***
Коридор встретил Аяко тишиной и холодом. Он шёл, не разбирая дороги, и его ноги сами несли его куда-то, не в ординаторскую, не в часовню, а вниз, к выходу во внутренний двор. Ему нужно было на воздух. Нужно было увидеть небо. Нужно было хоть что-то, что напомнит ему, что он ещё жив. Что он не исчез. Что то, что случилось в кабинете, было настоящим. Он толкнул дверь и вышел во двор. Сумерки сгустились, но небо на западе ещё горело последними отблесками заката: алыми, как кровь, как его лента, как всё, что имело значение. Он сделал несколько шагов и остановился, глядя вверх. Звёзды только начинали проступать. Аяко смотрел на них и чувствовал, как внутри разливается пустота. Не та, что была раньше. Другая. Глубже. Страшнее. Пустота, которая остаётся после того, как ты прикоснулся к божеству и был отброшен. После того, как ты увидел проблеск настоящего и его отняли. Он опустился на холодную землю, обхватил колени руками и уткнулся в них лицом. Плечи дрожали. Он не плакал, слёзы кончились ещё давно, там, в кабинете. Он просто сидел и дышал, и с каждым выдохом из него уходило что-то важное. Что-то, что он копил годами. Надежда. Иллюзия. Вера в то, что однажды Хикэру посмотрит на него не как на тень, не как на последователя, а как на человека. На того, кто любит его. По-настоящему. Этого больше не повторится. Его слова звучали в голове, как приговор. Как печать, поставленная на всей его жизни. Он поднял голову и посмотрел на окна третьего этажа. В одном из них горел свет. Ровный, спокойный, как всегда. Кабинет Хикэру. Он был там. Сидел за столом, думал о чём-то. Не об Аяко. О чём-то другом. О чём-то, что имело значение. Аяко смотрел на это окно и чувствовал, как внутри поднимается знакомое, липкое, жгучее чувство. Ревность. К самому Хикэру. К тому, что он мог быть таким - далёким, холодным, неприступным, - в то время как Аяко сгорал заживо от любви к нему. — Я всё равно буду здесь, — прошептал он в темноту. — Всегда. Даже если вы не смотрите. Даже если не помните. Даже если для вас я ничто. Я буду здесь. Он замолчал и снова уткнулся лицом в колени. Ветер трепал его гранатовые волосы, холодил кожу, забирался под одежду. Он не чувствовал холода. Он вообще ничего не чувствовал, кроме этой пустоты и этой любви - двух вещей, которые не могли существовать вместе, но существовали. Разрывали его изнутри. Делали тем, кем он был.Глава 12. Я сам это создал
13 апреля 2026 г., 08:09
Хикэру Яно узнал о случившемся через семнадцать минут.
Кэтсуо, вызванный Аяко в ординаторскую, оценил глубину ран, молча наложил швы, двадцать три стежка, забинтовал руку Флоренца от запястья до локтя и так же молча вышел. Он не спрашивал, что произошло. Не спрашивал, почему кардинал лежит на кровати ординатора, бледный как полотно, но с выражением странного, почти блаженного покоя на лице. Кэтсуо вообще редко задавал вопросы. Он делал свою работу и уходил.
Но он доложил.
Хикэру выслушал его, стоя у окна в своём кабинете. Его лицо оставалось спокойным. Только пальцы, сжимавшие ручку, побелели. Он не задавал уточняющих вопросов. Не просил деталей. Просто кивнул и отпустил Кэтсуо.
А потом вызвал Аяко.
Ординатор вошёл в кабинет через десять минут после вызова. Он был бледен, но не испуган. Его глаза, красные, воспалённые, с расширенными зрачками, горели. Руки Ноширо были чисто вымыты, но под ногтями всё ещё темнели следы запёкшейся крови. Кровь Флоренца. Он не пытался это скрыть. Может быть, даже гордился.
Яно сидел за столом. Он не встал, когда вошёл виновник. Не предложил сесть. Просто смотрел на него, долгим, тяжёлым взглядом, в котором не было ни гнева, ни разочарования. Только холод. Такой глубокий, такой абсолютный, что Аяко должен был бы замёрзнуть на месте.
