Сталь и мёд
28 декабря 2025 г., 20:51
— ...о, неужели ты согласна?
Дотторе усмехнулся. Его руки довольно-вальяжно сомкнулись за собственной спиной. А портупея на шее тёплым кольцом приятно давила на его горло. Та самая портупея, которая была весьма интересной деталью его образа — о, отнюдь, не та строгая и стройная научность и протокол, а скорее… выверенный контроль.
У Дотторе всё было под контролем.
Люмин долгое время разглядывала эти ремни; это железное колечко, так провоцирующе зависающее вокруг его кадыка. Ах, и волей-неволей — он замечал это; в своей довольной и ликующей интерпретации. Взгляд через прорези острой маски — пронзал её; медленно насаживал на острую иглу алого, внимательного взора. Жадно; нетерпеливо. И со своей холодной, тихой настойчивостью, которая могла быть присуща только ему.
— И никакого стоп-слова, пташка. Но я не буду переходить границы. Всё же удовольствие будет превалировать. Хоть и через призму боли.
Улыбка его — острый полумесяц! — расплывается в довольном подрагивании уголков губ. Рука медленно тянется к ней. К её нежному подбородку. Он обхватывает его. И улавливает виноватый стыд в отведённом янтаре глаз. Люмин боялась своих желаний. А Доктор... ах, умело обнажал их. Как и его скальпель умело снимал кожу с экспериментального образца.
— Поняла, — коротко бросила та в изящном повиновении.
Ресницы флёром опали на нижние веки. Люмин выдохнула, будто бы втягивая весь этот застоявшийся воздух вокруг его фигуры. Формалин, нечто терпкое и тяжёлое. То, что сводило с ума. Сухая стерильность и взыскательная горечь.
На то мужчина качает головой; а затем на правое плечо склоняет ту. Клюв его маски смотрел точно на фарфоровое, как у куклы, личико Люмин. Прекрасна! В такой невозмутимой растерянности. Как цветок лаванды, пытающийся спрятать медово-лиловые соцветия.
Это ему нравилось;
он наслаждался.
И хотел большего. Инстинктивно и рефлекторно; своим весьма изощрённым и контролирующим образом. Не как учёный, а как мужчина, познающий женское естество. И даже если пташка будет закована всеми цепям в вязкой эйфории боли и контраста обострённых, как вывешенный иглами образец, чувств! О, это, определённо, будет и его, и её самой противоречивой гипотезой. На том Дотторе считанные мгновения ласкает её подбородок большим пальцем, потирая небольшую ямку на нём.
— Я буду ждать тебя, — и на этих словах Доктор отпускает нежнейшую её кожу со своих рук, — сегодня вечером. В десять часов. В своих личных покоях. Путь туда тебе известен.
Она промолчала. Более и слова произнести Люмин — была не в силах. Её тонкие ладони плотно прижались к подолу платья. Ползущий стыд липко трогал её плечи и бедра. Одна только мысль о том, на что же она согласилась — заставляла её оцепенеть. Путешественница провела по своему подбородку — там, где остывало его касание — настойчивое и властное. В этом было своё безобразное и неправильное утешение. Её личное; непонятное порой и ей самой.
Его ладони вновь смыкаются за спиной; стан выпрямляется механически горделиво. Как у самого всезнающего ворона. И Дотторе, возвышаясь над маленьким, белёсым силуэтом Люмин, покидает прочь помещение, сохранившее их откровенный разговор с отдушкой чего-то крайне чарующего и крайне неприличного.
Теперь он будет ждать её.
Как и она будет ждать того.
Того интимного вечера; эту небольшую сессию боли и удовольствия — о, будто их ощущения — самые ядовитые и едкие реактивы в одной колбе.
Теперь ей осталось прийти; вовремя.
А ему — дождаться свою пташку.
ххх
Остаток дня Люмин провела как в тумане. Натянуто улыбалась, выполняла поручения и на вопрос от Паймон — «Всё ли в порядке?!» — белокурой макушкой та лишь кивала. Каждая её мысль пронзительно-навязчиво была занята образом Доктора — ремни, кольцо портупеи и сладковато-горький формалин, который давал на языке неповторимую горечь.
Люмин сглотнула.
Но её это не пугало.
Нет-нет-нет.
Она лишь покорно ждала.
Чтобы прийти в точно назначенный час — ни минутой ранее! Доктор не любил опоздания. И ранние приёмы — тоже. У него всегда были графики, протоколы и алгоритмы. И попробуй откланяйся хоть на сотую долю…! Люмин знала, чем это могло быть чревато. Ах, особенно в их нечто приближающемся. Сладкий трепет — крупными мурашками! — пробежался по её ключицам и оголённым плечам.
