, но не отдавал. Извивался,тихо хныкал, принимал, прижимался. Но лишь позволял Чану брать себя, ничего не давая в ответ. Ни громкого стона, ни судорожного шепота, ни мольбы. Хенджин не изливался. Ни разу. Но Чан старался не замечать. Он был без ума от Хёнджина. И — что пугало сильнее — без ума от того, кем становился рядом с ним. Ему было мало простого присутствия. Мало близости в быту. Он хотел прикосновений, взглядов, этой тихой, почти послушной ласки, с которой Хёнджин отвечал на любое движение, любой жест. Хотел так, как хотят не тела. Он погибал от желания владеть. И чем сильнее было это чувство, тем отчётливее проступала мысль, от которой сжималось всё внутри. Волос. Серьга. Мира. Хёнджин был близок с Мирой. Непозволительно близок — для того, кто держал ключ от его собственной судьбы. Он часто расчёсывал ей волосы. Медленно, терпеливо, так, будто в каждом движении было знание, недоступное Чану. И каждый раз, когда Чан видел это, сердце начинало биться неровно, исключительно тяжело. Он знал умом, остатками разума, что это ребёнок. Но тело реагировало иначе. Реагировало на близость Хёнджина к волосу. К тому, что связывало. К тому, что могло у него отнять. По ночам Хёнджин начал искать. Неявно, почти осторожно. Вещи слегка меняли положение, словно дом медленно дышал. Стул стоял не так. Ящик выдвигался на толщину пальца. Ничего не пропадало — но всё смещалось. Чан это видел. Чан это чувствовал. И именно тогда страх стал сильнее желания. Он снял серьгу с уха Миры поздним вечером. Металл был тёплым — как живая кожа. Утром серьга уже была у старшей. Решение было быстрым. Неправильным. Единственно возможным. Роковым. Хёнджин понял почти сразу. Войдя в дом, он мгновенно остановился. Как будто воздух внутри стал другим — изменился. Его взгляд скользнул к Мире и не зацепился. Он сделал шаг, потом второй, и в движениях появилось что-то новое — потерянность. Ему понадобилось совсем немного времени. — Серьги… — голос был тихим, но в нём впервые проступило не пустое равнодушие, а растерянность. Он сразу перевёл взгляд на старшую. Не с вопросом — с пересчётом. Хёнджин замолчал. Стоял неподвижно, будто пытался нащупать связь, которая вдруг стала иной. Не ослабла. И не ускользнула. Она теперь принадлежала другой девочке — той, у которой в ушах красовался кусочек его собственной свободы. Вечер был тих и безлунен. Не слышно ни воя собак, ни пения птиц — будто мир к чему-то готовился. Дом напротив светился окнами и теплом. На пороге стоял Хёнджин — расслабленный, в белом одеянии, с мягкой улыбкой. — Устал? Пойдём скорее в спальню, сегодня прохладно. Мягкое касание руки — и быстрый путь до постели. — Я детей уложил, не беспокойся, — ответил он на ещё не заданный вопрос. Чан не спорил. Не посмел бы. Хёнджин с силой толкнул его на кровать. — Хочу сверху сегодня. Необычно. Руки быстро расправились с завязками. Пламя свечей танцевало по телу узорами; оранжевый свет отражался в тёмном отблеске глаз. Губы раскрылись. Его присутствие больше не облегчало. Руки гладили сильную грудь, пальцы переплетались с чужими, пока Хёнджин плавно скользил вдоль паха сквозь ткань. Возбуждение, до этого лишь отдалённое, нарастало с каждой секундой. Прекрасное тело Хёнджина в отблесках пламени заводило нечеловечески. Чан сжал талию, пытаясь перевернуть его, войти, задать бешеный темп. — Я сверху, — уверенный, впервые властный голос Хёнджина остановил эту попытку. Напоминание. — Наслаждайся. Наставление. Чан откинулся и словил кислород ртом, когда Хёнджин резким движением стянул с него брюки. Ткань жалобно треснула и упала к ногам. Член дёрнулся в предвкушении. Мягко, почти трепетно Хёнджин насадился. Влажная теснота приняла и сомкнулась. Чан громко выдохнул. Хёнджин двигался медленно, плавно, гладя себя переплетёнными пальцами, потом всё быстрее и резче, нарастив темп до сумасшедшего. Чан дышал всё чаще и чаще, громко стонал, сжимал бёдра сильнее. Капли пота стекали по коже. Прекрасные волосы развевались в такт движениям. Серьги блестели, подпрыгивая. Серьги. Глаза Чана расширились. Хёнджин не замедлился, хотя определенно точно заметил перемены на чужом лице. — Я нашёл, — с хитрым прищуром Хёнджин навалился, двигаясь рвано, меняя угол и грань удовольствия. Улыбка. Такая красивая, естественная… искренняя и счастливая. — Ты хорошо спрятал. Но не так хорошо, как думал. Чан прикрыл веки, прикусил нижнюю губу и попытался улыбнуться в ответ. Однако вышло настолько криво, что он лишь обнял его покрепче, обхватывая худощавые бока. — Я закончу? — в глазах не было ни паники, ни удивления. Чан просил. Но отнюдь не о пощаде. Желание в последний раз вдохнуть, прочувствовать и прожить, разделяя воздух именно с ним… Это единственное из реальных его желаний. Из воплотимых. — Закончи. Великодушие и недолгая пощада. Чан прижал его к себе, крепче, чем когда-либо. Позволил себе грубо нарушить сразу оба запрета: зарылся в длинные пряди, притянул и впился в чужие губы. Поцелуй был полон отчаянной страсти, желания и безысходности. На удивление Хёнджин ни на мгновение не сопротивлялся. Тишина оглушила, сомкнулась и взорвалась удовольствием. С криком боль и наслаждение слились воедино. И произошло немыслимое. Хёнджин излился впервые, когда послышался вызывающий мурашки неестественный треск. Сначала разрыва кожи, затем передробленных костей. В руках последними ударами забилось тёплое сердце, вырванное элиаром совсем без усилий. Целиком и по основание. Прохладная, несмотря на горячую жидкость ладонь, повернулась тыльной стороной, чтобы вытереть брызги с глаз и брови. Хёнджин взглянул в последний раз на бездыханное лицо, прежде чем уверенно слез с члена и шагнул в коридор. В сторону спальни спящих девочек.
66 Нравится 14 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (14)