Но он не замёрз. Он стоял у двери, выпрямившись, и смотрел на Хикэру. Прямо, не отводя глаз. И на его губах играла лёгкая, почти незаметная улыбка. Улыбка человека, который получил то, что хотел. Который наконец-то сорвал запретный плод и обнаружил, что он слаще, чем он мог представить.
— Сядь, — сказал Хикэру. Голос был ровным, но в нём звенело что-то, похожее на натянутую струну.
Аяко сел. Не в кресло для посетителей, а на жёсткий деревянный стул у стены, тот самый, на котором обычно сидел Флоренц, ожидая приказов. Он сел, сложил руки на коленях и поднял глаза на Хикэру. Улыбка не исчезла. Она стала шире.
Яно смотрел на него и чувствовал, как внутри поднимается что-то тёмное, горячее, чему он редко позволял выходить наружу. Гнев. Настоящий, не наигранный. Он злился. Не потому, что Аяко изуродовал руку его кардинала, в конце концов, Флоренц сам попросил об этом, и Хикэру знал, что тот не держит зла. Он злился, потому что Аяко вышел из-под контроля. Потому что он сделал это не из веры, не из служения, а из ревности. Из той самой липкой, ядовитой ревности, которую Хикэру видел в нём годами и которую считал безопасной. Управляемой. Полезной.
Ошибся.
— Ты понимаешь, что ты сделал? — спросил он.
Аяко кивнул. Он смотрел на Хикэру, и в его глазах не было ни капли раскаяния. Только счастье. Чистое, незамутнённое, абсолютное счастье.
— Да, — сказал он, и его голос прозвучал мягко, почти нежно. — Я понимаю. Я сделал то, что должен был сделать. То, что вы не могли сделать сами. Он был слишком близко. Слишком долго. Он занимал место, которое принадлежит мне. Я вернул его. Вам.
Хикэру медленно поднялся из-за стола. Он обошёл стол и встал напротив Аяко, глядя на него сверху вниз.
— Ты вернул его мне, — повторил он, и в его голосе появилась сталь. — Ты, жалкий, одержимый, сломанный мальчишка, который не может прожить и дня без того, чтобы не порезать себя, думая обо мне. Ты решил, что имеешь право решать, кто должен быть рядом со мной, а кто нет? Ты, который даже не может посмотреть на меня без того, чтобы не дрожать? Ты решил, что ты судья?
Аяко слушал, и его улыбка не дрогнула. Напротив, она стала шире, ярче, почти экстатической. Он смотрел на Хикэру: на его побелевшие от гнева скулы, на сжатые челюсти, на красный глаз, горящий холодным огнём, и чувствовал, как внутри разливается тепло. Не страх. Не стыд. Тепло. Потому что Хикэру смотрел на него. Говорил с ним. Кричал на него. Всё его внимание, впервые за долгие годы, было направлено только на Аяко. Не на Флоренца. Не на Кея. Не на кого-то ещё. На него одного.
— Я не судья, — сказал Аяко, и его голос был тихим, почти мурлыкающим. — Я просто люблю вас. Больше, чем он. Больше, чем кто-либо. И я не мог больше смотреть, как он стоит рядом с вами. Как касается вас. Как вы треплете его по голове, как собаку. Он не достоин. Никто не достоин. Только я. Потому что только я готов отдать всё. Абсолютно всё. Даже себя.
Гнев смешивался с чем-то другим. С непониманием, может быть, или с отвращением, или с тем странным, болезненным интересом, который он всегда испытывал к крайним проявлениям человеческой природы. Аяко не боялся. Не раскаивался. Не просил прощения. Он наслаждался. Каждым словом. Каждой секундой. Каждой каплей гнева, которую Хикэру изливал на него.
— Ты хоть понимаешь, что ты наделал? — Хикэру повысил голос, и в нём впервые прозвучало что-то, похожее на настоящую ярость. — Ты изуродовал руку моему кардиналу! Человеку, который служит мне верой и правдой! Который никогда не просил ничего взамен! А ты, ты, одержимый, больной, жалкий, ты взял и перерезал ему сухожилия, потому что тебе показалось, что он стоит слишком близко?!
Он шагнул вперёд и навис над Аяко. Его тень упала на ординатора, накрыла его целиком. Любой другой на месте Ноширо сжался бы, отвёл взгляд, попытался стать меньше. Но он не стал. Ординатор поднял голову и посмотрел на Хикэру снизу вверх, и в его глазах горел такой огонь, такая абсолютная, всепоглощающая любовь, что тот на секунду замер.
