♡
28 декабря 2025 г., 19:53
Никто не знал наверняка, откуда она взялась. Вернее сказать, никто не задумывался. Слухи ходили разные, но о каком добром друге революции роялистские листки отзываются лестно? Юная, чарующая, излишне справедливая, горящая (тут Ризли, как правило, отмечал: "бредящая") мечтами о республике, а самое главное — овдовевшая некоторое время назад мадам умела занимать мысли. Ей, с завидной регулярностью, посвящали стихи. В очередь выстраивались желающие выразить ей не пришедшиеся ко времени соболезнования. Увлечься мадам было до смешного легко. Настолько, что даже навязчивой эту идею не назвать: томления возникали сами собой, со взмахом прелестной ручки.
Ей, как и прочим прикоснувшимся к революции женщинам, приписывали множество грехов. Среди однообразных обвинений в отравлении покойного супруга находились и очевидцы её оргий на всех по очереди кладбищах Парижа. Мадам на обвинения артистично вздыхала, — чем изрядно раздражала некоторых жён присутствующих патриотов — и отпускала пару-тройку острот в сторону холодных могильных плит и однообразных надгробий.
Основанием для вечных насмешек недоброжелателей и сплетников служило невинное увлечение карточными чтениями. В салонах мадам была известна уже давно. С собой откуда-то из провинций она привезла в Париж известную лишь ей одной забаву с предсказаниями. Бывший работник театров Лини со знанием дела добавил, что на родине королевы подобные карты в моде. Уточнение неудачное, но своё, французское, под боком иметь хотелось.
Само собой, светская жизнь мадам устроилась во многом благодаря её гаданиям. Глупо было бы полагать, что девушку встретили по уму. Судьбу читать по первой же просьбе, к слову, она отказывалась. Не искала оправданий, как и не считала нужным объяснять внезапные порывы явить сидящему рядом замыслы карт. Утверждала, что это способ познания мира, а не управления людьми. Потому величайшим своим пороком без промедления называла любопытство.
Любопытство же ввело её в круг выдающихся деятелей революции. Впрочем, с некоторыми из них ей загодя уже приходилось состоять в непродолжительной переписке.
Всё это раз за разом проносилось в голове Нёвиллета, когда голос мадам удивительным образом звучал яснее гула собравшихся за столом или когда её необычные глаза внимательно наблюдали за его выступлениями в Школе верховой езды. Или когда, как сейчас, она со всей своей прямотой и любовью к вниманию публики бросала ему насмешливый вызов.
— Итак, добрый гражданин, — карты, перебираемые девичьими пальчиками, по-особенному выделяли сквозящую в словах иронию. — Согласитесь ли развлечь всех нас своим участием в маленькой авантюре?
Ризли с усмешкой освободил Нёвиллету место за небольшим столиком, нарочито торжественно взмахивая большими руками. В голове "доброго гражданина" мелькнуло странное удивление тому, как неуместно друг смотрится в вечерней полутьме среди изящных предметов мебели и остатков монархической роскоши. Обтянутые красным сюртуком предплечья Ризли слегка напряглись, заставив кого-то из присутствующих дам прикусить полную нижнюю губку.
Нёвиллет вскинул брови в ответ на поддразнивания:
— Вы собираетесь испытать мою веру, Фурина?
Вышло грубее, чем он рассчитывал. В конце концов, в чем виновата эта маленькая патриотка, развлекающая друзей после тяжёлого дня?
— А вы верите во что-то, кроме Франции? — Мадам ничуть не смутилась его ответу. — Смелее, Нёвиллет, я не стану раскрывать всем вашу душу. Разве что, — она усмехнулась, обводя взглядом маленькую толпу вокруг стола, — совсем чуть-чуть.
Мужчина хмыкнул, не спеша подтверждать или опровергать домыслы о своей вере, но раскаяние твёрдой рукой подтолкнуло его к столу, заставило сесть напротив Фурины и бесцеремонно уставиться ей в глаза. В последнем Нёвиллет уверен не был.
— Вы напряжены, — отметила мадам, кажется, вслушиваясь в мягкий шепоток карт в своих руках.
Кто-то из присутствующих не преминул вставить:
— Всему виной кружащая голову близость к вам.
Нёвиллет уловил безразличие на прелестном личике. Вдова, которой не льстит пусть неуместное, но полное пылких чувств признание? Любой скорый на суждения памфлетист на его месте разразился бы уличающей тирадой. Столпившимся, впрочем, не было дела до таких мелочей, их больше занимал причудливый расклад Фурины.
Карты легко скользили по изящным ладоням, подчиняясь взгляду мадам. Нёвиллет безучастно провожал их глазами всякий раз, как очередная картинка опускалась на стол. Они выстраивались в причудливый ромб, отчего-то в странном порядке, но от этого не менее зрелищно. Лини много раз отмечал, что по такой актрисе плачет сцена его разорённого театра.
На внезапно открывшуюся карту с сердцем все присутствующие отреагировали многозначительными смешками.
— Любовная драма! — возликовал кто-то.
— Нет, трагедия, — парировали ему. — Видишь, следующим гроб.
Нёвиллет насмешливо дёрнул краешком губ. Это была не та улыбка, какую он вежливо дарил коллегам-депутатам. Сейчас им завладело себялюбие.
— Ах, ну тут всё просто, — Фурина нервно гладила большим пальцем рубашку верхней в колоде карты. — Не вдаваясь в подробности того, что вы и так о себе знаете... Любовь действительно ждёт вас, ходит за вами по пятам вот уже несколько лет.
Во внимающем молчании раздаётся одобряющее мычание. Депутату Нёвиллету давно пора подарить честным патриотам надежду на сплетни за завтраком о его личной жизни.
— Что же до остального, — голос мадам впервые полон чего-то большего, чем пустой артистизм, — карты говорят, что в скором времени вашу пламенную речь услышит весь Париж. Вами будут восхищаться. Недолго, но до самого конца. Когда же наступит этот день, вы лишитесь своего самого главного оружия, и встретите гибель с покорностью.
В оглушающей тишине Нёвиллет фыркнул:
— Как же нам повезло, что карты не способны писать истории судеб, верно?
***
август, 1792
— Ах, ну простите мне мою неучтивость!
Мадам, шурша юбками, преследовала его по длинной лестнице. Изрядно выцветший ковролин заглушал стук её туфель, но едва ли мог заглушить нотки вины в голосе.
— Послушайте, Фурири, — Нёвиллет замер на очередном шаге, сам не зная, почему обращался к ней мягким домашним именем, — салон вас ждёт. Возвращайтесь к мадам Демулен.
Она с завидным упрямством спустилась ещё на несколько ступеней. Непослушные завитки её кудрей упали на выступающие ключицы. Зрелище абсолютно завораживающее, согласился сам с собой Нёвиллет. И почему только при первой встрече он посчитал их нелепой копной?
— Успеется, — отрезала Фурина.
Лестница погрузилась в молчание. Пальцы депутата Нёвиллета рассеянно барабанили по перилам, а бровки его собеседницы никак не хотели терять суровость. В уме крутились озвученные получасом ранее слова, расписные рубашки её карт. Внезапно пришло осознание: она отчаянно верит в каждое своё предсказание.
— Вы ведь не собираетесь убеждать меня в своей правоте? — Нёвиллет уточнил, сам не понимая, на какой ответ стоит рассчитывать.
Фурина уязвлённо прищурилась:
— А когда я была не права?
— Оставьте, мы ведь оба понимаем, что ваши карточтения основаны на голой логике и ваших знаниях о личностях посетителей.
Бледные щеки мадам заалели здоровым румянцем, выдавая всё её внутреннее возмущение.
— К тому же, — продолжил Нёвиллет, поднимаясь на ступень выше, чтобы их глаза оказались на одном уровне, — нельзя отрицать, что одобрение зрителей делает из вас охочую до драмы актрисульку.
Фурина оскорбленно сжала бархатный мешочек с картами, висящий на тонком запястье. Её аккуратные грудки, перехваченные корсетом, гневно вздымались. Мужчина наградил их мимолётным отстранённым взглядом прежде, чем вновь обратиться к лицу.
— Вы хоть понимаете, — начала она.
— Шутки о моей смерти позабавили салон, — прервал он. — Вы добились расположения публики, мадам. Я могу вас поздравить. Доброй ночи.
Депутат одернул рукава плаща, развернулся на каблуках и преодолел остаток лестницы, сопровождаемый оглушительным молчанием Фурины. Его мысли уже были обращены к завтрашнему заседанию. Простодушная мадам и её предостережения остались позади вместе с шумом салона и кислящего на языке вина. Пора непременно бросать пить после обеда.
***
август, 1792
Ризли снисходительно хмыкнул. Прелестная Фурина скребла ноготком подлокотник любимого кресла мадам Демулен. К слову, последнюю это не слишком раздражало: лучше уж она, чем кто-то из незнакомых патриотов, постоянно бывающих у мужа.
— Дорогуша, — разные глаза Фурины устремились к говорившему, — Нёвиллет убежденный одиночка и сухарь. Вам не следует так убиваться.
Ризли озвучивал это искренне. Их взаимное уважение и дружба с Нёвиллетом были понятием очень условным. Во многих отношениях они не сходились, пусть оба горячо отстаивали революцию. Здоровое раздражение друг другом, как замечал Ризли, ничуть не мешало доверию.
Мадам Демулен погрозила мужчине пальчиком и горячо посочувствовала Фурине:
— Порой он забывает, что находится не за трибуной, а в обществе. Мы не виним его, разумеется. И вы, Фурири, не вините.
Ризли с чувством хохотнул, разминая плечи. Разговоры, косвенно обвиняющие Нёвиллета в нелепости, были его любимыми. Особенно, если в них сквозили намёки на импотенцию дорогого мсье. Во многом потому, что этот слух на заре революции распустил сам Ризли и благополучно об этом забыл. Сейчас он не уставал поражаться, как точно народное мнение совпадает с его собственным.
