***
Вечером Академия Авалон преображалась, сбрасывая маневренную строгость. Днём она была как отлаженный механизм: каждый звук, каждый шаг, каждый взгляд подчинялся негласным правилам. Но с наступлением темноты, когда зажигались старинные фонари, отбрасывающие длинные, пляшущие тени, в воздухе появлялась свобода. Вернее, её иллюзия. Люди говорили громче, смеялись искреннее, пары не прятались в укромных уголках, а целовались прямо на газонах, не обращая внимания на прохожих. В этом был свой шарм и своеобразное утешение — жизнь била ключом, и ты мог просто наблюдать за её течением. Я сидела на широком подоконнике своей комнаты в общежитии, прижав лоб к прохладному стеклу, и наблюдала, как внизу, во внутреннем дворике, собирались кучки студентов. Оранжевый свет фонаря выхватывал из темноты лица: вот группа ребят что-то оживленно обсуждает, размахивая руками; вот девушка тихо смеется, спрятав лицо в плечо парню; вот кто-то зажигает сигарету, и на мгновение вспыхивает крошечная точка огня. Это зрелище убаюкивало, отвлекало от круговорота мыслей. Пока я не услышала знакомое урчание мотора. Низкое, басовитое, с легкой хрипотцой. Оно не вписывалось в вечерний гул, а властно разрезало его. Я вздохнула, чувствуя, как привычная тяжесть ложится на плечи. Адам парковался с характерным для него напором — резко, чётко, с одним уверенным поворотом руля. Я слезла с подоконника и потянулась за лёгкой курткой. Когда я вышла на крыльцо, он уже стоял рядом со своей темной машиной, прислонившись к капоту, скрестив руки на груди. Свет фонаря падал на него сверху, вырезая из полумрака знакомый профиль, напряженную линию скул и упрямый подбородок. — Привет, — сказала я, спускаясь по ступенькам. — Привет, — кивнул он и сразу же, без предисловий, сделал два шага навстречу, его глаза быстро, по-диагностически, пробежались по мне с головы до ног. — Выглядишь в порядке. В его устах это звучало почти как высшая похвала. — Спасибо, — я слабо улыбнулась. — Ты не должен был приезжать. У тебя же завтра ранняя тренировка. — Должен, — отрезал он коротко, открывая пассажирскую дверь. Но прежде чем я села, он протянул мне небольшой бумажный пакет, от которого пахло сдобой и корицей. — Ты наверняка забыла поужинать. Поела? — Да, — ответила я, автоматически принимая пакет. — Что именно? — не отставал он, заведя мотор. Я закатила глаза, хотя он этого не видел. — Салат «Цезарь». И тыквенный суп-пюре. Очень вкусный, кстати. — Мэй с тобой была? — его вопросы были выверенными, как проверка по чек-листу. — Да, Адам. И Лив тоже. Мы ходили втроём, как обычно. Я почувствовала, как напряжение в его плечах чуть ослабло. Он просто кивнул и вырулил на главную аллею. Мы ехали молча. Я знала этот маршрут до каждой кочки: маленькое, уютное кафе «У старого маяка» в пятнадцати минутах от кампуса. Адам обожал это место. Там его знали в лицо, там повар всегда без напоминаний делал его стейк, и там, что самое главное, он мог сидеть спиной к стене, контролируя всё пространство. Здесь он чувствовал себя в безопасности. — Ты сегодня какая-то... отстранённая, — сказал он, когда мы устроились в угловой столик, и официант уже унёс наш заказ. Он не смотрел на меню, а смотрел на меня. — Все сегодня мне это говорят, — отмахнулась я, разворачивая салфетку. — Значит, есть причина, — он отпил из стакана с водой, не сводя с меня глаз. — И я её знаю. Я перестала мять салфетку. — О чём ты? — Ты его видела. Нотта. — Имя прозвучало из его уст резко, отрывисто, будто неприятное слово. Я сделала вид, что очень заинтересована узором на деревянном столе. — С чего ты взял? — попыталась я сыграть в неведение, но голос прозвучал слишком плоско. — Потому что у тебя есть этот взгляд, — ответил он спокойно, методично. — Взгляд, когда ты что-то увидела и не можешь это переварить. Как в детстве, когда ты нашла того сбитого голубя на дороге. И потому что я знаю, что он сегодня с утра маячил в административном крыле. Марк из команды видел. Марк. Конечно. У Адама была своя сеть информаторов по всей Академии. — Я не планировала его