Зов корней

Горячая работа
NC-17
В процессе
35
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 296 страниц, 117 677 слов, 19 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 11 - Сквозь иней

Настройки
Примечания:
Сознание вернулось к Антону не плавно, а резко, словно кто-то щелкнул выключателем где-то в глубине черепа. «Проснулся» — было не то слово. Он не спал. Он пролежал эти несколько часов в полной, неестественной ясности, в состоянии мучительного бодрствования. Сон казался кощунственной, недоступной роскошью. Его мозг, будто опасаясь засад в тёмных водах забытья, наотрез отказался погружаться в них. Он боялся, что хозяева тех вод — те самые, жуткие видения — уже поджидают его на пороге снов, чтобы вцепиться в самое нутро. Лежа с закрытыми глазами, он с невероятной остротой ощущал каждый стык между досками кровати, каждую неровность наволочки под затылком. Но главным пытчиком были уши. Они работали в новом, пугающем диапазоне, улавливая не просто тишину спящего дома, а её сложную, многослойную структуру. Он слышал ритмы жизни, спящей за тонкими стенами. Глухой, мощный, немного хриплый храп отца из-за перегородки — размеренный, как биение огромного сердца. Прерывистый, лёгкий вздох Оли — взлёт и падение, похожие на трепет испуганной птички. Тихий, неразборчивый поток бормотания матери сквозь сон — таинственные монологи подсознания, вырывавшиеся наружу. И за этим — фоновый оркестр самого дома. Монотонный, почти музыкальный скрип старой балки под весом нависшей крыши — давление целой эпохи на изношенное дерево. Едва уловимое, низкое гудение выключенного холодильника на кухне — гул спящей техники. Отдалённое, навязчивое скрежетание мыши где-то в подполье, в самом низу — звук незримой, вечной жизни, точащей фундаменты. И поверх всего этого, как саундтрек к новому существованию, — тот самый внутренний гул, низкочастотная вибрация, что поселилась в костях. Он не спал. Он нёс бессменный, изнурительный караул в собственной голове, а гарнизоном был он сам — одинокий и перепуганный часовой. Его вывел из этого транса звонок. Дикий, оглушительный, рвущий тишину в клочья. Стационарный телефон внизу заливался пронзительной трелью. Затем — сдавленное, хриплое ругательство отца, тяжёлые, недовольные шаги по скрипучим половицам, звук сползающего одеяла. Антон открыл глаза. В окно лился серый, бесцветный, почти жидкий свет. Ночь по всем ощущениям, кроме бездушных астрономических расчётов. Он поднялся. Тело отозвалось с пугающей лёгкостью. Мышцы, которые ещё вчера горели от усталости и напряжения, теперь были послушны и мягки, как у кошки. Суставы не хрустели, не сопротивлялись. Он поднял ладони перед лицом, развернул их, изучая. Вчерашняя краснота, содранная ледяным снегом и собственной яростью, исчезла без следа. Кожа на костяшках была бледной, идеально гладкой, почти фарфоровой. Это было не просто быстрое заживление. Это было стирание свидетельств. Будто его тело научилось затягивать раны за одну ночь. Или же просто перестало признавать их за раны, отказываясь хранить память о боли. Он быстро, почти механически, переоделся в старые тренировочные штаны и грубый шерстяной свитер. Тот самый, что ему лет шесть назад, последней зимой перед смертью, связала бабушка. Он помнил, как тогда тонул в нём, как мешковатая шерсть свисала до колен, а рукава приходилось заворачивать несколько раз. Сейчас свитер сидел в обтяжку, отчётливо обрисовывая недетскую, новообретённую ширину плеч, рельеф груди. Рукава, даже в вытянутом состоянии, не дотягивались до запястьев, обнажая тонкие, с резко выделяющимися сухожилиями и костяшками, кисти. Время, всегда летевшее незаметно, теперь неслось с аномальной, кошмарной скоростью, меняя его физически, ставя отметины роста, которые казались неестественными. Он вышел из комнаты, босыми ногами почувствовав прохладу потрёпанного линолеума в коридоре. В ванной умылся ледяной водой из-под крана. Струи били по лицу, но словно не могли пробиться сквозь толщу внутреннего онемения, оставляя лишь физическое ощущение холода, не освежая сознание. Потом спустился вниз, по ступеням, которые теперь скрипели под его весом с новой, жалобной интонацией. Подойдя к кухонному проёму, он не услышал, а почувствовал — смутное изменение давления воздуха, лёгкую, едва уловимую вибрацию половых досок. Отец собирался выйти. Антон замер, инстинктивно отступив в густую тень коридора, слившись с ней, и стал ждать. Отец, выйдя из кухни с дымящейся кружкой в руке, аж вздрогнул всем телом, обернувшись и увидев сына. Он стоял неподвижно, как изваяние, прислонившись к стене. —Господи Иисусе! Сынок! Ты чего не спишь? Суббота же, — голос отца был хриплым, пропахшим сном и дурным, насильственным пробуждением. В нём слышалось раздражение, поверх которого тонкой плёнкой натянулась тревога. —К тебе тот же вопрос, — спокойно, абсолютно ровно, без единой эмоциональной волны, ответил Антон. —Да чёрт его дери… — отец махнул рукой, отпивая большой глоток обжигающего чая и морщась. — На работе одного придурка подменять придётся, на смену выездную. Весь график, все планы — к чёртовой матери. — Он пристально, изучающе посмотрел на Антона, выискивая в его бледном, отстранённом лице следы вчерашней бури, тени паники или боли. — Ты как? Выспался хоть? —Нормально. Выспался, — солгал Антон, глядя куда-то мимо его плеча. Ложь вышла плоской и неживой. — Собирался днём к Полине. К её деду. По поводу… исследования по краеведению, — он вставил заранее заготовленную, «легальную» причину, которая прозвучала фальшиво даже в его собственных ушах, будто кто-то другой произносил заученные строки. Отец, уже кряхтя надевая в прихожей прохудившуюся телогрейку, бросил через плечо, не оборачиваясь: —Исследования, говоришь? Ладно. Сначала — двор от снега почисть, от калитки до дровяника. И дров наколоти, на завтра к бане припас. Это чтоб неповадно было по ночам шляться да нервы всем трепать. Уяснил? Было около шести утра. До трёх дня — целая вечность, которую нужно было убить. Антон лишь коротко, почти невесомо кивнул. Возражений не было. Физическая работа была не проблемой. Она была желанным отвлечением, способом заглушить назойливый внутренний гул. Проблемой было тикающее внутри время, неумолимо отсчитывающее секунды до визита к деду, до возможных, пугающих ответов. Отец, натягивая шапку, бросил на сына последний, быстрый взгляд. Его глаза, усталые, с красными прожилками, задержались на его руках, на костяшках пальцев. В них мелькнуло не просто недоумение — лёгкий, холодный укол непонимания. Он ясно, как наяву, помнил вчерашние содранные, почти до мяса, окровавленные суставы. Сейчас они были гладкими, белыми, будто Антон всю ночь проспал в стерильных медицинских перчатках. Борис Петров на мгновение замер, задержав руку на дверной ручке, потом резко, почти сердито дёрнул головой, сгоняя наваждение, будто отмахивался от надоедливой мухи. «Бред. Перенервничал вчера, глаза устали, вот и померещилось», — пронеслось у него в голове. Но тень сомнения, тонкая и цепкая, осталась, отпечатавшись в плотно сжатых уголках губ. —Ладно. Веди себя прилично. Без выкрутасов, — буркнул он уже из-за двери, глухо и без особой надежды, как будто заклинание произносил. —Удачи, пап. Отец, не оборачиваясь, лишь поднял руку в коротком, усталом жесте, показывая, что услышал, и скрылся за тяжелой дверью, впустив в прихожую порыв морозного воздуха. Антон остался стоять в полумраке. Он закрыл глаза, намеренно отключив зрение, и сконцентрировался на слухе, позволив ему расшириться, стать радаром. Он слышал каждый этап удаления. Каждое вязкое захватывание снега сапогом отца по дорожке до калитки. Скрежет замка, слишком громкий в утренней тишине. Щелчок открывающейся и глухой, окончательный удар — закрытой. Потом — завывание стартера, упрямое, с подсевшим аккумулятором. Урчание заводившегося мотора, которое сначала кряхтело, а потом набрало ровный, рабочий тон. Он слышал, как машина тронулась, как переключилась первая передача, как звук её двигателя начал меняться, играть эхом: приглушаемый стволами сосен, отражающийся от глухой стены дальнего сарая соседей, проваливающийся в рытвину. Он мысленно рисовал траекторию, отслеживал её с пугающей точностью, пока звук окончательно не растворился в утреннем безмолвии спящего посёлка, не слился с гулом крови в его собственных ушах. Уголки его губ дрогнули, вытянувшись в подобии улыбки, лишённой малейшего тепла. Всё-таки от всей этой чертовщины был и практический, осязаемый плюс. Он чувствовал себя… оснащённым. Словно его отправили на невидимую войну, выдав новое, не до конца понятное оружие чувств. Он был насторожен, как дикий зверь. И, возможно, так же опасен — даже для самого себя. Убедившись, что отец уехал, он нарезал несколько толстых, душистых ломтей чёрного хлеба, быстро натянул куртку и вышел во двор, направляясь к покосившемуся сараю. Внутри пахло знакомой смесью: пыль веков, старое дерево, ржавчина и сладковатая прелость сена. Но сегодня к этому букету примешивалось что-то новое. Сладковатый, дикий, тёплый запах зверя — меха, слегка пропахшего дымом и кровью, и прелых лесных трав. В луче бледного света, пробивавшегося сквозь дыру в крыше (где висели пыльные, переливающиеся алмазы инея), лежал рыжий комок. Антон присел на корточки, снег скрипнул под его подошвами. Лиса спала, её бока поднимались и опадали ровно, но слишком медленно и глубоко, как у существа, выжатого до предела, погрузившегося в целительный, почти летаргический сон. Он вспомнил про рану. Надо было обработать ещё вчера, но тогда было не до того — он спасал сначала себя от кошмара, потом её от смерти. Осторожно, стараясь не потревожить хрупкий покой, он повернул её тело, чтобы взглянуть на грудь. И замер, дыхание перехватило, словно его ударили под дых. Раны не было. Не было запёкшейся, слипшей шерсти, не было страшной, зияющей дыры, из которой сочилась жизнь. На месте смертельного повреждения, прямо над сердцем, остался лишь шрам. Узкий, продолговатый, будто от удара тонким, раскалённым лезвием или от глубокого, аккуратного ожога. И этот шрам… он был до боли, до мурашек знаком. Антон инстинктивно потянулся к своему ребру, под грубой шерстью свитера, где скрывался его собственный, тот самый, что оставил ему лес в ту роковую ночь. Форма, пропорции, даже мельчайшие древовидные ответвления на одном конце… Они были идентичны. Когда-то его шрам выглядел