— Я не виню, — пожала плечиками Фурина. — Невежество и недоверие в таких делах мне понятны. Меня печалит лишь то, что теперь Нёвиллет уверен в моём намерении выставить его всеобщим посмешищем.
— Он и сам с этим прекрасно справляется, — Ризли ослабил тщательно завязанный минутами ранее узел галстука. — Ваш вклад минимален, мадам.
Люсиль Демулен смерила развалившегося на любимой кушетке мужчину неопределённым взглядом. Несмотря на свою юность, она была дамой незаурядного ума и дипломатической гибкости. А ещё на редкость точно, как сама полагала, отмечала чужие мысли.
— А всё же интересно, что за любовь бегает за Нёвиллетом, — хмыкнул Ризли. — Я уже давно говорил, что не просто так он сорвал уже две свои помолвки!
Щеки Фурины лихорадочно вспыхнули от бессильной ярости уже в который раз за вечер. Её расклад не должен был стать поводом уязвить Нёвиллета!
— Самым большим сплетником революции я, при случае, назову именно вас, гражданин, — заявила Люсиль.
***
Штурм Тюильри, август, 1792
Они столкнулись в дверях. Его лицо — сероватое, болезненно заострившееся, — вытянулось в удивлении. Фурина бесцеремонно сжала патриотическое предплечье и втянула мужчину внутрь здания.
— Неужели жизнь не мила? — её глаза сверкнули.
Нёвиллет молчал. И поделом, думала мадам, раз решился на такой безрассудный поступок, придётся выслушать замечания от женщины.
— Вы ведь знаете, что убивают! Не можете не знать, не можете не видеть...
Она ещё что-то говорила. Обстоятельно изъясняла, почему непутёвому депутату не следовало покидать свой дом. Правда, именовала этот самый дом "мрачным аскетичным жилищем" и совершенно не стеснялась в выражениях, касающихся его внезапного желания совершить променад.
А Нёвиллет завороженно пропускал мимо ушей все нелестные замечания. Ему вдруг в глаза бросилась красота праведного гнева Фурины. В запале к её лицу прилила кровь, мягкий в тенях салонов голос обрёл свою природную звонкость, а непослушные пряди норовили запутаться в длинных ресницах. Нёвиллет мог положа руку на сердце заявить, что никогда до этого не замечал в женщинах чего-то столь же пленяющего. Нестерпимо захотелось взять в руки перо. Истерзать пару страниц описаниями явившейся ему этим утром валькирии.
— Ведь знаю, вы желали бы отгородиться от сегодняшних зверств, — устало вздохнула "валькирия".
— Желал бы, — не стал спорить Нёвиллет. — Но думал застать Ризли.
— Вам не удастся. Он в мэрии с раннего утра.
— Вы знаете?
Фурина ограничилась кивком. Они все знали. Ближайший круг славных революционеров посвящён был в отрывки плана. Ризли не стал медлить, ему по силам было разрешить все их затруднения. Перед очередным уходом он бросил только, что не желает видеть сегодня Нёвиллета. Тот непременно стал бы взывать к совести. На цепкое замечание Фурины об отсутствии таковой, Ризли путанно заявил, что иногда достаточно особого взгляда. Взгляда, который заставил бы сомневаться в каждом принятом решении. А принимать их было нужно. Этим днём так быстро и эффективно, как никогда раньше.
— Отчего вы здесь? — Нёвиллет выискивал что-то в её лице.
Сегодня всё казалось таким незначительным. Фурина с замиранием сердца вслушивалась в крики, доносящиеся с улицы. Она была благодарна богу за то, что не пришлось оставаться одной. Её добрые друзья ушли ворочать государственное устройство только после того, как удостоверились в сохранности бедной мадам. Нервное утро сменилось тревожным августовским зноем, время от времени кто-то из знакомых революционеров вваливался в дом Ризли, принося с собой новости из мэрии, запах крови и неизменный винный смрад. На распросы отвечали скупо, подробностями не делились, но обязательно вспоминали, где и когда последний раз видели мужей или братьев собравшихся женщин.
— Вы бы хотели, чтобы я оказалась сейчас в своих комнатах Сен-Жермен-де-Пре?
— Ни за что.
Они столкнулись взглядами. Любые разногласия казались сейчас незначительными. Нёвиллет коснулся кончиками пальцев её плеча. Неловкое ободрение Фурина встретила призрачной улыбкой.
***
ноябрь, 1792
Салоны потеряли свой лоск. Это заявляла Парижу Фурина, бывавшая в завсегдатаях самых разнообразных вечеров.
Радовала себя вдова посещением Школы верховой езды. Правда, она всё чаще в эти дни недовольно надувала губки. Париж, сейчас приблизившийся к республике её ожиданий, продолжал попытки убедить мадам в том, что без мужа она несостоятельна. Не многие готовы слушать, что величайшее одолжение сделал ей супруг, когда упокоился.
— Вообразите себе! — Фурина округлила глаза. — Не далее, как вчера, добрый гражданин Лини забегал сообщить, что ваши политические оппоненты вновь намерены перемыть косточки моего муженька. Большей популярности он не сыскал даже при жизни.
— Вам стоит быть осмотрительней, — вновь затянул поучительным тоном Нёвиллет, — особенно, в выражениях об умершем муже.
Фурина легкомысленно махнула рукой в вечернем воздухе. Её мало заботил образ, вменяемый ей недоброжелателями депутата Нёвиллета. Отчего-то несколько раз увидев их беседующими, все обеспокоенные взлётом его популярности граждане принялись жадно искать репутационные дыры.
— Вы же знаете, что меня своими рассуждениями о нравах не проймёте, — заметила несносная вдова.
— Пожалуй. И всё же, терпение можно будет назвать моей добродетелью.
— Я бы назвала это назойливостью.
Мужчина оставил ответ в улыбке, обращенной заходящему солнцу.
***
ноябрь, 1792
Осенний шторм, преобразивший его жилище, сидел теперь на диване в одной из комнат недовольно хмурился. Нёвиллет молчаливо разглядывал листы на полу, исписанные своей речью. Фурина, судя по виду, вины за вторжение не чувствовала. Темпераментной гадалке и в голову не приходило, что люди, далёкие от театральных подмостков, едва ли смогут понять всю глубину и фееричность её способа проживания эмоций. Хлопать гражданин депутат и не намеревался. Его тонкие пальцы нервно теребили шов кюлот, а губы сжимались в тонкую линию всякий раз, как Фурина драматично вскидывала кисть руки ко лбу.
А причиной стало его безразличное «я вас предупреждал» в ответ на заметку в газете. Отвратительнейшую, надо сказать. Автор не жалел деталей, описывая, как в пустом здании бывшей церкви вдова страстно ласкала праведника-депутата с безупречной репутацией. Нёвиллет лишь качал головой. Не удивительным был и следующий абзац, где находчивый журналист выдвигал новую теорию смерти несчастного мужа Фурины. Но ведь не далее, как неделю назад, Нёвиллет действительно предупреждал!
Как и всякая буря, эта маленькая женщина выдохлась. После того, как она опустилась на несчастный диван, подвергшийся паре пинков, Нёвиллет позволил себе слегка расслабиться. Он дёрнул галстук на своей шее, но ничего не сказал. Стоило бы отчитать её за подобное поведение, упрекнуть в несдержанности, заметить попытки порчи ценного (по причине немногочисленности) имущества. Но нужные слова не находились. Особенно теперь, когда на попытки утихомирить, ему вскользь припомнили события сентября.
— Нам обоим есть чего стыдиться, — резонно заметила сидящая напротив Фурина. — Мне — смотреть в глаза прохожим, а вам — себя.
— Это равнозначно, — Нёвиллет тихо фыркнул, наклоняясь за своими черновиками.
Она внимательно следила за движениями его рук. Пыталась угадать, сколько на них крови? Наверняка. Нёвиллету физически приходилось ощущать на себе её безмолвно обвиняющий взгляд. Их взаимная неловкость в лучах неяркого осеннего заката была для него тошнотворной.
— Нет, — с куда большим спокойствием, чем раньше, сказала девушка. — Меня обвиняют злые языки в несуществующих грехах. Смакуют выдуманные детали, грубо представляют себе и навязывают народу наши с вами ежечасные соития, — тут в голосе скользнула язвительность. — Но я честна сама с собой. Я могу взглянуть в зеркало на себя, могу заявить любому, что никогда этого не делала. Вы — нет. Кто-то может позволить себе вас оправдать. Но не вы сами.
Его лицо дернулось в презрении. Бессильная злость на того, кто осмелился упомянуть сентябрьские убийства ему в лицо?
— Башня, — пожала плечами Фурина.
— Простите?
— В одном из углов вашего судьбоносного расклада была башня. Карта изоляции, суда.
— Что ж, прекрасно, я и в самом деле работал в суде когда-то. И живу довольно одинокой жизнью. Считайте, что карты видят всю мою жизнь, если вам будет так угодно.
Её тонкие брови причудливо изогнулись. Нёвиллет увидел это лишь на миг, отрывая глаза от своих листков.
— Вы слишком заносчивы, — хмыкнула невыносимая дама. — Только дилетант станет толковать карты так превратно.
Её рука потянулась к мешочку на запястье — вряд ли она когда с ним расставалась — и привычно провела по изрядно потрепанным уголкам карт в поисках нужной. Нёвиллет с достоинством выпрямился, сжимая в руках черновики с речью. Репрезентация, по его мнению, мало что значила в сложившихся обстоятельствах, но останавливать Фурину он не стал.
— Башня, — повторила мадам, демонстрируя мужчине расписанную карту, — видите?
— Полагаю, что да.
— Превосходно. В вашем раскладе я бы читала её как суд самого себя. И изоляция не столько в образе жизни, сколько в вашем отдалении от друзей, политических товарищей, постоянные внутренние вопросы. Суд... За то, какие решения вам приходится принимать. Всё это вместе — одиночество, нервность, подозрительность. В будущем, разумеется.
