Несладкий подарок

R
Завершён
13
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
35 страниц, 15 430 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник

Глава первая и единственная

Настройки
Примечания:
      Мирное сопение вторило хрипу ветра за окнами. Ставни трещали и трепетали, иногда потрескивая, будто костер, когда стекло царапали снежинки, стараясь обмануть и выманить звуками ложного тепла какого-нибудь дурака наружу. Джисон дураком не был. И спал. Он свернулся, как скомканный шарф, на диване в углу кабинета, подтянув под себя замерзшие ноги в одних джинсах, и подложив под голову руку, чтобы отогреть ледяные пальцы, червями зарывшиеся в рукава шерстяного свитера. Его не тревожил ни гул ветра, ни рабочий день, что должен был начаться через пару минут, ни даже тридцать первое декабря.       Потревожила его со скрипом отворившаяся дверь.       Запорошенная снегом толпа, состоящая всего из двух, но до одури громких человек, ввалилась в кабинет, едва освещенный тусклым серо-синим светом, вьющимся у двух больших окон, как сизая кисея на сквозняке. Даже у света не было охоты делать хоть что-то в такую рань – часы в черном углу неохотно, с большим усилием подтащили длинные стрелки к восьми утра. Желтый электрический язык света вывалился из открывшейся двери, как из обессилевшего рта, и проглотил охраняемые темнотой тишину и покой. А полный смешков, всхлипов замерзших носов, шорохов и шуршания дутых курток разговор добил ее, убив относительное спокойствие Джисона.       — Я тебе говорю, щас эти двое заявятся, и начнется! Будет представление покруче любого новогоднего огонька! – засмеялся Чанбин, стаскивая перекрутившуюся змею шарфа с массивной шеи.       Но только он захотел снять покрытую уже полупрозрачными крошками черную куртку, как заметил на кожаном диване худое спящее тело – Джисона.       — Хан Джисон, ты решил впервые за целый год прийти вовремя? А чо тридцать первого то?       В ответ лишь тихая, неразборчивая, но определенно нецензурщина, а за ней проклятья и пожелания смерти - Хан Джисона только что разбудили.       Он лежал, уткнувшись лицом в жёсткую, но податливую, продавленную сотнями задниц кожаную ткань потертого дивана, что стоял здесь дольше, чем Джисон работал в агентстве, и видел лишь темноту. Густой запах пыли оккупировал ноздри, от чего Джисон, гремя костями, будто держал их все в мусорном мешке, а не в теле, перевернулся набок. Он глотнул кабинетной пыли вместо диванной, дав промыть забившиеся ноздри запахам краски для принтера, сладкого чая, бутербродов с маслянистой колбасой, упрятанных где-то в контейнерах в ящиках столов, и смеси мужских однообразных одеколонов. Открыл глаза и увидел тусклость - лёгкий холодный свет где-то со стороны еще закрытых жалюзи и чёрное помещение, господство темноты в котором пытался оспорить широкий и вытянутый янтарный луч, пролившийся из коридора через распахнутую дверь. Джисон слегка приподнялся на локтях, что болезненно упёрлись в жёсткие пружины старого дивана. Тот, вместе с Джисоном, заскрипел. Мутным и вялым, но встревоженным взглядом он осмотрел кабинет, неспешно водя больной головой: массивные офисные столы, черные одинаковые кресла разной степени потертости, похожие в полу-темноте на сплошные пятна, кадки с засыхающими цветами на светящихся подоконниках и двое его коллег в дверном проеме, чьи силуэты не были достаточно четкими, чтобы Джисон со своими минус три, лишь взглянув на них, смог понять, кто это. Но низкий рост Чанбина и вечно растрепанные кудри Чонина, вкупе с их голосами выдавали именно их.       Джисон наконец сел и уставился в одну точку, потирая глаза и зевая. Чанбин и Чонин продолжили стаскивать верхнюю, уже мокрую из-за мгновенно растаявшего снега одежду, и переговариваться о мелочах, не обращая внимания на только что проснувшегося Джисона. О громком и очевидно очень интересном разговоре о чьем-то скандале покруче новогодних программ они будто забыли, переключившись на обыденное утреннее нытье, которое воспринималось как обязательная чашка кофе с утра: толку мало, но это единственный оплот счастья в такую рань.       В кабинете вспыхнул мерзкий офисный свет гудящих потолочных ламп – ангел-хранитель работы, ранних подъемов, пустых сидений перед горячей чашкой в попытке отогреть руки и господства темноты над жалкими человеческими жизнями, что вынуждены томиться в ее плену до апреля.       Свет резко ударил по глазам и душам всех, кроме того, кто его включил.       — Хенджин, ну ты и урод... – простонал Джисон.       — И тебе доброе утро. – ответил Хенджин, протискиваясь в кабинет между Чанбином и Чонином и поднимая руки над их мокрыми куртками с дымящейся крупной кружкой.       Даже в восемь утра тридцать первого декабря белую фирменную рубашку он заправил в прекрасно сидящие на длинных ногах черные брюки со стрелками, о которые легко было порезаться, неосторожно коснувшись взглядом, пухлые губы подкрасил маслянистой гигиенической помадой, брови уложил, а острые глаза подвел.       — Я сотню раз просил ставить ботинки на коврик, а не рядом с ним. – зыркнул он на Чонина, носки ботинок которого едва касались затертого ламината.       — Всё у меня на коврике! Ты порой со своей аккуратностью откровенно заёбываешь, хён. – Чонин демонстративно переставил ботинки так, чтобы они стояли посреди черного коврика у входа.       — Мы, наверное, единственные во всём агентстве в кабинете переобуваемся. – добавил Чанбин.       — Можете не разуваться и работать в свинарнике. Я не настаиваю.       Хенджин сел за свой стол, поставил кофе на деревянную подставку, затесавшуюся между идентичными, как башни близнецы, стопки документов и тут же стал что-то печатать на ноутбуке.       — Восемь утра, а ты уже, как всегда, нудишь. Давай хотя бы не сегодня? И так паршиво.       Эту реплику Хенджин проигнорировал и продолжил заниматься своими делами. А Чонин и Чанбин прошли в кабинет, предварительно переобувшись в резиновые тапочки разных цветов, которые Хенджин, как только устроился к ним в агентство, купил на всех, даже с запасом на нескольких новеньких или на случай, если чьи-то порвутся. Чанбину сразу достались ярко-розовые, близкие к фуксии. Чонину чуть меньше года назад, когда он только пришёл к ним, были выданы цвета зеленки.       Они сели за рабочие места и Джисон поймал на себе два заинтересованных взгляда. Он всё так же сидел на диване и бурил заплывшим взглядом то ли стену, то ли пол, ежась от накатившего холода со стороны хлипких старых окон. Чанбин резко повернулся к Хенджину и спросил:       — Он тут уже был, когда ты пришёл? Все знали, что раньше Чана, менеджера, на работу приходил только Хенджин. Он молча кивнул, не отрываясь от таблицы в экселе.       — А Чан? Он тут?       — Сразу после меня пришел, этот ещё спал. – сказал Хенджин так, будто здесь Джисона не было.       — А где он тогда?       — В кабинете у этой крысы старой. Она сама, разумеется, на дежурство тридцать первого не пришла. Конечно, зачем ей это! – в очереди за выражением легкой неприязни (читать как открытой ненависти) к начальнице Хенджин стоял первым. Каждый день он придумывал все новые и новые оскорбления (любимыми были «престарелая блудница» и «тухлая рыбина», по скромным подсчетам Чонина в прошлом году за день Хенджин мог сказать их до тридцати раз каждое), и если начинал, то не мог остановиться в ближайшие пару часов, то и дело вспыхивая и плюясь, как неспокойный вулкан. И до того, как Хенджин бы успел разойтись до состояния неостановимого, Чанбин вернулся к Джисону.       — Спящая красавица, ты так и продолжишь принца дожидаться, – он хохотнул над собственной ремаркой, на которую Джисон не отреагировал, а Хенджин закатил глаза. - или всё-таки встанешь уже, а?       — Вот что значит у человека есть ребенок. Ты уже сказками разговариваешь, хён. – сказал Чонин, посмеиваясь, как человек, что идет по натянутой над пропастью веревке, пока рылся в общем ящике для кофе и прочих спасительных мелочей. – А где всё кофе?       — Весь. И он закончился. Я ещё неделю назад попросил вас купить. – невозмутимое лицо Хенджина было подсвечено экраном ноутбука, но в голосе явно слышался упрёк.       — А у тебя оно тогда откуда? ¬– взгляд Чонина упал на белую всё ещё дымящуюся поллитровую кружку, конечно, больше похожую на супницу.       — Сходил к девочкам в бухгалтерию, от вас же не дождешься. И ты пойди, прогуляйся, может, в следующий раз не забудешь.       Чонин, вздохнув и смирившись с прогулкой по холодным коридорам на первый этаж, молча поплёлся из кабинета, по-тинейджерски держа руки в карманах большой белой толстовки и шаркая. Ему хоть и было уже двадцать четыре, для всех в их небольшой риэлторской тусовке он был всего лишь подростком.       — Джисон, может тебе тоже за кофе сходить? – спустя пару минут предложил Чанбин.       — Не, у меня энергос в столе есть. Щас ебну и норм.       — Оно живое. – сказал Хенджин, за что получил вытянутый средний палец Джисона.       — Эти твои подростковые приколы с энергетиками! – Чанбин обыденно начал бубнить. – У меня от них сразу как двадцать исполнилось начало в сердце колоть.       — Это потому, что ты дед.       — Ты вообще во сколько сюда приехал? Ты ж в восемь только дай бог встаешь.       — Ну вот я и встал в восемь.       Джисон, всё ещё потирая глаза и зевая, прошел к своему столу. С кряхтением достал банку энергетика из нижнего ящика и закинул ноги на стол. Кости гремели, будто игральные, перекатывающиеся с грани на грань по игровому столу, а каучуковые конечности едва гнулись, но доза кофеина была жизненно необходима. Таурин ему был куда важнее здоровых конечностей.       — Ты чо дома не ночевал?       — Неа. – уже прихлебывая из банки, сказал он.       — Ты ж вчера раньше всех ушел.       — Ну, ушел. Потом вернулся, забыл кое-что и стало лень идти обратно. Отъебись, а? Я тебя как друга прошу.       Чанбин лишь уставился на Джисона.       — Я ж тебе говорил, что у него какая-то праздничная хандра. – обратился он к Хенджину. – Ходит угрюмый, огрызается на всех, глушит кофе с энергетиками этими своими несчастными и курит в два раза больше. И вот еще что выкидывает!       — Какой нормальный человек остался бы ночевать в офисе? – уже спросил он Джисона, хотя все предыдущие реплики тот прекрасно слышал.       — Никакой. – ответил тот еще хриплым ото сна голосом, закрыв глаза и мерно хлебая фиолетовый «Бёрн». – Кто тебе сказал, что я нормальный?       — Чанбин хён, я и тебе кофе сделал!       В кабинет ввалился улыбающийся и держащий в руках две горячие кружки Чонин. Говорил он сквозь зажатую в зубах самодельную печеньку с зеленым узором ёлочки поверх, зажевывая слова.       — Смотри какую мне печенюху Миен нуна дала! – он вытащил изо рта покусанное дерево и показал Чанбину. – Она какая-то больно добрая ко мне в последнее время. Пригласить её что ли куда? А то я без отношений уже второй год сижу. А ебусь только с этими таблицами в «экселе» и твоим вечно ломающимся компом.       Чонин плюхнулся на стул и с упоением стал крошить маленьким подарком, больше похоже пребывая не в кабинете, а в улыбчивых и теплых мечтах о нежной руке в его собственной, и уже персональном печенье.       Уголки губ Чанбина сползли вниз, а взгляд, опущенный на кружку со свежим и ароматным кофе, стал скорее измученно-озадаченным. Не ясно, что стало причиной этого: то ли мысль о возможных отношениях Чонина с Миен, к которой он сам не раз подкатывал, то ли чересчур жизненное замечание про совокупление лишь с «экселем» и компьютером.       — Ты прикинь, наш вечный опоздун сегодня спал тут! На проперженом диване! – сказал он.       Чонин залился смехом, а Хенджин лишь закатил глаза. Чонин, всё ещё смеясь, сказал:       — Смотрите-ка, Хенджин-и хён не одобряет! Ты, наверное, и постельное бельё гладишь, а, хён? Какой тебе сон на пыльном диване!       — Мне так лучше спится. – пробубнил Хенджин себе под нос, нахмурив брови.       — Ты бы ещё спросил разложены ли его трусики по цветам! – он всхлипнул еще не отогревшимся, отдающим цветом тапок, носом и обнял пальцами кружку с кофе. – Но от столь очевидных вопросов о том, гладит ли наш господин идеальность постельное бельё, давайте перейдём к насущным: нахуя нас вызвали на дежурство тридцать первого декабря? Вот серьёзно, как этой овце пришло в голову, что хоть кому-то тридцать первого взбрендит купить квартирку, а?       — Ничего ей туда не приходило. Тупо хочет, чтоб мы и сегодня работали. Она все равно знает, что все придут. А если не придут, Чан-и, – Хенджин протянул «и», скорчив гримасу отвращения. – все ей доложит.       — И в бухгалтерии то же самое? – спросил Чанбин.       — Ага. Всех заставила прийти. Сказала, кто не явится, тому хер, а не премия.       — Она совсем уже что ли?! Мы и так пашем за сорок процентов от сделок, а она ставит дежурства тридцать первого и грозит лишить премии! Кто-нибудь поговорит с ней уже, а?       — Бессмысленно. Ты же знаешь, что она скажет. Не нравится – пиши заявление по собственному и чао бамбино. – сказал Хенджин и продолжил обреченно стучать по клавиатуре, разряжая опустившуюся на одинокий, заносимый снегом офис, холодную тоску, что трещала старыми лампами и била по подрагивающему и жмущемуся в реберный угол сердцу.       Джисон хлебал кислотный энергетик, съеживаясь от боли в желудке, что стала разъедать его тут же, пустым взглядом наблюдал за негодующими коллегами, в словах которых к концу года не осталось никакого гнева, а только хандра и усталость - от работы, проблем в личной жизни и как будто жизни в целом, и старался ни о чем не думать.       В последний год ему вообще не очень хотелось думать, а в декабре особенно, и он спал по пятнадцать часов в сутки, а в оставшиеся одиннадцать слушал музыку в старых, барахлящих наушниках на полной громкости. Еще не ел толком, чтобы если уж и приходилось думать, то хотя бы о голоде, пил по пять кружек плохого кофе в день, чтобы его мысленно парализовало от мерзости и желательно так же мысленно вывернуло, и курил, чтоб голова не просто болела, а раскалывалась и крошилась, как орех от удара молотком.       Это был его проверенный механизм «справления» – единственный способ окончательно не сойти с ума. Хотя на деле все это больше походило на механизм саморазрушения, который запускался в моменты, когда он сам становился себе злейшим врагом и мечтал от себя же избавиться. Но он бы хоть еще тысячу раз разрушил себя: что угодно, только бы не думать.       И сейчас он бы с радостью заткнул чем-нибудь уши, или отсек голову первым, что попадется под руку – например, канцелярским ножом со стола их вечно опаздывающего секретаря – его сводили с ума напоминания коллег о том, что сегодня уже тридцать первое декабря. И Джисон думал.       Несмотря на жалкие попытки не, думал он много. Никакие механизмы, сколько-угодно часовые сны, громкая музыка и еще сотня способов разрушить себя не помогали – и он думал. Ведь все еще существовал.       Думал о том, что Новый год больше не приносит удовольствия, что чем старше становится, тем больше забот, меньше друзей и даже мелких радостей. Думал о том, как устал от ранних подъемов, бумаг и отчетов, безобидного галдежа коллег, выкрутасов начальницы, ссор с клиентами – пустой жизни без цели, что походила на прохождение одного и того же, наизусть выученного уровня в игре. А больше всего устал от себя самого.       С каждым днем все сильнее уверялся, что Новый год не станет для него «чистым листом» или «новой главой» – он не заметит прошлогодние грабли под новогодним снегом, и потратит очередные бесконечно длинные, но искрометные 365 дней на все то же, от чего страдал до этого: продолжит ложиться под утро, когда к восьми на работу; не перестанет питаться готовой едой и прочим мусором, добивая и без того подбитый гастритом желудок; не пойдет наконец в зал, чтобы хоть иногда двигаться; не переборет лень и не перестанет откладывать все на потом; не выберется из самолично выкопанной ямы.       Так уже было. Он возлагал надежды и ожидания на простую цифру в календаре, скидывая на нее ответственность за самого себя. И ничего не менялось. Так почему должно измениться теперь?       Его новый год будет вялой копией предыдущего, а он станет еще бесполезнее, как отсыревшая спичка. Он даже не думал, а знал, что, тратя время на одинаковые года растратил всего себя впустую: он давно не смеется как раньше, а изо рта выпускает только дым – хуже крематория; не так интересен – дни его затянуло в черную дыру тревог и раздражения, не оставив ничего взамен; бесполезен и тяжел – его давно уже никто не выносит. Ему самому такой человек был противен до желания толкнуть его под проезжающий мимо автобус. С чего бы кто-то другой стал с подобным мириться?       Это накапливалось в нем постепенно. День за днем в течение всего года, а к зиме свободного места от этой черни не осталось вовсе.       Особенно плохо стало на днях. Джисон лежал дома в одежде на не заправленной с прошлой (или уже позапрошлой) недели кровати и пялился в потолок, отдыхая от рабочего дня, наполненного приблизительно ничем, но опустошающего до основания. Он пытался докопаться в своей голове, давно похожей на кладбище, до того момента, когда его не идеальная, но все-таки жизнь – с друзьями, желанием заниматься любимым делом, улыбками не ради притворства и эмоциями – превратилась в замкнутый круг, а он из человека со стремлениями и характером в безвольный циркуль, что только и может, что ходить по уже прочерченному кругу. Когда его жизнь была безмятежной? Когда ему хотелось что-то делать, куда-то бежать, чего-то достигать – когда ему хотелось жить?       Вспомнилось детство, Новый год. Мама тогда казалась сильнее всех в мире (после человека паука, конечно же), он любил играть в «казаков разбойников» и чуть ли не драться с мальчишками из соседнего двора, строить с братом снежные базы и мерзнуть до потери чувствительности в конечностях, смотреть как в темноте спящей квартиры мигает гирлянда, мешать маме, пока она возится с салатами и горячим, таская из спрятанной от него коробки со сладким подарком конфеты. Тогда он хотел научиться играть на гитаре, когда вырастет, и только-только начинал писать стихи, бегал по дому, гулять и редко сбавлял темп, стремился читать больше всех слов в минуту и когда-нибудь создать свою рок-группу! Дома тогда стоял шум и гам – они с братом с криками и соплями делили игрушки, пока бубнил телевизор с новогодними программами под папины комментарии, а на кухне бухтели кастрюли с овощами и нож под маминой умелой рукой отбивал четкий ритм. С крохотной кухни веяло жарким теплом.       Теперь он лежал в темной холодной комнате с продуваемым окном, бардаком и без елки. Совершенно один.       И Джисон понял, что уже никогда не будет, как в детстве. Резко. Как будто внутри окончательно перегорела гирлянда. Они не потащат из гаража елку на санках и не нарядят ее всей семьей, хотя бы потому, что с отцом он больше не общается, а мама давно перестала украшать к бессмысленному празднику их старую квартиру, в которой Джисон больше не живет. Он не сядет перед пластмассовой и пыльной елкой на полу, на краю колючего ковра, и не всмотрится в своё смешное отражение в шаре, за столом не будет шумно – брат с женой и детьми не приедут, а младшая сестра уткнется в телефон, если вообще выйдет из комнаты. Они не пойдут смотреть на фейерверки во дворе и поздравлять веселых прохожих с бутылками в руках, а разойдутся едва замолкнут куранты. Мама больше не убедит его, что Дед Мороз существует и что это именно он подарил Джисону новую книжку про Гарри Поттера, и уже никогда не принесет с работы сладкий подарок.       Последнее показалось чем-то, что еще может случиться. Он всё-таки взрослый, самодостаточный человек и сам может купить себе этот блядский сладкий подарок. Уже поздним вечером, в собачий холод, он поплелся по гололеду в магазин. Обойдя весь район и изляпав взглядами сотню разномастных красочных коробок и пакетов, Джисон не нашел ничего из того, что хоть как-то бы напоминало подарок из детства. Были всякие: и с белками, и с зайцами, с Сантой и оленями, какие-то дорогущие «Милка» и «Эм-эм-демс». Но все не то. Какое-то бездушное, неправильное. По возвращении домой, он, не раздеваясь, лег на постель и, не понимая почему, зарыдал.       В чем было дело? Он так сильно хотел стимулировать себя глюкозой? Или переживал, что окончательно и бесповоротно повзрослел? Но, если признаться честно (чего ему делать совершенно не хотелось), в минуты слишком глубоких раздумий в районе трех часов ночи после двух абсолютно бесполезных таблеток снотворного он осознавал, что дело вовсе не в этом. В детстве, в тепле родного дома, в объятьях мамы и ее розового махрового халата он был не одинок, имел друзей, книжки про Гарри Поттера, надоедливого младшего брата, с которым было весело до колик играть в снежки и строить снежные базы, поводы посмеяться и порадоваться. Там, в далеком, плывущем маревом детстве, похожем больше на мираж, чем на что-то, что на самом деле было с ним, он был кому-то нужен. Не то что сейчас.       И если в детстве он ждал праздника с замиранием сердца, до того, что в самую волшебную ночь не мог даже заснуть, предвкушая горы подарков под елкой, то теперь вся суть от красочных игрушек, зубосводящего сладкого и вещей перешла к тому, чего у него больше нет, но что было, когда он этого совсем не ценил.       И не нашел он в магазинах того самого подарка совершенно очевидно почему – он и не искал его. Вернее, не его. А того, чего в магазинах не продают. Всем вокруг казалось, что у него, никогда особо веселым нравом не отличавшегося, лишь праздничная хандра. Неприятное состояние грусти, депрессивность, вызванная предновогодней суетой и угрюмой погодой. Много эмоций и дел, подарков, что нужно выбрать и купить, мандаринов, что нужно съесть, чтобы заполнить расширившуюся за новый год пустоту, ощущение постоянного стресса и вымотанности.       Сам Джисон хотел бы в это верить. Но он понимал, что это наглая ложь самому себе и всем вокруг. Так погано он себя чувствовал задолго до Нового года, и никакие десять дней без работы ничего не изменят. Просто чьи-то громкие и веселые новогодние планы резко обострили всю печаль и тоску. А недельной давности пьяный поцелуй с этим кем-то на корпоративе, когда они, казалось бы, уже все давно прояснили и оставили в прошлом, сделал ее невыносимой.       — Ну чо? – спросил Чанбин, смотря на отворившуюся дверь с застывшим в ней человеком, еще сильнее припорошенным снегом.       Джисон оторвался от вялых размышлений и посмотрел на стоящего на пороге Сынмина.       — Она подала на развод. – на выдохе сказал он, жужжа молнией на глазах сыреющего пуховика.       У Джисона внутри что-то надорвалось. С дрязгом и скрежетом лопнуло, повалилось и шлепнулось вниз, куда-то в наполненный кислотным энергетиком желудок.       — Ну и пошла она тогда! Я тебе еще год назад говорил, что если ты сомневаешься стоит ли вам дальше быть вместе, то ответ нет!       Чанбин был единственным в компании, кто уже пережил развод, и в этом вопросе его мнение считалось экспертным. По крайней мере, он сам так считал.       — Не говори ничего, прошу.       Джисон проследовал взглядом за прошедшим к столу с фоторамкой у компьютера Сынмином. Со вчерашнего дня в походке и манере того себя вести мало что изменилось: медленный, нерешительный шаг, длинные руки в карманах черных брюк и опущенный подбородок со слегка надутыми губами. Даже свитер на нем был тот же самый. Но вот лицо было откровенно уставшим, веки и щеки припухшими. В отличие от сегодняшнего утра вчера в нем еще была надежда, что их с Херин брак все-таки не развалится к чертям.       Сынмин всхлипнул (Джисон взмолился, что это лишь от холода) и опустил фоторамку лицом вниз.       Смотря на друга, всматриваясь в уставшие глаза и позу, будто склонившегося над разбитой вазой человека, что еще не полностью осознал случившееся и держал в дрожащих руках крупные осколки, Джисон в очередной раз убеждался (хотя скорее находил подтверждение тому, в чем уже давно был уверен), что любовь, если все-таки существует, зло.       — Ну а ты чего? – спросил Чонин, подходя к его столу.       — А я чего? Я ничего.       Хенджин перестал печатать и они посидели минуту в тишине, слушая гудящие стенания ламп, как Сынмин сказал.       — Мама только расстроится.       — Ты главное не расстраивайся, все образуется. – рука Чонина проскользила от одного плеча Сынмина к другому, слегка его сжав. – Может еще помиритесь.       — Устал я с ней мириться. Хочет развод – будет развод. Надоело мне все это. – сказал он и упал головой в стол на сложенные руки.       — Правильно, правильно. Не надо с ней мириться. Все, поезд ушел, рельсы разобрали. Я тебе еще тогда говорил…       — Слушай, разведенка с прицепом, - перебил Чанбина Хенджин. – Ты свой брак разрушил, не рушь его другим хотя бы.       — Сказал одиноко одинокий одиночка! Много ты в отношениях понимаешь?       — Я в них ничего не понимаю, потому у меня их и нет. И по той же причине я не лезу к другим.       — Все. Закрыли тему. – встрял в спор Джисон.       