так же свежо. Как будто неведомый гравёр взял негатив с его кожи и отпечатал на теле зверя, только в уменьшенном, изящном, лисьем масштабе. Это было не совпадение. Это было послание. Или метка. — Проснись, — тихо, но настойчиво, почти приказал он, тряхнув её за холку. Лиса лишь глубже, с недовольным фырканьем, зарылась мордой в груду старых, пропахших махоркой телогреек, издав короткий, сонный вздох. — Слышь? Эй. Открывай глаза. Ответом был лишь ровный, глубокий сон, граничащий с беспамятством. Он нашёл на полу старое, отбитое по краю блюдце — вероятно, наследие давно умершей дедовой собаки, — положил туда хлеб и поставил рядом. —Это тебе. Если, конечно, соизволишь когда-нибудь проснуться, — пробормотал он, и в его собственном голосе, к удивлению, прозвучала неожиданная нотка почти отеческой, усталой заботы. Он вышел, оставив дверь сарая на щелочке, чтобы не запарилось. Работа во дворе заняла у него смехотворно мало времени. Лопата в его руках казалась игрушечной, невесомой. Снег — мокрый, тяжёлый, слежавшийся — поддавался без сопротивления, будто он сгребал не плотные пласты, а пушистый стиральный порошок. Он работал с монотонной, нечеловеческой эффективностью: расчистил дорожку к калитке, пространство у дровяника, отгрёб сугробы от стен дома, набросал аккуратные белые валы по краям — всё это заняло около часа. Потом взял топор. Дрова кололись с одного глухого, чистого, удовлетворяющего удара. Кряжистые поленья, которые раньше приходилось пилить, а потом долго и нудно, с замахом, рубить, теперь раскалывались вдоль волокон от одного точного, вложенного в плечо движения. Топор в его руках пел, описывая в воздухе идеальные, смертоносные дуги, вонзаясь в дерево с мягким хрустом. Он не уставал. Дыхание оставалось ровным и спокойным, мышцы не горели, лишь приятно согревались, будто пробуждаясь от долгой спячки, радуясь работе. Это была не рутина, а какая-то странная, медитативная практика. Он чувствовал текстуру дерева через рукоять, его слои, находил слабые точки почти интуитивно, как если бы само полено мягко нашептывало ему, куда бить. Когда завал свежего теса был готов, а поленница аккуратно сложена до самого потолка сарая, он вернулся в дом и посмотрел на старые круглые часы в прихожей. Было только полдевятого. Время тянулось, как раскалённая смола. Мать, выйдя из кухни с тряпкой в руках, удивилась, услышав его шаги: —Тош? Ты уже… на улице был? —Да, — коротко, без подробностей, ответил он, снимая куртку. —Но там же… ты всё это… один? Уже? — её голос звучал недоверчиво, на грани чуда. Она приоткрыла входную дверь и обвела взглядом преображённый двор: чистые, будто вылизанные дорожки, ровные, под линейку сделанные сугробы, аккуратную, плотно уложенную поленницу, от которой веяло свежим запахом сосны. Её брови поползли вверх почти до линии волос. — Господи… И рубить не устал? Лицо-то даже не раскраснелось, дышишь ровно, будто не работал, а на прогулке был… —Я в порядке, мам. Там работы было немного, — соврал он, отворачиваясь к вешалке, чтобы не видеть её изучающего, пристального взгляда, в котором читалось слишком много вопросов. Она посмотрела на него, на его старый, ставший тесным свитер, который теперь отчётливо обрисовывал рельеф плеч, широкой спины и груди. В её глазах вдруг, нежданно, наполнились влагой, смесью внезапной грусти и гордости, нахлынувшей волной. —Какой же ты большой стал… — прошептала она, и голос её дрогнул. — Прямо мужчина. Серьёзный такой. Вроде вчера ещё этот свитер на тебе, как мешок, до пят висел, а сейчас… — она не закончила, смахнув ладонью непрошеную, предательскую слезинку, скатившуюся по щеке. Он лишь молча, смущённо пожал плечами, не зная, что ответить на этот внезапный всплеск материнской сентиментальности. Её слова били в самую больную точку — он и сам чувствовал, что повзрослел не на год, а на целую жизнь, на какую-то тёмную эпоху, за эту одну неделю. И это взросление было сродни тяжёлой, изнурительной болезни, меняющей не только тело, но и душу. Завтрак прошёл в тягостной, но мирной тишине, нарушаемой лишь звоном ложек о тарелки. Антон сидел у окна, глядя на иней, рисовавший на стёклах диковинные, ажурные ледяные сады. Но он видел не просто красивые узоры — он видел архитектуру холода. Каждый кристаллик, каждую ветвистую «ёлочку», каждый микроскопический, сложный, как снежинка под микроскопом, штрих. Это было одновременно прекрасно и невыносимо — как смотреть на мир через увеличительное стекло огромной силы, не имея возможности отвести взгляд, замечая каждую пылинку, каждую трещинку в старом стекле. Он чувствовал на себе взгляд матери. Не изучающий, не подозрительный, как это часто бывало у отца. А мягкий, полный уставшей, безусловной любви и какого-то нового, осторожного уважения, смешанного с глухой, непреходящей тревогой. Когда он доел и, отодвинув тарелку, тихо сказал: «Спасибо, мам, очень вкусно», — она встрепенулась, словно очнувшись от своих невесёлых дум, и улыбнулась. Самой простой, самой тёплой, но усталой улыбкой, которая на мгновение стёрла морщинки с её лица. В этот миг сквозь лёд, сковавший его изнутри, что-то капнуло, согревая мучительной, сладкой болью. Он всё ещё мог чувствовать это. Значит, не всё потеряно. Не всё съел тот холод. Он поднялся наверх, в свою комнату. Нужно было убить время, отвлечься от навязчивых, кружащих, как вороньё, мыслей о лисе, о деде, о том, что ждёт впереди. Он сел за стол, взял блокнот для черновиков, потрёпанный по углам, и простой, заточенный карандаш. Рука повела по бумаге почти без участия сознания — линии, завитки, абстрактные штрихи, будто выписывая на бумаге те самые узоры инея со стекла. Потом линии начали сами складываться, обретать смысл и форму, будто его пальцы помнили что-то, что сознание старалось забыть. Плавный изгиб щеки. Очертание губ, приоткрытых в лёгкой, смущённой полуулыбке. Завиток непослушной пряди волос, выбивающейся из-за уха и падающей на висок. Он не успел и моргнуть, как на бумаге, будто проявившись из хаоса штрихов, проступил портрет. Полина. Смотрела с листа её лёгкая, смущённая полуулыбка, тёплые, умные глаза, полные тихого понимания и какой-то внутренней, негромкой силы. И всё внутри перевернулось, рухнуло. Мысли, которые он так тщательно держал за высокой ледяной стеной, хлынули лавиной, снося все преграды. Её запах — сложная смесь ванили от шампуня, древесной смолы, въевшейся в шерстяную одежду, и чего-то своего, чистого, неуловимого, похожего на запах лесной ежевики, прогретой солнцем после дождя. Её голос, низковатый, тёплый, бархатистый, способный успокоить одним тоном, проникнуть сквозь любую, самую толстую броню льда. Её смех, который она старалась подавить, прикрывая рот ладонью, но который всё равно прорывался наружу, звонкий, искренний, заразительный, от которого хотелось улыбаться в ответ, даже если на душе было скребуще-тоскливо. Его сердце, до этого бившееся ровно и скупо, как отлаженный, но холодный мотор на холостых оборотах, вдруг сорвалось в бешеную, лихорадочную галопирующую пляску, забилось где-то в самом горле, перехватывая дыхание. Кровь прилила к лицу, к ушам, застучала в висках тяжёлым молотом, смывая на миг мертвенную бледность румянцем живого, настоящего чувства. — Полина… — прошептал он в гробовой тишине комнаты, и имя это, слетевшее с его губ, прозвучало как заклинание, как молитва отчаявшегося, как ключ к чему-то светлому, хрупкому и уже казавшемуся недостижимым. И в тот же миг, будто в наказание за эту слабость, за этот миг забытья, перед его внутренним взором, ярко, с ужасающей, фотореалистичной чёткостью, вспыхнула иная картина. Не снег за окном, а снег той лесной поляны. И не просто снег, а испещрённый следами борьбы. Лужа не красной, а чёрной, густой, словно дёготь, почти неживой крови, въевшейся в белоснежный покров. Две безжалостно разорванные, неестественно скрюченные части в знакомом зелёном пуховике. И её глаза. Те самые, синие, добрые глаза, всегда смотревшие на него с пониманием, теперь застывшие в немом, детском ужасе и полном, абсолютном непонимании происходящего, смотрящие на него из кровавой грязи и снега. То самое видение с той тварью… Лёд вернулся. Не как скорлупа, а как острая, режущая изнутри сосулька, вонзившаяся прямо в солнечное сплетение, в самое нутро. Его руки, только что так нежно рисовавшие её портрет, сжались в бессильной, яростной судороге. Карандаш в пальцах хрустнул, как тонкая кость, и разлетелся на мелкие, острые, как осколки стекла, щепки, рассыпавшись по бумаге, испещрённой её изображением. — Если этот лес… — прошипел он сквозь стиснутые, оскаленные зубы, и голос его был низким, хриплым, звериным, полным лютой ненависти не к абстракции, а к живому, дышащему, мыслящему врагу. — Нет. Если кто-то, что-то посмеет ей хоть как-то навредить… по-настоящему… дотронуться до неё… Обещание, которое он мысленно дал в эту секунду, не было ни юношеской бравадой, ни эмоциональной вспышкой. Оно было тихим, холодным, абсолютным и бесповоротным, как закон природы. Как приговор, вынесенный самому себе. Он будет защищать. Ценой чего угодно. Собственного рассудка, жизни, души. Она стала не просто символом света. Она стала границей, за которую он не позволит переступить той тьме. И если её тронут — он ответит. Он уже не знал, чем, каким именно оружием, но ответит так, что лес пожалеет о том дне, когда решил посягнуть на то, что теперь принадлежало ему. Внезапно его острый, болезненно обострённый слух, пробившись сквозь гул в голове и бытовую тишину дома, уловил другой звук. Не шаги. Не скрип. Учащённое, неровное, сбивчивое сердцебиение за тонкой стенкой. И тихие, прерывистые всхлипы, похожие на болезненные спазмы, вырывающиеся сквозь сон. Оля. Лёд внутри мгновенно сменился другим, острым, жгучим, почти паническим чувством — беспокойством. Он резко встал, смахнув со стола обломки карандаша, и вышел в коридор. Не постучав, движимый инстинктом, тихо открыл дверь в её комнату, залитую мягким утренним светом. Оля металась в постели, сбив одеяло в комок у ног. Лицо её было бледным, почти восковым, и влажным от испарины, светлые, тонкие волосы прилипли ко лбу и вискам. Она дёргалась во сне, её веки подрагивали, а из сжатых, побелевших губ вырывались короткие, жалобные звуки, похожие на стон. Ей явно снился кошмар. Не детская страшилка, а что-то настоящее, ужасное. Антон присел на корточки у самой кровати, пружинящий матрац слегка