Фурина поднялась, повернула карту к себе. Её серьёзный вид и задумчивый долгий взгляд заставляли даже Нёвиллета проникаться каждым словом. Впрочем, это совсем не значило, что он ей поверил.
— Вы можете отрицать, ваше право. Но я помню, что вы всегда были против смертных казней. Ваша совесть уже отдала вас под суд.
Депутат Нёвиллет воздержался от оправданий. Было видно даже в стелящихся по скромной квартирке сумерках, что его лицо приняло почти мученическое выражение.
— Знайте, я вас не обвиняю, — Фурина вернула карту в колоду и затянула завязки, встала. — Изучаю, наблюдаю. Уважаю. Немного, совсем капельку, презираю. Презираю за то, что вы думаете, будто достойны моего злого гадального умысла.
— А я никогда не читаю отвратительные статьи о вас, — хрипло и почему-то запоздало произнёс Нёвиллет в опустевшей комнате.
***
декабрь, 1792
Беззаботный гражданин Лини взбежал по лестнице вверх. Ковёр местами взмок от снега с подошв его сапожек для верховой езды. Их теперь носили по поводу и без, а юный патриот взвалил ответственность за модный образ революционера на свои плечи. Безусловно, дело не ограничивалось одеждой и обувью. Лини хотел подать себя идеалом свободы. Поэтому, лишь в целях репутации общего дела, вечерами пропадал в сомнительных местах, в компании сомнительных женщин и с не менее сомнительными вещами в руках.
Приятный шум тронул его уши ещё на середине лестницы. Лини усмехнулся, снимая с головы шляпу. Наглец любил использовать её для обозначения своего пренебрежения, но для добрых друзей... В особенности, для дорожайшего Ризли, который не упустит возможности покрепче и с угрозой сжать тонкое плечо.
Щёк коснулось приятное тепло, быстрый взгляд помог выцепить знакомые лица. Хозяин вечера, Ризли, в окружении толпы друзей громко рассказывал о вдохновении для произнесенной речи. Депутат Нёвиллет, напротив, был тих и хмур, хотя тоже сорвал свою долю оваций на заседании суда. Люсиль, всеобщая любимица, привычно вилась где-то недалеко от мужа, гадалка Фурина спорила с изрядно выпившими патриотами.
— Вы — не судьи! — громко затянул Лини, тотчас обращая внимание на себя.
Степень похожести его карикатуры стала понятна по тому, насколько смертельно побледнел Нёвиллет и насколько оглушающе хохотнул Ризли. Шутник с наслаждением процитировал ещё несколько строчек, окончательно раззадорив собравшихся. Да, каким же успешным было ваше выступление сегодня, гражданин Нёвиллет!
Крепкий товарищеский хлопок по спине от Ризли на секунду выбил воздух из лёгких. Лини, занятый общественным обожанием, не увидел выскользнувшего из комнаты депутата.
***
декабрь, 1792
— Прячетесь, — она даже не спрашивала, а беспардонно утверждала.
Нёвиллет повернулся. Фурина, укрывшая плечи мягкой тканью, смотрела на него.
— Жду пока найдётся предлог уйти, — он спокойно кивнул.
Мадам подошла ближе, переводя взгляд на внутренний дворик. Балкон не место для женщин зимой. Он собирался заявить ей об этом прямо сейчас.
— Вы достойно выступили, — опять она сбила все планы. — Нет, правда. Сотни глаз смотрели на вас. Сотни ушей ловили каждое ваше слово. А кто-то всего лишь начал заучивать то, что станет классикой, уже заранее.
Фурина улыбнулась. Вот так просто. Без подтекста, без колкостей, без их вечных игр. Нёвиллет растерялся. Ответственное решение спасти гражданку от зимнего холода моментально забылось.
В ней всё не так. Это понятно с первого взгляда. Дело не в картах, не в загадочной смерти супруга, даже не в симпатиях революции. Кажется, она просто никогда не собиралась быть для Нёвиллета чем-то простым, и ей хватало этого стремления на то, чтобы с лёгкостью заставлять его очаровываться собой.
Осознание пришло постепенно, вместе с первыми заморозками. Это был простой и закономерный ответ на его вопрос самому себе о том, почему так много страниц личных записей уделено именно Фурине. Её деталям. Заметкам из книг о предсказателях судеб. Нёвиллет для приличия продолжал в присутствии мадам отрицать всё самому себе. А после с наслаждением выводил на бумаге её имя чаще, чем упоминал в речах слово "революция".
— Благодарю, — Нёвиллет улыбнулся уголком губ. — Обвинять на судах королей мне до сегодняшнего дня не приходилось.
Она тихо рассмеялась. Красиво, переливчато в морозном воздухе. Так неуместно для страдающих революционных улочек. Спохватившись, прикрыла рот рукой, будто стыдясь мимолётного веселья. Он не позволил ей винить себя за это. Сжал хрупкое запястье, большим пальцем скользя внутрь прикрытой пальцами ладошки. Фурина не отталкивала. Чудные глаза с любопытством уставились на него. Уже предвидела это с помощью карт? Надо же, глупость какая.
Нёвиллет склонился над ней. Длинные волосы, перехваченные лентой, неудобно свесились набок. Их сплетенные пальцы казались слишком горячими. Всё как-то не так, не настолько ловко, как получалось воображать. Решительность пропала, неуместная деликатность рвалась наружу.
Мужчина неуклюже мазнул губами по её. Всё давалось ему гораздо проще годы назад. Целовать тех женщин не приходилось. Дарить им чувства — тоже. Вкус лукавой улыбки Фурины был исполнен торжества. Он не сразу понял, что она ответила. Провела свободной ладонью по отворотам сюртука, в точности повторяя путь полос на них. С лёгкостью направила его губы, превращая нерасторопное касание в мягкий поцелуй. Она не стала углубляться, оставила его наедине с основами. Вынырнула из кольца его рук, неуместно проводя большим пальцем по краю своих губ. Зрелище лишь для его глаз, и он был намерен запечатлеть это в памяти навеки.
— Позволю вам дальше искать повод уйти, в тишине и покое.
Фурина ускользнула, оставив после себя едва уловимый шлейф невыразительных духов. Нёвиллет поджал губы, задумался, проводя языком по ним изнутри. Она исхитрилась изменить даже его извечную привычку. Прежде он всегда ограничивался лишь тем, что сжимал губы в тонкую полоску.
***
январь, 1793
Революция породила в женщинах своенравие. Так считал любой отдельно взятый патриот, питавший слабость к вечерним поколачиваниям жены. Считалось ли своенравием всё, что Фурина себе позволяла в отношении одного блистательного депутата? Она не знала. Хотя вряд ли бы повела себя так с покойным мужем.
Закрывая глаза, снова и снова, эта маленькая женщина погружалась в солнечные осенние дни минувших лет. Так уж вышло, что восемьдесят девятый подарил ей, помимо революции, славный город Париж и долгожданную свободу. От обязательств, данных состоятельному пожилому человеку. Однажды он великодушно дал юной мадемуазель свою фамилию, безбедное существование и возможность применить талант предсказательницы. Взамен взял обещание родить ему наследника. К радости Фурины, скончался он раньше, чем сумел осуществить свою мечту.
Она уже привыкла вздрагивать вечерами. Ронять карты, путая расклад на столе. Чувствовать на плече нетвёрдую руку — условный сигнал к тому, что пора вновь попытаться отдать долг. Привыкла бросать последний взгляд на колыхавшееся пламя свечи и позволять утянуть себя в темноту спальни. А после только его хрипы, её отведённые в сторону глаза, её сжатые зубы, её попытки задерживать дыхание, чтобы едкий сладковатый запах старости и разложения не осел ржавым налётом на лёгких.
— Вы дрожите, — голос, в котором причудливо сплетались учтивость и манера растягивать слоги.
Нёвиллет позволил себе отстраниться, целомудренно обхватывая её плечи. Теперь каждый их разговор кончался именно так. Фурина не могла точно определить, отчего красть у гражданина депутата поцелуи в перерывах между заседаниями суда стало её любимым досугом.
— Вам холодно? — Он слишком участлив.
Несколько секунд, чтобы взять себя в руки. Мадам обворожительно улыбнулась.
— Нет, благодарю. Вас не ждут?
— Ждут, Фурири. Но я рад, что встретил вас.
Он поплотнее прижал к себе бумаги. Кивнул ей на прощание.
***
январь, 1793
— Решение было принято, — сбившееся дыхание, спутанные волосы, ленту с которых стянули ловкие ручки, — большинством...
Фурина поморщилась и мстительно потянула за одну из длинных прядей. Когда не услышала возмущенного вздоха, слегка удивилась. Мужчины, как ей думалось, не давали так легко собой помыкать.
— Почему вас тянет говорить о казни, когда мы находимся в таком положении? — Неприкрытое любопытство в её глазах скользнуло по его лихорадочно красным щекам.
— Фурири, — голос Нёвиллета скакал по тональностям вверх и вниз, — я полагал, что вопрос о моём дне это искренняя заинтересованность политикой государства, а не предлог для вашего языка у меня во рту...
Мадам тихо фыркнула. Революция, эта вечная спутница гражданина депутата, даже сейчас не желала выйти за дверь, оставив им возможность насладиться друг другом. Она стояла прямо тут, напротив любимого дивана Фурины, жадно уставившись на жаркие объятия неопытных любовников.
— Вы ведь вряд ли пришли сюда сразу после заседания, чтобы поздравить меня, добрую патриотку, с таким грандиозным событием.
— Признаться честно, я...
Девушка поднялась на ноги, мягко удерживая его руку своими. Блеск в глазах, колотившееся сердце, растекавшееся по телу тягучее возбуждение давали однозначный ответ на все сомнения.
— ...хотел разделить с вами свой триумф.