Она положила ладонь на дверь; склонила макушку, вслушалась. Тишина. Люмин рефлекторно — без стука! — провернула ручку двери. Внутри личных покоев её встречала фигура Второго Предвестника Фатуи. Ладони Доктора были плотно сомкнуты за спиной; стан — статично выпрямлен. Он не дрогнул; о, напротив, он ждал. Определённо и точно; только её.
— И без стука. Так не пойдёт.
Тяжёлый и неподъёмный укор.
Приближающееся наказание!
Он покачал головой. О, Доктор был на шаг впереди. И уже будто бы продумывал «наказание». Даже если повод был ничтожен — как, например, условленный стук с паузами в дверь; ровно три раза. Маленький ритуал, который нарушила его пташка.
Он всё ещё стоял к ней спиной. Он не дрогнул; не повернулся. На нём — та самая портупея, расстёгнутый ворот синей рубахи и шаровары на Сумерский манер с характерными узорами; Доктор был без белой мантии и доли своих излюбленных ремней. Зато их львиная доля лежала где-то рядышком на столе и на небольшом, но комфортном диванчике. Где совсем скоро разольётся сладкая нега утех по их телам, отражаясь то эйфорической болью, то мучительным удовольствием.
Доктор не снимает маски; лишь оборачивается вполовину. Его взгляд — острый ворона клюв; холодный и неприступный. Но под маской...! В алом его яхонте пылала искра. Он крепче, но едва ли уловимо, сцеплял руки за спиной — в предвкушении! — о, и никак иначе. И Люмин видела это, лёгкой поступью, как самая покорная, экзотическая пташка, влетая на собственную казнь и выставляя под гильотину нежнейшие свои пёрышки.
— Вперёд, пташка. Ко мне, — скомандовал тот, — развяжи ленты своего платья. И не более того. Остальное — оставь мне.
Он подходит к столу, цепляя пальцами ремень, растягивая его и шлёпая им в воздухе. Хлопок пронзил её; заставил заробеть. Но лишь на ничтожные доли секунды. Это было предупреждение. Максимально вульгарное и пошлое. Как знак того, что Люмин здесь — по своей воле.
— Хм, — на мгновение Доктор хмуро брови под маской к переносице свёл, — позволь узнать — почему же ты согласилась?
Она — изящество и грация;
она — сплошь нежность.
Добровольно — в его ремни и клеть;
к нему, чудовищу, в твёрдые объятия.
Вся его; в его власти; в его заточении.
Доктор хотел понять; вернее — проконтролировать! — хотя тут понимать-то было и нечего. Губ Люмин касается лёгкая улыбка. Да, протоколирование и анализ — тут были вовсе не нужны. Она лучше прощупать умела эти тонкие материи в виде собственных и даже его, Доктора, чувств.
— Ответ у тебя уже есть, не так ли?
Она лишь таинственно отвечает, поджимая чуть пухлые губы. Её ладони касаются собственных плеч, подлезая под мягкие, шёлковые ленты платья. Люмин стаскивает их вниз. А Дотторе лишь давится горделивой усмешкой — ах, она была права. Как же точно и метко пташка могла бить своим клювиком. И даже у него заканчивались слова поперёк и вопреки.
— О, я тебя понял. Лучше продолжай. Это платье будет сегодня лишним.
Ему оставалось лишь стоять напротив неё; улавливать слабый пустынный свет из окна бликами на тонких плечах. И его тень накрывала её. Они смешивались воедино в этом моменте их начатого естества.
Изящные пальцы путешественницы после мягких лент, тянутся к шнуровке корсета; она, вздыхая, распутывает машинально те — канатик за канатиком. Пока объятия корсета не отпускают её талии и белого подола платья. Люмин лишь слегка придерживает чашечки, которые остались шероховатой тканью держаться на её груди, цепляясь за чёрный лиф.
Янтари её в студёном свете личных покоев Второго Предвестника — касаются силуэта того. Властный, подтянутый; она даже заметила, как вверх-вниз — слишком уж выверенно и методично! — покачивается его грудная клетка. И как движениями заходится с каждым вздохом кадык, цепляясь о кольцо портупеи.
Люмин смотрела слишком долго.
Воздух рассёк новый шлепок ремня.
— За неповиновение — будет боль и наказание. Руки за спину. Быстро.
Его ладонь очерчивает маленький подбородок. Лезвием его улыбка из-под маски впивается в её тончайшие изгибы — о, это всё его. Он намерен это контролировать; намерен болью выбивать ноты наслаждения. И Доктор займётся этим сейчас, точечно и шаг за шагом обходя силуэт Люмин, пока под гнётом его слов смятой вуалью не комкается её белое платье и неряшливым комком со всей шнуровкой вместе, подобно липкой паутине, не опадает к их ногам.