прогнулся под его весом. Осторожно, почти с робостью, словно боясь обжечься или разбудить что-то ещё, он прикоснулся тыльной стороной ладони к её лбу. Кожа горела сухим, тревожным, лихорадочным жаром. Температура снова поднялась, вернулась после ночного затишья. Его собственное сердце сжалось от тяжёлой, давящей вины. Это был отзвук. Эхо его собственного вчерашнего кошмара, его личной войны, ударившее рикошетом по самому слабому, самому беззащитному и самому дорогому звену — по сестрёнке. — Оль… Зайка, проснись, — тихо, но настойчиво позвал он, поглаживая её по горячей, влажной щеке. Оля вздрогнула всем телом, её глаза резко, испуганно открылись, полные неосознанного, животного ужаса, ещё не рассеявшегося после сна. Увидев его склонённое над ней лицо, она не пришла в себя, а, наоборот, расплакалась, глухо, захлёбываясь, будто её душили. —То-Тоша… — выдохнула она, хватая его за руку ледяными, липкими пальчиками, вцепившись мёртвой хваткой. — Мне снилось… снилось, что та собака… большая-пребольшая, страшная… она тебя грызёт… а ты не бежишь, стоишь… и у тебя лицо… не твоё… совсем не твоё… — она зашмыгала носом, смотря на него полными слёз, расплывшимися глазами, в которых читался неподдельный, чистый, детский страх. Но не за себя. За него. — Тихо, тихо, это просто сон, дурной сон, — сказал он, и его голос, к его собственному удивлению, звучал мягко, успокаивающе, совсем не ледяным, а тёплым и уверенным. — Никакой собаки нет. Я здесь. Я целый. Всё в порядке. Видишь? — Но ты же вчера… был весь… —Вчера было вчера. Сегодня всё по-другому. Я здесь, с тобой. Сиди тут, хорошо? Никуда не вставай, не убегай, — он поправил сбившееся одеяло, укрыв её. Она кивнула, всё ещё всхлипывая, но уже успокаиваясь под влиянием его твёрдого, не допускающего возражений тона и тёплой руки на своём лбу. Он вышел из комнаты, быстро, почти бесшумно спустился на кухню. Его взгляд сразу упал на стол, где рядом с глиняной хлебницей лежал тот самый, знакомый холщовый мешочек с завязками. Он развязал его. Внутри, переливаясь тёмно-рубиновым, почти чёрным цветом, лежала густая, ароматная масса — перетёртая калина, утопленная в густом, янтарном мёде. Целебная сладость. Вернувшись, он застал Олю сидящей в кровати, сгорбленной и маленькой, будто пытающейся съёжиться, стать незаметной. —Открывай ротик, — сказал он, зачерпывая маленькой ложечкой густой, липкий сироп. Она послушно, как делала в раннем детстве, когда болела, открыла рот. Он аккуратно положил ей ложку на язык. Она скривилась от резкой, бодрящей кислинки, но потом лицо её просветлело, глаза зажглись. —Вкусно… и горлышку сразу теплее, легче стало. —Вот и хорошо. Это волшебные ягоды, — сказал он, снова укладывая её и тщательно укутывая одеялом. — От Полины. Будешь слушаться, лежать смирно и спать — быстрее поправишься. Хорошо? —Полина — волшебница, — прошептала Оля, глаза её уже тяжелели, слипались. Благотворное действие мёда и усталость брали своё. — Скажи ей спасибо… огромное… самое большое… —Обязательно скажу. Спи теперь. Спи крепко. Он посидел рядом, наблюдая, как её дыхание выравнивается, становится глубоким и ровным, как напряжение окончательно сходит с её личика, сменяясь безмятостью глубокого, уже спокойного, исцеляющего сна. Только тогда он позволил себе выдохнуть, разжал сведённые в кулаки пальцы. Чувство вины, тяжёлое, липкое, как тот самый мёд, грызло его изнутри. Вдруг её болезнь, её страх — всё это было последствием его войны с невидимым врагом. Он втянул их в свою игру, в свой кошмар, даже не спросив, не предупредив. Он был миной, и осколки от него ранили самых близких. Со спокойной, но отягощённой душой он вышел из её комнаты и вернулся к себе. Он уселся на стул и снова посмотрел на листок. Там всё так же красовался портрет Полины — небрежный, сделанный наспех, но удивительно живой, передавший самую суть. Его щёки, только что холодные и бледные, снова порозовели лёгким, предательским румянцем. Он отвернулся, будто от стыда перед собственным рисунком, перед этой внезапной, вырвавшейся наружу нежностью. И тут, наконец, до него дошло. Полноценно, со всеми деталями и последствиями. Полина живёт с дедом. Значит, кроме встречи с таинственным, возможно, опасным стариком, он идёт… к ней домой. Он провёл ладонью по лицу, пытаясь стереть нарастающее, смешанное с паникой волнение, которое пробивалось сквозь внутренний лёд даже сильнее, чем страх перед лесом и его тайнами. Он впервые в жизни шёл в гости к девушке. Не просто к однокласснице, не в общую компанию, где есть и другие девочки. А именно к девушке. К той, от одного взгляда на которую сердце начинало колотиться как сумасшедшее, а в голове гудело и пело. Полина, конечно, не из тех, кто будет судить по одежде или смеяться над простотой. Но всё же… Всё же хотелось выглядеть… получше. Чем обычно. Хотя бы чуть-чуть. Было бы совсем нелепо, почти оскорбительно по отношению к ней и к этому важному дню, явиться в старом, растянутом домашнем свитере, в вылинявших трениках, пропахших потом и страхом. Он подошёл к шкафу, невысокому и тесному, и открыл створчатую дверцу. Выбор был удручающе скудным, как в гардеробе отшельника. Переезд, вечная нехватка денег, его собственная, до недавнего времени абсолютная незаинтересованность в том, как он выглядит (ведь незаметность была его лучшей защитой) — всё это оставило его с минимальным, чисто функциональным гардеробом. Он перебирал висящие на плечиках вещи. Слишком яркая, дурацкая рубашка в крупную клетку — подарок тётки, которую он никогда не надевал. Точнее, надевал раз, и все в классе долго ржали. — точно нет. Простой серый свитер — застиранный до катышков, с вытянутыми локтями. И вот, в глубине, на отдельной вешалке, висела чёрная водолазка. Из когда-то модного «прилизанного» гардероба для редких визитов к городским родственникам. Из штанов самыми подходящими были простые чёрные брюки, почти не ношенные, чуть тесноватые в бедрах, но зато без потёртостей. Он вытащил этот спартанский комплект и положил на кровать. «Словно на похороны собрался», — мелькнула едкая мысль, когда он представил себя в этом чёрном. Особенно с его нынешним пустым, отстранённым, подчас мёртвым взглядом. Но другого выбора не было. Раньше ему и правда было не для кого стараться. Не было друзей, перед которыми нужно было «выглядеть», не было желания нравиться, выделяться. Его стиль можно было охарактеризовать как «функциональная невидимость». Поэтому и вариантов одежды для особых случаев — а нынешний визит определённо был особым — у него не водилось. Всё, что выходило за рамки «незаметно и тепло», казалось ему ненужной мишурой. Из-за двери донёсся приглушённый, но взволнованный голос матери. Она, судя по обрывкам фраз, говорила по телефону, и тема была серьёзной. Антон прислушался, затаив дыхание. «…да, огромная, я не знаю породу… Мой сын, он вчера поздно вернулся, весь перепуганный, говорит, напала… Нет, не укусила, слава богу, отбился, отогнал… Ну, вы же понимаете, у нас тут дети, ещё дочка Оля маленькая, болеет… Да, конечно, буду ждать… Спасибо и вам, спасибо большое…» Он вышел из комнаты и спустился вниз. Мать как раз клала трубку старого дискового телефона, её лицо было сосредоточенным, уставшим, но с оттенком выполненного долга. — Звонила участковому? — спросил он, останавливаясь в дверном проёме кухни, опираясь плечом о косяк. —Да, Тош, — вздохнула она, оборачиваясь. — Объяснила всё, как ты вчера рассказывал. Про большую собаку, про нападение на окраине. Сказали, будут разбираться, объедут район, поблагодарили за бдительность. Обещали прислать кого-нибудь, если что. —И ты веришь, — его голос прозвучал плоским, без эмоций, но в самой этой плоскости была горькая ирония, — что они и вправду будут что-то делать с этой… псиной? Что они её найдут? —Это их обязанность, сынок, — мать посмотрела на него с лёгким, усталым укором, но больше с беспокойством. — Они не могут просто проигнорировать сообщение о потенциально опасном животном, тем более в жилой зоне. Люди должны чувствовать себя в безопасности. —Наивно, — усмехнулся он коротко и беззвучно, лишь уголок рта дрогнул. Но мать, кажется, уловила этот жест, этот скепсис. Её взгляд стал ещё более проницательным, изучающим. В этот момент на лестнице скрипнула ступенька. Медленно, как сомнамбула, спустилась Оля. Был уже первый час дня, а она только что поднялась. Волосы торчали в разные стороны, на щеке отпечатался красный шов от складки на подушке, глаза были сонными. —Сплюша-засоня, — ласково, с облегчением сказала мать, потирая ей макушку. Видимо, нормальный сон дочери её успокоил. — Доброе утро, солнышко. Вернее, добрый день уже. —М-м… доброе… — пробурчала Оля хриплым, сонным голоском, протирая кулачками глаза. Мать накормила всех горячим, наваристым супом с крупой. Антон ел быстро, почти не замечая вкуса, его мысли уже были за порогом этого дома, на дороге к зелёному дому. Закончив, он отодвинул тарелку и обратился к матери, глядя ей прямо в глаза, стараясь быть максимально убедительным, но не напористым. — Мам, можно я схожу к деду Полины? Пообещал зайти. И… у нас по краеведению совместное исследование, он местный старожил, может, что-то подскажет, расскажет про историю этих мест. В глазах матери сначала мелькнули те самые сомнения, которых он и боялся. Её взгляд скользнул по его лицу, ища признаки усталости, скрытого напряжения, лжи. Вчера он вернулся еле живой, испуганный, с порванной курткой, а сегодня уже рвётся в ту же сторону, откуда принёс столько тревоги. Но Антон не дрогнул. Он смотрел на неё спокойно, почти отстранённо, и в этой новой, непривычной твёрдости, в этой взрослой решимости не было места для детской паники или скрытности. Была информативность взрослого человека, который просто информирует о своих планах, но не просит разрешения. И это, как ни странно, сработало. Мать выдержала паузу, взвешивая. Потом, кажется, внутренне сдалась, уступив этой новой, незнакомой силе в сыне, и кивнула. —Ладно. Только, пожалуйста, чтобы к ужину. И без всяких лесных троп, прямая дорога, по людным местам. Договорились? —Договорились, — твёрдо, без колебаний ответил он. — Спасибо. Он поднялся в свою комнату, чтобы переодеться. Снимая старый, тесный свитер, он вдруг вспомнил про свой шрам — тот самый, что теперь был отражён, как в зеркале, на лисе. Он подошёл к маленькому, мутноватому зеркалу, висевшему над комодом, задрал водолазку и присмотрелся