видеть, это была случайность, — честно призналась я, сдаваясь. Спорить, когда он уже всё вычислил, было бесполезно. — Я не обвиняю тебя, Элли, — его голос на мгновение смягчился, но тут же снова стал твёрдым, как сталь. — Я предупреждаю. Повторяю. Как заевшая пластинка. — Адам... — Он не из тех, с кем стоит даже случайно пересекаться. Не из того мира, куда можно заглянуть из любопытства и просто выйти. — Ты его ненавидишь, — тихо констатировала я, глядя на свои руки. Он усмехнулся, но в этом звуке не было ни капли веселья. — Ненависть — это слишком личное чувство. Я его презираю. Потому что я видел, как такие, как он, играют с людьми, как с шайбами. Бросают на лёд, бьют с силой, а когда те ломаются или улетают за пределы поля, даже не смотрят вслед. У них всегда есть новая игра. Я молчала, и его слова, тяжёлые и острые, оседали где-то в груди, цепляясь за самые глубинные, давние страхи. — Я не собираюсь с ним общаться, Адам. Я даже не знаю его. — Отлично, — кивнул он. Но я слышала в его голосе ту же ноту, что и в моей голове — ноту сомнения. — Так и держись от него подальше. Ради моего спокойствия. И ради своего же. И ради мамы с папой, — мысленно добавил он, и это висело в воздухе между нами неназванным, но понятным.***
Мы вернулись в Академию уже поздно. Я попрощалась с Адамом, наблюдая, как его фары растворяются в темноте, и медленно побрела обратно к общежитию. Его слова, его тревога, его гиперопека — всё это создавало в груди знакомое, удушающее давление. Я злилась на него, злилась на себя за то, что позволила этой ситуации выбить меня из колеи, и одновременно чувствовала жгучую вину за эту злость. Я уже почти дошла до освещённого крыльца, когда до меня донёсся звук — не мотора, а другого. Резкий, чистый, почти музыкальный. Скребок коньков по льду. Смех. Я остановилась как вкопанная. Каток, расположенный за стеклянной галереей спортивного комплекса, был ярко освещён. Лёд под лучами прожекторов сиял ослепительной, почти нереальной белизной. На нём было несколько человек. Поздняя, неофициальная тренировка. Иди, Элинор. Просто иди домой. Ты устала. Но ноги, будто обладая собственным разумом, свернули с дорожки и мягко ступили на покрытую инеем траву, приближая меня к огромной стеклянной стене. Он был там. Иверсен. Всё его тело в движении было одним сплошным противоречием. Он мчался по льду не с грацией фигуриста, а с яростной, хищной мощью, но в этой мощи была такая отточенная точность, что дух захватывало. Он не просто катался — он владел пространством. Его толчки, резкие остановки, взмахи клюшкой — всё было частью одного целого. Он что-то кричал своему напарнику, отдавал пас, потом получал шайбу обратно, и его смех, низкий и хрипловатый, едва слышно доносился сквозь стекло. Он был живой, настоящий, полностью погружённый в момент. И в этом не было ни капли той холодной отстранённости, которую я видела утром. Я смотрела, заворожённая. Забыв о времени, о брате, о своей решимости держаться подальше. И он почувствовал это. Я была в этом уверена. На каком-то животном уровне. Как будто подтверждая мою догадку, он, закончив рывок, резко развернулся на коньках, и его взгляд, будто наведённый радар, нашел меня в полутьме за стеклом. В третий раз за этот бесконечный день наши взгляды встретились. Теперь между нами лежала не дверь и не ступеньки, а целая всевая хрустального льда, стекла и шума. Но расстояние словно исчезло. Он не улыбнулся. Не кивнул. Не сделал ничего такого, что можно было бы истолковать как приветствие. Он просто смотрел. Секунду. Две. Его дыхание вырывалось облачком пара в холодный воздух катка. И этого было достаточно. Я первой резко отвернулась, чувствуя, как по спине пробежали мурашки. Сердце забилось неровно, предательски. Ты не часть этого мира, — сурово сказала я себе, почти бегом направляясь к общежитию. — Ты здесь, чтобы учиться. У него своя жизнь, у тебя своя. Эти линии не должны пересекаться. Но, заскакивая в лифт, я всё ещё физически ощущала тяжесть его взгляда на себе. И это пугало больше всего. Не он сам, а та сила, с которой это простое внимание раскачивало моё внутреннее равновесие.***