Нёвиллет зачарованно поднялся вслед за ней. Он не был искушённым, но для восхищений этой женщиной ему не требовались знания всех ласк мира. Рука вскинулась к открытым ключицам. Пальцы, утром сжимавшие трибуну в зале суда, легли на мягкую кожу. Она прикрыла глаза, поощряя его дарить своё благоговение и мягко спускать по её плечам платье.
О, эта прекрасная, нагая нимфа! Венера, рожденная на его глазах и позволявшая слизывать морскую пену с юного тела. Нет, не Венера. К дьяволу античность! Нёвиллет отнял язык от трепещущей шеи и порывисто сжал аккуратные грудки. О, язычники, как много ваших богов и богинь обладали добродетелями этой мадам! Но Верховное существо замыслило Фурину величайшей из женщин. Объять её vertu по силам ему одному.
— Я мало смыслю в этом, Фурири, — собственный шёпот раздался будто со стороны.
— Поверьте, я тоже, — она ткнулась лбом в ткань рубашки на его плече. — Но почему-то думаю, что у нас выйдет. Всё уже, — Фурина особенно выделила это "уже", — очень по-другому.
Нёвиллет разместил малышку на диване под собой. Прежде ему на ум не приходило сравнить их. Она — аккуратная, ладно сложенная, небольшая во всём и хрупкая на вид. Он — угловатый, болезненно прямой, худощавый и вытянутый. Но как удивительно их тела подходили друг другу.
Фурина ахнула, когда холодные длинные пальцы скользнули под бедра и сдвинули её ниже по дивану.
В голове Нёвиллета мелькнули все те тихие салонные насмешки. Мысли, которые с наслаждением смаковал Ризли. Правда была лишь в том, что он действительно мало знал о женщинах. Но сейчас хотел. Хотел подарить маленькой валькирии удовольствие, сравнимое с тем, что испытывал при взгляде на неё. Губы Нёвиллета вновь поджались.
Фурина обхватила руками его лицо. Взглянула проникновенно. На долю секунды он даже почти поверил, что она действительно обладала магическими способностями. Женские пальчики игриво пробежали по его открытой груди, проследили выступавшие на предплечьях вены. Фурина направила его руку. Смелая, прелестная, отчаянная... Нёвиллет послушно надавил. Подчиниться ей было естественным порывом.
Она вскинула лицо, тряхнув растрепавшимися кудряшками. Но он не позволил своей даме постыдно заскулить. С нехарактерной для себя ловкостью мужчина приник к мягким губам, вбирая внутрь её оды его тонким пальцам.
— Фурири, — Нёвиллет отнял пальцы, но руку своенравная девчушка сжала бедрами, — разрешишь ли мне...
Она кивнула, отводя глаза в сторону. Позволила ему поспешно стянуть кюлоты, слегка выпрямиться и с тяжёлым выдохом несколько раз, на пробу, махнуть пятернёй по члену. Фурина избегала смотреть на него. Всё, что было до этого, позволяло ощущать себя желанной. Но, думалось ей, как только на сцену выходил член, кончались ласки и тягучие поцелуи.
Настала его очередь касаться ладонями её щёк. Фурина никогда раньше не задумывалась о том, что талант адвоката можно применять в таких ситуациях. Но лицо Нёвиллета выражало желание дойти до сути, чего бы ему это ни стоило.
— Фурири, — снова мягко завёл он. — Могу я войти в вас?
Она вздрогнула, абсурдности ситуации не подобрать описаний. Прочистила горло от осевшего там смущения.
— Вы можете, но, умоляю, прекратите быть таким, — Фурина округлила глаза, — законником.
Прикрылась шуткой, отгородила ею свою неуверенность. Нёвиллет качнулся вперёд, нависнув над мадам чуть более явно. Вновь накрыл пальцами трепещущий нерв, который она открыла ему ранее. Благоговейно огладил, чуть более явно раздвинул девичьи бедра.
— Не могу перестать быть законником, ведь тут, прямо сейчас, будут действовать лишь ваши законы. А я клянусь их соблюдать. Потому знайте... Хватит одного слова. Я остановлюсь.
***
февраль, 1793
Смерть короля отозвалась в душах народа. Но далеко не все воспринимали это как радость. Враги революции, как именовал их Нёвиллет, переживали упадок сил.
Фурина всё чаще вечерами снова и снова вела беседу с картами. На каждый новый вопрос ответы находились нерадостные. Во всяком случае, так думал Нёвиллет, который изредка поднимал на неё глаза от бумаг.
Им неожиданно пришлось по нраву сидеть вечерами так. Гражданин депутат работал над речами, а гражданка карточтительница размышляла о высоких материях. Тихий треск дров в камине, скрип пера, редкие несогласные с пророчествами вздохи. Нёвиллет никогда бы раньше не подумал, что ему может быть настолько интересно применять высокопарные словесные обороты в своих речах. А всё лишь для того, чтобы после прочесть их ей.
Очередной вздох, карты шлёпнулись на стол. Нёвиллет отложил перо.
— Что-то не так?
Фурина поджала губы, не став даже убирать последний расклад. Она тревожна в эти дни, как замечал мужчина.
— Я всё так же беспокоюсь, не нарушили ли мы божью волю, когда свергли короля, — она поплотнее накинула на плечи ткань.
— Милая моя, драгоценная девочка, — он говорил участливо, покровительственно, но в глазах сверкало недовольство, — прекратите. Вы говорите и думаете как роялистка. Сомневаетесь в республике. Может быть, сомневаетесь во мне?
— Я не смею сомневаться!
Нёвиллет оказался рядом в два шага, обхватил её ладони, недавно сжимавшие дьявольскую колоду.
— Мы строим страну нашей мечты. Но ваши терзания... Республика не может потерять такую пламенную патриотку, как вы.
— Но республика может потерять саму себя, — Фурина отчаянно дернулась в его руках, словно трепещущая птичка.
Он невольно поджал губы. Обещал ей, что перестанет так делать. Тонкая полоска рта в такие моменты придавала ему особенно устрашающий вид. Явное недовольство депутата остро повисло в воздухе.
— Карты сказали?
Торопливый кивок. Ну разумеется, откуда же она ещё могла взять такой упаднический настрой!
— Много крови, — Фурина удержала его на месте, нервно цепляясь за рукава чужой рубашки, — очень много, Нёвиллет. В конце никто не вспомнит о тех, что были в начале. Революция обернётся против всех нас… Сожрёт каждого!
— Карты, мадам, — поморщился Нёвиллет, — это ваша забава для увеселения скучающих салонов. И я до сих пор жив, если вы не видите. Что же там с предсказанием смерти? Истёк ли я кровью во время своих речей? Лишился ли возможности писать и выступать?
— Не кличьте беду, безумец!
Её маленькие ручки ухватили его предплечье. Глаза были исполнены ужаса. Мужчина усилием остановил себя от того, чтобы грубо вырвать руку. Неприятная дрожь скользнула вдоль его позвоночника под рубашкой. На долю секунды ледяные пальцы смерти... Впрочем, наверняка показалось.
— Никому, Фурина, никогда и никому больше не говори эти слова.
Она отстранилась так же внезапно, как и прижалась к нему. Качнулась назад, к столику с брошенными картами. Накрыла рукой рубашки в поисках опоры.
— Конечно, — мадам слабо улыбнулась, — это всё останется между нами.
***
март, 1793
Лёгкие занавески квартиры на Сен-Жермен-де-Пре тревожились от весеннего ветра. Он настойчиво стремился проникнуть в комнату. Увидеть чужие тайны, заглянуть под кровать в поисках секретов, пошарить в распахнутом шкафу в надежде отыскать пресловутый скелет. Даже ветерок в эти дни был исполнен революционных идей, как казалось Фурине.
Она удерживала пальчиками лениво разложенные на полу карты, не позволяя сквозняку их спутать. Её рука лениво свесилась с кровати, а солнце играло на складках нижнего платья. Ткань была не под стать шёлку, но обнимала фигурку ничуть не хуже.
— Река пахнет отвратительно, — заметила гадалка, не оглядываясь. — Лягушками, ползучими гадами и монархической пропагандой.
Нёвиллет усмехнулся. В таких высказываниях мадам могла дать сто очков вперёд любому из памфлетистов: разила словом всегда безапелляционно и наповал. Если бы ей довелось издавать газету, слава бы снискалась двоякая.
— Вы всегда можете уехать куда-нибудь на улицу Сент-Оноре. И перестать соседствовать с Сеной, — заметил депутат.
Фурина хмыкнула, отвлекаясь от карт:
— Чтобы начать соседствовать с церковью Мадлен?
— Со мной.
Взгляд Нёвиллета был испытывающий. Он уже не первый раз вплетал в их беседу незамысловатые намёки и непрямые вопросы о совместной жизни. Фурина мешкала. Неловко перескакивала с темы, делала всё, что было в её силах, чтобы не дать развития этим разговорам. И вот, снова натянутая второпях нервная улыбка.
— Мы ведь оба знаем, что это не просто интрижка, — мужчина поправил подушку под спиной, усаживаясь поудобнее.
Взгляд Фурины выражал целую гамму эмоций.
— Поймите, — торопливо села и выпрямилась она на смятых простынях, — прогуливаться с вами по улицам, иногда встречаться в школе верховой езды, беседовать во время салонов, состоять в переписке, проводить вечера и ночи... Всё это достойно несерьёзных пересудов. В глазах всех вокруг мы просто пылкие влюблённые. Но жить с вами под одной крышей значит бросить тень на моего покойного супруга. Это будет очень странно, ведь мы не женаты.
Он выслушал молча. Даже не стянул губы в привычную тонкую полосу. Просто кивнул, позволяя нескольким прядкам длинных волос упасть на глаза. Не заметив активного несогласия, девушка подползла чуть ближе, устроилась рядом. Она откинула голову на его подушку, заглядывая Нёвиллету в лицо.