к ребру, к тому месту, где всегда жила эта отметина. Облегчение, перемешанное с леденящим, глухим непониманием, сковало его. Того маленького, сероватого пятнышка, похожего на кусочек коры старого, мёртвого дерева — не было. Оно исчезло практически бесследно. Виднелись лишь едва заметные, бледные, как шрамы от забытых царапин, рубчики на местах, где когда-то расходились древовидные линии. Теперь от них остались только отсутствующие контуры, похожие на тени. А в центре — небольшая, аккуратная ямочка, легкое вдавление, будто это пятно… вырвали с корнем. Оставив после себя не рану, а пустоту, странную впадинку, как от пальца, надавившего на ещё мягкий пластилин и не вернувшего форму обратно. Он всё ещё не понимал до конца, что случилось с ним вчера на дороге после их прогулки, в тот миг, когда он «отрубился», когда мир поглотила белая пелена. Но теперь и знать особо не хотел. Он чувствовал кожей, нутром, что полная, исчерпывающая правда ему не понравится. Ни капли. Всю правду, наверное, знала только она. Лиса. Ему обязательно нужно было проведать её перед визитом к Полине. Может, к его возвращению она очнётся. Он натянул водолазку. Ткань была прохладной, плотной, немного колючей, но приятно облегала торс. Немного тесновато в плечах (или это он так вырос за эти дни?), но чистая, без катышков и потертостей. Чёрные брюки сидели, как влитые, подчёркивая худобу и длину ног. Он посмотрел на часы. Было ещё рано. Даже двух не было. Но ждать он больше не мог. Каждая минута в четырёх стенах давила на него, заставляя глубже погружаться в воронку собственных тревожных мыслей. Он хотел поскорее вырваться, сделать хоть что-то полезное, двигаться. И, если быть до конца честным с собой, он отчаянно, почти физически, хотел увидеть её. Увидеть живую, улыбающуюся, настоящую, ту, чей голос стал якорем в этом бушующем море ужаса. Но эту мысль он тут же оттолкнул, почти с раздражением на собственную слабость. Он идёт не ради неё. Он идёт ради встречи с дедом. Ради ответов. Ради выживания, как его, так и всех вокруг. Это было важно. Оправдание было железным. Он бросил последний, оценивающий взгляд в зеркало. В отражении на него смотрел стройный, чуть бледный парень в чёрном. Взгляд… да, взгляд был пустым и тяжёлым, будто за ним скрывалась бездна. Но если присмотреться, в самой глубине, за этой пустотой, горела слабая, но упрямая искра решимости. Или безумия. Или того и другого вместе. Спускаясь вниз, он уже в кухонном проёме столкнулся с матерью. Она, увидев его в полном «боевом» облачении, замедлила шаг, и её глаза широко, по-девичьи раскрылись. Она обвела его взглядом с ног до головы — чёрная, облегающая водолазка, чёрные, почти новые брюки, непривычная подтянутость, скрытая сила в позе. —Ой-ой-ой, — протянула она, и в её голосе зазвучала шутливая, тёплая, одобрительная нотка. — А это кто у нас такой вышел? Ты точно к деду Полины так нарядился? Небось, на исследование по краеведению в самом строгом, почти траурном, костюме идёшь? Антон смущённо отвёл взгляд, что было красноречивее любых слов, любых оправданий. Мать улыбнулась, добрая, понимающая, чуть грустная улыбка, и подмигнула ему, будто становясь его сообщницей в этом маленьком, важном деле. —Ничего, ничего. Полине, я думаю, очень понравится. Она девушка со вкусом. Из кухни, привлечённая голосами, выскочила Оля. Увидев брата, она замерла на секунду, а потом её глазёнки засверкали настоящим, неподдельным восторгом. —Ооого! Тоша! Ты такой красивый! — воскликнула она, не сдерживаясь. — Прямо как принц! Из сказки! Настоящий! — и, не удержавшись, кинулась к нему в обнимашки, вцепившись в его ноги. Его сердце, казалось, окончательно растаяло в этот миг. Он не удержался, рассмеялся — коротко, но искренне, от души — и, подхватив сестрёнку под мышки, легко, будто пёрышко, покрутил её вокруг себя, как на самой быстрой карусели. Оля визжала от восторга, её звонкий, здоровый смех заполнил собой всю прихожую, вытеснив тяжёлое молчание последних дней. Мать, наблюдая за ними, тоже рассмеялась, и в её смехе звучало глубокое, щемящее облегчение. Давно в этом доме не было такого простого, светлого, почти забытого счастья. Отпустив раскрасневшуюся, смеющуюся Олю, Антон начал одевать свою, теперь зашитую, куртку. На всякий случай он внимательно осмотрел подкладку и низ, выискивая засохшие бурые пятна, которые мог не до конца оттереть вчерашним снегом. Но куртка была чистой. Ни намёка на вчерашний кошмар. Хотелось бы верить, что всё это и правда был просто страшный сон. Но нет. Единственное маленькое счастье — что от этого кошмара не осталось видимых, вещественных следов. Практически. Мать посмотрела на него, заметив его пристальное, чуть напряжённое изучение куртки. —Не переживай, дырку я зашила, — сказала она мягко. — Аккуратно, почти не видно. Или я какую-то упустила? Может, где ещё порвана? «Ах, да» — промелькнуло у него в голове. Про то, что куртка была ещё и порванная, он в суете забыл. Столько всего случилось. —Всё в порядке, мам, спасибо, — он быстро кивнул, надевая куртку на себя и отворачиваясь к двери, скрывая выражение лица, в котором могла проскользнуть благодарность и новая волна вины. — Просто проверял. Целая. Тут же к нему снова подбежала Оля, хватая его за рукав. —Тоша! Ты только не забудь, ладно? Передай Полине огромное-огромное спасибо! Скажи, что ягоды волшебные и она самая лучшая волшебница на свете! —Оленька, — с лёгким, игривым укором вмешалась мать, но улыбка выдавала её. — Не приставай к брату, не отвлекай. Он и так всё передаст. —Обязательно передам, дословно, — Антон потрепал сестрёнку по растрёпанным волосам. — Она будет рада тебя слышать. Мать подошла ближе, её лицо снова стало серьёзным, матерински-озабоченным. Поправив ему воротник, она сказала тихо, но чётко: —Помни, сынок: прямая дорога, и чтобы к ужину. Никаких приключений, никаких сторонних троп. Вчерашнего хватит на всю жизнь. На мою, по крайней мере. Он повернулся к ней и встретился взглядом. Его глаза были спокойными, тёмными, глубокими, и в них не было ни тени вчерашней паники или сегодняшнего смущения. Была лишь глубокая, непоколебимая уверенность, идущая из самого нутра. Она шла не от бравады, а от какого-то нового внутреннего знания, пугающего в своём холодном спокойствии. —Хорошо, мам, — сказал он просто, и это короткое слово, произнесённое низким, ровным голосом, прозвучало как клятва, как обещание, которое он намеревался сдержать любой ценой. Мать замерла, вглядываясь в него, и, кажется, нашла в этой новой, незнакомой твёрдости не повод для новой тревоги, а странное, горькое успокоение. Её сын изменился, да. Непонятно как и почему. Но в этот момент он выглядел не потерянным, испуганным мальчиком, а человеком, который может держать слово, нести ответственность. Она вздохнула, кивнула и отступила, давая ему дорогу к выходу, к его странной, тёмной миссии. —Ну, иди уже. И передай от меня привет её дедушке и здоровья. Антон вышел на улицу. Прохладный, колкий, по-настоящему зимний воздух ударил в лицо, но внутри горел странный, смешанный огонь — от предвкушения встречи, от страха перед неизвестностью, от слабой, но упрямой надежды и от этой новой, тяжёлой, как свинцовый плащ, ответственности, что легла на его плечи. Он сделал первый шаг, но не в сторону посёлка. Сначала — к сараю. К своей странной союзнице, или пленнице, или ключу. Внутри пахло прелостью, сном и зверем. Рыжий комок в гнезде из телогреек даже не пошевелился. Грудь лисы равномерно, медленно поднималась и опускалась, но это был сон не живительный, а глубокий, почти летаргический, погружение в самую глубь, откуда возвращаются не сразу. Антон постоял, глядя на неё, на этот живой знак вопроса. —Ну и хрен с тобой, спи уж, — выдохнул он, на удивление беззлобно, больше устало, чем с раздражением, и тихо прикрыл дверь, оставив её в покое, в её целебной темноте. Он направился к дому Полины. Увы, но единственная более-менее прямая дорога до посёлка пролегала вдоль леса, местами почти вплотную к нему, как бы ему ни хотелось держаться от этой зелёной стены подальше. Когда он ступил на утоптанную дорогу, на которой деревья с обеих сторон начали смыкаться плотнее, образуя туннель, он сразу почувствовал их. Взгляды. Невидимые, безглазые, но от этого не менее реальные. Они исходили от старых, замшелых стволов, из-под тёмного бурелома, с голых, протянутых словно когтистые руки, ветвей. Это было не воображение. Это было давление внимания. Тишина здесь была не пустой, а насыщенной, тяжёлой, оценивающей. Ещё вчера это сводило бы его с ума, заставляло обливаться холодным потом. Сегодня, как и прошлой ночью, он лишь почувствовал глухое, чёрное, усталое раздражение. Как к назойливым, надоедливым мухам. —Смотрите, сколько влезет, — пробормотал он себе под нос, почти неосознанно, и в голосе его звучало холодное, презрительное равнодушие. Он шёл дальше, не ускоряя шага, но и не замедляя, демонстративно игнорируя этот незрительный пресс. Внезапно он почувствовал, как под ногами загудела, завибрировала земля. Лёгкая, но отчётливая, ритмичная тряска. Кто-то ехал по этой же грунтовке, направляясь из глубины леса в сторону посёлка или наоборот. Через минуту из-за поворота, медленно подпрыгивая на ухабах и замирая в рытвинах, выползла знакомая «буханка» — УАЗик милицейской раскраски, жёлтый с синей полосой. Антон почувствовал, как что-то внутри него ёкнуло — не от страха, а от едкой, горькой иронии. «Неужели здешние стражи порядка исполняют свой долг с такой оперативностью?» — мелькнула язвительная мысль. На его лице, абсолютно бесстрастном, дрогнула едва заметная мышца — нечто среднее между усмешкой и гримасой отвращения. Он тут же заставил её замереть. Он не понимал, что с ним: почему ему стало почти смешно от этого? От абсурдности картины — жёлтая милицейская машина едет по лесной дороге, где вчера якобы на него набросилась бродячая псина. Это было неправильно. Неправильно и дико забавно в своей беспомощности. Как если бы против танка выставили водяной пистолет. «Буханка», поравнявшись с ним, с шипящими тормозами остановилась, забрызгав его снежной жижей из-под колёс. Стекло со стороны водителя опустилось, и из кабины, окутанной запахом махорки и бензина, выглянул мужчина лет сорока пяти. Усталое, небритое лицо цвета походного хлеба, глубокие, синюшные тени под глазами, которые видели слишком много такого, о чём не рассказывают. Его