Следующий шаг — плотная фиксация. Её первое «наказание». За забытый три раза с паузами стук в дверь. Дотторе на то качает головой, тонкие запястья до мурашек изламывая за её спинкой. Ремень плотно затягивается в узел.
А пташке оставалось только выдохнуть. Она сама крылышки в эту петлю просунула. Добровольно; даже довольно.
Доктор жадно окроплял её тело своим взглядом; оставлял алые разводы своих глаз на белом, почти то идеальном и кукольном тельце. О, Дотторе вожделенно наслаждался своей путешественницей. Но это было нечто тихое, пошлое и закрытое внутри него. Как безумие, читаемое всполохами в карминовом следе глаз. Его главное оружие сейчас — контроль и твёрдый голос; ремни и способ получения удовольствия через боль. Её боль.
— Никаких стонов и всхлипов. Это раз. И только моё настоящее имя. Это два.
После — Дотторе вдохнул аромат прядей Люмин, перебирая фалангами пальцев тончайшие нити волос. И волна возбуждения тихой бурей пробежалась по нему. Он прильнул к её телу, приобнимая и сзади надавливая на узел из ремней, чтобы жадно прижать её к себе. Его губы фиксировались на тонкой шейке. Изучали изгибы; целовали каждую мурашку и языком проходились вдоль всех плоскостей — от самой шейки до ключиц. Он был одновременно выверен и одновременно нетерпелив. Его ладонь сползает ниже; забирается под тесное, кружевное белье и ощупывает одну из ягодиц. Дотторе властно сжимает ту в хвате своих рук.
Острие маски падает на её полупрозрачный лиф. Через него эту было видно первую реакцию — возбуждение; и это возбуждение твёрдыми сосочками неторопливо пробивалось сквозь ткань плотного, чёрного лифа. О, Доктор отслеживал щепетильно каждую реакцию её тела. Затем, чтобы сыграть на всех-всех контрастах; на всех реакциях и всех ощущениях, что они могут дать друг другу.
Это была игра чувств;
Игра подчинения и воли;
Извращённая игра влюблённых.
— Зандик, — просмаковала она, — смотрю, ты знаешь в этом толк.
— Ах, у тебя остались на этот счёт сомнения? Я их развею.
Он властно провёл по её ягодицам вновь, поднимаясь выше по талии. Доктор был жаден до её тела. Клюв его маски упирался ей в кожу. Больно напоминал о себе крохотными увечьями. И он не намеривался останавливаться; ни на своём; ни на её возбуждении. Его грубая, мужская рука блуждает по ней. Исследует; провоцирует. Каждую реакцию и каждую мурашку; каждую складочку кожи. Он намеренно задевает узлы на её руках. Как бы давая понять, что она — тут; его, здесь и сейчас. И он мог делать со своей Люмин всё, что его душе угодно.
Намеренно выбитый вздох с полустоном вырывается из её маленькой грудной клетки; Люмин царапает ремни. Умел же Доктор заставлять нарушать правила!
А он… ах, будто бы и ждал того.
Довольная ухмылка разлилась по лицу.
И легкое пошлёпывание с короткого размаха разнеслось по её телу точечными мурашками и волнами.
— Терпи, — прошептал он прямо у её ушка, — и сейчас… о, я думаю, стоит лишить тебя одного чувства. Ради ощущений. И как последующее наказание.
Чтобы, разумеется, обострить другие органы чувств. Человеческое тело — тонко. Как ювелирная брошь ручной работы. И Доктор знал, как обращаться с ним. В особенности с тем телом, что было перед ним. Неимоверная грация в каждом вздохе; осязаемая нежность на кончиках пальцев, заточённых под плотные ремни.
Его пташка, право, — нечто!
И тут же он с усмешкой снимает собственную маску — будто выточенную из обсидиана; острого и красивого камня. Хищный клюв медленно касается её шейки; царапает; метит иголочками-царапинами. И если Дотторе в этой маске видел лучше, чем без неё, то для Люмин…! О, это будет совсем иначе. И он решил провести этот эксперимент; эту игру — цепляя маску на её лицо и веки. Путешественница ахает, но успевает быстро прикусить нижнюю губу. Чтобы избежать очередного наказания.
Ведь именно сейчас она играет по правилам Дотторе, верно?