— Просто хотел услышать это от вас. Порой в моей голове все эти доводы уже не звучат убедительно. Вы, — он пылко сжал её ручку, очертив губами несколько костяшек пальцев, — заставляете меня забывать о революции.
Искреннее, но такое тяжёлое признание. Оно повисло в воздухе, оставаясь без ответа. Потому что святотатством было бы согласиться.
— Всё же с ней вы обручены до тех пор, пока она не наведёт порядок во Франции и не найдёт отклик во всей Европе, — напомнила Фурина, наблюдая за депутатом из-под ресниц.
Очередной порыв ветра озорно зарылся в растрепанные кудряшки мадам. Едва уловимый шорох засвидетельствовал то, что негодник разнёс по полу свежий расклад. Фурина не обратила внимание. Главное, что она всё помнит. Особенно карту Сердца. Ту самую, напророченную однажды летом любовь гражданина Нёвиллета.
***
июнь, 1793
Величавость, как полагал Ризли, не могла быть приобретена. С ней можно было лишь родиться. Да хоть взять для сравнения его самого! Породистые черты лица, мощные плечи, недюжий интеллект... Не в этом ли величие? Да на роду ему было написано обрести славу! А власть его только красила, как отмечали все девчушки, выпархивающие по утру из крепких, почти медвежьих, объятий.
— И всё-таки, как скоро я стану богат?
Небрежная ухмылка. Красовался, безусловно. Больше для окружающих, ведь он знал, что они следили за каждым его вздохом. Нужно держать марку, продолжать демонстрировать безупречную уверенность.
— Ещё богаче, гражданин Ризли? — Фурина с сомнением глянула на разложенные на столике карты. — Вам всегда будет мало?
Кто-то одобрительно фыркнул, кто-то подбадривающе хлопнул по плечу матёрого депутата, а стоявший за спиной гадалки Лини насмешливо откинул с лица прядь светлых волос и подмигнул товарищу.
— Видите ли, душенька, мужчина, если он конечно настоящий мужчина, имеет амбиции. И чем больше амбиции, тем счастливее его женщина.
Присутствующие вежливо попрятали улыбки в складках рукавов, уклонившись от прищура выразительных глаз Фурины. Ризли говорил от всей широты своей души, как сам считал. Было ли ему какое-то дело до того, что происходило между гражданкой гадалкой и депутатом Нёвиллетом? Ровным счётом никакого. Однако забавно было наблюдать за ними, при случае подковыривать каждого, горячо обсуждать после всё это с неугомонным Лини. В частности вопрос, какая женщина могла бы выбрать Нёвиллета... Депутата, живущего от заседания до заседания, обладающего болезненной неподкупностью, железными принципами, наверняка мнящего себя выше всех остальных.
— Какую из своих женщин вы имеете в виду? — улыбнулась мадам, откидываясь на спинку стула, чтобы лучше видеть Ризли.
Ощетинилась, с выразительным хмыком отметил депутат, упираясь обеими руками в столешницу. Внушительный размер его плеч проступил более явно, ненавязчиво выступив в роли эдакого элемента устрашения.
— Мою дорогую жену, конечно же.
Фурина многозначительно улыбнулась, переводя взгляд на карты. Он уязвил её, она — его. Ризли с удовлетворением выставил мысленно счёт один-один.
— Жадность вас и погубит, — карточтительница ткнула пальчиком в какую-то из своих разрисованных картонок. — А может и уже погубила, просто последствия случатся позже. У вас много друзей, много талантов. Но ничего из этого... Впрочем, убегать вы не станете. Всегда будете, но только не в конце.
Ризли едва улавливал суть. Морочить ему голову она могла сколько угодно, ведь пока это заводило толпу, он был готов слушать. Времена, когда он считал Фурину добрым другом, прошли. Всему ли виной её роман с Нёвиллетом? Ризли считал, что каждый, кто к этому человеку приближался, попадал под влияние его ауры. Особенной ауры святоши.
— Умру я — умрёт и революция! — его громогласный голос прервал взволнованные перешёптывания.
— Что ж, тогда ей суждено умереть, — холодно бросила Фурина в наступившей тишине.
Ком адреналина подступил к горлу, сердце бешено застучало. Впервые она позволила себе прямо озвучить опасения кому-то, кто не являлся Нёвиллетом. Вспыхнувшие азартом щёчки стоявшей недалеко гражданки, на которую упал взгляд Фурины, красноречиво давали понять, что эту фразу повторять вскоре будет весь Париж. Сегодня-завтра она станет самой жаркой сплетней.
— Позвольте, мадам, вы утверждаете, что...
— Я лишь толкую карты.
Пыл поумерить стоило. Фурина понимала. Знала, что её слова не раз уже ставили в упрёк Нёвиллету. Видела, что сомнения, которые одолели её саму, отражались временами в глазах случайных парижских прохожих. И всё же, именно революция была её родительницей. Общее дело свело вместе многих выдающихся граждан, которые собрались сегодня здесь. Оно сделало возможным существование и возвышение Фурины в светских кругах. Стоило проявлять благодарность. Хотя бы формальную.
Под пристальными взглядами дрогнули изящные плечики. Не по моде было оставлять их неприкрытыми. Фурина смахнула карты со стола в мешочек. Стих гул салона, даже шепотки перестали пробегать в рядах присутствовавших.
— Была рада заглянуть, граждане, — мадам вскинула подбородок и была такова.
***
июль, 1793
В это лето карты летали в руках гадалки почти с той же завидной частотой, как в славном восемьдесят девятом. Вопрос "что же грядёт?" ещё никогда так не волновал Фурину. Подушечки пальцев раз за разом прихлопывали уголки карт, расслаивая картон. Впрочем, давно пора было заказать новую колоду.
— В самом деле, — вздохнула маленькая женщина, упираясь локтями в столешницу, — что я надеюсь изменить? Вырвать из хватки смерти горло революции? Невозможно, ведь сапог на её шее принадлежит ей же самой!
Кудрявая голова обессиленно упала на ладони. Запястья Фурины истончились за прошедшие недели, а в груди всё чаще некстати кончался воздух.
Она услышала стук двери, обрывки разговора со служанкой. Шаги по коридору.
— Сейчас он непременно спросит, как я себя чувствую, — решила мадам. — А потом расскажет, что было сегодня на том берегу.
«Тем берегом» Фурина небрежно именовала все места, отделённые Сеной от её квартала, где каждый день решалась на бесконечных заседаниях судьба народа. Шаги Нёвиллета, а то был именно он, почтительно замерли возле двери. Зная его, легко было представить, как мужчина трепетно оправил манжеты исправно чистого сюртука, промакнул, быть может, испарину с лица, почти наверняка проверил узел галстука. Собрался с мыслями. Лишь после этого занёс руку и вежливо постучал.
— Войдите, — отозвалась Фурина, не утруждаясь тем, чтобы прикрыть карты.
Нёвиллет плавно зашёл в комнату, лёгким движением прикрыв за собой дверь. Его взгляд устремился к мадам, но невольно задержался на беспорядке на столе. Усилием воли он оставил свои губы неподвижными.
— Гадаете? — сухо бросил.
— Философствую о жизни в лучших традициях античных мужей, — уклончиво ответила.
Депутат мотнул головой, непослушные пряди его длинных волос некстати мешались перед глазами. В воцарившемся молчании Фурина отбивала тонкими пальцами на столешнице незатейливый ритм. В нём без труда угадывалась кармальола. Нёвиллет приподнял бровь, но комментировать это никак не стал.
— Спешу поделиться с вами своей радостью, Фурири. Прошли выборы.
Она устремила на него свой взгляд, выжидающе. Зная как много для него значит единство с народом, невозможно было без замирания сердца слушать о новых чинах. Для любого другого депутата должности означали пройденный этап на пути к хорошему месту в общественной иерархии. Для Нёвиллета это было доказательством доверия. Иногда Фурине казалось, что, пока не кончатся все во Франции звания, этот гражданин не поймёт, как он важен.
— Теперь я член Комитета общественного спасения, — с гордостью объявил депутат.
Мадам ахнула, поднимаясь со стула. Тонкая ткань, укрывавшая её плечи, соскользнула вниз. Нёвиллет проводил мягким взглядом накидку. Запоздало отметил, как изящно она проложила себе путь вниз от прекрасных ключиц, подобно, разве что, его собственным поцелуям.
— А что же Ризли? — тихо выдохнула Фурина.
— Исключён из состава Комитета. Уже точно.
Они напряжённо заглянули в глаза друг друга. Нёвиллет искал в собеседнице малейшие признаки разочарования. Фурина силилась разглядеть обещание, что теперь всё будет хорошо. Он снова заговорил:
— Мне жаль депутата Ризли, но таково положение вещей. Он не в Париже. Я буду ему писать. Сейчас нам нужно, как никогда, объединить силы. Мне не обойтись без такого соратника.
— Если уж вы так говорите...
Нёвиллет кивнул. Позволил себе вольность: подступить и порывисто сжать её холодные пальчики. Мадам не разглядела обещаний в его глазах, но почувствовала силу убеждений через прикосновения. Быть может, она просто хотела обмануться.
— Фурири, — тихо начал он, — я умоляю вас впредь воздержаться от высказываний, которые могут посчитать опасными для революции. В Париже любят мельком болтать о вас. О ваших громких сценах. Ризли рассказывал... впрочем, вы и сами знаете. Даже если это карты, — Нёвиллет нахмурился, — особенно, если это карты! Молю вас. Пусть Высшее Существо убережёт вас от неосторожных фраз.
Фурина прикрыла глаза, но отступать не спешила.
— Свобода слова, — напомнила она. — Я буду стараться ради вас, но разве вы не видите? Мы боролись за всё это так долго, чтобы теперь бояться высказать своё мнение?
Нёвиллет раздосадованно и порывисто сжал её плечи.
— Упрямица! Неужели не видите, что происходит в стране? Умоляю, оставьте это!