Чужое любовное горе лезло в его внутренности и с дотошностью пограничника перетряхивало содержимое Джисонова нутра, зарываясь грубыми руками по самые предплечья, выискивая и доставая на свет то самое, запрятанное и завернутое в несколько слоев с бельем, полотенцами и прочим барахлом. Он ведь старался не думать, старался закинуть так далеко, чтобы потом никогда не найти и забыть насовсем все, что было, могло бы быть, и чего уже никогда не будет.       А разговоры о чужих любовях и разочарованиях в них безжалостным экскаватором перерывали кладбище в его голове. Там были похоронены лично им убитые образы былого, его образы. От них, уже поднятых на поверхность, было не отделаться – мертвое смердело и тисками держало за горло. Как же он соскучился! По скуластым, но плюшевым щекам, что любил держать в руках во время поцелуя у порога, глубоким кошачьим глазам, хитро смотрящим прямо в него, по мурчащему голосу, по вялым бессмысленным разговорам вместо сна в теплой постели, по ленивым утрам, когда они решали не идти ни на какую работу, и остаться в руках друг друга всем негодующим начальницам и клиентам назло. А сильнее всего соскучился по нему. По всему его искристому существу, что заполняло собой помещение до отказа, куда бы он не входил.       Джисон не мог прекратить вспоминать.       Как же он себя за это ненавидел! Глупое-глупое сердце рвалось из реберной клетки и разрывалось, а Джисон лишь ощущал все новые и новые кровоподтеки, не зная, чем их мазать и как лечить, а самое главное остановить все это - наконец оборвать к чертям, как надо было. Как он тогда ему и сказал.       — Сынмину ваши разглагольствования помогают так же, как подорожник оторванной ноге. То есть хуево. Лучше нойте дальше о дежурстве.       — А ты чего вякаешь? Тебе бы не помешало послушать. – хохотнул Чанбин.       — Ой да какая разница дежурим мы сегодня или нет! Все равно нормального Нового года не будет. – прервал его Чонин. Их с Джисоном взгляды за секунду до этого пересеклись. – Мне вот праздновать не с кем. К маме хотел ехать, но там все родственники соберутся и начнется: почему я еще не женат, ни гей ли я и когда уже внуки. Кароч, сплошная засада.       — А как же твои бывшие одногруппники? – спросил Джисон.       — Да ну их. Они все по клубешникам, а я так устал за год, что желание только ноги протянуть.       — Ты чего как дед-Чанбин? Тебе ж двадцать четыре всего.       — По ощущениям все шестьдесят четыре. – Чонин хохотнул и продолжил. – И у вас же ведь то же самое. С Сынмо все понятно, Новый год у него испорчен, ты, хён, со своей депрессией в ноль лет тоже праздновать не будешь. Хенджин хён, а ты чего?       — К маме поеду. Выслушивать, что недостаточно много работаю и мог бы в новом году поработать еще больше. – он улыбнулся, хлебнул кофе из остывшей чашки и вновь принялся стучать по клавиатуре уже замученного ноутбука.       — А я весь вечер буду наслаждаться чудесной компанией бывшей жены и тещи. Класс, да? – сказал Чанбин, как его глаза округлились, и он ударил себя по лбу, что та аж отпружинила назад. – Твою мать, так и не купил дочери эти краски ебаные! Ну что за идиот, а!?       Дверь снова распахнулась и на пороге возник слегка запыхавшийся, с белыми от снега ресницами Феликс. Из-под черной шапки очаровательно торчали блондинистые, отдающие желтизной завитки, похожие на макарошки, а из-под плюшевого расстегнутого пальто виднелся его очередной новогодний свитер. Сегодняшний был темно-синим с горлом и рядами белых узоров, похожих на нерастаявшие хлопья снега.       — Блин, – с порога запричитал он, разуваясь и не задумываясь дважды о том, что прервал разговор. – У девочек в бухгалтерии так красиво! Все украшено, снежинки на окнах, мишура, елка стоит, а у нас даже гирлянды нет. Что за Новый год без гирлянды?       — Конечно, украшено! Эти шмары не работают нихера, вот им заняться и нечем. Мне в этом месяце зарплату начислили с ошибкой. – взъелся Чанбин. – А на прошлой неделе даже бумагу для принтера зажали.       — Они тебе ее зажали, потому что ты их печенье воруешь. – сказал Чонин.       — Да, кстати, хён, они просили тебе передать, что если ты еще раз возьмешь их печенье, то они следующую партию приготовят с твоими яйцами. – хихикнул Феликс и с гремящим бутылками пакетом прошел к своему столу. Он звучно поставил его и стекло звякнуло в радостном предвкушении. – Это я нам купил, чтоб не очень грустно было сегодня дежурить!       — Ликс, я люблю тебя. – сказал оживившийся от стука бутылок Джисон. Он прошел к пакету, чтобы посмотреть, чем же конкретно сегодня будет лечить свою грусть.       — Я знаю. А вот гирлянду надо все-таки повесить. Новый год же, ну!       — Ага, будет хоть на чем вздернуться. – проговорила Джисон, изучая содержимое пакета.       — А смысл? – сказал Хенджин.       — Смысл вздернуться? Что за идиотский вопрос.       — Я про гирлянду. – сухо ответил он.       — Как какой смысл? – уставился на него Феликс, нахмурив брови. – Новый год вообще-то. Праздник.       — Мне это мало о чем говорит. Такой же паршивый день, как и все остальные. Просто у большинства в него обостряется лицемерие, и они ходят, как психбольные, в мишуре, делая вид, что очень любят снег, готовить на ораву гостей, и смотреть по телику на одни те же престарелые лица, которые скоро лопнут от ботекса. И что все это не очередной повод нажраться до состояния невменяемости. Или неужели, и ты думаешь, что в Новом году есть какой-то смысл и он как-то отличается от остальных дней? Или что от него что-то изменится? Это глупость – считать, что в твоей жизни все внезапно станет по-другому, только потому что на календаре теперь немножко другая цифра.       — Прошу прощения, это не просто «немножко другая цифра», - передразнил он Хенджина, – это перестановка планет, их движение, а значит уже совсем другой расклад.       — А как планеты могут перестаиваться? Они же всегда в одном порядке или я чего-то не догоняю? – спросил Чонин.       — Они входят в новые фазы, а значит…       — Ликс, прекращай гнать свою мракобесную хуйню. Астрология — это, простите за мой французский, залупа.       — Сам ты, как ты говоришь, Хенджин-и, залупа! А звезды всю гниль твою видят. Вот ты скорпион и по тебе прямо видно! Язвишь, всем наперекор постоянно говоришь, лишь бы в душу плюнуть!       — Звучало бы еще лучше, если бы я не был стрельцом. – Хенджин улыбнулся, не показывая зубов.       Глаза Феликса загорелись воинственным пламенем любого униженного астролога. Но он понимал, что сказать в противовес Хенджину нечего. Стрелец, как ни крути, не скорпион.       — Нужно быть полнейшим инфантилоидом, чтобы считать, что другая цифра на календаре хоть что-то в твоей никчемной жизни изменит. Пока задницу не поднимешь, ничего не поменяется. Это я тебе как стрелец говорю.       Джисон, как бы сильно не был согласен с Хенджином по части того, что Новый год ничего изменить не может, слушать его не мог. Человеку, существу безусловно слабому и никчемному, нужны надежда и вера. Любые. Даже самые иллюзорные. Как калеке костыли. Иначе бедолаге конец. Он издохнет, без сил и смысла жить дальше, потому что вера и надежда, что хоть что-то изменится – его единственная причина пытаться и ежедневно вытаскивать себя из тяжелых мыслей, как из петли. Пускай, ничего не изменится, пускай, счастье не настанет, потому что его существование одна большая и толстая ложь. Суть ведь далеко не в счастье. А в пути к нему.       Джисон, как этот самый слабый и никчемный человек, что проживает каждый день на топливе из одной надежды, чувствовал, как все его существо протестует против слов Хенджина. Он и сам думал об этом, но слышать со стороны казалось невыносимым. Слышать со стороны значило найти подтверждение. А признать - похоронить себя окончательно. И он загорелся.       — Зачем ты ему своим негативом портишь праздник, а? Хоть у кого-то хорошее настроение, а ты в душу срешь с порога. Тебя вставляет что ли от этого? Все и всё понимают, но хочется же верить, что хоть когда-нибудь все будет хорошо. Если тебе кайфово в своем пессимистичном мирке с ежедневным ощущением бессмысленности и обреченности нашего существования, то это совсем не значит, что все хотят жить точно так же и надрачивать на мысли о безысходности. Дай ты человеку порадоваться искренне хоть раз в году. Мы 365 дней вкалываем ради чего? Ради того, чтоб нажраться, обсудить в очередной раз как все хуево и разойтись по домам грустно спать в одиночестве? И так радостей с гулькин хуй, даже пересчитывать на пальцах нечего, а ты еще и новый год засрать пытаешься. У меня вот лично не год выдался, а эмоциональная мясорубка и все, что меня сейчас еще хоть как-то держит – это инфантильная и совершенно тупая мысль, что в новом году все будет по-другому. У тебя у самого разве не так же? Ты же работаешь постоянно, света белого не видишь, чтобы и матери что-то там доказать и свой собственный перфекционизм головного мозга удовлетворить. Ты постоянно уставший, с кучей тревожных мыслей, неуверенностью и неудовлетворенностью. Не ты ли говорил, что тебе очень одиноко, а?       — Я не просил тебя трясти моим грязным бельем перед всеми. Я рассказал это тебе, потому что ты мой друг. Вернее, мне так казалось.       — Я не трясу твоим бельем. Я лишь хочу сказать, что неужели тебе, будучи в таком же неприятном положении, как и наши, приятно убивать даже малейший намек на, а? Неужели не хочешь хотя бы на денек поверить, что все изменится и так плохо больше не будет? Да, даже похер на поверить, хотя бы просто об этом забыть.       — Я предпочитаю не тешить себя тупой надеждой, что что-то будет иначе, потому что не хочу разочаровываться. Иначе не будет. Ни у меня, ни у кого-либо еще. И ты это прекрасно знаешь.       — Ребят, давайте не будем, не хватало еще с самого утра поцапаться. Забыли, ладно? Лучше и правда кабинет хоть приукрасим немного. – попытался привести в чувства коллег Чанбин.       — Да что-то больше не хочется. – Феликс осел на кресло – яркие глаза как перегоревшая гирлянда потухли, оставив весь кабинет будто в кромешной темноте, победить которую не удавалось (и никогда бы не удалось) всем включенным офисным лампам.       Расплодилась тишина, доставшая из-за шифоньера вой ветра, будто старое радио. Джисон тысячу раз успел пожалеть, что встрял в самую обычную перепалку Хенджина и Феликса на почве астрологии, коих за годы работы было, как иголок на елке. И ведь сам он мозгом был полностью с Хенджином согласен, сам выбрасывал из жизни шанс на даже маленькое счастье. Но от чересчур правдивых слов запротестовали слабые внутренности, в нем запротестовал еще живой человек, и он встрял. Встрял, потому что человек в нем не мог слышать, что ему суждено умереть. Гнетуще дребезжали окна, и в тишине Джисон расслышал, как с каждой молчаливой минутой, дрязг и свистящий вой нарастают, будто приближаясь.       — А давай теперь я потрясу твоим бельем перед всеми? Тебе будет приятно? – внезапно оскалившись сказал Хенджин. – И мы все вместе подумаем поможет ли тебе другая цифра на календаре или перестановка шариков в космосе, которые ты даже не видишь, чтобы больше не хотеть умереть.       — Хенджин, проехали, извини, я…       — Ах, проехали? Как орать о том, что я лично тебе рассказал, потому что доверяю, так это ты просто говоришь, а как я хочу поговорить о твоих проблемах, так проехали? Ну уж нет, это так не работает. Давай все послушают о твоей депрессии, истериках…       — Реально прости, я не хотел тебя задеть. Сказал лишнее, извини. И прекрати, пожалуйста.       — Что-то не так? Тебе не нравится? А почему? – протянул он с широкой улыбкой. – Я лишь рассказываю твоим друзьям, как ты себя на самом деле чувствуешь. О твоих тревожных мыслях о смерти, панических атаках, порезах, ненужности, одиночестве, отношениях с…       — Минхо!       Имя пролетело по кабинету с изяществом и статью, с какой этот человек всегда носил себя, и ударило Джисона в глупый лоб, будто вылетевшая пробка от игристого.       Джисон повернул голову. На пороге стоял Минхо, облаченный в длинное кожаное пальто, сплошь инкрустированное каплями уже растаявшего снега, сверкающими, как жидкие звезды. Они стекали по черной коже, словно падали по звездному небу, едва уловимые. Будь они настоящими, Джисон бы загадал, чтобы Минхо не был настолько красивым – фаянсовые щеки потрескивали румянцем, что он подцепил, пока шел от машины к офису, лоно над капризно вздернутой губой мягко светилось, небрежная укладка еще сильнее растрепалась и волосы лезли в едва заметно подведенные хитрые глаза, в которых Джисон заметил такую знакомую, до мелочей изученную мягкость век и томность взгляда – Минхо не так давно проснулся, и розовые мочки его, мелькающие среди прядей волос, как ягоды крупной земляники среди травы, сверкали серьгами-гвоздиками с камнями, которые бы как не старались, не могли затмить Минхо и лишь с его благосклонного разрешения смели украшать аккуратный образ.       