И теперь её мир сузился до одних лишь звуков — горячий шёпот на краешке ушка; потрескивание кожи ремней на запястьях и то, как в муках этой игры дышало её собственное тело. Такое тонкое и изящное; такое кукольное и податливое. Ощущения обострились до болезненной яркости соматического и до ликующего стыда.
И Люмин не вырвет из свой глотки стон.
Но Доктор определённо добьется того.
— Какая хорошая выдержка, — вместе со словами — трепетный укус и влажная, вязкая слюна на мочке уха, — я думал, ты сдашься быстрее. Мои расчёты претерпели погрешности. Какая жалость.
Вновь укус. Как ядовитый пустынный скорпион. Люмин выгибается; чувствуя своей спинкой его пах и твёрдую грудную клетку. Мужчина властно хватал её за шейку и другой рукой округлял ягодицы, ловя их навстречу своими поползновениями. Но стон не выбивается из неё; никак.
Но его это не останавливало;
и даже ничуть не злило.
В нём просыпался научный интерес.
Ах, и не только он!
Острая строгость была в каждом его движении. Он добьется своего, медленно подтягивая её растаявшее в контрастных ласках тело. Острые клыки Доктора оставляют плеяду укусов-меток — как израненные следы от тупого скальпеля! — они тянутся от самого ушка, замыкаясь в багрово-алый круг на шейке и ключицах.
И тело, как механизм, у которого есть определённые параметры — не выдержало. О, Дотторе прекрасно знал, как орудовать переменными и как менять даже постоянные величины. Люмин сдаётся; сдержанный, хриплый стон тянется с её глотки, вырываясь с искусанных губ.
На лице Доктора расплывается довольная гримаса. Медленно-медленно. Во всём его присущем коварстве. Он добился своего. А теперь…! Наказание. Его рука повисла над ней.
— Ты ослушалась, — сладко пропел тот, не меняясь в своём властном тоне.
— Это нечестно. Ты воспользовался слабостями, — и она смела возразить ему.
— О? Пытаешься перечить мне? Не в твоём положении, пташка. В любом случае мне придётся тебя наказать.
Наказание…!
Это слово пошло-тянуще растеклось по телу. Струйками чего-то горячего и одновременно холодного. В скользком контрасте всех-всех ощущений. Люмин успела только зажать меж зубов нижнюю губу; до привкуса обжигающего железа.
Его рука всё ещё виснет над ней; лишённая зрения путешественница острее чувствует то. Словно гильотина повисла над шеей. Ещё мгновение — и её казнят. Но ладонь Дотторе так и не опускается. Мужчина лишь копошится нарочито; Люмин слышит, как кольцо портупеи ёрзает на его кадыке с каждым вздохом; острее слышит. С каждой новой, пошлой подробностью. И как ремни, впивающиеся в его кожу, пропахли им. Доктор медленно, давая лишний звук, снимает с себя портупею, верхняя часть которой напоминала больше ошейник.
Теплые ремни теперь касаются её шеи. На мгновение Люмин показалось, что она вот-вот задохнётся; позвонки её шейки выгибаются, рот хватает воздух, пока тёплое колечко касается изнеженных изгибов.
На ней его портупея — вульгарный аксессуар;
Сплошное подчинение и власть; собственничество.
Он не застегивает на её тельце кожаный аксессуар полностью; фиксирует лишь шейку и непослушную гортань, которая позволила выпустить запрещённые стоны. За оставшиеся ремни Дотторе просто изощрённо разворачивает и подтягивает к себе Люмин. Она давится, пытаясь откашляться всхлипами и мычаниями.
— Кх…! Зандик…!
— На этом не всё, милая моя.
Смакует; «милая моя»! На контрасте строгости и всех этих пропахших им ремней портупеи — Люмин теряла голову. Её тело для него — не более чем набор нервов-проводков и ощущений-рычажков. Право, тело — вещь тонкая, изящная и щепетильная. И Доктор справлялся с тем с особой умелостью, переворачивая извращения и боль — в сладкую и вязкую патоку ощущений. Бедра Люмин плотно сомкнулись; ноготочки царапали ремни. Но стон выпустить, как зудящую в глотку бабочку, — она не смела. Пока он не даст разрешения; пока он не претворит до конца своего наказания.
Он тянет её на себя за ремень. Как собственноручно высеченную куклу. И та с лёгкостью подается, чуть ли не повсеместно утопая в его грубых объятиях; щека Люмин касается его шеи. Она слышит, как пульсируют жилки; слышит этот слабый отдушек формалина и его, именно его, запах, истончающийся с ремней портупеи и ворота его синей рубашки. Что-то терпкое; чуть сладковатое и одновременно маняще-горькое.