Она склонила кудрявую головку к плечику, отвела глаза. Ничего не обещала. Не хотела, потому что даже до пылких мольб знала, что расстроила его.
— Буду пытаться, гражданин депутат, — глухо отозвалась Фурина.
***
сентябрь, 1793
Промозглая, голодная и нервная осень принесла с собой, как казалось парижанам, только тёмные краски. Состояние вечной войны научило каждого гражданина занимать очереди за хлебом с ночи. Недовольства по всей Франции привили привычку волком зыркать на любого приезжего, особенно, если тот уж очень напоминал англичанина. Даже деревья в мрачном Париже, судя по наблюдениям газетчиков, томились от недоедания: листву они потеряли ещё в начале месяца. Голые тёмные стволы то тут, то там напоминали измождённым людям о собственных горестях.
Стоило ли удивляться тому, что именно в такой обстановке случился небывалый взлёт популярности депутата Нёвиллета? Прочие заседающие в Конвенте посмеивались: эпоха выбрала лидера себе подстать. Аскетичного, тревожного, неестественно правильного. Отмечали, что такой скорее протянул бы ноги, чем посмел отнимать у народа последнюю буханку.
Выступлений Нёвиллета теперь ждали с замиранием сердца. Когда он выходил на помост, глазки особенно ушлых представителей публики принимались задумчиво бродить по стенам. Слишком уж неоспорим был авторитет и слишком уж явными становились грехи любого, кто становился рядом с ним. Речи депутата были с каждым разом всё более изобличающими. Теперь Нёвиллету было достаточно указать на любого из присутствующих, чтобы навлечь на несчастного исключения отовсюду и, вероятнее всего, последующий арест.
В кулуарах, однако, болтали. Не могли не болтать, ведь даже на безупречной репутации депутата-праведника алел след от помады. Следом этим была гражданка Фурина, которой приписывали неоднозначные слова о революции, а все эти алые оттенки ловко расписывал на страницах своих заметок скользкий депутат Вашер.
Момент, когда чистовой вариант речи опустился на трибуну, настал уже очень скоро. Любовно оглаживая рельеф букв, вдавленных пером в поверхность бумаги, Вашер прочистил горло. Его мелкие суетливые глазки избегали Нёвиллета, цепляясь за тех, от кого были подчерпнуты бесценные сплетни.
— Граждане! — вскинул руку оратор. — Предостережение ближнего считаю благим делом. Я здесь, чтобы предупредить вас. Опасность заключается не в короле, которого мы уже судили, увы и не в народе, который похож нынче на стихийное бедствие! Опасность в эти дни примерила маску добродетели!
Депутат Нёвиллет, сидевший на одном из верхних рядов в окружении соратников, внимательно следил за происходящим. Его идеально обтянутые сюртуком руки были скрещены на груди, губы — поджаты. Вашеру, этому второсортному жирондисту, виделось в его позе желание уйти от ответа. Несомненно, именно это распаляло ещё больше. Копившийся так долго гнев, собранная на страницах черновиков робость вперемешку с запалом от публичного выступления, наконец выходили наружу нескончаемым потоком.
— Ныне в моде одна болезнь. Она поражает сердца, лишенные надежды! Я назвал её, — Вашер делает паузу для пущей торжественности, — нёвиллетизмом.
Несколько ухмылок, взгляды обращённые на пару рядов выше. Недавно возвратившийся в Париж Ризли вскинул бровь. Раздражение завладевало им всё сильнее.
— Да, я обвиняю вас, гражданин Нёвиллет, — впервые говорящий осмелился повернуть голову приблизительно в том направлении, где сидел его адресат. — В первую очередь в том, что вы позволили окружающим и народу сотворить из себя идола. Вы выступаете каждый день. Называете имена, — голос Вашера слегка дрогнул, — в том числе членов Конвента. Заявляете, что только вы способны «спасти революцию». Что же это, как не гордыня?
Депутат Нёвиллет поднялся, легко направляясь к трибуне. Никто не смел его задержать. Походка казалась почти кошачьей, если не замечать напряжения во всем теле гражданина. Он, вопреки ожиданиям, не стал отбирать у Вашера минуту всеобщего внимания. Замер рядом с трибуной, слегка кивнув. Побуждал высказаться полностью, а после намеревался взять слово.
— А ведь сам гражданин Нёвиллет подчиняется не своей неподкупной совести, — от внезапной близости оппонента уверенность из груди выбило, голос Вашера звучал теперь неестественно. — Его решениями руководит шёпот прорицательницы!
И пусть некоторые согласные с этими мыслями сидели в зале, никто не осмелился подать голос. Слышен был только нервный шёпот Лини, которой успокаивал порывавшегося встать Ризли.
— Она ведь противница революции! Не раз её «карты» порочили бесславное будущее нашего общего дела! Да, граждане, она готова говорить об этом с каждым, кто слушает! Думаете, её прерывают? Депутат Нёвиллет закрывает на это глаза. А ведь каждый день он выступает перед нами, называя имена «врагов революции»! Ни разу имени вдовы не звучало с трибуны! — Вашер вскинул голову, отрываясь от листков с речью. — Вы прикрываетесь народом, но служите лишь раздвинутым ногам лжепроро...
Звонкая пощёчина. Депутаты повскакивали с мест, Конвент взорвался. Посеревший от высказанного Нёвиллет был отодвинут в сторону людьми. Эти несколько человек удерживали Ризли, стоявшего напротив Вашера. Жирондист и без того был до смерти напуган: обвинять одного из первых людей революции для незакалённого в дебатах рассудка было чересчур. Пылающую щёку он и не замечал вовсе.
— Нападая на Нёвиллета они пытаются уязвить меня! — Ризли с достоинством вырвал полы своего сюртука из рук добродетельных депутатов. — А задевая женщину...
С невидящими глазами Вашер бросился собирать разложенные листки своего детища. Скатываясь с трибуны по ступенькам, он спешил унести остатки своей чести куда-нибудь, где их никто бы не обругал.
Нёвиллет поправил галстук и невозмутимо поднялся на помост. Взволнованные депутаты не хотели слушать долгие речи, Ризли замер, вскидывая голову на соратника.
— Я прошу Конвент дать мне время подготовить свою защиту. Я предстану перед вами снова и дам ответ на обвинения. Не только о себе, но и о добродетели, имя которой хотели здесь опорочить. Я сделаю это открыто и без уклончивости, ведь боюсь лишь одного. Что революция может погибнуть от подобной клеветы.
***
сентябрь, 1793
Они ждали. Ждали увидеть на его лице смятение, признаки внутренних метаний. Может быть, сожаления или терзания? Жадные, ненасытные глаза жирондистов цеплялись за Нёвиллета сегодня. Но изменчивый Париж давно научил его держаться на плаву в реке клеветы.
— Никто из сидящих здесь не был прежде способен обвинить меня в лицо, — руки Нёвиллета мягко легли на трибуну, в отличие от Ризли он не стремился придавать себе устрашающей мощи, упираясь ладонями в деревянные края. — Однако, гражданин Вашер высказался, и я считаю своим долгом ответить перед всеми вами.
Ризли не присутствовал. Гражданин Лини презрительно поправлял шляпу, глядя на сидящих в нижних рядах мужчин. Острополитический воздух сказывался на улыбчивом театрале донельзя отвратительно: его хорошенький рот то и дело кривился, а вздохи были слишком громки даже для показательного пренебрежения.
— Из его речи я сделал вывод, что депутаты Конвента полагают, будто революция может пасть от колоды карт, а добродетель колеблется в угоду женской фантазии. Неужто свобода будет заключена в рамки пророчеств, равенство — сохраняться только в очереди к салонному столу, а братство — забыто по мановению руки? — Нёвиллет обвёл взглядом всех присутствующих. — Опасность не в картах. Опасность в том, что мы позволяем обратить клевету в оружие.
Депутаты шептались, жирондисты неудовлетворенно кривились. Кто-то из неравнодушных наклонился к уху Вашера.
— Пусть говорит, — дрожащим голосом ответил автор «Нёвиллетизма». — Не умеет, правда. Но его манеру любят. Эти обороты, метафоры...
Будто услышав неуверенное поощрение оппонента, Нёвиллет продолжил:
— Названная нами мадам не заседает в этом зале. Она не пишет законов, не даёт нашим врагам оружие против нас, не публикует даже статей, как делают жёны некоторых депутатов. Однако её слова способны поколебать решимость революции. В таком случае, слабы все мы, заседающие тут.
По рядам прошёлся ропот, кто-то одобряюще гудел, кто-то демонстративно хмыкал. Конвент стал, абсолютно точно, напоминать растревоженный улей. Лини устало откинулся на спинку стула, потирая переносицу.
— Я предпочитаю, чтобы моё имя, граждане, было связано с храброй женщиной, отстаивающей революцию с восемьдесят девятого года, — Нёвиллет смахнул с лица прядь длинных волос, сверкая глазами, — а не с честолюбцами, предпочитающими придумать новые «-измы» вместо того, чтобы признать нашу общую проблему.
Побледневший Вашер вскочил, но его дрожащие от волнения ноги подкосились. Товарищи усадили депутата на место, пусть он и продолжал задыхаться от возмущения, грозясь занять трибуну с минуты на минуту.
Нёвиллет терпеливо улыбнулся. Неестественность этого поведения вконец озлобила и без того яростных жирондистов.
— Я останусь тем, кем я и являлся. Другом добродетели и врагом клеветы. Потому что клевета — оружие тиранов. В свободной стране обвинения должны быть священны, а клевета — преступлением.
***
октябрь, 1793
Дрожащая рука замерла над бумагой. Усилием воли пальцы не разжались. Ему казалось, что к концу ночи силы его покинут. О, во имя Высшего Существа ему надо было продолжить!