Он скинул промокшую верхнюю одежду с плеч, стряхнул с нее капли и повесил на вешалку, не обращая внимания на накалившуюся обстановку в кабинете. Обращать на что-либо внимание вообще не было его привычкой – оно обыденно перекинулось на его ровный стан в новом нежно-зеленом костюме.       У Джисона лишь от одного его имени банально и по-дурацки, будто ему не двадцать семь, а семнадцать, внутри все перевернулось и сердце размоталось клубком, плюхнувшись в пятки и оставив после себя ощутимую пустоту. Взгляд упал вниз. Видеть его он был неспособен и на свою голову за несколько жалких секунд успел разглядеть сильно больше, чем слабое сердце могло вынести. Он надеялся, что такой вольный человек, как Минхо, забьет на какую-то там премию и 31 декабря на дежурстве не появится. Тем более после их вчерашней ссоры. Но вот он стоял перед ним в дорогущем нежно-зеленом костюме, дутых грязно-золотых браслетах, с укладкой на манер итальянских мафиози и легким игривым выражением на очаровывающем лице.       — Боже, ты наше спасение! – подскочил к нему Феликс. – Скажи этим придуркам, - он указал на Джисона и Хенджина. - чтобы они прекратили сраться! Хотя бы сегодня и хотя бы в восемь утра!       — По какому поводу срач в этот раз? – лишь поинтересовался Минхо.       — Не важно… - вздохнул Джисон.       — Ах не важно? – не унимался Хенджин. – Теперь, когда он здесь, мы все дружно можем обсудить…       — Ладно! – крикнул Джисон и вскочил на ноги. – Обсуждай! Давай, вываливай все, что знаешь, чего ты ждешь! Всем все расскажи и про мои проблемы, и про Минхо, давай, Хенджин, дружище, не стесняйся! Вот только я это слушать больше не намерен! Я перед тобой извинился, и ты прекрасно знаешь, что я не хотел тебя задеть. Остальное на твоей совести.       И под круглыми взглядами коллег, Джисон резким порывом вышел из кабинета, хлопнув дверью.       — Молодец. – услышал он из-за нее голос Минхо.       Джисон пошел в курилку.       Курилка была маленькой темной комнаткой в самом конце коридора их этажа, больше напоминавшей бесхозную кладовую – в углу стояли ведра, с томящимися на них тряпками, и швабры, кривой, будто ребенком сложенной башней возвышались коробки со старыми документами и ненужным офисным хламом, которого даже в их кабинете было хоть отбавляй, по углам серебрилась паутина, и пахло затхлым табаком да пылью. В ней едва помещалось три человека. Для курения она была не оборудована, и на таком же, как в кабинете, старом массивном подоконнике лишь прозябали сереющий спичечный коробок и полупустая пепельница со смятыми окурками мерзкого синего Винстона, который курил только Джисон, и парочкой длинных, расточительно недокуренных до фильтра «Морэ» с ментолом, которые, даже если бы Джисон захотел, вряд ли смог бы с чем-либо перепутать.       Джисона она успокаивала. С самого первого нервного срыва на работе, случившегося из-за полоумной клиентки, потерявшей доверенность и обвинившей в этом его, курилка верно служила тайным гротом – на их этаже кроме него до одного дня никто больше не курил, и разделял он спокойное одиночество с хламом да невидимыми пауками. Чанбин только порой стоял с Джисоном за компанию, разглядывая редких прохожих в узкое окно и делая вид, что ему совершенно точно не хочется сорваться и закурить. Но он находил курилку чересчур темной и гнетущей, а обещание бывшей жене бросить, чтобы он не прикасался вонючими пальцами к дочери, было сильнее желания вернуться к старой, недоброй привычке – и Чанбин заходил редко, оставляя Джисона наедине с дымом и мыслями. А для него одинокая лампочка здесь ласкала светом и совсем не гудела, в отличие от кабинетных, темнота окутывала и не давила, а коробки и ведра, в отличие от его коллег, не ныли, не ссорились и даже не бубнили себе под нос, агрессивно прихлебывая кофе, матерясь и как всегда в последний момент печатая отчет.              Подоконник был таким низким, что Джисон без особых усилий сел на него, запустив руку в карман брюк – достать сигареты. По спине в заношенном свитере с толстыми косами пополз холод, облюбовавший щели в старом окне, и вылезающий из них полакомиться людьми. Измятая за время сна на диване пачка раскрылась, одна штука оказалась в зубах, а рука потянулась к коробку, когда дверь открылась и в нее вошел второй курящий на их этаже человек. Джисон даже не поднял взгляд, а только чиркнул спичкой и поднес огонь к сигарете. С первым глотком дыма он откинулся головой к стене и закрыл глаза, мечтая больше их вообще не открывать.       Угрозы Хенджина рассказать все остальным его не тревожили. Они все и так догадывались и о его проблемах, и о каких угодно, но не дружеских отношениях с Минхо. Джисон видел это в то пристальных, то косящихся взглядах, ощущал в смешках и двусмысленных фразах, слышал в обрывках разговоров, предназначенных не для его ушей. И если раньше его это смущало и даже беспокоило – все-таки у них далеко не самая принимающая страна, и хороших отношений с коллегами, которых глубоко в душе он считал единственными друзьями, портить не хотелось – теперь же стыд и беспокойство потеряли весь смысл. Все было кончено – от их с Минхо отношений остались лишь неловкое молчание и взгляды, с вымученным интересом изучающие полы да потолки. Он просто очень устал и справиться с крупной ссорой стойко был не в состоянии. Джисон давно вышел из строя.       Рядом скрежетнула спичка, коробок небрежно бросили обратно на подоконник, а в дым от сигареты Джисона вероломно вклинился чужой, ментоловый.       — Тебе не надоело еще?       — А я-то уже наивно решил, что ты промолчишь. – Джисон даже не посмотрел на Минхо, но его глаза, наверное, в самую первую их встречу были обожжены клеймом его образа – тогда в дорогом белом джинсовом комбинезоне, золотистые клепки на рукавах которого позвякивали, будто монеты, ударяясь о браслеты, и ласкали слух – и Джисон даже сквозь закрытые веки видел, как Минхо стоял, прислонившись к стене, скрестив и вольные руки и красивые ноги, с размеренной сытостью куря и по-кошачьи прикрывая глаза от удовольствия. – Зачем ты пришел?       — Во-первых, покурить. Неужели ты думаешь, я стал бы курить на улице в такой дубак? Ты желаешь мне смерти? – он драматично вскинул бровь, но поняв, что Джисон так и не смотрит, прекратил шутить и, затянувшись, выдавил. – Я пришел поговорить.       — Мы с тобой уже на год вперед наговорились, по-моему. Не о чем больше.       — Из-за чего вы поссорились с Хенджином?       — Не пытайся делать вид, что тебе это интересно, и завязать разговор.       — Я уже его завязал. Но да, ты прав, мне все равно на ваши детские срачи по поводу и без. Я здесь за другим.       — И зачем ты сегодня сюда приехал… – спросил будто самого себя Джисон, потирая веки свободной рукой. – Шел бы праздновать с друзьями, по-моему, у вас были очень большие планы на Новый год. Или спал бы. Что ты тут забыл?       — Захотел и приехал. Тут я забыл тебя спросить, что мне делать. – Минхо огрызнулся и тут же замолк. За несколько минут молчания Джисон уже успел укорениться в вере, что Минхо просто уйдет, плюнув на все, что хотел сказать или услышать, и уедет, так же наплевав на премию с дежурством. Но отрешенным голосом он прикончил тишину:       — Давай хотя бы раз нормально поговорим. – сглотнул и добавил. – Прошу.       Джисон все так же не смотрел на него, но, даже несмотря на скрипящий визг снега и ветра за окном, прекрасно слышал такую чуждую голосу Минхо дрожь. От нее, идущей тревожными волнами, словно тряслась вся кладовая, подкидывая Джисона и вынуждая вскочить с подоконника, дать изголодавшимся рукам волю и оплести ими чужую талию, уронив на плечо, пахнущее горькой ванилью и безумно дорогим стиральным порошком, уставшую голову – прекратить думать и надумывать, бежать, бояться и забивать себя до кровоподтеков – просто прижаться, влившись в объятия Минхо, как глина в форму, да так навсегда в них и застыть.       Но он не мог себе этого позволить. И прежде, чем Джисон успел сказать хоть что-то, Минхо выпалил:       — Если ты еще раз скажешь, что нам не о чем разговаривать, я тебе всеку.       — Что ты хочешь услышать?       — Объяснения?       — Объяснения чего?       — Объяснения того, что с тобой, Хан Джисон, происходит! Я… может, ты считаешь, что… – Он больше вдыхал, чем говорил, все наполняя легкие воздухом. - Ты же знаешь, как мне все это дается… Я заслуживаю хотя бы объяснений. После всего я не достоин даже знать почему? Даже знать, что с тобой? Что мне все равно на то, как ты? Если ты думаешь, что я бесчувственный мудак, для которого все это было просто развлечением, то я клянусь, я оставлю тебя без яиц.       — Ничего я такого не думаю. Я никогда не считал тебя бесчувственным.       — Тогда ответь мне почему!       — Потому что так будет лучше.       — Скажи мне правду. – каждое слово отскакивало от языка, как осколок от когда-то целой кружки.       — А что, по-твоему, правда? Чем тебя не устраивает мой ответ?       — Да кому лучше то будет? Мне от этого не лучше, ясно тебе? А себя ты видел? Джисон, тебе не лучше, и чем дольше ты будешь так себя вести… Ты же не дурак, ты все прекрасно понимаешь. Я знаю, что ты не думаешь будто от этого кому-то из нас лучше. Я просто уже не могу на это смотреть…       — Так и не смотри. Я что тебя заставляю?       — Да я же люблю тебя, кретин! – выпалил Минхо и вздрогнул, испугавшись себя и трех страшных слов. У Джисона внутри вмиг пищевод вмиг скрутился в жгут, словно он проглотил уксус. Минхо ему этого никогда не говорил. Мысли всколыхнулись, и в нем, в каждой замерзшей клетке, воспылало желание вскочить, распахнуть окно и вдохнуть ледяного воздуха с раздирающим лицом снегом, чтобы очнуться, чтобы откреститься, чтобы сойти с ума от мороза. И забыть.       — Как я могу… – вздыхает Минхо. – Прекрати меня мучать.       — Ты сам себя мучаешь. – Джисон не узнает свой голос – слабый, измятый, как заношенный костюм, и глубоко больной. – Чем дольше ты за все это держишься, тем хуже. Отпусти. Мы все решили, ты зря тратишь время и силы.       — Да что мы решили то? Это ты один все и за всех решил - просто послал меня ни с того ни с сего, даже не объяснив почему и что я сделал не так. Игнорировал меня неделю, ни на звонки, ни на сообщения не отвечал, а потом на корпоративе нажрался и полез целоваться, нес какой-то пьяный бред и рыдал, и на следующий же день снова начал меня игнорировать – и это мы, по-твоему, так все решили? И это мы так поговорили? Извини, но в моем мире «поговорить» не значит сначала послать, потом клясться в любви, а потом снова послать. Или ты разговором считаешь то, что было вчера? Я тебя совершенно не понимаю. – Минхо звучно размахивал руками – бряцали браслеты, подлетали рукава нового пиджака, порождая ветер хлеще, сильнее и злее того, что выл за окном.       — За корпоратив извини, я выпил лишнего, и мне надо было извиниться еще тогда. Правда, прости.       — А ты больше ни за что у меня прощения попросить не хочешь? Может, за то, что ты поиспользовал меня, поиграл красивым глупым мальчиком, погонял, как слугу, по своим делам, потрахал и выбросил, когда я тебе надоел? За это не хочешь?       — Прости меня за то, что я все испортил. – выдохнул Джисон. И этот выдох казался ему последним. Он больше ни на что не был способен.       Докуренную до фильтра сигарету он вдавил в пепельное дно, изуродовав, а рука снова потянулась к пачке. Он размеренно закурил, стараясь не выдавать дрожи в руках, пока Минхо молчал – тишина обличала зверства ветра, что тот пытался скрыть нарастающим воем. Джисону даже показалось, что Минхо ушел – не было слышно ни шорохов одежды, ни бряцанья браслетов, ни дыхания и затяжек.       — Что ты сделал? – разрубил тишину Минхо.       — Я не смог быть тем, кто тебе нужен. И не смогу.       — Откуда ты знаешь, кто мне нужен?       — Я точно знаю, что этот кто-то – не я.       — С чего ты это взял?       — Давай закончим. – в голосе мольба, каких не слышали своды ни одного собора.       Он больше не мог выносить эти пытки рассуждений и размышлений, разговоров и бесед, которые ни к чему не приведут и ничего не исправят – они не исправят его, давно уже конченого человека, не сделают его лучше, веселее, жизнерадостнее, достойнее. Одни только танцы на костях, и, к сожалению, еще не мертвых чувствах.       — Сколько можно убегать?       Вопрос норовил пригвоздить Джисона к подоконнику, задев, как одежда за болезненный заусенец. Минхо как будто смотрел в самое его нутро и видел насквозь – до того, что Джисону становилось неприятно и гадко – словно тот заметил, что у него застряло что-то меж зубов. Ему было стыдно. И, чтобы иметь возможность хотя бы вздохнуть, Джисону нужно было немедленно убраться.       Он затушил вторую сигарету, не докурив. Встал с подоконника и вынужденно открыл глаза, но не поднял их, заметив на носках, выглядывающих из резиновых тапочек, очень интересное пятно. И зацепившись за него взглядом, пошел к двери.       Минхо схватил его за запястье.       — Оставь меня, прошу.       — Да посмотри ты уже на меня! – крикнул Минхо.       Джисону всегда было трудно ему отказать, и он поднял глаза, напрягшись всем телом, словно готовясь к тяжести, что свалится на него, будто люстра с полотка.       Между ними пара сантиметров, непонимание и абсолютная тишина. Джисон не успел поймать себя прежде, чем с грохотом и болью, как с расшатанной лестницы, свалился в кипу похожих воспоминаний, коих было больше, чем хлама в кладовой. Они впервые поговорили здесь. Здесь же в первый раз и поругались – в свой самый первый разговор. Джисон не помнил из-за чего была ссора и была ли вообще, но Минхо не уставал ему о ней ехидно напоминать, с чего Джисон только смеялся – оказывается, тогда он за пару минут умудрился задеть чье-то хрупкое эго. Да, он не помнил ссоры и собственных конкретных слов, но лучше, чем ребенок помнит облик матери, помнил Минхо в тот день – развязного, самоуверенного молодого богача и трутня, высокомерного красавца в вызывающем фирменном комбинезоне и смущающих бедных окружающих в их захолустной дыре золотых браслетах. Он вошел в кабинет и заполнил его до отказа, вытеснив и их, и канцелярский хлам, и даже старую мебель через распахнутые настежь окна (стояла жуткая жара) одним своим нарочито небрежным взглядом из-под винтажных очков.       Джисон не влюбился мгновенно, но запомнил. Запомнил, как сквозь узкое окно нещадно палило солнце, играя в классики на браслетах и серьгах, плавя их до золотой лавы, что будто стекала по гордой шее, резным ключицам и никогда не знавшим труда запястьям. Запомнил манеру курить, скрещивая ноги и руки, и часто моргать. Запомнил голос, звонкий, истеричный, наэлектризованный, и привычку язвить. Этим голосом Минхо язвил ему в курилке при каждой новой их нечаянной встрече, и в кабинете на дежурствах, в квартирах клиентов на показах, и в очереди в банке или к нотариусу, и этим же голосом постоянно мешал Джисону наслаждаться одиночеством темной курилки.       И между ними была лишь пара сантиметров, тишина и сплошное непонимание, когда они, посеребренные светом летней луны, стекающим по подоконнику и едва-едва освещающим кладовку, впервые поцеловались. Что-то неожиданно возникло между ними, как электрический заряд, пронзающий дурака, что засунул пальцы в розетку. В углу стояли те же швабры, и затхло воняла тряпка, на коробках и полках громоздилась пыль, а лампочка почти не светила, давая черни закрашивать собой помещение и сдаваясь под гнетом черного неба, сверкающего и переливающегося, как лоскут бархата в руках внимательно рассматривающей его красавицы. Все было так же, как теперь, но словно в совсем другой жизни. Там перед ним стоял не молодой избалованный богач с золотой ложкой не только во рту, а тревожный и одинокий парень, в котором больше, чем жеманности и странных богатых привычек, было неуверенности, переживаний и сомнений. Дорогие костюмы, украшения и манеры укрывали его с ног до головы, будто надёжные иглы трусливого ежа, не давая другим подступиться и узнать, что он в себе таит.       А Джисон подступился. Сам не зная как.       Минхо смотрел глаза в глаза, не разрывая зрительной нити между ними – единственного, что, казалось, связывало их теперь. Смотрел теми же глазами, что и раньше, грязно-золотыми, но не с ехидным блеском, а с режущей и его, и тех, кого протыкает взгляд-булавка, болью. Нить оборвалась, когда Минхо уничтожил пару жалких сантиметров и приблизился к лицу Джисона, окатив собственным теплом. Минхо его поцеловал.       Тепло хлынуло, как из-под крана, от чужих мягких, покусанных губ, носа, уткнувшегося в щеку, рук, забравшихся на шею и плечи. Все замерзшее тело Джисона будто оказалось под бешеной струей кипятка, и его, после смертельного холода улицы, обняло спасительным теплом. Минхо продолжал целовать, а Джисон даже не дергался, словно чах над священной раковиной, боясь спугнуть тепло и разливающееся с водой наслаждение, и только мелко дрожал – и от страха, и от внутреннего бурления. Не успев себя за это проклясть, он поддался яростному потоку чужих раздраженных губ и стал целовать в ответ, уже не отвечая ни за разморозившиеся руки, что оказались на любимых щеках, ни за забившееся сердце.       Он забылся на жалкие секунды, позволив себе жить – в последний раз насладиться любимой сладостью, чтобы больше на нее даже не смотреть, и, превозмогая рвение каждой клеточки и мышцы, каждого волоска и даже никчемного ногтя, оборвал их поцелуй.       — Нет, нет. Не нужно. – простонал Минхо.       Глаза Джисона были закрыты, а лоб, на прощание, прижимался к чужому. Он тяжело дышал. Усилие все закончить отняло у него слишком много и без того никудышных сил, и ему нужно было время отдышаться, как после таскания тяжелых пакетов с продуктами к новогоднему столу.       — Всё. – прошептал он. И со вздохом, столь же тяжелым, как и пакеты, что он не таскал, Джисон оторвался от лба Минхо.       Минхо поморщился, словно наступил на битое стекло, и вместо очередного «почему» лишь провел ладонью по лицу.       — Просто скажи мне, что я сделал не так. Не мучай меня.       — А ты меня не мучаешь? – Джисон наконец сказал, что вертелось на языке.       – Ты думаешь мне легко сейчас? Мне, по-твоему, приятно все это?       — Ну извини, что я, гандон, тварь, мразота такая заставляю тебя так плохо себя чувствовать! Объясниться! Прости, пожалуйста, что эти блядские отношения для меня, тварины последней, что-то значили и я хочу понимать хотя бы как я их разрушил! – Минхо отпрянул и его руки вновь стали подлетать и опускаться, как тряпки на ураганном ветру, а голос набирать силу.       — Да я не это тебе говорю! Я не думаю так и не хочу, чтобы ты думал так о себе.       — Ах вот об этом ты печешься! О том, что я думаю о себе! А больше ни о чем?       — Давай закончим все это. У меня нет сил снова с тобой ругаться.       — А у меня как будто они есть? Я лишь хочу услышать объяснения, ничего больше. Я не прошу быть со мной, если я так тебя достал, если я тебе надоел и больше не нужен, не прошу даже нормально к себе относиться. Я просто хочу знать почему.       — Я все тебе сказал. И не раз.       — Мне не нужна твоя ложь!       — Других объяснений у меня нет. Если эти ты считаешь ложью, то мне больше нечего сказать. Переубеждать тебя я не собираюсь.       И до того, как Минхо успел продолжить ссору – сказать еще хоть слово или ударить его по лицу, как сделал вчера, Джисон вышел из курилки, оставив за хлопком двери не только Минхо, но и счастливое прошлое вместе с несбыточно прекрасным будущим.       Он отворил дверь кабинета, и все затихли – значит, говорили о них. Чонин все так же сидел на столе Сынмина, подпирающего припухшую от слез щеку рукой, Феликс стоял спиной к двери, посередине, словно что-то всем оттуда декларировал, Чанбин и Хенджин сидели за своими столами, но смотрели не на стопки бумаг, что жаждали заполнения, а на Феликса, будто он был на трибуне. Взгляды коллег юркнули каждый в свой стол, избегая Джисона, и с гулом ламп стала накаляться тишина, которую не тревожило даже хриплое пение включенного в их отсутствие старого радио о том, что Марая Кэрри уже которое рождество вместо нормального подарка хочет какого-то бесполезного мужика. Джисон же хотел покоя и поскорее убраться из офиса – пускай это бы стоило ему не только премии, но и рабочего места.       — А чего затихли? – на раздутом, будто пламя, теплящемся внутри гневе спросил он с явным сарказмом. – Вы же так энергично что-то обсуждали, продолжайте. Или я вас смущаю?       Ответом ему были лишь завывания да свист ветра и Марайи Кэрри.       Джисон усмехнулся трусливому молчанию, и прошел к своему столу, чтобы собрать вещи. Стащил со спинки полуразвалившегося кресла черный шарф и взял валявшийся под столом рюкзак – больше его тут ничего не держало.       — У тебя все нормально? – спросил Чанбин.       — Лучше всех! – Джисон поднял на него взгляд и как можно неправдоподобнее улыбнулся.       Он, не задвигая стула и не меняя ничего на захламленном за последнюю рабочую неделю столе, направился к выходу, чтобы переобуться из злосчастных тапочек (его были, слава богу, хотя бы просто черными) и, не утруждая себя застегиванием куртки, убраться отсюда в тишину и покой одинокой квартиры, где он смог бы заснуть на ближайшие сутки в надежде проспать этот идиотский новый год.       — Ты куда? – растерянно спросил Феликс, так и стоявший посреди кабинета.       — Пойду сделаю вам новогодний подарок – дам наконец свободно пообсуждать мою личную жизнь в мое отсутствие. Наслаждайтесь.       Он влез в ботинки, не утруждая себя тем, чтобы убрать тапочки на место в шкаф – пусть Хенджин хоть на говно изойдется – и стал натягивать куртку.       — Ты дурак? Там же…       Но не успел озабоченный и слегка напуганный Феликс договорить, как дверь кабинета снова открылась и весь их небольшой отдел купли-продажи оказался в сборе – на пороге стоял менеджер Чан, даже тридцать первого декабря одетый по всем канонам официально делового стиля – отглаженный костюм тройка, подходящий по цвету галстук, накрахмаленная рубашка и аксессуары офисного клерка в виде поблескивающих запонок и наручных часов, а с ним вернувшийся из курилки Минхо.       Чан резко и по-рабочему оглядел полусобранного Джисона и бросил взгляд на свои часы.       — Это ты только пришел или уже уходишь?       — Как тебе больше нравится. – вздохнул Джисон. Не хватало еще и выслушивать классическую тираду от их образцового менеджера. – Мне ведь что в одном, что в другом случае бабки не светят.       — Справедливо. – рассудил он. – Боюсь спросить: а как же премия? Джисон смерил его отрешенным взглядом сквозь полуприкрытые, уже словно спящие глаза. Спустя почти минуту пустых гляделок Чан выдохнул:       — Исчерпывающе. – взгляд у Джисона, похоже, был очень красноречивым. – Ну, не буду мешать. Счастливого Нового года.       — Ага, и тебе того же.       Чан и Минхо прошли в кабинет, пока Джисон делал вид, что поправляет шнуровку на обуви. Но Минхо лишь взял с рабочего стола кожаный портфель, в котором не носил никаких бумаг, а только бесчисленные пачки жвачек с клубникой и бананом, и вернулся к вешалке у двери, чтобы стянуть с нее все еще мокрое пальто.       — Ты, я так понимаю, тоже уже устал и наработался? – повернулся к нему хмурый Чан.       — Ага.       — У вас вообще совести нет?       — Нет. – хором ответили Джисон и Минхо, и удивившись слившимся голосам взглянули друг на друга. От хлесткого удара взгляды тут же разлетелись в разные стороны.       — А никого вообще не смущает, что там пурга? – нерешительно встрял в начинающуюся ссору с начальством Чонин.       Все перевели на него взгляды в удивлении – никто не ожидал такой ремарки – а Чонин же подошел к столу Хенджина, рядом с которым, на общем стеллаже, среди потрепанных земельных кодексов ЮК стояло их старое радио, и прокрутил круглую кнопку, увеличивая хрипящий звук – шел прогноз погоды:       — Если радио, то «Максимум»! Для слушателей старше двенадцати лет. – пронеслась быстрая отбивка под идиотские электронные биты, за которые нужно было бы казнить одного ленивого звуковика. И тут же включился отшлифованный голос ведущего: «Погода в эфире радио «Максимум»! По данным наших метеорологов сегодня, тридцать первого декабря, погода будет совсем не праздничной: температура днем опустится до минус двадцати семи, а скорость ветра достигнет двадцати семи километров в час! Ожидаются осадки в виде мокрого снега! Службы безопасности страны убедительно просят граждан, несмотря на празднование Нового года, воздержаться от поездок и выхода на улицу ради их же безопасности. В связи с этим в нашем городе прекратится работа общественного транспорта. Желаем всем оставаться в тепле их домов и окружении близких – надеемся, что Новый год не будет омрачен суровой погодой. А на этом все, дорогие слушатели, с вами был…» – Чонин скрутил кнопку в обратную сторону, дав тишине перекричать радиобубнеж.       — Всем счастливо оставаться. – лишь сказал Джисон и вышел в коридор.       Машины у него не было и до дома он обычно добирался на автобусе, если его, конечно, не подвозил Минхо, когда они еще общались. Теперь же, если верить радио, общественный транспорт не ходил, а из-за погоды такси стоило бешеных денег. Но Джисону везло – он жил не так уж и далеко и вполне мог добраться домой пешком минут за сорок – порой, когда погода была особенно хорошей, он так и делал, проветривая голову. И в этот раз решил сделать то же самое, несмотря на устрашающий прогноз. Остаться в офисе, в этой прогнившей атмосфере склок, слушать напряженную тишину и смотреть на один конкретный чужой стол, казалось куда страшнее и невыносимее, чем идти пешком в мороз и пургу.       Он уже шел по узкому коридору, как его окликнули:       — Ты совсем что ли сдурел? – из дверного проема их кабинета высунулся взволнованный Чанбин. – Попсиховал и хватит. Это уже неадекватно, Джисон.       — С наступающим. – протянул он, махая коллеге и уже подходя к лестнице.       — Джисон, ты раньше времени себя убить решил?! – крикнул Хенджин, что тоже вышел из кабинета. – Ты не дойдешь же.       — Вот и узнаем.       — Да останови ты его!       — А что я сделаю? – услышал уже на полпути к первому этажу Джисон тот самый голос.       — Ты хочешь, чтобы я тебе сейчас объяснил «что ты можешь сделать»? Дальше слов Джисон разобрать уже не мог, хотя гул голосов настигал его вплоть до самой входной двери в здание агентства.       Стоило ему отворить тяжелую, вечно залипающую дверь, как в лицо рванул поток ледяного ветра такой силы, что Джисон на секунду задумался стоило ли вообще пытаться добраться до дома: снежинки будто старались изрезать лицо до крови, а ветер визжал в ушах. Соседних зданий за пургой было не видно. Моторов машин, гудения их клаксонов и людского торопливого, разъезжающегося на нечищеном льду топота, что обычно наполнял центр города, было не слышно - люди или исчезли или звуки жизни заглушал нарастающий дикий вопль ветра. Но возвращаться обратно (пускай и в тепло неуютного кабинета) для его больного мозга казалось куда хуже, чем даже не понимать в какую сторону идти из-за снежной плотной завесы. И Джисон сделал два слепых шага вперед по обледеневшим ступенькам.       Продвигаться было тяжело. Ветер безостановочно и бесконтрольно лупил со всех сторон, закручивая острые снежинки в сносящий вихрь и заставляя Джисона невольно пригибаться, чтобы иметь хоть какую-то возможность идти, несмотря на стену из снежного ветра. Ступать приходилось медленно и осторожно, ощупывая ступнями опору, потому что земли под серьезным слоем снега, навалившим за утро, было не видно, а Джисон прекрасно знал, что под ним скрывался опасный слой грязного льда, на котором за месяц зимы он уже успел несколько раз отбить копчик.       Такой шаг не прибавлял ему скорости и пара минут, за которые он обычно добирался уже до остановки на другой улице, ушли на продвижение только по одной ее стороне. До дома ему предстояло добираться явно дольше привычных сорока минут.       И как назло идти теперь нужно было быстрее обычного – прожорливый мороз накинулся на его щеки и конечности изголодавшимся тигром из клетки, и норовил за считанные минуты изглодать все его тело до самых сухожилий, что точно захрустят и начнут ломаться. Но идти быстрее не получалось.       Конечно, он понимал, что идея тащиться в такую погоду в одиночку домой – глупость, если не безумие. Но что-то в нем, то ли больное сознание, то ли дурость, толкали его вперед, как можно дальше от офиса.       За год он насытился по горло нескончаемым потоком сплетен, грязными перешептываниями, бессмысленными спорами и ссорами из-за некупленного кофе или грязного общего ножа, изнуренными работой, которая им осточертела, лицами, пустыми разговорами и чужими жалобами. Он любил своих коллег, считал их друзьями, с кем-то даже делился самым сокровенным, но терпеть гнет офиса и лично им испорченной атмосферы в последний день в году уже не мог. Признаться себе, что не мог он терпеть не столько отголоски рутины, сколько осколки воспоминаний, разбросанных по всему старому зданию, он не желал. От любых признаний и рефлексий лучше все равно не становилось. Так в чем их смысл? В одном лишь перетряхивании корзин с грязным бельем в собственной голове? Оно ничего за собой не несет – только большую печаль и разочарование в себе. Мысли, найденные среди тонн запачканных вещей причины глупых, а порой и откровенно идиотских поступков, скрытые мотивы не спасали от тяжести и отчаяния, а лишь подтверждали глубокое убеждение – он отвратительный человек, который не заслуживает ничьей любви, а лишь портит всем окружающим жизнь. Вот и сегодня он за одно утро успел рассориться сразу с двумя близкими людьми, задеть их, и распсиховаться, как пятилетний ребенок, которому не купили шоколадное яйцо.       И кому такой человек, как Джисон, будет приятен? Кому он такой нужен?       — Хан Джисон! – сквозь ветреный вой он услышал приближающийся крик, и кто-то схватил его за локоть, едва не уронив на сокрытом под снегом льду.       Джисон проскользил и, несмотря на нежелание разворачиваться и вновь встречаться глазами с тем, кто звал его, неуклюже развернулся прямо к нему – только чтобы не упасть и не разбить себе уже не копчик, а нос.       Минхо, весь словно упавший в муку, крепко держал его за локоть.       — Я знаю, что жизнь тебе не очень дорога, но это уже слишком, не думаешь?       — Я же просил оставить меня в покое! Зачем ты вышел? У тебя же даже шапки нет!       — И после этого из нас двоих истеричкой называют меня! – зашелся фальшивым смехом Минхо.       — Ты сейчас вот об этом хочешь поговорить? О том, кто из нас истеричка? Иди обратно!       — Ну ты же ни о чем больше со мной разговаривать не хочешь! Нам же больше не о чем! И я сам решу, что мне делать! Спасибо за заботу.       Джисон едва сдерживался, чтобы не бросить очередную колкость – любое их взаимодействие теперь стремительно и незаметно перерастало в ссору, которую едва ли удавалось остановить, и никогда не разрешить. Недомолвки, скрытые мысли, невысказанные чувства и претензии превратили их, из людей друг друга любящих, пускай и иногда цапающихся без повода в силу разницы характеров, в людей неспособных и пары минут провести рядом без крика и претензий. Он бы хотел сказать что-то важное, хотел решить все и больше не причинять друг другу боли – себя Джисон проклинал за всю ту грязь, что в порыве ссоры, мог наговорить Минхо – но гордость, вина и стыд не давали ему честно во всем признаться, вставали на дыбы и били тяжелыми копытами, чтобы защититься и отгородиться. И каждая ссора изводила Джисона. Елозила наждачкой по уже открытой ране, причиняя ужасную боль и не давая ей затянуться хотя бы немного, чтобы он прекратил мучиться. Это было невыносимо. Джисону нужно было это закончить.       — Давай прекратим. Мы ни к чему не придем. Я не хочу с тобой больше ссориться.       — Ах ты не хочешь со мной ссориться?! Это я один идиот хочу ругань разводить! Это же мне одному надо все испортить! А ты, конечно, нет! Святой!       — Минхо! – в гневе крикнул Джисон. – Остановись! Ты делаешь только хуже!       — Ну разумеется! Я один делаю хуже! Ты же только лучше сделал – обосрал все, что у нас было и забыл – так же всем лучше стало! Ты же об этом говоришь, да?!       — Я ухожу.       Джисон попытался вырвать руку из хватки Минхо, и благо тот терпеть не мог спорт и все, что с ним связано – руки его были не такими крепкими, как у Джисона, и тот смог освободиться от захвата. Развернулся, даже не думая о гололеде, и постарался идти, противясь ветру. Больше всего на свете он хотел сейчас домой.       Он прошел вперед, но не услышал никаких шагов и шевелений сзади – снег не хрустел, полы пальто не развивались на ветру. Даже не успев осознать, что делает, Джисон развернулся и увидел Минхо стоящим там же, где они говорили. Пальто его было распахнуто и снег лежал на плечах, как погоны, засыпая и уже испорченную укладку, и виднеющийся из-под пальто намокающий костюм. Руки висели безжизненно, и он уставился мертвенным взглядом вперед – туда, где стоял Джисон. Щеки его раскраснелись, словно их расцарапал непокорный ветер, и под красными глазами сверкали то ли растаявшие снежинки, то ли слезы.       — Какого черта ты стоишь? – крикнул Джисон. – Иди обратно!       Минхо не ответил и не сдвинулся с места, даже не дернулся. Джисон ждал очередной колкости, язвительной фразы или даже плевка в лицо, но Минхо продолжал смотреть прямо невидящим взглядом, застеленным снежной пеленой и прозрачной пленкой. А Джисон никак не понимал почему.       Минхо ведь никогда не был таким. Он ни за чем и ни за кем не гнался, привыкнув к тому, что все всегда само идет к нему в руки и достается просто так – родился и вырос в неприлично богатой для их небольшого городка семье, владеющей парочкой строительных бизнесов и одной из двух в городе транспортных компаний. Не знал лишений, его даже никогда не наказывали, не умел заботиться о деньгах - просто бумажках из монополии, и особенно о чужих чувствах – не было необходимости. Все всегда только и делали, что «заботились» о нем, пытаясь подлизаться и откусить от состояния его родителей кусок помясистее. Люди хотели с ним общаться, а не он с ними. В детстве друзья напрашивались на ночевки в их большой дом с батутом и бассейном на заднем дворе и домработницей, казавшейся детям девяностых волшебством покруче, чем «вингардиум левиосса», или в любую погоду шли с Минхо гулять, зная, что он оплатит и кино, и кафе, и небывалую роскошь - такси до дома. Минхо рос, но отношение людей к нему не менялось – он оставался приложением к родительским деньгам. Девочки хотели с ним встречаться, потому что он был красавчиком, от которого всегда приятно пахло и который мог подарить им любую абсурдно дорогую безделушку или трусики от «Виктория Сикрет». Мальчики хотели с ним дружить, потому что у него дома была приставка, отцовский импортный коньяк и большая кровать, на которой, если очень хорошо попросить, можно было трахнуть хоть хорошенькую одноклассницу, хоть молоденькую домработницу – тут по настроению. А родители были еще хуже – им от Минхо и денег было не надо, лишь бы не мешал. Так он жил, учась в школе, и так же продолжил уже в универе.       Он всегда знал, почему люди с ним общались, но особенно прочувствовал это, когда остался без родительских денег – все «друзья», «парни» и «девушки» вмиг испарились, стоило его счетам опустеть. Он стал никому не нужен, как единственное для чего был пригоден, – ключ к сейфу с миллионами сломался. И он оказался в обычном мире, совершенно не умея в нем жить, будто его, чистокровного волшебника, выгнали из Хогвартса в мир магглов. Но Минхо был к такому миру просто неприспособлен, как выкинутая на берег рыба.       Джисон все это знал. Прекрасно знал. Часть слышал от самого Минхо – наименее болезненную и неприятную – про отсутствие нормальных отношений и потерянную сеульскую квартиру с белыми стенами и нормальной кофеваркой (не то, что их нынешняя в агентстве – второй год как сломанная). Часть понял сам, наблюдая за Минхо в течение полутора лет, что они работали вместе – он был неприспособлен к какому-либо труду, даже пыль вытирал, как годовалый ребенок ходит – ну очень неумело – постоянно нуждался в помощи по работе, потому что совсем ничего не знал о недвижимости, но просить ее не умел, и всем видом показывал, что это все ему обязаны. Постоянно ругался с окружающими, будто не знал человеческого языка, был раним и любые комментарии в свою сторону воспринимал в штыки, нарочито высокомерен, с высоко задранными головой, носом и самомнением, от которого не оставалось и следа, когда к нему проявляли теплые человеческие чувства – когда Феликс защитил его перед больной клиенткой, которая сама сорвала сделку, но обвинила в этом Минхо; когда Хенджин, с которым они вечно ругались и обменивались оскорблениями, помог с квартальным отчетом, взамен попросив только не вздыхать «как на похоронах»; когда дочка Чанбина – розовая катастрофа с десятком самодельных браслетиков на руках и ногах, с которой они с Джисоном сидели одним летним вечером, потому что у коллеги резко образовался показ, обняла Минхо, сказав, что он ей очень нравится, и подарила один из своих самых драгоценных браслетов (который Минхо до сих пор носит в кармане брюк – но людям об этом знать необязательно). Джисон видел его потерянный взгляд, неприкаянные руки и смятение на лице, каждый раз, когда люди обходились с ним по-человечески, не требуя ничего взамен. Джисон чувствовал, как Минхо хотел любви, тепла и понимания, вжимаясь в него во сне, подставляясь под прикосновения, словно провинившийся кот, ища одобрения поступков и руки под столом. Он видел недоверие в глазах, когда был с ним мягок, чувствовал, как Минхо напрягался, ожидая подвоха и очередного предательства, но все равно тянулся, утыкаясь в шею или грудь, будто замерзающий, что тянется к огню, не боясь сгореть.       