И пока путешественница занята столь интимными ощущениями, прикрываясь легкой вуалью стыда и подчинённости — Дотторе вёл её за собой, плотнее натягивая ремень портупеи, как поводок. Он занимает место на тесном диванчике. Его обивка прохрустела, когда он упал спиной прямо на него. Осталось потянуть ещё разочек и…!
Ощущения станут плотнее;
Тело к телу; огонь к огню.
— На колени. Ко мне.
Он пошлёпал по своим коленям и бедрам, не тая хищной ухмылки. И Люмин всеми фибрами чувствовала на себе это коварство, которое вязкой тенью пласталось на её почти что нагом теле. Только нижнее, плотное бельё защищало пока что нетронутые складочки. И Доктор любовался этим; как в единственном экземпляре редкой картиной, краски для которой он подбирал сам. На его тонких губах вырисовывается самодовольная улыбка — всё тем же полумесяцем! — царапая последние остатки самообладания Люмин.
Ремень натягивается; трещит и лопается на нём от натяжения кожа. Путешественница подтягивается, занимая вакантное место на его коленях. Её тело рефлекторно выгибается, чувствуя плотную ткань шаровар. Контраст горячего тела и напитанных холодом комнаты ткани его штанов — был остро ощутим. И мурашки крупной россыпью заполонили её тело. Разряд прошёлся от её поясницы до самой шеи, заставляя выгнуться ему навстречу и коснуться своей грудью его тела. Рука Доктора вальяжно-властно прошлась по её талии; очерчивая каждый изгиб и повторяя форму ладонями и пальцами — от и до. Твёрдо его касания тянулись ниже и ниже; спускались вниз по бёдрам. Он подлез маняще и трепетно под резинку чёрного белья; провёл по шелковистой и влажной коже; по внутренней стороне; по кружевной и плотной ткани. Но Доктору только предстояло изучить свой объект; дать контрольную реакцию и… о, конечно же, надпороговый стимул.
И ему вся эта совокупность неимоверно нравилась; он лелеял свою власть и пользовался ей, мастерски играя на тонких ощущениях девичьего тела. И едва осязаемая испарина возбуждения осталась на его пальцах. В аккурат тому, как его рука продвигалась глубже, будто бы нарочито путаясь и бултыхаясь в её теле. Но Дотторе не переходил порога проникновения. И лишь играл с вязкими ощущениями, продвигаясь дальше; к ягодицам, подцепляя резинку белья сзади и подтягивая её выше; до треска и до ощущения натянутой ткани.
Лёгкое похлопывание вновь коснулось её;
кажется, Доктор намерен был продолжить игру.
Игру боли и удовольствия.
— Это и есть твоё наказание, Зандик?
Голос Люмин дрожал; но пташка его — о, не из слабых. И под его гнётом — хищного ришболанда, диктовавшего свои правила — она сдаваться так покорно была на намерена. Даже если крылышки пташки скованы донельзя…! У неё всё ещё остается острый клювик и ремешками закованные коготочки, которыми она от ласк выцарапывала на кожаных оковах круги.
— Нет, — твёрдо, но с тенью пряного вероломства проговорил он, — это лишь наблюдение и изучение образца. А вот сейчас будет и наказание.
Он цыкает нарочито иронично, голову склоняя к своему плечу, как заумный ворон. Пальцы пробегаются по нежнейшей коже; Дотторе оставляет шлейф своих пальцев. Поднимает руку и… с большего размаха — шлепок! — а за ним ещё и ещё. Пока не нальется кровью фарфоровая её бедер и ягодиц кожа.
Рваные стоны прорезаются сквозь глотку и наполняют щекотливо рот; но Люмин не смеет раскусить губ. Она лишь вытягивается; выгибается; ёрзает. Ремешки будто бы стали плотнее врезаться в кожу запястий. Или это на неё так сильно налипло возбуждение от порки? Ах, как знать!
— Это всё ещё нечестно, — на выдохе каждое слово получалось каким-то извращённым стоном; с её-то изящных и нежных губ.
— А я всё ещё не разрешал перечить моим словам.
Дотторе хмурится. И едва ли всерьёз. Его хлопки по её тельцу — становятся более выверенные и точечные. Рука зависает над ней; секунда, две, три…! И когда она расслабляется, не получая удара — он его даёт, выбивая из неё довольное мычание и подрагивание ягодиц. Его вторая рука не забывает добавить масла в огонь — о, например, грубо натянуть ремни портупеи, чтобы железное кольцо спёрло её дыхание.