Ночью Академия говорила на языке тишины. Дневной гул шагов, голосов, хлопающих дверей стихал, уступая место другим звукам: скрипу старых деревянных перекрытий, гулу вентиляции, далёкому смеху из комнаты на другом конце коридора. Я лежала в кровати, уставившись в потолок, где свет фонаря с улицы отбрасывал причудливые движущиеся тени от веток дерева за окном. Я считала их, как в детстве считала овец, но сон не шёл. Перед глазами снова и снова всплывал каток. Не сам Иверсен, а то, как он двигался. С абсолютной, животной уверенностью. Его взгляд, нашедший меня даже сквозь стекло и темноту. Я злилась на эту навязчивость, на свою собственную слабость. Он просто очередной самоуверенный спортсмен, которому скучно, — твердила я себе. — Ты для него — минутное развлечение, загадка, которую хочется разгадать от нечего делать. Как только ты перестанешь реагировать, он потеряет интерес. Звучало логично. Здраво. Почти убедительно. Телефон на тумбочке завибрировал, заставив меня вздрогнуть. Сердце ёкнуло игрушечным зайцем, прежде чем я разглядела имя на экране. Мама. Я ответила почти сразу, жадно прильнув к этому спасительному голосу из другого мира. — Привет, мам. — Элли, солнышко моё, — её голос был тёплым, немного хрипловатым от усталости, но таким родным. — Я не разбудила? У вас там уже поздно. — Нет, нет, я ещё не спала, — честно призналась я, закутываясь плотнее в одеяло. — Опять? — в её голосе тут же появилась знакомая тревожная нотка. — Ты что, вся в меня? И в Адама? Двое вечных мыслителей, не дающих себе покоя. Я слабо улыбнулась в темноте. — Адам звонил вам сегодня? — Конечно, звонил. Как по расписанию, — она вздохнула, и я услышала, как на другом конце линии звякает чашка. — Расспрашивал, всё ли у нас в порядке, как папа себя чувствует после той простудины. Иногда мне кажется, он забывает, кто тут родитель, а кто ребёнок. — Он просто... переживает, — сказала я, находя самые нейтральные слова. — Я знаю, дорогая. Он любит тебя до умопомрачения. Но помнишь, что я всегда тебе говорила? Ты не его ответственность. Ты — своя собственная. Со своими ошибками, выборами и последствиями. Я закрыла глаза, и эти простые слова почему-то отозвались в горле комом. — В Академии всё хорошо? — спросила она, переходя на более лёгкие темы. — Учёба не слишком гнетёт? Подруги? — Всё хорошо, — автоматически ответила я, и поток лёгкой, успокаивающей лжи полился сам собой. — Лекции интересные, с Мэй и Лив весело, погода сегодня была отвратительная, но мы съели по огромному кексу в столовой... Я не сказала ни слова о чужих руках на бёдрах. О взглядах, прожигающих стекло. О предупреждениях брата. О том, что идеальный, выстроенный мир Авалона вдруг дал трещину. — Ты звучишь... задумчиво, — мягко заметила мама, и её материнский радар никогда не подводил. — Просто устала, — сказала я, и в этот раз это была почти правда. — Завтра много занятий. После разговора я ещё долго лежала с телефоном в руках, прижатым к груди. Её слова «ты — своя собственная» крутились в голове, как мантра. Они звучали так просто и так невыполнимо здесь, в этих стенах, где даже воздух, казалось, принадлежал Академии. Я уснула под утро, твёрдо решив для себя: держать дистанцию. Не смотреть. Не реагировать. Быть серой мышкой, невидимкой, которая просто учится и живёт своей жизнью. И именно поэтому, когда на следующее утро, придя на первую пару и сбросив сумку, я обнаружила на своей парте маленький, ничем не примечательный листок бумаги, сложенный вдвое, — мир на мгновение перевернулся. На нём не было ни имени, ни подписи, только одна строка, выведенная чётким, немного угловатым почерком: «Ты плохо врёшь, Элинор». Я села, не в силах оторвать взгляд от этих слов. Бумага казалась обжигающей в пальцах. В ушах зазвенела тишина, заглушая шум входящих в аудиторию студентов. Треск, который начался вчера утром в том самом кабинете, теперь разошёлся на всю мою реальность. Он не просто заметил. Он не просто запомнил. Он наблюдал. И он сделал свой первый ход.