— Да, — сказал Аяко, и его голос дрожал — не от страха, а от восторга. — Я сделал это. Потому что люблю вас. Потому что не могу дышать, когда он рядом с вами. Потому что каждая секунда, которую вы проводите с ним, а не со мной, это пытка. Вы понимаете? Пытка! Я резал себя годами, чтобы хоть как-то заглушить эту боль, и это не помогало. А сегодня… сегодня я взял и сделал то, что должен был сделать давно. И мне стало легче. Впервые за всё время. Легче.
Он замолчал, переводя дыхание. Его грудь вздымалась, щёки раскраснелись, глаза сияли. Он был похож на человека, который только что пережил религиозный экстаз, и всё ещё не вернулся с небес на землю.
Яно смотрел на него, и его лицо медленно менялось. Гнев уступал место осознанию. Осознанию того, что перед ним сидит не просто одержимый последователь. Перед ним сидит человек, который перешёл черту. Который больше не контролирует себя. Который превратил свою любовь в оружие, и готов использовать его снова и снова, потому что это единственное, что приносит ему облегчение.
— Ты болен, — сказал Хикэру, и его голос стал тише, но тяжелее. — Ты понимаешь это? Ты психически болен. Твоя одержимость переросла в патологию. В манию. Ты опасен. Для себя. Для других. Для всего, что я строил.
Аяко слушал, и его улыбка не гасла. Он смотрел на Хикэру, на его губы, произносящие эти слова, на его глаза, горящие холодным огнём, на его руки, сжатые в кулаки, и чувствовал, как внутри поднимается волна. Горячая. Сладкая. Почти невыносимая. Он хотел, чтобы Хикэру продолжал. Кричал. Оскорблял. Делал что угодно. Лишь бы не замолкал. Лишь бы не отводил взгляд.
— Да, — выдохнул Аяко, и его голос сорвался в шёпот. — Я болен. Я опасен. Я всё, что вы скажете. Только не отворачивайтесь. Только смотрите на меня. Как сейчас. Пожалуйста.
Хикэру замолчал. Он смотрел на Аяко. На его раскрасневшееся лицо, на дрожащие губы, на глаза, полные слёз и восторга одновременно, и чувствовал, как внутри что-то сдвигается. Этот человек не слышал его. Не воспринимал его гнев как наказание. Он воспринимал его как награду. Как доказательство того, что он существует. Что он замечен. Что он важен.
И от этого Хикэру стало не по себе.
Он шагнул назад. Потом ещё раз. Аяко следил за каждым его движением, и его лицо менялось - восторг сменялся тревогой, тревога - отчаянием. Он боялся, что Хикэру уйдёт. Что отвернётся. Что оставит его одного в этой комнате, без своего взгляда, без своего голоса, без своего гнева.
— Нет, — прошептал Ноширо. — Не уходите. Пожалуйста. Кричите на меня. Бейте. Делайте что угодно. Только не уходите.
Врач остановился. Он посмотрел на Аяко: на его протянутые руки, на его умоляющее лицо, на его дрожащее тело, и что-то внутри него сломалось. Что-то, чему он не знал названия. Он развернулся, подошёл к столу и опёрся о него руками, опустив голову. Ему нужно было перевести дыхание. Собраться. Вернуть контроль.
Но Аяко не дал ему этой передышки.
— Посмотрите на меня, — сказал он, и его голос стал громче, требовательнее. — Посмотрите! Я здесь! Я всегда был здесь! А вы смотрели на него. На Флоренца. На Кея. На Альцеста. На всех, кроме меня. А я ждал. Годами. Резал себя. Умирал каждую секунду без вас. И вы даже не замечали. А сегодня - сегодня вы смотрите. Говорите со мной. Кричите на меня. И это… это лучшее, что случалось со мной за всю жизнь. Понимаете? Лучшее!
Он встал со стула и шагнул к Хикэру. Его движения были рваными, дёргаными, как у человека, который больше не контролирует своё тело. Он подошёл почти вплотную и остановился, глядя на врача снизу вверх с тем же обожанием, с той же голодной, ненасытной любовью.
Хикэру поднял голову и посмотрел на него через плечо. Их глаза встретились. Ординатор дышал часто, поверхностно, и его дыхание касалось лица Яно - горячее, пахнущее чем-то горьким.