взгляд, тяжёлый, проницательный и бесконечно уставший, скользнул по Антону, выискивая что-то знакомое, сверяя с каким-то внутренним списком, и, кажется, не находя. —Здравствуйте, — сказал Антон первым, удивляясь собственному спокойному, ровному, почти безразличному тону. Как будто он просто здоровался с соседом, вышедшим вынести мусор. —Здравствуй, — ответил милиционер, и его голос был хриплым, задумчивым, пропахшим чадом и бессонными ночами. Он не сводил глаз с Антона. Молчание затянулось на несколько секунд, наполняясь гулом неглушеного мотора, шипением пара из-под капота и ощущением леса, который, казалось, притих и тоже слушал. —Вам что-то нужно? — наконец спросил Антон. Этот пристальный, изучающий, почти «патрульный» взгляд начал действовать ему на нервы, проникая сквозь холодную броню отстранённости, пробуждая в глубине привычный, старый страх перед любым представителем власти. Милиционер не ответил сразу. Он смотрел ещё секунды три, словно сверяя увиденное с какой-то картинкой, фотографией или описанием в голове. Потом с кряхтением откинулся на сиденье, потянулся и достал из внутреннего кармана потёртой куртки кожаный, видавший виды жетон в пластиковом чехле. —Я — лейтенант Тихонов, участковый уполномоченный, — представился он, на мгновение показывая удостоверение, даже не дав его рассмотреть. — А ты кто будешь? Лица твоего что-то не припоминаю. Новый житель? —Петров, Антон. Мы с семьёй недавно переехали, примерно неделю назад. На Крайней улице. —А, вот оно что, — Тихонов медленно, раздумчиво кивнул, но подозрительность из его взгляда не ушла, лишь притулилась в уголках глаз. — Ну, вобщем-то… Тут сообщают, бегает какая-то псина, здоровенная, злая. Осторожней будь, парень, по лесу в одиночку не шляйся. И близких предупреди. Он уже сделал движение, чтобы закрыть стекло, рычащая ручка заскрипела, но замер, рука осталась на ней. Он явно хотел сказать что-то ещё, колебался, борясь с усталостью и, возможно, какими-то инструкциями. —Что-то ещё? — спросил Антон, чувствуя, как подспудная, холодная тревога начинает подниматься где-то из глубин, из-подо льда, как пузырь со дна. Тихонов прокашлялся, протёр ладонью глаза, и его взгляд снова стал острым, как шило. —Пока срок небольшой… — начал он негромко, почти конфиденциально, словно делился не служебной информацией, а своими личными догадками. У Антона внутри всё перевернулось. Не от страха разоблачения по поводу вчерашнего — а от внезапной, леденящей догадки. Этот человек что-то знал. Не про собаку. Знало ли вообще милицейское начальство о других, куда более странных вещах, которые происходили в этом лесу? Или он, Тихонов, знал что-то сам, по себе, за годы службы тут? — Что? — выдавил Антон, сохраняя лицо каменным, но внутри всё уже насторожилось до предела. —Да тут родственники одного человека заявили, — Тихонов вытащил из того же кармана смятую, засаленную бумажку, развернул её на руле, приглаживая ладонью. — Мужик, местный охотник. Вчера утром ушёл на промысел и не вернулся. Вечером родня его обыскалась, но не нашли. Ты его, случаем, не встречал? Не видел вчера в этих краях? Он протянул бумажку через окно. На ней была распечатана на стареньком, полосатившем матричном принтере чёрно-белая фотография. Мужчина лет тридцати-тридцати пяти, коренастый, крепко сбитый, с тёмными, коротко стрижеными волосами и скуластым, серьёзным, не улыбающимся лицом. Типичное лицо человека, который много работает на воздухе и привык полагаться только на себя. Антон видел его впервые. Но что-то было… Странное, неуловимое сходство. Не в чертах, не в разрезе глаз… а в взгляде. Суровом, сосредоточенном, прячущем усталость. Или это ему, с его новым, обострённым восприятием, всё мерещилось? —Нет, — ответил Антон твёрдо, возвращая бумажку. — Впервые вижу. Нигде не встречал. —Ясно, — протянул Тихонов, принимая фотографию обратно, складывая её вчетверо. Его глаза снова впились в Антона с тем же недоверчивым, усталым прищуром. — Вы с ним… чем-то похожи. Хотя, может, мне и показалось. Бессонница, голова чугунная, — он грубо, с силой протёр ладонью глаза, и стало ясно, что он не спал, возможно, сутки, а может, и больше. — В общем, повторяю: будь настороже вдвойне. И близким передай. И это… — он уже начал поднимать стекло, но добавил сквозь сужающуюся щель, его голос прозвучал приглушённо, но отчётливо, — парень, ты вроде смышлёный, не дурак. Постарайся держаться от этого леса подальше. И не только от леса. От всего, что с ним связано. Всё. Окно закрылось с глухим, финальным стуком. Машина, фыркнув клубом дизельного выхлопа, который тут же развеяло ветром, тронулась, с трудом развернулась на узкой дороге и медленно поползла обратно, в сторону посёлка, оставив за собой колею в снегу и тяжёлое предчувствие в воздухе. Антон стоял, глядя ей вслед, пока красные задние огни не скрылись за поворотом и не растворились в серых сумерках. Слова лейтенанта отдавались в нём тяжёлым, зловещим эхом, похожим на погребальный звон. «Держаться подальше». Горькая, беззвучная усмешка сорвалась с его губ, пар от неё повис в морозном воздухе. —Поздновато уже, товарищ лейтенант, — прошептал он в наступающую тишину, когда звук мотора окончательно затих. Слишком поздно. Он уже был в самом его сердце, в пасти. И, судя по всему, он был не единственным, кто неверным шагом ступил в эту зелёную пучину. Мысль об исчезнувшем охотнике, чьё лицо почему-то казалось смутно знакомым, легла на душу новым, тёмным, острым камнем. Лес не просто играл с ним, пугал видениями. Он пожирал людей. Реальных, живых. И теперь, похоже, у него появился конкурент — или, что страшнее, новая цель в лице самого Антона.

***

Пока он шёл по краю лесного массива, уже видя впереди первые огоньки посёлка, он всё ещё чувствовал их — взгляды, будто впившиеся в спину из самой густой чащи. Они не были такими плотными, всепроникающими, как в глубине, но их пристальное, недоброе внимание ощущалось на самой границе сознания, как лёгкий, назойливый озноб. Постепенно, по мере того как деревья редели, сменяясь покосившимися заборами, крышами сараев и тёмными квадратами огородов, этот «озноб» начал стихать. Взгляды редели, таяли, растворяясь в обыденности, в запахе дыма из труб, в далёких голосах. Лес отпускал его. На время. Антон облегчённо выдохнул, когда под ногами окончательно сменился утоптанный снег лесной тропы на расчищенную, посыпанную песком дорогу, а последние, самые наглые сосны остались позади, как часовые на границе. Дом Полины стоял на самом отшибе, самый первый после леса, если не считать пары заброшенных, почерневших избушек и засыпанных снегом огородов. Стратегическая позиция, подумалось ему. Или ловушка. Или и то, и другое одновременно. Наконец он дошёл. Небольшой, но крепко сбитый старый дом под трёхскатной, крутой крышей, крытый тёмным шифером. Сбоку притулилась приземистая, застеклённая веранда, сейчас заваленная дровами и старыми ящиками. Стены были покрашены в неожиданно яркий, жизнеутверждающий, даже весёлый зелёный цвет, который даже в унылой зимней белизне смотрелся по-домашнему уютно и гордо. Над чердачным окном, словно старший, неусыпный страж, накренялся длинный шест с ржавой, причудливой телевизионной антенной, похожей на абстрактную скульптуру. И запах… он ударил в нос ещё на подходе, за несколько метров. Не просто дым из кирпичной трубы. Сложный, тёплый, многослойный букет: печёный хлеб, сушёные яблоки и грибы, какие-то горьковатые травы (полынь? зверобой?), старая древесина и… она. Полина. Её собственный, чистый, неуловимый аромат, который он уже успел запомнить, как отпечаток пальца, смешанный с лёгким запахом её шампуня — что-то вроде лесных ягод и ванили, но без слащавости. Сердце тут же предательски, гулко ёкнуло, нарушая установленный холодный ритм, заставив кровь приливать к лицу. Он сделал последний шаг к невысокому, слегка покосившемуся крыльцу, сглотнув внезапно подступивший к горлу комок волнения (он был так не похож на страх перед лесом — это было живое, тёплое, человеческое волнение), и постучал костяшками пальцев в обшитую дерматином дверь. Через несколько секунд, в течение которых его сердце колотилось где-то в районе горла, дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы в щели показалось её лицо. Увидев его, Полина широко раскрыла глаза, и её брови поползли вверх от неподдельного удивления. Она молча, быстро, оценивающе окинула его взглядом с ног до головы, будто проверяя, тот ли это человек. Потом её губы дрогнули, сдерживая улыбку, а в глазах заиграли весёлые искорки. —Здравствуйте, — произнесла она нарочито строгим, деловым тоном, подражая, видимо, какому-то старому фильму или просто своей фантазии, но голос её предательски дрожал от смеха. — У нас незнакомцев не пускают. Особенно таких подозрительных и мрачных. И…хлоп! Дверь захлопнулась прямо перед его носом, с глухим, решительным звуком. Антон замер в полном, оглушительном недоумении. Что это было? Он что-то сделал не так? Ошибся домом? Может, это не её голос? Он уже поднял руку, чтобы постучать снова, более настойчиво, решительно, когда дверь распахнулась настежь, и Полина, уже не сдерживаясь, рассмеялась. Её смех был тем самым — живым, звонким, немного смущённым, от которого у него внутри всё переворачивалось и ёкало где-то под самыми рёбрами, согревая холодную пустоту. —Прости, прости, не удержалась! — выдохнула она сквозь смех, отступая вглубь тёплой, пахнущей пирогами прихожей. — Господи, у тебя такое… грозное, трагическое лицо было! Как будто на дуэль или на собственную казнь пришёл, а не в гости. Заходи уже, замерзнешь тут! Снимай обувь. Войдя в прихожую, он окунулся в её запах с головой. Здесь он был ещё гуще, концентрированнее, смешиваясь с ароматами дома. Полина была в просторном тёмно-фиолетовом свитере с широким воротом, сползающим на одно плечо, обнажая тонкую ключицу, и в мягких чёрных тренировочных штанах. Домашняя, небрежная, уютная одежда, но на ней она выглядела… потрясающе. Естественно и в то же время безумно притягательно. Он поспешно отвел взгляд, чувствуя, как по щекам разливается предательский, неконтролируемый жар, и начал снимать ботинки, возясь со шнурками, которые вдруг стали непослушными. —Дедушка в мастерской, он ковыряется с какой-то резьбой по дереву, сказал не беспокоить до трёх, поэтому… — Полина говорила, пока он разувался, и вдруг её речь оборвалась. Она снова пристально посмотрела на него, на