Джисон все это прекрасно знал. И все равно поступил так, как поступали все до единого в жизни Минхо – ушел, даже не объяснившись и заставив того думать, что он снова никому не нужен со своим поганым характером, манерными привычками, богатыми замашками и теперь уже пустым кошельком. Джисон ведь всегда считал себя не глупым, но даже не подумал о том, что на самом деле Минхо увидит в его поступке, что воспримет его не как было задумано: невозможность Джисона быть достойным Минхо, а совсем наоборот. И если раньше Минхо легко принимал такие удары, потому что привык – напрочь отбитая рука ведь уже не болит, ты ее просто не чувствуешь – то теперь, когда он на секунду позволил себе поверить, что может быть любим и нужен просто так, Джисон ударил его по только начавшей заживать ране.       Идиот. Хотел как лучше. А получилось даже хуже, чем всегда.       Джисон едва остановил себя от удара по своей же челюсти, чтобы в ушах зазвенело, а развернувшаяся перед ним картина исчезла, оказавшись просто миражом – предсмертной галлюцинацией, что он увидел, замерзнув в этой пурге насмерть. Но даже если он сломал бы себе челюсть вместе с носом и парой шейный позвонков, ничего бы не исчезло и не испарилось, а Минхо бы продолжило засыпать снегом. Теперь сбежать не получится, он уже «добегался».       Джисон сделал несколько медленных шагов назад, хотя ему казалось, что для него эта дорога уже навсегда закрыта и погребена под метровыми слоями снега. Подошел к немигающему и смотрящему будто сквозь него Минхо так близко, как тот ему позволил. Чужой взгляд поднялся к лицу Джисона и посмотрел глазами, какими смотрел при нем лишь однажды: прошлой осенью во время показа уродливой трешки, что никак не продавалась уже два месяца, хозяин пнул свою разволновавшуюся собаку, что не могла перестать скулить и лаять. Джисон едва удержал Минхо тогда, чтобы тот не скинул хозяина с балкона, и всю поездку обратно в агентство выслушивал проклятья и пожелания смерти мерзкому мужику. Тогда он даже и представить не мог, что когда-нибудь Минхо так же посмотрит уже на него. Стало больно. И не потому, что он такого взгляда и сравнения с жестоким человеком не заслуживал. А потому, что он ранил Минхо так глубоко.       Казавшиеся издалека слезами капли оказались просто растаявшим снегом, упавшим с белых ресниц, и Джисон, морально и физически готовясь к удару по лицу за такую наглость, одними пальцами стряхнул их с накаленных щек. Удара не последовало. Руки все так же безвольно висели, едва не развиваясь на ветру – Минхо даже не убрал их в карманы плаща, чтобы упрятать от обморожения, и не сжал в кулаки, давая стихии играть с пальцами, как со звонкими трубками «музыки ветра». Джисон стряхнул с плеч белые погоны, и перешел на волосы, уже не надеясь спасти укладку, конец которой настал, едва Минхо решил выйти на улицу. И теперь, не боясь что-то в ней испортить (за что обычно Минхо грозно на него смотрел и награждал парочкой добрых слов) Джисон стянул с себя стремную, как говорил Минхо, шапку и натянул ее тому на голову, прямо до глаз. Уши тут же стал обгладывать мороз, но Джисон, не обращая на него внимания, стянул с себя черный шарф и, жертвуя качеством, ради скорости, окутал шею Минхо, все стоящего манекеном. Негнущимися пальцами едва застегнул пару верхних пуговиц на неподходящем для зимы плаще, в котором Минхо и в более теплую погоду мерз, и в последний раз поправив теперь уже смешной образ ребенка, которого для зимней прогулки укутывал неумелый старший брат, сказал:       — Прошу тебя, иди обратно. Ты замерз, и тебе нужно отогреться. Попроси у Хенджина «Колдрекс» или «Антигриппин», у него есть, и тут же выпей, иначе заболеешь. И купи себе домой пачку, я же знаю, у тебя ничерта нет.       Минхо молчал, смотря сквозь заиндевелые ресницы все тем же взглядом, сверху прикрытым съехавшей шапкой.       — Прошу, прекрати разводить драму. Пожалуйста, я больше ни о чем и никогда тебя не попрошу, только уйди сейчас же с улицы. Я очень не хочу, чтобы ты заболел.       Он вцепился острым взглядом Джисону в зрачки, что тут же начали бегать, и хмыкнул, скривив рот.       — А ты смешной. – только и сказал Минхо.       — Не начинай. Я уже говорил, что не хочу с тобой ругаться, и все, чего прошу, это, чтобы ты ушел обратно.       — Я так тебе противен?       Джисон, пораженный, замолчал и вмиг забыл все, что хотел сказать. Он увидел, как с Минхо стала сползать натянутая с дорогими украшениями гордость, носить которую он просто-напросто устал.       — С чего ты взял? Я-я никогда такого не говорил. – он даже стал заикаться, опешив.       — Никто такого в лицо и не скажет. Хенджин разве что, но у него просто инстинкт всех обосрать. – Минхо беззвучно рассмеялся своей же шутке, хотя по глазам, так и застилаемым прозрачной пеленой, было видно, что ему совсем не смешно. – Да и не важно, что вы все говорите. Всегда одно и то же, я уже даже не слушаю. Главное, что вы все так думаете.       — Но я и не думал так. Не знаю, что я сделал, что заставило тебя считать, что ты мне противен, но я так не считаю, правда.       — Правда!? Да ты даже смотреть на меня не хочешь! – Минхо снова посмотрел Джисону прямо в глаза, и тот впервые их не отвел, хотя едва смог воспротивиться чувству стыда. – Тогда почему ты меня гонишь? Почему не смотришь? Почему избегаешь? Разве не потому, что я тебе противен?       — А не очевидно, что мне просто стыдно? – наконец сдался Джисон. И слова стали литься из него против его воли, но потому что больше не могли держаться внутри, будто внутреннюю плотину окончательно прорвало. – Стыдно… за то, что я все, блять, испортил. За то, что я, я чертов слабак! И не могу с тобой нормально объясниться. За то… За то, что я тебя обидел.       Джисон замолчал, думая, стоит ли говорить еще, что-то более важное, и решился, поняв, что только так сможет хотя бы попытаться исправить то, что уже натворил.       — А еще я не смотрю на тебя, потому что каждый раз, когда вижу…, – он запнулся, переводя дыхание и отпуская слова, давая им литься вперед его мыслей, вперед больного сознания, что опять все испортит. Он стал тараторить: «у меня внутри все переворачивается, и я вспоминаю все, что между нами было, все хорошее, от чего я, хочешь – верь, хочешь – нет, был искренне счастлив. А я не хочу этого вспоминать, потому что я все то хорошее и прекрасное, нас, своими же руками и уничтожил, и тебя после этого я не заслуживаю. И когда я говорю, что расстаться для нас будет лучше – я именно это и имею в виду. Я перестану портить тебе жизнь, и ты будешь с тем, кто не будет таким конченым идиотом, как я. Я тяну тебя вниз своими проблемами, порчу настроение, потому что мне постоянно плохо, ругаюсь из-за своей же агрессии. Я не в состоянии справиться с собой, что уж говорить о нормальных отношениях, которых ты заслуживаешь. Я не помню, говорил ли это тебе, когда напился, но, Минхо, я хочу, чтобы ты знал – я люблю тебя. Правда, ты прекрасный человек и тебе не нужно быть каким-то другим, что-то с собой делать или иметь эти проклятые деньги, чтобы мне нравиться или чтобы хоть кому-то нравиться. Я люблю тебя просто так, за то, что ты есть, таким, какой ты есть. И именно поэтому нам не стоит быть вместе. Такой человек в жизни тебе не нужен. Тебе не нужен я.»       Джисон не заметил, как совсем оледеневшие руки Минхо, оказались в его собственных, таких же красных и, кажется, навсегда задубевших в таком положении. Он крепко их держал. А Минхо то смотрел на их слившиеся воедино руки, то на Джисона, будто что-то ища.       — Это все, что я могу тебе сказать. И теперь, я тебя умоляю, если б мог, на колени бы встал, уйди сейчас же с мороза!       — Ты думаешь, что самый умный? – наконец сказал Минхо, даже не дернувшись с места, несмотря на все мольбы Джисона. – Такой умный, что можешь решать за других? Что для них лучше, что правильнее, а что нет. Кто дал тебе это право?       Джисон молчал, не зная, что ответить. Как ни крути, права ему никто на это не давал.       — Лучше мне будет! – вскрикнул Минхо. – А ты меня спросил, как мне лучше? Чего я хочу? С кем я хочу быть? Что я чувствую? Да, может я бы тебе не ответил, потому что все это тяжело мне дается, ты знаешь, что я не умею о таком говорить, но ты даже не попытался узнать, что я думаю о том, что с тобой происходит. А я, если тебе интересно, в ужасе, Джисон. Я с самого начала видел, что ты другой, но то, что с тобой сейчас… Это не обычная хандра, о которой они весь декабрь говорили, потому что не замечать твое состояние стало просто невозможно. Джисон, это ненормально, тебе нужно ко врачу, пока не поздно. Ты же так убьешь себя. – его руки перешли на Джисоновы плечи и встряхнули их, будто желая отрезвить. – И мне очень тяжело от бессилия – я не понимаю, что с тобой и могу ли я вообще хоть что-то сделать, чтобы тебе стало лучше. Я не обижаюсь на те резкости, и на ссоры, и на то, что ты меня отталкиваешь, потому что я знаю, что тебе просто сейчас нехорошо, что ты болеешь. Будь все в порядке, ты бы так не поступил. Ты же говорил о вот этой любви без кондиций – любви за просто так. И если ты можешь ее чувствовать, то с чего ты взял, что я не могу? Потому что я бесчувственный? Или черствый? Даже если так, я все равно люблю тебя любым. Не только веселым с пропеллером в жопе и желанием жить. Вообще любым, даже с идиотской стрижкой, в этой стремной шапке и с депрессией. Злым, печальным, уставшим, агрессивным. Я не буду врать, что мне не тяжело, когда ты такой, но я знаю, кто ты и каким на самом деле можешь быть, и мне гораздо тяжелее от того, что я не могу никак тебе помочь, потому что ты меня отталкиваешь. Мне не нужен кто-то новый, потому что ты «сломался». Я давно взрослый человек и хочу сам решать, кто мне нужен в жизни, а кто нет. И ты, идиот, мне нужен. Сам распинаешься о том, что я несмотря ни на что заслуживаю любви, хотя думаешь о себе все то же самое. И с чего ты взял, что самый умный?       Джисон молчал. Внутри не находилось ни слова. Чем он заслужил все эти признания и фразы? Какие-то невероятные. Он ведь самый обычный и невзрачный парень без особых богатств, с ненужным дипломом филолога, тупой работой не по профилю, проблемами с головой и достижениями в виде победы в олимпиаде «медвежонок» в третьем классе. Чем он заслужил Минхо? Яркого, стойкого, самобытного, неповторимого. В дорогих костюмах, с детством, что богаче на события и воспоминания, чем вся Джисонова жизнь, с большими искристыми глазами, за которые многие падали к его ногам, и внешностью совершенно неземной, голливудской. Такого, о которых пишут в книжках или показывают по телевизору. Такого, который говорит ему, никакущему и никудышному, все эти невероятные слова. Такого, который может и хочет любить даже его.       — Я не думаю, что заслуживаю этих слов. Тебя.       — Ты можешь думать все, что хочешь. Хотя я не уверен, что ты умеешь. Да и мои чувства от этого не изменятся.       — Но почему?       — Что почему? Почему я чувствую к тебе все…это? – Минхо обвел руками большой круг в воздухе. – Я не знаю. Потому что так вышло. Ты сам говорил, что чья-то любовь – это не достижение, не что-то, что можно заработать, купить или заслужить. Это…       — Ты запомнил? – удивился Джисон, даже перебив его. Они так давно об этом говорили.       — Само запомнилось.       Джисон не успел ничего осознать и сказать прежде, чем Минхо схватил его за рукав и потянул в сторону парковки.       — Забери у меня тогда свой подарок новогодний, валяется у меня в машине который день, задолбал глаза мозолить. Если не хочешь, можешь выбросить. Или Чанбину отдай, для дочери. Только забери его уже.       Они, пробравшись сквозь снежную завесу, подошли к машине Минхо – белому «Порш Кайену», засыпанному снегом, что был темнее, чем цвет недавно помытой, едва не сверкающей машины. Минхо открыл ее и полез на заднее сидение, вытащив с него увесистую коробку.       — Да, коробка уродская, но, судя по твоей шапке, ты и сам в красоте нихера не понимаешь. Так что хоть слово о моей уродливой малышке, и я тебя ей пиздану.       