Уставшие глаза не моргая уставились в выводимые пером слова. Он был в этом один. Один на один с угрозами делу всей его жизни. Один на один со зримыми и незримыми врагами. Один на один со всеми, кто мечтал увидеть конец его страны. Один на один с листком бумаги, на котором сооружал крепость, призванную защитить каждого доброго гражданина.
Проблем было много больше, чем думалось стороннему наблюдателю. Враждебно настроенные соседи, предпринимавшие попытки разрушить революционное общество изнутри и снаружи. Обозлившиеся жители, которым не хватало денег на еду. Фурина... Рука дрогнула и выпустила перо. Пересхошие губы с отчаянием втянули воздух. Он пообещал самому себе, что оградит эту драгоценную маленькую женщину от участия в буре. Не позволит трепать её имя с трибуны на заседаниях Конвента. Потому, и лишь только потому, он в этом один.
Мужчина откинул с лица спутанные волосы, сомкнул высохшие при едком свете единственной свечи глаза. Все его отчаяния с незавидным постоянством приводили к приступам. Нервно сглотнул. Он с почти библейским укором убеждал себя, что душили его в моменты обострения болезни все те, кто обречён был страдать по его вине.
Но теперь, после долгих терзаний, он видел свет более явно. Мирное пользование свободой и равенством, вечная справедливость, всеобъемлющие законы... Он желал — и полагал, что все французы желали — порядка, морали, что умерит жестокость, господства высоких чувств и различий, что будут рождены из равенства. В самых смелых мечтах честь была заменена честностью, условности — принципами, этикет — обязанностями, тирания обычаев — империей разума, презрение к несчастью — презрением к пороку, наглость — гордостью.
Правительство, которое смогло бы пройти через бури революции и подарить народу чудеса республики, виделось Нёвиллету демократическим. Комитету общественного спасения стоило стать той самой силой. Силой, рождённой из добродетели.
Он открыл глаза, с новым порывом взялся за перо. Усталость ничто по сравнению с тем запалом, в котором выводились строчки о великолепии революции. В этом великолепии заключались и сила, и слабость. Сила давала превосходство истины над ложью, а слабость... Слабость объединяла против славных детей революции всех тех, кто олицетворял порочность.
Первым выведенным на чистом листе словом стал террор. Руководить народом следовало при помощи разума, а к врагам быть безжалостными. Основой правления при революционном режиме являлись в равной степени террор и добродетель. Временная мера, как успокаивал себя Нёвиллет. Он отложил перо.
«Террор без добродетели убийственен, добродетель без террора бессильна. Террор есть не что иное, как быстрая, суровая, неукротимая справедливость — она, следовательно, вытекает из добродетели».
***
брюмер (приблизительно ноябрь), 1793
Фурина наблюдала за парой ребятишек, что набивали карманы каштанами. Промёрзлая земля терзала маленькие задеревеневшие пальчики, но остановиться никто не предлагал. У них не было права оставить семью без ужина. Даже если эгоистично хотелось. Мадам вздрогнула и заставила себя одернуть штору. Сердце болезненно сжалось, когда она оглянулась на письменный стол. Черновики нескольких писем. Все они адресованы формальному главе Комитета общественного спасения, гражданину Нёвиллету.
Париж больше не радовал её. Он заставлял томиться в нервном ожидании скорого конца. Запах Сены сделался донельзя невыносимым, комнаты — потухшими, а собственными мыслями впору было исписывать опостылевшие обои.
В городе господствовал террор. Ему посвящал свои выступления человек, слишком дорогой сердцу Фурины. Она не желала знать всех тех высоких политических причин, по которым город её смелых мечтаний превращался в оплот разбитых надежд. Пресловутое всеобщее братство больше не грело душу: расцвела на размазанной по брусчатке чести культура доносов. Парижане смотрели друг на друга волком, перестали здороваться с соседями, тешились лишь бесконечными кровавыми казнями на площади Революции.
Комитет общественного спасения видел своей целью быстрые и жёсткие расправы над врагами революции. Кто же эти враги? Фурине теперь казалось, что это каждый житель Парижа. Подозрительным можно было назвать любого. Долго гуляешь по улице? Наверняка встречаешься со шпионами. Подозрительный. Не выходишь из дома? Наверняка состоишь днями и ночами в переписке со шпионами. Подозрительный. Таких причин на каждого гражданина набиралось с десяток.
Фурина перестала касаться карт. Шёлковый шнурок её извечного мешочка впору было затянуть на шее. Своим невесёлым мыслям она лишь болезненно усмехалась. Нёвиллет если и замечал её состояние, предпочитал списывать всё на томление в безделье.
Он заходил реже. Времена вдохновляющих объятий прошли, уступив место порывистым обещаниям. Он не зачитывал ей больше свои речи, предпочитая трудиться на том берегу Сены. Знал, что она начинала расстраиваться, пробегая после в газетах по его строчкам о необходимости террора.
Ах, этот гадкий гражданин! Фурина мысленно вновь и вновь обращалась к нему "мсье" и ругала себя. Демократический воздух Парижа не до конца выгнал из её головы монархические азы, которые с усердием вкладывали туда родители. Так вот, гадкий гражданин! Он усердно избегал темы политики, принося Фурине только мягкие поцелуи в висок с заверениями, что всё в порядке. Она не была глупышкой. По-прежнему держалась старых друзей, знала о том, что происходило. Нёвиллет не рассказал ей даже о речи, в которой упоминал их связь. Мадам не настаивала: ему не было нужды бахвалиться перед ней.
Гораздо важнее было то, как он думал о ней наедине. Как обращался к ней, как говорил. Какой смысл закладывал в лёгкие прикосновения.
Она знала, что он изменился. Но не его любовь к ней. Мужчина по-прежнему раздевал её с особым почтением. Оглядывал с пылкой осторожностью маленькое тело, встревоженно уговаривал съесть на завтрак что-нибудь сытное, целуя выступающую косточку у запястий. Извинялся за то, что его пальцы вновь запачканы чернилами, и шептал на ухо о том, что именно Фурину Высшее Существо замыслило прекраснейшей из женщин.
Она не уставала слушать. Искренне смеялась, когда его длинные волосы щекотали мягкую кожу, игриво вжималась в простыни, уклоняясь от смазанных поцелуев, приходившихся на живот. Нёвиллет делал вид, что покорялся её нраву. Отклонялся от намеченного пути, мягко перехватывая маленькую ножку под коленкой. Фурина смущённо ахала, приподнималась на локтях, чтобы разглядеть его усмешку. Редкое зрелище в эти дни. Не натянутую из соображений вежливости, не едва удерживаемую для сокрытия злости. Искреннюю улыбку, адресованную ей одной.
Пользуясь её замешательством, Нёвиллет с лёгкостью оставлял долгий поцелуй на её коленке. Фурина накрывала дрожащими ладонями украдкой облизанные губы, но с нетерпением ожидала продолжения. Из неопытного любовника её мужчина преобразился не в знатока женских тел, но в искусного картографа, проложившего извилистые дорожки из поцелуев по её коже. Ему не требовались компас и точные расчёты, чтобы с лёгкостью очертить горные пики её груди, найти впадинку солнечного сплетения, проследить путь к живительному источнику её наслаждения.
Фурина мягко хныкала в его объятиях, пока он сдавленно рассыпался обещаниями. Каждый толчок — новое "однажды, мы". Может, было и нечто хорошее в том, что чувствительное от секса тело отказывалось соединять друг с другом его фразы длиннее пяти слов. Она дезориентированно улыбалась, сжимая мужское предплечье. И кончала, по заверениям Нёвиллета, всегда чувственно и красиво. Пусть сама и считала это "нелепой судорогой".
Никаких политических разговоров не велось в комнате со спертым от любви воздухом. Ввернуть уговоры оставить террор не приходилось к слову. Этим и без того были пропитаны их беседы вне спальни, и Фурина покорялась, позволяла Нёвиллету оставить поцелуй на её лбу, убрать в сторону её непослушные кудряшки и шептать о любви. Не признаваясь в этом самой себе, мадам с трепетом скользила пальчиками по любимым чертам лица, признавалась ему в ответ, умоляла воплотить всё то, что было обещано мгновениями ранее.
***
нивоз (приблизительно январь), 1794
«Нёвиви,
Вы не раз говорили, что мне стоит быть осмотрительней. Значит ли это, что я должна прятать истинные чувства доброй республиканки? Стоит ли мне уверять всех вокруг, что мне нравятся перемены в вас?
Вы не раз упоминали в своих пламенных речах, — о, как я люблю ваши бесконечные обороты! — что добродетель сравнима с мечом. Но сколько крови нужно, чтобы закалить его сталь? Эфес в ваших руках. А лезвие не знает отдыха. Различаете ли вы сами лица всех тех, кого лишили жизни? Преследуют ли они вас во снах? А ведь я помню, как дрожали ваши руки, когда вы были преисполнены любыми чувствами.
Для вас террор — справедливость, что спасает народ и революцию, но никто не осмелится сказать, что он окончится лишь со смертью каждого из нас. Революция останется жить в вас, но кому будет нужна свобода в мире, лишённом равенства и братства?
Вы соглашались со мной. Припоминаете? Соглашались. Потому пишу я вам не как враг. Как та, кто любит.
Я знаю вас. Пылкого, порывистого. Сдержанного, когда дело касается публичных выступлений. Мягкого, если вы говорите о своих мечтах и надеждах. Я знаю человека, в которого я влюблена.
Я не прошу вас отказаться от республики. Я прошу вас вернуть ей сердце.
Я устала терзаться. Пусть назовут роялисткой или предательницей революции, как кому угодно. Невозможно остаться глухой к страданиям целой страны. Невозможно остаться равнодушной к переменам в самом дорогом человеке. Если хоть одно из этих слов заставит вас задуматься, значит, всё было не зря.
Простите за то, что моё письмо застало вас врасплох. Если бы я могла что-то изменить, клянусь, сделала бы это. Только, видит Бог, всё было бы бесполезно, если бы не вышло за рамки личной переписки.