А затем ещё взмах рукой; и шлепки приобретают иной оттенок. Смещённый в сторону ягодиц; ближе к промежности, чтобы сладкая волна от ударов разнеслась вибрацией — вязкой, клейкой и сладкой. Её макушка прильнула к его плечу. Зубки Люмин вцепились в ворот рубашки. В ноздри ударил его запах — тот извечный и ядовитый формалин; лабораторная пыль и его, Дотторе, мужской запах тела.
Руки Люмин затекли. А тонкое, маленькое тельце в когтях этого тигра-ришболанда — было игрушкой. Не то, чтобы она была против, но…! Так хотелось коснуться. Взять его за воротник и утянуть в сладостный с укусами поцелуй. Но Доктор не позволял; словно бы знал; словно бы каждый импульс её тела и закованную в белокурой макушке мысль вычитывал как открытую книгу; строил как собственную гипотезу.
Однако… ах, её мольбы были услышаны;
жаль, что они обернулись против Люмин.
— Касаться меня — запрещено.
На ухо шепчет, акцент с ягодиц смещая… на ремешки. Развязывает; касаясь тонких, затекших пальцев. Люмин чувствует, как их наполняет кровь; как иголочки метко гуляют по фалангам. Право, свобода рук — высшая награда, но последующие за этим слова…! Она сглатывает. Ей остается только опереться на спинку мягкого дивана; её ладони утопали в нём, и Люмин словно бы теряла равновесие, нависая над Дотторе и туго дыша.
— Зандик… а ты ловко играешь с переменными. Это жестоко.
— Я всего лишь открываю новые возможности твоего удовольствия. И своего удовлетворения.
Доктор покачал головой, захватывая её белёсые пряди, которые занавесью нависали над ним. Право, Люмин в его маске и освобожденная от ремней под запретом касаться его — неимоверная и неповторимая прелесть. Даже в комке запретов и на пике собственного вожделения — она с достоинством и гордым, выгнутым станом выдерживала каждое его наказание.
И ему хотелось больше;
Контроля; власти; её.
И где-то на изломах тонких губ далась едва ли заметная трещина его глубочайшего контроля. Что-то твёрдое и крепкое блуждало в неимоверном желании под собственной ширинкой. Но Дотторе предпочёл перевести дыхание. Как временную разрядку и поддержание собственного контроля в этой сессии удовольствия.
Нет-нет-нет. Не сейчас.
И Люмин удалось прощупать эту заминку. Ах, Зандик — такой же человек. Во всех аспектах, которые могли быть у людей. Такие же аспекты были и у него. Пусть он и отрицал их или не замечал вовсе. Ведь даже самая неимоверная человеческая пошлость, которую он не всегда считал уместным занятием, — могла и у него выбить почву из-под ног и врасплох застать. Её тело плотнее нависает над ним; дыхание девичье тяжелеет легкими стонами. Она не гнушалась нарушить малую часть установленных им правил.
— А о своём удовольствии ты подумал?
— Ты — моё удовольствие.
Усмешка. Резкая. Ядовитая и острая. Прямо над всей ней зависает. Он слизывает пристывшую за время их игры кровь на её губах, раззадоривая ранки от закусываний. Рука Доктора плотнее натягивает портупею, соприкасаясь с Люмин лбами. Теперь его же собственная маска на её лице царапает ему переносицу и скулы.
Всё, что оставалось путешественнице — выгибаться навстречу, не забывая о двух правилах — не издавать ни звука и не касаться его руками. Ноготки Люмин расцарапывали обивку спинки дивана. И нагретые страстью бедра уже рефлекторно проскользили вдоль его брюк. Сладкая кульминация зависала комом в горле; у каждого из них.
Вязкое, налипшее к белью возбуждение оставляло свои следы въедливыми пятнами. И это чувство склизкого, но вполне естественного — не ускользало от него. Улыбка — коварная и раскидистая — шире и шире разыгрывалась на его лице, обнажая острые клыки и дёсны. Портупея на шейке Люмин натягивается сильнее; он притягивает её ближе, держа на коротком поводке — поводке контроля и собственной власти. Где правила задавал только он, Дотторе.
Но нотка его «садистского» горела алым;
а усмешка сама прорезалась на губах.
Лёгкое его касание вдоль её животика блуждает; поддевает сладко-изящное кружево; вдоль по полоске резинки его палец следует, вторгаясь и меж фаланг потирая жемчужную влагу. О, и попробуй тут не издай хоть какой-то всхлип или стон! Но Люмин предпочла перевести всё в более плотные касания и дряпанье обивки.
Это было невыносимо.
Невыносимо пусто;
невыносимо мало.
— И когда же черёд «главного» наказания?
— Когда попросишь. Но мне не нужны мольбы. Ты же ведь не потеряла голову от всего этого, верно?
Дотторе лишь качает головой;
А Люмин хочет вцепиться в него.