его лицо. — Ой… Ты… без очков. Он машинально потянулся к переносице, к привычной, успокаивающей тяжести, которой больше не было. Пустота там ощущалась физически. —Да… Разбились вчера, — коротко, уклончиво ответил он, снимая куртку и вешая её на гвоздь у двери. —Тебе… — она слегка покраснела и отвлеклась, поправляя несуществующую прядь волос, заведя руку за ухо. — Тебе очень идёт. Очень. Глаза… они какие-то другие стали. Более… открытые. И… глубокие. Страшные немного, но красивые. «Другие. Открытые для видения кошмаров. Глубокие, как колодец, на дне которого что-то шевелится», — горько подумал он, но вслух лишь сказал, глядя в пол: —Спасибо. —Извини, что дед занят, ты, наверное, рассчитывал сразу к нему… —Всё в порядке, это я виноват, что раньше пришёл, — перебил он, стараясь звучать непринуждённо, но голос всё равно вышел немного скованным. — Не хотел просто дома сидеть. Там… тяжело. Полина улыбнулась, и в её глазах мелькнула какая-то смесь понимающего смущения и решимости. —Ну… если не против… можешь пока со мной посидеть? У меня в комнате? Там… уютнее. В груди у Антона что-то гулко и мощно стукнуло, а затем начало бешено, аритмично колотиться, словно пытаясь вырваться из клетки грудной кости, наполнить собой всё тело. Сидеть. С ней. В её комнате. Один на один. Без свидетелей. Он едва выдавил из себя, надеясь, что голос не выдаст паники и этого дикого, смешанного с ужасом восторга: —Нет, не против. Конечно. — Отлично! — её лицо просияло, осветив и прихожую, и, казалось, весь его мрачный внутренний мир. — Пойдём. Она легонько, почти невесомо взяла его за запястье и повела по короткому, тёмному, пахнущему старым деревом и лавандой коридору. Её прикосновение было как удар разрядом, пробежавшим по всей коже, от запястья до самого затылка, оставив после себя след — тёплый, жгучий, живой. «Соберись, — сурово приказал он себе, чувствуя, как земля уходит из-под ног. — Ты здесь не для этого. Не для этого. Не сейчас». Полина открыла дверь, и на Антона обрушилась новая, всепоглощающая волна — на этот раз чисто её пространство, её мир. Комната была небольшой, залитой рассеянным, молочным светом из окна, заставленного книгами и сухими букетами в глиняных кувшинах. И пахло… пахло ею концентрированно, как в самом эпицентре бури. Запах её кожи, волос, ткани свитера, какой-то лёгкой пудры или крема, чернил и нотной бумаги. Этот густой, сладковато-тёплый, сводящий с ума аромат ударил в голову, затуманил сознание. Сердце забилось так сильно, что он почувствовал его стук в висках, в ушах, в кончиках пальцев. Одно дело — чувствовать её запах рядом на улице, на расстоянии, и совсем другое — быть погружённым в него, как в тёплую, густую, ароматную воду, не имея возможности вынырнуть. Полина, отпустив его руку (он почувствовал мгновенную пустоту на месте её прикосновения), прошла мимо, чтобы прикрыть дверь, оставив её чуть приоткрытой. —Чувствуй себя как дома, — сказала она, поворачиваясь к нему и улыбаясь той самой, немного застенчивой улыбкой, которая сводила его с ума. Антон в это время смотрел на неё, не в силах отвести взгляд. Свет из окна подсвечивал её профиль, играл бликами в тёмных, густых волосах, оттенял длинные ресницы. Она была такой живой, такой настоящей, такой контрастной по отношению к ледяному, безумному кошмару, из которого он только что выбрался. В нём боролись два чувства: дикое, животное, первобытное желание быть ближе, прикоснуться, вдохнуть глубже, и холодный, рациональный страх всё испортить, напугать её тем, что он теперь носил внутри, этой чужеродной, тёмной силой. —Тоша? Всё в порядке? — её голос прозвучал чуть тише, с лёгкой, зарождающейся тревогой. — Ты как будто в трансе. Его домашнее имя, «Тоша», произнесённое её голосом, низким и бархатистым, прозвучало как магия, как разрешение. Оно растворило последние остатки осторожности, растопило лёд где-то в самой глубине. Все мысли, все тревоги, все страхи вдруг сплелись в один навязчивый, огненный узор: Полина. Полина. Полина. Он не осознавал своих движений. Ноги сами понесли его вперёд, будто его тянуло магнитом. Он приблизился почти вплотную, ощущая исходящее от неё тепло, тот самый сбивающий с толку аромат. Его взгляд упал на изгиб её шеи, на тонкую, почти прозрачную кожу у ключицы, где пульсировала жилка. Он наклонился, притягиваемый магнитом её запаха, его дыхание, сдавленное и прерывистое, коснулось её кожи. — Тоша? — её голос прозвучал на этот раз испуганно и смущённо одновременно. Она замерла, не отстраняясь, но и не приближаясь. Он вздрогнул, будто ошпаренный, протрезвев от этого испуга в её голосе. Что он делает?! Он вёл себя как животное, как какой-то лесной зверь! Чувствуя жгучий, всепоглощающий стыд, он прошептал ей почти в ухо, медленно, с трудом отдаляясь, чувствуя, как каждое движение даётся через силу: —Прости… ты просто… очень вкусно пахнешь. —Вкусно? — из её губ вырвался лёгкий, нервный, почти истерический смешок. Она отступила на шаг, прижимая ладонь к шее, которую он только что… чуть не укусил? Обнюхал, как дикарь? — Тоша, ты что, каннибал? Я не на обед, честное слово. —Ой, чёрт, — он провёл рукой по лицу, чувствуя, как горит каждая клетка, будто его поджаривают на медленном огне. — Я имел в виду… приятно. Невыносимо приятно. Вот я и не удержался. Извини, это было… нелепо. По-идиотски. Он отвернулся, пытаясь взять себя в руки, сжать в кулак эту дикую, бушующую внутри бурю, и в этот момент, резко пожимая плечами от смущения и накопленного напряжения, почувствовал короткий, отчётливый, сухой звук — ррраз! Холодок коснулся кожи на плече. Он посмотрел вниз. На правом плече его чёрной, и без того натянутой водолазки зияла небольшая, но заметная продольная дыра. Ткань, не рассчитанная на такой резкий, мощный рывок выросших за последнее время мышц, не выдержала, лопнула по шву. «Идеально, — с горькой, почти истерической иронией подумал он. — Мало того что повёл себя как полный придурок, сказал глупость, так ещё и одежду порвал. В гостях. В единственной более-менее приличной вещи». Антон стоял, покрасневший от стыда и досады, не зная, что сказать, куда девать руки. Мало того что он начудил и сказал глупость, так теперь ещё и выглядел оборванцем. Он уже мысленно прощался с Полиной (навсегда, конечно) и с водолазкой — её можно было выбросить. Но не успел он погрузиться в пучину самобичевания, как услышал голос Полины, на удивление собранный, деловитый и спокойный: —Снимай. Антон замер, не веря своим ушам. Он медленно, будто скрипя всеми суставами, повернулся к ней. Она смотрела на него серьёзно, указывая подбородком на злополучную дыру. —Раздевайся, — повторила она, и в её тоне не было ни намёка на шутку, смущение или игру. Была практическая необходимость. Антон впал в полный ступор. Его мозг, уже перегруженный эмоциями, отказался обрабатывать эту просьбу в контексте всего, что произошло за последние минуты. Он просто уставился на неё, не в силах пошевелиться. Полина, заметив его ошеломлённое, почти паническое выражение, вдруг осознала двусмысленность и вспыхнула ярче маков цветка, от корней волос до самой шеи. —Ой, нет! То есть да! Но не так! — заторопилась она, размахивая руками, будто отгоняя неправильные мысли. — Я хочу её зашить! Водолазку! Она же тебе нравилась, да? Хорошо сидела. А такую дырку, если не залатать сразу, она потом расползётся, и вещь придётся выкидывать. Не переживай, я с иголкой управляюсь не хуже, чем со смычком по скрипке. Получается почти невидимо и аккуратно. Антон колебался. Сидеть полураздетым в её комнате? Это казалось ещё более неловким, почти похабным. С другой стороны, предложение помощи было как нельзя кстати, и отказ был бы глуп и невежлив. Он кивнул, не решаясь говорить, и начал стягивать водолазку через голову. —Хорошо. Спасибо, — пробормотал он, чувствуя, как ткань застревает на плечах. Он потянулся к подолу и стал стягивать её. Ткань, тугая на его новых, рельефных плечах, с трудом поддалась, и он почувствовал, как мышцы спины и груди напряглись, обнажаясь под ней. Он чувствовал её взгляд на себе, тяжёлый, пристальный, изучающий. Когда он наконец снял водолазку и остался в одних чёрных брюках, воздух комнаты показался ему прохладным, почти холодным на обнажённой коже. Он посмотрел на Полину. Она тут же, быстро, как пойманная на горячем, отвела глаза, но не раньше, чем он успел заметить, как алеют её щёки, уши, даже шея. Она смотрела не просто на него — её взгляд скользнул по его торсу, на секунду задержавшись на прессе, на ключицах, на том месте, где когда-то был шрам, а теперь осталась лишь ямочка. Сгорая от смущения, он протянул ей чёрный, ещё тёплый от тела комок ткани. —Вот… —С-спасибо, — пробормотала она, принимая водолазку, и быстро отвернулась к невысокому комоду из тёмного дерева. Она достала из верхнего ящика небольшую, украшенную выжженным узором деревянную шкатулку, открыла её. Внутри в идеальном порядке лежали катушки с нитками всех цветов, иголки, напёрсток, ножницы. Затем она села на край своей, застеленной пёстрым покрывалом кровати и принялась за работу, склонив голову над тканью. Антон остался сидеть рядом, на стуле у письменного стола, стараясь не смотреть на неё слишком прямо, но и не отводить взгляд совсем, чтобы не показаться грубым. Он наблюдал, как её тонкие, удивительно уверенные и ловкие пальцы вдевают чёрную нитку в ушко иголки с первого раза, как она склоняется над тканью, губы её плотно сжаты в сосредоточенности, брови чуть сдвинуты. Она старалась не смотреть на него, уткнувшись в работу, но время от времени её взгляд скользил в его сторону, быстрый и украдкий, и каждый раз она чуть глубже наклонялась к водолазке, будто пытаясь спрятать лицо. В комнате стояла напряжённая, густая, почти осязаемая тишина, нарушаемая только шелестом ткани, тихим шуршанием нитки и их неровным, старательно заглушаемым дыханием. Часы где-то в доме пробили три удара, но казалось, что время остановилось в этом маленьком, наполненном её присутствием мире. —Готово, — наконец объявила Полина, откусывая нитку зубами с ловким, привычным движением. Она разгладила ладонью место шва, потянула ткань, проверяя прочность, и протянула водолазку. — Посмотри. Почти как новая. Шов внутри, с изнанки, его не видно. Антон взял ткань. Он искал шов, водил пальцами по месту разрыва, но на чёрном фоне его было практически не видно, только едва ощутимая под пальцами, ровная