Ф.»
Заметка с письмом гражданки Ф., обращённая члену Комитета общественного спасения, газета «Старый Кордельер».
Она была права. Письмо застало врасплох. Газета, издаваемая старым приятелем Нёвиллета по колледжу, была им куплена с самыми светлыми чувствами. Искренней поддержки, вдохновения успехами друзей.
Говорили, что в тот вечер он больше не покидал своей комнаты. Свеча не зажигалась, руки не касались пера, бумаг, работы. Дождь барабанил по крышам, старательно стирал кровь с брусчатки на площади Революции. Но не мог стереть горечи предательства с языка.
***
нивоз (приблизительно январь), 1794
Судьба смеялась ему в лицо. Её извращённая фантазия раз за разом ставила даже самых уверенных в себе граждан в безвыходные положения. Нёвиллет поджал губы. Ему думалось, что он избавился от этой привычки.
Сюртук, как и каждый день, сидел идеально. Но всё было не то и не так. Слишком жарко, он задыхался. Слишком тесно? Ему казалось, что пальцы холодели, а кровоток остановился. Нёвиллет ослабил узел галстука, с трудом обводя взглядом коллег.
Они бросали на него взгляды, исполненные приторного сочувствия. А ему не были нужны их сладкие попытки убедить его в необходимости принятия этого решения. Он и сам понимал. Казалось, теперь точно. И от того сердце разрывалось на части. Ему чудились её ручки, мягко обвивавшие его шею, сводившие их лбы в искреннем прикосновении и в обещании, что всё будет хорошо. Где же сейчас оказались все их общие мечты? Болезненно сжав край стола, обычно всегда безэмоциональный глава Комитета прикрыл глаза.
В тесной комнате, пропитанной запахом воска и постановлений террора, заседали семеро. Блестящие политическим запалом глаза, вытянутые лица, бледная кожа. Каждый из них был болен: слишком радел за дело революции. Нёвиллет улавливал лишь общие фразы из отчётов о событиях во Франции. Подозрительные торговцы, шпионы, контрреволюционные памфлеты... Обычно скачущие интонации коллеги сегодня не вызывали раздражения, а всегда выверенные пометки теперь напоминали невнятные завитушки.
— Впрочем, осталось ещё дело о публикации письма, направленного против Комитета, — длинноносый коллега слева старался не смотреть на Нёвиллета, зачитывая повестку дня. — Письма, вменяющего председателю страшные грехи, а текущей политике — несправедливость.
— Да и листок давно пора запретить, — высказались справа. — "Кордельер" подтачивает общество изнутри!
— Автор письма, — продолжал депутат, — женщина, известная контрреволюционными высказываниями. Её цель — посеять сомнения картами и опасными речами.
Нёвиллет молчал, хоть и знал, о ком речь. Молчал, пусть имя автора и являлось ему наяву, преследовало во снах. Каждое её "контрреволюционное высказывание" было сперва озвучено ему, с беспокойством. Чудные глаза всегда терпеливо ждали его слов-утешений, не бросались к бумаге и перу.
— Фурина, — озвучил длинноносый.
Имя, раздавшееся трепетным эхом в маленьком кабинете. Оно спешило вырваться даже отсюда.
— Повторите, — глухо отозвался Нёвиллет.
— Гражданка Фурина, — депутат взглянул на него терпеливо, будто на несмышлёныша. — Принимала участие в создании листка. В прошлом вращалась в кругах людей, ныне арестованных. Симпатизирует отстранённому Ризли... Продолжать нет смысла, гражданин.
Один из депутатов справа откинулся на спинку кресла. Их робкие взгляды, скользнувшие в его сторону, обжигали неискренностью. Но он знал, что так будет правильно. Фурина стала угрозой всему тому, за что они боролись.
— Вы ведь знаете её лично? — кто-то из коллег дерзнул осведомиться.
— Я знаю множество граждан, — Нёвиллет поднял голову от своих записей впервые за всё время собрания. — И многие из них не преступники.
— А многие являются таковыми. Наша задача в том, чтобы наглядно показать: правила едины для всех. Комитет не делит народ на друзей и врагов личных, лишь на друзей и врагов революции.
На стол лёг список имён, обозначивая конец обсуждения. Лист скользил по рукам депутатов, желавших удостовериться в присутствии на нём одной конкретной женщины.
— Вопрос о внесении в реестр подозрительных, — заявили слева.
Пять поднятых рук. Один воздержавшийся. И Нёвиллет, не находивший воздуха. На плечо легла рука товарища по Комитету. Пальцы слегка сжались. Он должен был. Во имя светлой Франции будущего, она бы поняла.
Шесть поднятых рук. Один воздержавшийся. И Нёвиллет, готовый вырвать сердце из груди вместе с предательским голосом "за".
Подписи одна за одной ложились на проклятый лист. В голове проносился её смех, все те искренние слова, посвящённые только ему. Письмо забылось, впрочем, он простил ей и его. Она всегда могла прийти, попросить убежища, всегда могла...
— Комитет знает, что делает, — собственные слова резали уши.
Его подпись на списке ознаменовала завершение заседания.
***
нивоз (приблизительно январь), 1794
Она не спала. В очередной раз перебирала карты. Не выкладывала комбинации, просто скользила пальчиками по картонкам, у которых привыкла просить ответа на все свои вопросы. Не так давно она перестала прибегать к помощи раскладов. Да и что ей было уточнять? Париж не становился свободнее от её чтений.
Последний свой расклад она помнила как сейчас. Выложенные в спешке карты, обещание взаимных чувств для гражданки Н. Фурина с трудом припомнила, что всё сбылось практически в точности. Уважаемая К. приняла признания, а дальше... Фурине хотелось верить, что они уехали. Подальше от Парижа, холодных пальцев революции и вездесущих соседей.
На улице послышались глухие шаги. Как и всегда во время рассветов. Правосудие не терпит сна до обеда. Хотелось затянуть окно занавесками, чтобы продлить спокойные дни в Сен-Жермен-де-Пре, отгородиться и представить, что сегодня мягкий летний вечер раннего термидора... Ах, нет, что проку соответствовать глупой реформе календаря! Июльский вечер, июльский.
Стук в дверь. Она не вздрогнула, ожидала. Карты подсказали? Нет, чутьё. Кто-то упоминал, что вчера в Ковенте Нёвиллет не выступал. Всё верно, ему больше нечего сказать. Ни людям, ни ей.
На её пороге стояли исполнители приговора, который, вне сомнений, вынес именно он. Мокрые от утренней мороси плащи, тяжёлое дыхание. Как же неуместно они смотрелись в её комнатах! Особенно не церемонясь, мужчины зачитали ей ордер. Их неотесанность и грубость, однако, была показательно сдержанной. Наверняка, чьё-то указание обращаться с несчастной уважительно. Фурина сжала подол домашнего платья. На что она рассчитывала? Увидеть его глаза перед арестом? Самонадеянно. Так поступил бы только человек, не забывший, за что боролся в самом начале.
— Соберите вещи.
Женщина горько усмехнулась. Из разложенных на столе карт выбрала лишь одну, продемонстрировала своим пленителям. Карта с сердцем.
— Больше у меня ничего не осталось. Законом не воспрещается?
Мужчины неуверенно переглянулись.
— Полагаем, что нет. Не колдуйте только.
Фурина искренне рассмеялась, накинув на плечи дорожный плащ. Её трясло от утреннего холода, волнения, перекрывшего горло, и неуместного воодушевления. Лишь усилие воли отделяло её от истерики.
— Постараюсь, граждане.
Внутри всё перекрутилось. Сердце слабо трепыхалось, пронзённое стрелой предательства. Карта за пазухой приятно согревала мысли. Фурина ступила на мостовую, твёрдо шагая к экипажу. Крупные дождевые капли падали на плечи, быть может, старались утешить так, как единственно знали.
Она не злилась. Лишь горько сожалела: её слов и любви не хватило, чтобы задеть сердце дорогого ей человека. Фурина бросила прощальный взгляд на любимый внутренний дворик. Сцена немного прощания была тотчас прервана одним из её сопровождающих. Что ж, без долгих прелюдий. Бывай, Сен-Жермен-де-Пре! Не держи зла. Прощайте потрёпанные карты! Отдохните, не заглядывайте впредь в чужие судьбы. До скорой встречи, Нёвиллет. Не потеряй себя.
Фурина тихо улыбнулась. Отличный всё-таки вышел расклад в девяносто втором!
Послесловие
Гражданка Ф. была казнена в плювиоз (конец января). Сплетники полушёпотом утверждали, что в Тюильри, где содержались такие пленные, наведывался депутат Н., соблюдая строгий инкогнито. Не предлагал, а слёзно умолял Ф. принять сторону обвинения в суде, утверждать, что её надоумили написать для "Кордельера". Говорят, вместо ответа он получил лишь карту Сердца, которой не было отчего-то в общей колоде.
Жерминаль (конец марта) запомнился казнями Ризли, имевшего в прошлом огромный политический вес и Лини, автора названий месяцев революционного календаря. Оба были обвинены в заговоре против республики. Ризли был предупреждён об аресте заранее, но бежать отказался. «Родину не унести на подошвах сапог!» — восклицал он.
Люсиль, чьего мужа арестовали вместе с Ризли и друзьями, предприняла попытку достучаться до председателя Комитета и была казнена всего неделю спустя.
Нёвиллет достиг необычайной популярности на политическом поприще. С наступлением флореаля (начало апреля) попытался учредить собственную религию, издав Декрет о Верховном Существе. В славный месяц термидор (конец июля) пережил покушение во время своей речи. Пуля попала в челюсть, лишив его возможности говорить. Спустя всего ночь он, вместе с Комитетом общественного спасения, был казнён. Не сопротивлялся и не боролся. Говорят, во внутреннем кармане его сюртука была карта с сердцем.
Революция пожрала своих детей, точно титан Крон олимпийцев.