Минхо протянул ему коробку. Кажется, Джисон знал, что в ней лежало. И протянул руки в ответ.       Это был не тот самый подарок. Не как в детстве – в праздничной коробке в виде домика с рисунком, где сладости поедают волшебные звери, а кругом лежит пухлый снег, и вся она разрисована искусной рукой мороза – позолоченным инеем. Такой уже не купишь. Это была просто большая коробка из-под какой-то дорогой пары обуви, которую обтянули подарочной бумагой с маленькими уродливыми дедами морозами. Она пахла клеем. Обертка местами топорщилась и там коробка походила на волнующееся море, бумага отклеилась на углу, и под ней проглядывала надпись "Bruno Magli" – память о чьих-то дорогих туфлях, которым эта коробка служила верой и правдой. Не домик снеговика, не сияющий теремок, а переделка. Как и они с Минхо – не идеальная сказка, а переделанные под любовь два человека. Даже упакованная дочкой Чанбина коробка с подарком, которую он показывал всем на прошлой неделе, была упакована лучше. А Чанми только исполнилось шесть.       Но Джисон все равно почувствовал на щеках предательское тепло. По ним текли слезы. Безостановочно, вымывая из него все то, что он так долго держал, не смея показать никому снаружи. С солеными ручьями он выпускал всю усталость, что копилась в нем весь этот год, всю ненависть, которая уже ломала ему кости, всю жалость и стыд, что сильными руками засовывал голову Джисона в пыльный мешок, не разрешая жить, чувствовать и наслаждаться хотя бы крупицами счастья. И он лишь молча смотрел в раскрытую Минхо коробку.       — Я думал, что лучше положить то, что ты реально любишь, чем тупо накидать стандартных конфет из сладких подарков. Они потом у тебя все равно валяться будут.       Там две банки импортного «Монстра», которые к ним не завозят, на что Джисон очень давно жаловался Минхо в магазине, по привычке беря «Адреналин». Пачка конфет – арахисовых батончиков, за которые как-то Джисон и Чанбин устроили драку в офисе, когда в общей вазочке оставалась последняя. Большие сникерсы, которые Джисон берет только по скидке, потому что жаба душит отвалить за шоколадный батончик больше сотни. Мармеладные язычки в кислой посыпке, которые они купили, как-то напившись и слоняясь по городу пол ночи, а потом протягивали их между собой мостиком, как палочки-пеперо. И еще куча всего, от чего сердце у Джисона начало биться сильнее, почти оставляя синяки на груди – пачки его любимого мармелада, коробка фиников с приклеенным поверх полароидом, на котором Джисон обнимает своего бигля Финика, мятные пряники, о которых он ныл в офисе когда-то и его любимые конфеты, что засыпают другие сладости, словно снег.       Он ощутил, как внутри с треском и ревом раскрошилась последняя балка, что держала плотину и помогала ему держаться – создавать хотя бы видимость нормальности – и зарыдал. Но не из-за подарка.       Слезы переполнили глаза, развезли все накопившееся по всему раскрасневшемуся лицу, и стали падать звездами в коробку прямо на банки с энергетиком и на сладкие батончики.       Грудная клетка под курткой стала сотрясаться от рыданий, и барахлить, мешая нормально дышать, от чего Джисону приходилось ловить воздух ртом и только пытаться вдохнуть забитым носом. Мороз с остервенением накинулся на мокрые щеки, которые тут же стали покрываться ледяной коркой, заставляя Джисона походить на фигуру, что вырезают к празднику и ставят на главной площади.       — Эй, ты чего?       Джисон поднял на Минхо залитые слезами глаза и его светящееся, перепуганное лицо расплылось сквозь призму слез.       — Что-то не так? Энергетики не те?       — Нет, нет, ничего. Все так. – Джисон замотал головой, улыбнувшись, и слезинки разлетелись в стороны. – Просто я дурак. Минхо, я такой дурак! Его голова упала Минхо на плечо. А руки Минхо тут же легли ему на спину, укутав словно одеялом, и стали поглаживать, пока Джисон только плакал и бормотал едва слышные извинения.       В гроте его плеча, холодного и мокрого, Джисон чувствовал тепло, как от тарахтящего пыльного обогревателя, что пахнет гарью, но греет лучше всего на свете, почти как мамин махровый халат. Слезы затапливали глаза, но ему было так хорошо, словно нос утыкался не в кожу пальто, а в мягкий плед. Словно он снова был не одинок. Словно имел друзей, книжки про Гарри Поттера, и вот-вот, только натянув по самый нос вязаную шапку, побежит с младшим братом в заснеженный двор строить базу или даже целое иглу. Словно он снова может смеяться и радоваться из-за мелочей и глупостей. Словно он в таком далеком и плывущем маревом детстве, где была очень зеленая трава и много-много любви.       Их заносило снегом и обгладывало морозом, но они лишь крепче вцеплялись друг в друга – намертво. Между ними больше не было ни пары сантиметров, ни непонимания – лишь сплошная близость, во всем. Но все та же тишина, спокойная, правильная. Слова наконец стали лишними.       Стало светать. За черное полотно неба будто поместили лампу, что подсветила его с обратной стороны, и чернь стала отливать легкой синевой. Но ветер со снегом не утихали, превращая их, сцепленных намертво, в фигуру, что сможет разбить только молоток. Или звонок телефона.       Трель мобильника Джисона пустила трещину по сцепившей их корке теплого льда, и он оторвал голову от чужого плеча.       — Да? – всхлипнул Джисон, поднеся телефон к красному, уже ничего не чувствующему уху. Там что-то спросили, Джисон ответил «нет, не ушли», снова всхлипнув, затараторил и спустя минуту спросил уже сам. – Ты охерел?       Голос выпрямился, Джисон прокашлялся влажным кашлем, будто даже глотку ему залило слезами, и полностью пришел в себя, одной рукой все еще поддерживая коробку с подарком, а второй – красной и покрывшейся гусиной кожей – сжимая телефон, из которого доносился громкий голос Чанбина.       — Да а чо вы титьки мнете там? Раз не ушли никуда и все равно уже на улице, сгоняйте в магаз на углу и купите чего-нибудь пожрать на стол. Нам все равно тут еще как минимум пару часов в пустую куковать, а закусывать нечем.       — Мы вам не доставка. – вклинился в разговор Минхо, приблизившись к уху Джисона.       — Да мы бы сами сходили, но там дубак такой и снег этот. А вы и так на улице. Еще и без дела стоите. Сделайте новогоднее доброе дело, а.       — Спонсировать ваш алкоголизм на рабочем месте – не доброе дело.       — Вот ты хуй депрессивный, Джисон. На все только как пессимист смотришь. А ты подумай позитивно! О том, что это не спонсирование алкоголизма, а… - Чанбин защелкал пальцами, будто это помогло бы ему найти убеждающие слова. На фоне зашебуршал чей-то шепот. – Инвестиция в серотонин! Новый год же почти, ну емае! – слова подозрительно походили на речи одного белобрысого секретаря, который то и дело «инвестирует в серотонин» на рабочем месте коньяком, что держит в кадке с умирающим фикусом. Им же он «очищает шлаки» и «лечит душу».       — Если твой серотонин поддерживается только водярой, то у тебя проблемы похуже моих, друг. – хохотнул Джисон, все равно всхлипнув. – Мы и так замерзли, если пойдем в магаз, то откинемся вообще, а еще у Минхо ни шапки, ни шарфа, ничего. У него уже губы синие.       — Все со мной нормально! – хакатил глаза Минхо.       — Не пизди, вон он в шапке стоит. – ляпнул Чанбин.       — Вы чо, блять, за нами в окно смотрите?       Чанбин, судя по звукам, подавился воздухом.       Минхо всегда ставил машину с торца здания, куда выходило узкое окошко их общего кабинета. Под которым они все время и простояли.       Джисон знал, что их коллеги давно обо всем догадывались и в минуты его с Минхо отсутствия на рабочем месте с упоением их обсуждали – не раз натыкался на затихающих парней, стоило ему войти в кабинет. В их коллективе был Феликс – сплетен было не избежать. С одной стороны, Джисон не мог их осуждать – за самим был грешок, да и обсуждение чужой личной жизни в любом коллективе всегда было, есть и будет, это человеческий фактор, неотъемлемая часть социума (больше, конечно, похожего на крысятник) и, как Джисон прочел в какой-то модной книжке с полки бестселлеров – одна из причин когнитивной эволюции homo sapiens, но с другой стороны, внутри каждый раз словно расползалось мазутное пятно. Становилось неприятно. Будто они с Минхо не люди, которым просто повезло найти друг друга в офисе одного посредственного риэлторского агентства, а цирковые зверушки, за которыми в минуты скуки и безделья на рабочем месте (почти всегда) очень весело наблюдать, или даже тыкать палкой для разнообразия – подкалывать двусмысленными фразами, подталкивать друг к другу и сводить.       — И как? Понравилось представление?       — Братан,… Да мы не смотрели, ну. Только заметили вот. Честно. – Чанбин не умел врать. И на фоне снова зашуршал знакомый голос, будто разрываемая подарочная упаковка.       — Скажи Ликсу, что суфлер из него очень хуевый. Прям отвратительный. Минхо только хихикнул, и затащил руки поглубже в рукава пальто. Сплетни его никогда не волновали.       — Да я выглянул машину свою проверить, а там вы. И все.       — Подтверждаю! – вклинился Феликс, что не сделало историю правдоподобнее ни на йоту. И судя по его голосу, они и без закуски справлялись неплохо. – Ну сходите, ну пожалуйста. – Стал канючить он, отобрав у Чанбина телефон. – А то у нас на закусь только мелкий. И то он тощий, Чанбину считай на один укус.       — Э! – послышалось недовольное на фоне. – Не надо меня кусать!       — Мартини мне свой отдашь, тогда сходим. – проявил к разговору хоть какой-то интерес Минхо. До этого его заботили собственные ногти и снег на ботинках.       — А я его не брал. Тут только водка, шампанское, вино еще есть, полусладкое, и запивка.       — А если я сейчас поднимусь и открою твой ящик стола? Третий, по-моему. Я там ничего не найду, да? – Минхо улыбнулся и голос его потек медом. Феликс на той стороне замолчал.       — Не ты один знаешь чужие секреты, солнце.       — Смотри мартини не захлебнись. – голос его вмиг растерял всю доброту.       — Ой, за меня не волнуйся. Я бы на твоем месте так переживал за себя – мало ли что еще я о тебе знаю.       — Иди нахер! Еще один скорпион… – не сдержался Феликс. А на фоне, кажется, едва ли не впервые за все утро засмеялся Хенджин.       — Я бы с радостью, но ты нас в магазин вроде отправлял? Так куда в итоге идти – нахер или в магазин? Что купить-то надо?       — Джисону скину.       Звонок был сброшен. А Минхо с Джисоном рассмеялись.       — Пусть Феликс попьет говна. А я попью мартини. Иначе совсем тухляк с этими полуфабрикатами сидеть.       — Полуфабрикатами…?       — Ты хоть иногда из норы своей в мир вылезаешь? В интернет там заходишь? – Минхо посмотрел прямо в глаза, подняв брови в выражении ожидания. – Это такая штучка в телефоне, ты на иконку с шариком тыкаешь, и там картинки с котиками, иногда, конечно, и с членами, но еще…       — Все, я понял, я дурак. Меж ними вновь, словно лед, застыла тишина.       Минхо фыркнул и засмеялся себе под нос. Неужели смущенно? Поежился то ли от холода, то ли от неловкой тишины, что наконец повисла между ними после странной сцены, повел плечом и отвел взгляд к голубеющему небу, выжидающе закусив нижнюю маленькую губу, будто рассматривая за снежной завесой облака. Но вздохнул рывком, повернув голову обратно к Джисону.       — Ну? – тон резкий, а лицо недовольное, с поднятой вверх бровью и надутыми губами – выражение знакомое – оно у Минхо такое, когда клиенты колеблются и вместо подписания бумаг, как он говорит «треплются», или кто-то долго обувается, а компьютер грузит данные чуть дольше пары секунд.       — Что «ну»? – Джисон всхлипнул все еще забитым носом, и в спешке утер с лица оставшиеся следы недавней слабости.       — Ты меня поцелуешь в знак завершения этой глупой ссоры или мы так и будем тупо мерзнуть? Не знаю как ты, но я уже похож на уродливого снеговика. И мне это не нравится.       Джисон скосил взгляд в сторону несчастного окна их кабинета.       — Но они же смотрят.       — Ну значит потребуем с них денег за шоу. – сказал Минхо на выдохе и рывком притянул Джисона к себе.       Губы залило теплом. У Минхо они были холодными, но обжигали, пуская по телу волну резкого и горького тепла, как от глотка коньяка.       — Ты же знаешь, что ничего не закончилось? И не кончится. Просто потому, что ты со мной.       — А я и не говорил об этом. … Но так же лучше?       — Лучше.       И Джисон понял: это и был тот самый подарок. Не купленный, не упакованный, и даже не сладкий. А выстраданный и вымокший под снегом. И он был определенно лучше.
Примечания:
13 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (1)