— Ты невыносим.
— Знаю, милая моя. Приму это за прямую просьбу.
И она позволила себе тяжело выдохнуть, чувствуя, как её тело медленно опадает и подготавливается. Каждое его движение — сладостно и трепетно; но Дотторе — опять же! — не торопился. И Люмин не просила ускориться. Кажется, она знала, что её ждало дальше, когда влажные складки кожи соприкоснусь с холодным, студёным воздухом лаборатории.
Никто из них не торопился;
Удовольствие тянулось патокой.
С привкусом кожи и железных пряжек ремней.
И липкой патокой; прямо на кончиках его пальцев. Под аккомпанемент её тяжелых вздохов, которые граничили с запретными для путешественницы стонами. Пшеничные пряди опадали на его плечи; щекотали кривую линию носа. Но Дотторе не противился — о, наоборот! На его губах задумчивый вздох зависает. А затем тяжёлые, как приговор, слова:
— Но почему бы тебе самой не начать? Ты хотела свободы и воли. И я не против дать эти лакомые кусочки пташке. Своей пташке.
А коварство-то — веет, как сумасшедшее! За маской его — Люмин не видела ничего; зато хорошо ощущала, как по её плечам пробежался лезвием этот холодок от острой ухмылки. Это была не свобода. А очередное наказание. Доктору главное вывернуть каждое слово наизнанку — ах, в этом он был, безусловно, мастер!
Люмин крепче сцепляет кулаки, силясь, чтобы приподняться над ним практически вслепую. О, она знает; чувствует каждая клеточка её тела — как вожделенно он смотрит на всё это; как наслаждается всем-всем видом, что разыгрывается перед ним столь пошлой и откровенной сценой. Но стыд медленно сходил с её щёк. Нет-нет. Доктор не получит этого лакомого кусочка; не получит её дрожи, сладких всхлипов и стонов; не получит от этого наказания ничего.
Доктор, видя это, не протестует. Абсолютно нет. Его формулировка — незыблема. Как аксиома, раздающаяся строгим звоном наряду с молнией ширинки после его слов и четких формулировок. И запоздалое, твёрдое возбуждение вырывается, соприкасаясь с прохладным воздухом этой комнаты; только вблизи их тела нагревались, покрываясь липкими испаринами друг друга.
Люмин чувствовала его у своего бедра; лёгкая дрожь разливалась по телу назойливыми иголочками, впиваясь в каждый натянутый лоскут кожи, когда его член касался её. Она тяжело сглатывает; нелепо пытаясь наощупь бедрами как следует ощутить его; тонкие запястья дрожат, ища опоры на плотной обивке — ах, лучше бы это были его плечи!
И он не позволяет потерять ей равновесия; его ладонь властно, с лёгким шлепком ложится на её бедро, останавливая.
— С тебя хватит. Я просил лишь начать.
С тяжёлым придыханием он качает головой. Его бирюзовые пряди рассыпаются перед собственным лицом. Доктор сдувает их; его рука твёрже давит на линию бёдер — направляя и контролируя. О, излюбленный его контроль — здесь и сейчас!
Люмин под его касаниями млеет; расплывается. Чувствует, как её промежность касается влажной от эякулята головки члена. Она медленно принимает и вбирает его в себя; чувствуя, как в этой откровенной позе, где опорой являлось всё её тело, — она теряет остатки всего того, что было с ней и заставляло держаться «наплаву». Даже так! Где он был ведомым, несмотря на возвышающуюся путешественницу над ним.
Снова и снова;
раз за разом
он получал своё — её и контроль.
Макушка Люмин сладко опадает на его стальные, ничуть не дрогнувшие плечи. А протяжное мычание звучит вымученной мелодией над ухом Доктора. Право, пташка сдалась; сложила последние перышки на крыльях и… о, отдалась вся без остатка — в плен коварного ворона.
Но он не давал ей продыху;
нет-нет; только не сейчас.
Ремень витками накручивается на его запястье; Доктор изощрённо-властно тянет портупею, пробуждая Люмин не только толчками внутри неё.
— Сейчас не время расслабляться.
Хватка на её бедре — не слабеет. Наоборот — он давит, нажимает и погружается пальцами в мягкую, упругую плоть. Глубже и глубже даёт ей прочувствовать каждый вдавленный палец; чтобы каждая его жилка и пульсация отдавалась в ней тянущим удовольствием вдоль всего живота.
Люмин оставалось только повиноваться; скрестись о чёртову, уже почти что продратую её ноготками, обивку этого скользкого, тесного диванчика. И, гордости своей не тая, она всё ещё повиновалась ему; играла по его правилам. Будто бы назло; будто бы даже сквозь сложенные перышки пташка пыталась выказать свой острый клювик.