выпуклость. Искусная, аккуратная, профессиональная работа. —Да ты и вправду волшебница, — сказал он искренне, и в его голосе прозвучало настоящее, неподдельное восхищение, смешанное с благодарностью. —Пустяки, — смущённо отмахнулась она, но её глаза сияли от удовольствия, от похвалы. — Просто практика. Бабушка учила, говорила, что умение шить — это независимость. Он уже собрался натягивать водолазку обратно, чувствуя, как обстановка немного разрядилась, когда снова поймал её взгляд. На этот раз он был не украдкой, а пристальным, изучающим, серьёзным. Она смотрела не на его лицо, а чуть ниже, на грудь, прямо в то место, где была ямочка. Он замер, водолазка застыла в его руках на полпути к телу. —Что-то не так? — спросил он прямо, чувствуя, как под этим взглядом кожа на груди как будто начинает сама по себе гореть. Полина вздрогнула, словно пойманная на месте преступления, и нервно отпрянула, но потом, сделав над собой усилие, подсела ближе. Её лицо стало сосредоточенным, почти суровым. —Просто… — начала она тихо, и в её голосе не было и тени прежней игривости или смущения. — Я хотела спросить… — Она осторожно, почти с благоговением, как исследователь, приближающийся к редкому артефакту, протянула руку. Её указательный палец, тёплый и сухой, коснулся его кожи — не где попало, а точно в том месте, где когда-то был его шрам. Там, где теперь осталась лишь эта странная впадинка и бледные, лучистые следы-рубчики. Она провела по ним подушечкой пальца, лёгкое, исследующее, нежное прикосновение. — Это… у тебя шрам? Я так понимаю, тоже из-за того, что с тобой случилось в лесу? Вчера или еще ранее? Она говорила что-то ещё, вероятно, спрашивала подробности, но Антон уже почти не слышал. В его ушах стоял оглушительный, рокочущий гул — не лесной, а от бешеного, неконтролируемого стука собственного сердца, заглушавшего всё вокруг. Её пальцы, тёплые и нежные, касались его кожи там, где таилась самая странная и пугающая тайна его тела, где происходили изменения, которые он и сам не понимал. Это прикосновение было одновременно медицински-исследующим и невероятно, до головокружения, интимным. Волна жара, сильная, чисто физиологическая, накатила на него, неконтролируемая, стихийная. Кровь прилила куда не следует, и в узких чёрных брюках сразу стало тесно, неудобно, постыдно. Паника, острая, слепая, животная, смешалась со всепоглощающим стыдом. Он не мог позволить ей это заметить. Он не хотел, чтобы этот странный, важный, откровенный момент превратился в неловкий, похабный фарс. Он должен был остановить это. Сейчас. Он резко, почти грубо, рефлекторно схватил её за запястье, отводя её руку от своей груди. Полина взвизгнула от неожиданности и боли — его пальцы сжались слишком сильно. —Не пойми меня неправильно, пожалуйста, — выпалил он, и его голос прозвучал резче, суше, чем он планировал, от напряжения и этой дикой внутренней борьбы. — Но… будь добра, не трогай меня сейчас. Он увидел, как её глаза расширились от шока, боли и зарождающейся обиды, и мгновенно осёкся, поняв, что сделал. Он отпустил её запястье (на белой коже остались красные следы от его пальцев), потупил взгляд, пытаясь смягчить тон, найти слова. —Извини. Я… я просто… — он замялся, чувствуя, как горит лицо, как стыд жжёт изнутри. — Я в конце концов парень. И ты… ты очень красивая. Невероятно. И когда ты так трогаешь… мне сложно сохранять… хладнокровие. Рассудок. Понимаешь? Он не стал смотреть на неё, опустив глаза, но краем зрения уловил, как её взгляд, ещё полный обиды и непонимания, инстинктивно скользнул вниз, к его брюкам, и замер там на долю секунды. Потом Полина ахнула, тихо, но выразительно, и резко вскочила с кровати, закрыв лицо обеими руками, будто пытаясь спрятаться от всего мира. —О боже! Антон, прости! Я… я совсем не подумала! Я просто… шрам… я хотела понять… — её голос звучал приглушённо, сдавленно сквозь пальцы, полный смертельного, всепоглощающего смущения. — Это так глупо, так бестактно с моей стороны! Прости, пожалуйста! Я не хотела тебя смущать… или… напугать. — Да нет, это и моя вина, — тихо, устало сказал Антон, натягивая водолазку, которая теперь сидела чуть свободнее на плечах, благодаря её умелым, чутким рукам. — Прости, что не смог… сдержаться. И что схватил тебя так грубо. Я просто… — он замолчал, не находя подходящих слов, которые не звучали бы ещё более нелепо и пошло. Вся ситуация была нелепой и дурацкой. После его слов в комнате повисла тяжёлая, густая, неловкая тишина. Она была хуже любого разговора, любого крика. Антон смотрел в пол, изучая узоры на половике. Полина — в окно, в заиндевевшие стёкла, оба пытались найти хоть какую-то нейтральную, безопасную тему, чтобы рассеять это невыносимое, давящее напряжение. Каждая секунда длилась вечность, наполняясь биением их сердец и мучительными размышлениями. И тут тишину разрушил звук — негромкий, но отчётливый, царапающий. Скр-р-ряб. Похоже на царапанье кошачьего когтя по деревянной ножке кровати или стула. Полина вздрогнула, и это движение, такое естественное, живое и не связанное с их предыдущим, дурацким конфузом, наконец сломало лёд, дало спасительную отдушину. —Господи, Джоанна, — с огромным, почти детским облегчением выдохнула она, и её голос снова приобрёл живые, нормальные интонации, хотя смущение ещё дрожало где-то на дне. — Вечно ты выбираешь момент, чтобы напугать до полусмерти. Ты где это запропастилась? — Джоанна? — переспросил Антон, насторожившись, но уже с благодарностью переключаясь на эту новую тему. Его новые, обострённые чувства мгновенно сфокусировались на источнике звука. Он не просто услышал его — он почувствовал лёгкое движение воздуха под кроватью, уловил тихое, почти неслышное, но быстрое кошачье дыхание и тот самый тёплый, пушистый, живой комок жизненной энергии, спрятавшийся… прямо под кроватью Полины, в самом дальнем, тёмном углу. —Да, это моя кошка, — объяснила Полина, и её лицо наконец расслабилось в улыбке, хотя щёки всё ещё были розовыми. — Вечная проказница и невидимка. Обожает прятаться, а потом выскакивать, когда её совсем не ждёшь, под ноги. Видимо, решила понаблюдать за нами с тобой из своей стратегической засады. Получает своё развлечение. Она говорила это так естественно, с такой привычной нежностью, словно ничего неловкого и не произошло, словно это был просто маленький, смешной эпизод, и Антон почувствовал, как камень с души начинает понемногу, со скрипом, скатываться. Есть надежда, что этот день ещё можно спасти. — А почему именно Джоанна? — спросил он, сам удивляясь, что улыбка появляется на его лице без усилий, сама собой. — Не Мурка, не Василиса или что-то в этом духе. Полина рассмеялась, и это уже был почти её обычный смех. —Так её зовут в честь персонажа из одного французского сериала — «Элен и ребята». Ты его наверняка не смотрел, да? —Нет, но что-то слышал краем уха, — признался Антон, качая головой. —Понятненько, — протянула она, покачивая ногами, свисавшими с края кровати. — Интересно, куда она на этот раз запропастилась… В шкафу, что ли, среди одежды… —Она под кроватью, — спокойно, почти отстранённо сказал Антон, перебивая её. — В дальнем правом углу, если смотреть от двери. Полина замолкла, удивлённо, с интересом глядя на него. —Откуда ты… — начала она, но в этот момент из-под кровати, словно чёрно-белая, пушистая молния, метнулась пушистая, упитанная туша. Кошка средних лет, с роскошным мехом, сердито выгнутой дугой спиной и распушённым, как ёршик, хвостом, оказалась на середине комнаты. Она не смотрела на хозяйку. Её большие, раскосые, зелёные как мох глаза были прикованы к Антону, а из горла вырывалось низкое, предупредительное, непрерывное шипение, словно отбойный молоток. — Ой-ой-ой, — засмеялась Полина, но смех её звучал немного нервно, натянуто. — Похоже, она в ярости, что ты раскрыл её главный стратегический секрет! Она считает себя мастером маскировки! Но Антону уже было не до смеха. Это шипение, этот враждебный, чисто животный, угрожающий звук врезался в его обострённый, чувствительный слух, как нож в масло. Он резал, мешал, перекрывал всё. Он мешал ему слышать голос Полины, её дыхание, биение её сердца. Он был чужеродным, агрессивным, неприятным элементом в этом только что наладившемся, хрупком, тёплом мире между ними. Почти неосознанно, движимый инстинктивной, глупой потребностью защитить эту тишину, этот покой, он повернул голову и встретился с кошкой взглядом. Он не сделал резких движений. Не зашипел в ответ. Он просто посмотрел. Взглядом, пустым и холодным, как лесная промоина зимой. Взглядом существа, которое само стало частью другой, более древней, более жестокой пищевой цепи, где такие звуки — не угроза, а вызов. И, едва заметно для Полины, неосознанно, его губы на мгновение приоткрылись, обнажив сжатые, ровные зубы — не улыбку, а беззвучный, инстинктивный оскал, ответ на вызов. Эффект был мгновенным и оглушительным. Шипение оборвалось на полуслове, словно перерезанное ножом. Зрачки кошки расширились до предела, превратив зелёные глаза в чёрные бездны. Шерсть на холке, только что стоящая дыбом, медленно, трусливо осела. Она жалобно, по-мышиному поджала уши, пригнула голову к полу, и, резко развернувшись, юркнула обратно под кровать, в самый тёмный угол, где и затихла, словно испарилась, растворилась в страхе. Полина тоже притихла. Смех замер на её губах. Она видела, как кошка отреагировала. Это было не похоже на обычный испуг перед незнакомцем. Это было… отступление. Беспрекословное, мгновенное отступление перед чем-то более сильным, более древним, более опасным. Перед хищником другого порядка. Антон, осознав, что натворил, быстро перевёл взгляд на неё, пытаясь смягчить выражение лица, сделать его обычным, человеческим. —Ты спрашивала про шрам… — начал он, чтобы заполнить ставшую вдруг гулкой, звенящую тишину. Его пальцы сами потянулись к груди, к тому самому месту, где она его касалась. — То, что было… Это случилось после того, как лес впервые… позвал. Шёпотом. Я пошёл на этот шёпот, в самую чащу. Там… я не знаю, как именно объяснить, что произошло. Я отрубился. А наутро у меня был этот шрам. Огромный, страшный, как ожог от молнии или укус чего-то огромного. Он говорил медленно, подбирая слова, вытаскивая их из глубины памяти, как острые осколки. Полина слушала, не шелохнувшись, её глаза были полны не жалости (он бы её не вынес), а напряжённого, глубокого внимания, смешанного с профессиональным, почти