— Сядь, — сказал Хикэру. Голос был ледяным. — Сядь на место. Сейчас же.
Аяко не двинулся.
— Вы злитесь, — сказал Аяко, и его голос был полон восторга. — По-настоящему. Не как обычно. Не как часть образа. Вы злитесь на меня. Настоящим гневом. И это… это прекрасно. Потому что это значит, что я существую. Для вас. Что я могу вызвать у вас что-то настоящее. Не скуку. Не равнодушие. Гнев. Живой. Настоящий. Мой.
Этот человек провоцировал его. Не боялся. Не отступал. Наслаждался каждой секундой его гнева, как наркоман наслаждается дозой. И Хикэру, который всегда контролировал всё и всех, вдруг понял, что здесь он бессилен. Он не мог напугать Аяко. Не мог заставить его раскаяться. Не мог достучаться до него словами. Потому что Аяко не слышал слов. Он слышал только интонацию. Только громкость. Только то, что Хикэру обращался к нему. Неважно, с гневом или с презрением. Главное - обращался.
— Ты не понимаешь, — сказал Хикэру, и его голос дрогнул, впервые за долгое время. — Ты разрушаешь всё. Себя. Меня. То, что я строил годами. Ты - бомба, Аяко. Бомба, которая рано или поздно взорвётся. И я не знаю, как тебя обезвредить. Потому что ты не хочешь быть обезвреженным. Ты хочешь взорваться. И утащить за собой всех.
Ноширо слушал, и его лицо сияло. Он впитывал каждое слово, как губка впитывает воду. Его тело дрожало, мелкой, почти незаметной дрожью, которая становилась всё сильнее с каждой секундой. Он прижимал руки к груди, как будто боялся, что сердце выпрыгнет наружу, и смотрел на Хикэру с таким обожанием, с такой абсолютной, всепоглощающей любовью, что это было почти невыносимо.
— Да, — прошептал он. — Да, да, да. Я бомба. Я всё, что вы скажете. Только не замолкайте. Только смотрите на меня. Как сейчас. Пожалуйста. Пожалуйста!
Яно смотрел на него, и что-то внутри него ломалось. Он привык контролировать. Привык, что люди подчиняются ему. Из страха, из веры, из любви. Он знал, как управлять ими. Как направлять. Как использовать. Но Аяко… Аяко был другим. Он не подчинялся. Он не боялся. Он не хотел ничего, кроме внимания, любого, даже самого разрушительного. И это делало его неуправляемым. Непредсказуемым. Опасным.
— Сядь, — повторил Хикэру. — Сядь на стул. Немедленно.
Аяко медленно, не отводя от него глаз, попятился и сел. Его тело всё ещё дрожало, а лицо сияло тем же безумным, экстатическим светом. Он смотрел на Хикэру и ждал. Ждал продолжения. Ждал, что тот снова закричит. Снова ударит словами. Снова даст ему то, ради чего он жил.
Яно стоял, опираясь о стол, и смотрел на него.
Я не могу до него достучаться. Не могу. Он не слышит. Он не хочет слышать. Ему не нужно прощение. Ему не нужно понимание. Ему нужен я. Любой. Хоть кричащий, хоть бьющий, хоть уничтожающий его. Лишь бы я.
Он оттолкнулся от стола и сделал шаг к Аяко. Его лицо было каменным, но внутри всё кипело. Гнев, который он пытался сдержать, рвался наружу: требовал выхода, требовал действия. Он остановился перед ним, глядя сверху вниз, и ординатор смотрел в ответ, с тем же обожанием, с той же дрожью, с той же голодной, ненасытной любовью.
— Ты хоть понимаешь, — сказал Хикэру, и его голос был низким, опасным, — что я могу сделать с тобой? Что я могу приказать Альцесту запереть тебя в Цитадели и забыть там? Что я могу вышвырнуть тебя из больницы, и ты никогда больше меня не увидишь? Ты понимаешь это?
Аяко подался вперёд, почти падая со стула.