Ах, и Дотторе, конечно же, рассчитывал именно на то. Кому, как не ему, знать, насколько тонко её тело реагирует на него?
Толчок; и ещё толчок. Медленный, ритмичный. И выверенный изощрённо до единого миллиметра и его сотой. Люмин могла ощущать его всего; как каждая венка члена в возбуждении бьется внутри; как собственное её тело отвечает сжимает его в ответ.
Слияние — столь пошлое и грязное — было всего лишь актом их строгой, закованной в ремни и кольцо портупеи любви.
Дотторе наращивал темп, постепенно сбивая его до мучительного и невозможно тянущегося. А Люмин повиновалась, клювик пытаясь в его ямочке меж плечом и шеи скрыть. Но сладкое, почти мучительное натяжение ремней на собственном горле — не давало ей того. Дотторе держал её под строгим контролем — в невыносимом апогее всех свалившихся ощущений, подстегивая те таким изощрённым образом, не давая нежности и покоя. Пока что.
— Так и быть, — прошептал тот, плотнее стягивая узел своей портупеи на её тонкой шейке, — снимаю один из запретов. Моя пташка теперь может позволить себе сладко щебетать.
Усмешка бьёт по ней; но её заглушает стон. Хриплый, забившийся где-то комком глубоко в горле. Ах, он давал ей одно, всё ещё лишая её важного — вцепиться в ткань его рубашки да смять ту как следует, выдергивая его из собственного ликования и контроля над нею.
— Зандик, ты…! И правда невыносим. Я… дай мне закончить.
Мимолётная просьба. Знает пташка; знает, чего бы не попросила она — он исполнит. Клюнет несколько раз да горделиво расправит вороньи перья; но сделает. Своими изощрёнными и непрямыми методами.
— Пересытилась? О, что же, побочная и допустимая реакция сего процесса.
Он пожимает плечами; но от действа не отказывается. Натяжение максимальное; витками ремень портупеи скрипит в его руках; а железное колечко выбывает из Люмин глухой, рваный стон. Даже в этой позе Дотторе мог контролировать многое — угол, скорость и глубину. И он задействовал все переменные, вгрызаясь в её шейку, теряя в этом на мгновение ту нотку всевластия и контроля и срываясь на редкий, почти что животный рык у её ушка.
О, для Люмин это было отрадой;
она улыбается; уголками рта и довольно.
Улыбается, прерывая улыбку открытым ротиком; и так до самой кульминации, разлитой столь пошло и дрожаще; до бедер, дрогнувших в разогретом и избыточно липком окончании их акта.
Напряжение натянутого ремня спадает. А это значит, что все установленные правила — теряют силу. Люмин наконец-то обнимает Доктора за плечи, макушкой упираясь в его грубый подбородок. А Доктор… спинку пташки своей оглаживает, пальцами пробегаясь по тончайшим, как звенья у флейты, позвонкам. Нежно-нежно. В контраст всему, что было между ними ничтожные мгновения назад.
— Теперь я могу просить всё, что захочу?
Люмин боднула его щекой. Он вздохнул. Да, он знал, что она согласилась поэтому. Дотторе снял с неё свою маску, надевая ту на себя вновь. Сладкий мёд с её кожи ударил по носу; как аммиак.
Но он не поморщился.
— Поговорим об этом завтра. Твои физиологические и психологические системы перегружены.
Он надавливает на позвонок где-то в районе тонкой шейки, умело пальцами всё ещё играя на струнах её тела. Но сейчас-то Люмин могла позволить себе всё. Даже больше. И она не отступит. Невозмутимость, закованная в её стальную нежность, решала многое.
Она обхватывает скулы Доктора, протягивая к себе. И полушёпотом прямо в его тонкие, ворчащие губы проговаривает:
— Никаких масок и отговорок, Зандик. Ты задолжал мне свидание в «Сперанце».
— Я помню. Но давай обойдёмся без лишней лирики.
— Поздно.
Нежась в нём, всё ещё липко восседая на его бедрах и брюках, Люмин чувствовала подступающий холодок помещения. Страсть угасла; ну и пусть!
Сейчас между ними оставалось что-то куда более трепетное.
И это было важнее всех масок;
всех ремней и приказов.
Дотторе молча продолжал пересчитывать в нежных, почти что редких жестах позвонки на её оголённой спинке, а Люмин продолжала нежиться маленькой пташкой между складок его рубашки, будто в размахе крыла ворона.
Это была идиллия.
Странная, почти что невозможная.
Но главное — что их.