— Да, — выдохнул он. — Понимаю. И это прекрасно. Потому что это значит, что вы думаете обо мне. Что вы решаете мою судьбу. Что я - часть ваших мыслей. Ваших планов. Вашей жизни. Даже если вы запрёте меня в Цитадели - я буду там, и вы будете знать, что я там. Даже если вы вышвырнете меня - я буду стоять за воротами и смотреть на ваши окна. Вы не избавитесь от меня. Никогда. Потому что я ваш. Абсолютно. Без остатка. Навсегда.
Гнев уступал место чему-то другому. Осознанию. Глубокому, холодному осознанию того, что перед ним сидит человек, который перешёл все возможные границы. Который больше не был ни последователем, ни верующим, ни даже одержимым в обычном смысле. Он был чем-то иным. Чем-то, чему Яно не знал названия.
Он отступил на шаг. Потом ещё на один. Аяко следил за ним, и его лицо менялось: восторг сменялся тревогой, тревога - отчаянием. Он снова боялся, что Хикэру уйдёт. Что отвернётся. Что оставит его.
— Нет, — прошептал ординатор. — Не уходите. Пожалуйста. Кричите. Бейте. Делайте что угодно. Только не…
Тот развернулся и с силой пнул стул, на котором сидел Аяко.
Удар был резким, неожиданным. Стул опрокинулся, и тот рухнул на пол - неуклюже, больно ударившись плечом о каменный пол. На секунду в кабинете повисла тишина. Хикэру стоял, тяжело дыша, и смотрел на Ноширо, распростёртого на полу. Он ждал. Ждал крика. Страха. Мольбы о пощаде. Чего-то, что вернёт этому безумию человеческие черты.
Но Аяко не закричал.
Он лежал на полу, прижавшись щекой к холодному камню, и его тело… его тело выгибалось. Медленно, плавно, как у змеи, греющейся на солнце. Его спина изогнулась дугой, руки раскинулись в стороны, пальцы впились в каменные плиты, как будто он пытался удержаться за реальность. Его лицо, раскрасневшееся, с приоткрытым ртом и закатившимися глазами, выражало не боль. Не страх. Блаженство. Чистое, абсолютное, почти неприличное в своей откровенности блаженство.
Он дрожал. Всё его тело дрожало, мелкой, непрекращающейся дрожью, которая шла откуда-то изнутри, из самой сердцевины его существа. Его дыхание было частым, поверхностным, прерывистым - как у человека, который только что пережил сильнейшее потрясение и всё ещё не может прийти в себя. А его глаза… его глаза смотрели на Хикэру с такой любовью, с таким обожанием, с такой абсолютной, всепоглощающей преданностью, что это было страшно. По-настоящему страшно.
— Ещё, — прошептал Аяко, и его голос был хриплым, срывающимся, полным голода. — Пожалуйста. Ещё. Ударьте меня. Пните. Сделайте что-нибудь. Я хочу чувствовать вас. Ваш гнев. Вашу силу. Вашу… власть. Я хочу быть под вами. Раздавленным. Уничтоженным. Я хочу, чтобы вы сделали со мной всё, что захотите. Всё. Потому что я ваш. Только ваш. Навсегда.
….
Яно привык к одержимости. Привык к тому, что люди теряют себя в нём. Привык к тому, что его боготворят, молятся, приносят жертвы. Но это было другое. Это была не вера. Не служение. Это была любовь, такая страшная, такая всепоглощающая, такая разрушительная, что она не оставляла места ни для чего другого. Даже для самого Аяко.
И Хикэру, который всегда знал, что делать, вдруг понял, что не знает. Он стоял посреди своего кабинета, глядя на человека, корчащегося у его ног в экстазе от того, что его ударили, и чувствовал, как внутри разрастается пустота. Не та, что он заполнял властью и верой последователей. Другая. Глубже. Страшнее. Пустота от осознания того, что есть вещи, которые он не может контролировать. Люди, до которых он не может достучаться.
Ноширо смотрел на него снизу вверх, и его лицо сияло. Слёзы текли по его щекам, видимо от переизбытка чувств, от того, что он наконец-то получил то, чего жаждал годами. Он был счастлив. По-настоящему, абсолютно, безнадёжно счастлив.
Ординатор всё ещё лежал на полу, прижавшись щекой к холодному камню, и его дыхание постепенно выравнивалось. Дрожь, сотрясавшая его тело, утихала, но глаза, эти безумные, сияющие, полные обожания глаза, по-прежнему смотрели на врача. Ждали. Надеялись.
Хикэру отвёл взгляд первым.
Он развернулся и подошёл к окну. За стеклом сгущались сумерки, синие, густые, подсвеченные редкими огнями в окнах противоположного крыла. Он смотрел на эти огни и пытался собрать себя воедино. Вернуть то, что только что потерял в этой комнате, глядя на человека, который превратил его гнев в экстаз, его ярость - в блаженство, его власть - в повод для наслаждения. Он проиграл. Не Аяко. Себе. Позволил эмоциям взять верх. Пнул стул. Дал слабину. И Аяко, этот жалкий, одержимый, сломанный мальчишка, выпил эту слабину до дна. И он хотел ещё.
— Встань, — сказал Яно, не оборачиваясь. Голос прозвучал ровно, почти механически. — Встань и уйди. Сейчас же.
За спиной послышался шорох. Ноширо поднимался. Медленно, неуклюже. Его шаги были нетвёрдыми, но он не упал. Хикэру слышал, как он подошёл ближе, не к двери, а к нему. Остановился в нескольких шагах. Его дыхание всё ещё было частым, но уже не таким рваным.
— Вы прогоняете меня? — спросил Аяко, и в его голосе звучало что-то, похожее на детскую обиду. — После всего? После того, что было?
Яно медленно повернулся.
— Здесь ничего не было, — сказал он. — Ты упал со стула. Неудачно. Я помогу тебе дойти до двери, и ты уйдёшь. А завтра… завтра ты будешь делать свою работу. Как всегда. Как будто ничего не случилось.
Экстаз уступал место растерянности, растерянность, чему-то, похожему на боль. Аяко не понимал. Не мог понять. Для него то, что произошло в этой комнате, было откровением. Пиком. Вершиной, к которой он шёл годами. А для Хикэру это было… ничем. Случайностью. Падением со стула.
— Но вы… — начал он, и его голос дрогнул. — Вы кричали на меня. Вы пнули стул. Вы… вы были настоящим. Со мной. Впервые. И я чувствовал…
— Ты ничего не чувствовал, — перебил Яно. — Ты принял желаемое за действительное. Ты спроецировал на меня свои фантазии. Свою болезнь. Свою одержимость. Я не давал тебе ничего. Я просто потерял контроль на несколько секунд. Этого больше не повторится.
Аяко стоял, не в силах пошевелиться. Его губы дрожали, а в глазах, тех самых, что минуту назад сияли безумным счастьем, стояли слёзы. Настоящие. Не от экстаза. От боли. От того, что его только что лишили самого драгоценного, что у него было, иллюзии близости. Иллюзии того, что Хикэру, его бог, его любовь, его смысл жизни, хоть на секунду стал с ним настоящим.
— Вы врёте, — прошептал Ноширо. — Вы врёте себе. Вы чувствовали. Я видел. Вы злились по-настоящему. И это… это было прекрасно. Потому что это были вы. Настоящий вы. Тот, кого я люблю.
Яно шагнул к Аяко, взял его за плечо, крепко, но не грубо, и развернул к двери.
— Иди, — сказал он. — Сейчас же. И не возвращайся сегодня. Завтра выходишь на работу. Как обычно. А если ты ещё раз приблизишься к Флоренцу, или к Кею, или к кому-либо ещё с тем, что ты называешь любовью, я запру тебя в Цитадели. Не для ритуала. Просто запру. И ты будешь сидеть там один, в темноте, и думать о том, что ты наделал. Понял?
Ординатор не ответил. Он стоял, опустив голову, и его плечи дрожали. Красная лента на шее сбилась набок, и он не поправлял её, впервые за долгое время. Хикэру открыл дверь и мягко, но настойчиво вытолкнул его в коридор. Дверь закрылась.
Яно остался один.
Он стоял, прижавшись лбом к двери, и слушал, как шаги Аяко удаляются по коридору. Когда они стихли, он выпрямился, подошёл к столу и сел в кресло. Руки дрожали, он сжал их в кулаки, но дрожь не унималась. Он посмотрел на шахматную доску. Партия, которую он играл сам с собой, была забыта. Фигуры стояли в беспорядке, одни опрокинуты, другие сдвинуты с мест. Он начал расставлять их заново: белых и чёрных, по своим клеткам. Методично. Медленно. Как будто от этого зависела его жизнь. И, может быть, так оно и было.