клиническим интересом. —Потом он начал меняться. День за днём. Он будто… втягивался внутрь. Становился меньше, бледнее, но при этом… глубже. Я даже… чувствовал что-то чужое. Сердцебиение, которое било в такт моему, но было чужим, отстающим на долю секунды. И тепло, странное тепло, исходящее оттуда. Сейчас… сейчас этого нет. Там тишина. Пустота. Холод. Что-то сломалось вчера, на той поляне. И что именно сломалось — знает только она. — Кто… «она»? — тихо, но чётко спросила Полина, её брови сдвинулись, образуя вертикальную морщинку на переносице. Антон усмехнулся, но в усмешке не было ни капли веселья, только горечь и усталость. —Ты, наверное, будешь смеяться. Но… это лиса. Какая-то рыжая, обычная с виду лесная лиса. —Ли… са? — Полина произнесла слово медленно, растягивая гласные, как бы проверяя его на звук, на вес, на серьёзность. — Ты имеешь в виду… обычную лесную лису? Рыжую плутовку из сказок? —Да. И нет, — он покачал головой, снова проводя рукой по лицу. — Я и сам не понимаю, кто она. Что она. Но она… она точно что-то большее, чем просто животное. Она была там. На поляне. В моих видениях. И вчера… в реале. Он вкратце, опуская самые страшные, кровавые детали видений, рассказал ей о том, что произошло после их прощания: о выходе на поляну, о внезапном, оглушительном звоне, о крови под снегом, о лисе, которая всё прекратила — и звон, и видения, и саму атаку. И о том, как он потом, унёс её, истекающую кровью, прижимая к себе. Полина слушала, не перебивая, лишь изредка кивая, как будто складывала пазл. Когда он закончил, она задумчиво хмыкнула, её взгляд стал отсутствующим, будто она сверяла его рассказ с какими-то своими, внутренними знаниями или ощущениями. —Я… я тоже почувствовала в тебе изменения. Почти сразу после того, как ты ушёл вчера. Антон насторожился. —Как это? Почувствовала? —Твоя… мелодия, — она искала слова, смотря куда-то мимо него, в пространство, будто прислушиваясь к чему-то. — Она всегда была сложной, живой, с резкими перепадами, диссонансами, но… своей. А вчера вечером, уже когда стемнело… она вдруг застыла. Не замолкла, нет. Она словно… перемешалась. Все ноты, все звуки сбились в один плотный, низкий, гудящий аккорд. Как шум трансформатора или далёкий гром. И теперь… — она закрыла глаза, прислушиваясь к чему-то внутри себя, к тому, что слышала только она. — Теперь я слышу что-то вроде… Лунной сонаты Бетховена. Только не той, красивой и печальной, что все знают, а какой-то… обрубленной. Неоконченной. Или… нет, — она открыла глаза, смотря на него. — Скорее, «Бабы-Яги» Мусоргского. Такая угрожающая, злая, стремительная, скачущая, но при этом… невероятно одинокая. Заблудившаяся. Антон смотрел на её задумчивое, озарённое внутренним светом понимания лицо, на полуопущенные, длинные ресницы, и в груди у него что-то дрогнуло, затрепетало тёплой, слабой, но живой птичкой. Она говорила о нём в терминах музыки, в метафорах, которые были ей близки и понятны, и в этом был какой-то невероятно точный, пронзительный и в то же время болезненный смысл. Она слышала его душу. И то, что она слышала, было ужасно. — А как ты понял, что Джоанна под кроватью? — вдруг спросила Полина, вынырнув из раздумий и посмотрев на него прямо, пытливо. В её глазах снова было живое любопытство, но теперь приправленное долей осторожности, тем самым новым знанием о нём. Антон на мгновение задумался. Сказать правду? Всю? Но она звучала бы как бред сумасшедшего. Он выбрал полуправду, поданную как шутку, как лёгкое отвлечение. На его лице появилось спокойное, почти загадочное, немного театральное выражение. —Будущее вижу, — сказал он ровным, серьёзным голосом, глядя ей прямо в глаза без единой усмешки, будто сообщая важную государственную тайну. —Ого… — прошептала Полина, и в её широко раскрытых, наивных глазах он увидел не шутку, а искреннее, почти детское, потрясённое изумление. Она, кажется, на секунду действительно поверила. Или очень хотела поверить. И это было так мило, так трогательно, так по-человечески глупо и прекрасно одновременно, что Антон не выдержал и рассмеялся. Настоящим, лёгким, очищающим смехом, который вырвался из самой глубины груди, согрел его изнутри и, кажется, немного растопил тот лёд, что сковал Полину после истории с кошкой. —Прости, я пошутил, — сказал он, улыбаясь, и в его улыбке наконец появилось что-то похожее на прежнего, обычного Антона. — На самом деле, из-за всего этого… с лесом… у меня чувства чтоль обострились. Дико, до невыносимости. Я теперь вижу, слышу, чувствую всё намного острее, чем раньше. Вот и услышал её дыхание, сердцебиение. Поэтому и без очков мне теперь не приходится щуриться — я и так вижу каждую иголку на сосне за сто метров, каждую морщинку на лице. Это… мучительно иногда. — Вот оно что… — протянула Полина, и её лицо осветилось искренней, почти радостной улыбкой, будто она получила хорошие новости. — Значит, не всё так плохо? Есть и плюсы, светлые стороны. —Ну… да, — согласился он, пожимая плечами. — Наверное. Если не считать, что это сводит с ума и превращает в подобие животного-детектора. Он поймал её взгляд и увидел, как её улыбка стала чуть печальнее, мягче. —Жаль, что ты не видишь будущее по-настоящему… — тихо, почти мечтательно сказала она, и в её голосе прозвучала неподдельная, лёгкая, но глубокая грусть. —А что? — не удержался он от вопроса, чувствуя, как сердце снова замирает в ожидании. —Да так… — Полина быстро, смущённо отвернулась, скрывая вдруг набежавший на щёки яркий, предательский румянец, и принялась что-то выравнивать, теребить край покрывала. — Ничего важного. Глупости. И снова между ними повисла тишина. Но на этот раз она была уже другой — не неловкой, не тяжёлой, а наполненной невысказанными словами, тихим, глубоким пониманием и лёгким, сладким, почти болезненным напряжением, которое витало в воздухе, как обещание, как предвкушение чего-то важного. Они сидели совсем рядом, и расстояние между ними казалось одновременно бесконечно большим и смехотворно маленьким, преодолимым одним движением. Чтобы разрядить это молчание, дать себе и ей передышку, Антон начал рассеянно рассматривать комнату, впитывая детали. Его взгляд скользнул по забитым до потолка полкам с книгами (от классики до учебников по биологии и нотных тетрадей), зацепился за чёрный, слегка потёртый футляр для скрипки, стоявший в углу между кроватью и комодом. На самом комоде царил аккуратный, но очень личный, живой хаос: стояла изящная деревянная шкатулка с инкрустацией, пара книг в мягких, потрёпанных обложках, девичьи штучки — флакончики, заколки, резинки, чья-то функция была ему неведома. И… фотография в простой, но изящной деревянной рамке. Он прищурился, пытаясь рассмотреть детали издалека. На снимке, явно старом, даже, возможно, чёрно-белом, но профессионально сделанном, была запечатлена женщина лет тридцати. Она стояла у рояля, держа скрипку у плеча, но не играла — смотрела прямо в объектив с мягкой, задумчивой, немного грустной улыбкой. Каштановые волосы, уложенные в простую, но элегантную причёску, знакомый, миндалевидный разрез глаз… и родинки: одна, крошечная, под правым глазом, другая — чуть больше, справа над губой. Она была красивой. Неброской, тёплой, интеллигентной красотой, которая исходила изнутри, из глубины души. «Прямо как Полина…», — пронеслось у него в голове, и сердце сжалось от внезапной, острой нежности. — Это моя мама, — тихо сказала Полина, заметив направление его взгляда. В её голосе не было грусти или боли, только лёгкая, смиренная, светлая нежность и гордость. —Я догадался, — ответил Антон, переводя взгляд с фотографии на неё саму, сравнивая черты. — Вы… очень похожи. И она, и ты… вы обе очень красивые. Непохожей красотой, но… — он запнулся, чувствуя, как снова краснеет, но на этот раз уже не от стыда, а от искренности. — Просто красивые. Слова сорвались неожиданно даже для него самого — просто, без пафоса, без излишеств, как констатация неоспоримого факта, как «небо голубое». Полина замерла, а затем по её щекам, шее, даже ушам разлился такой яркий, густой, горячий румянец, что стало казаться, будто в комнате резко потеплело, будто включили обогреватель. Она опустила глаза, смущённо покрутив в пальцах край своего свитера, и прошептала, почти неслышно: —Спасибо… — и голос её слегка дрогнул, но не от грусти. Чтобы скрыть смущение, дать им обоим опомниться, она встала с кровати и сделала несколько шагов к двери, приоткрыла её и заглянула в коридор, прислушиваясь. —Его всё ещё нет? — спросил Антон, уже зная ответ. Его обострённые чувства чётко, как на карте, рисовали картину: в доме, кроме них двоих и затаившейся под кроватью, дрожащей от страха кошки, никого не было. Тишина была полной, ненарушенной шагами. —Да, — вздохнула Полина, возвращаясь и снова садясь на край кровати, но теперь уже немного дальше, будто давая себе и ему пространство для манёвра, для воздуха. — Наверное, так увлёкся какой-нибудь резьбой, что забыл о времени. У него такое часто бывает. Весь в работе, в деталях. Как в медитацию погружается. Она помолчала, словно собираясь с мыслями, потом, словно решившись на что-то важное, подняла на него глаза. Щёки её всё ещё были розовыми, но взгляд стал твёрдым, ясным. —Хочешь… я сыграю тебе? На скрипке? Вопрос прозвучал немного робко, но с достоинством, как предложение показать что-то самое сокровенное, самое ценное, что у неё есть. Не просто талант, а часть души. —Очень хочу, — искренне, без тени фальши ответил Антон, и его лицо озарила тёплая, открытая, почти счастливая улыбка, которую он давно себе не позволял, которая шла из самой глубины, оттаивая лёд. — Очень. Полина, словно ободрённая его реакцией, встала и подошла к уголку, где стоял футляр. Антон наблюдал за каждым её движением, завораживающе плавным и точным. Она аккуратно, с почтительным почтением подняла чёрный чехол, перенесла его на середину комнаты, поставила на пол и расстегнула стальные замки с тихим щелчком. Внутри, в бархатных, потемневших от времени ложементах, покоилась скрипка. Не яркая, не лакированная до блеска, а тёплого, медово-янтарного оттенка, с тончайшей, почти жилой сеткой мелких трещин-кракелюр на лаке — признак возраста и качества инструмента. Рядом с изящным, тёмным грифом лежал смычок, тугой и прямой. А в крышке футляра, прикреплённые скотчем, виднелись ещё пара маленьких, потрёпанных фотографий — снова её мать, на одной совсем молодой, почти девочкой, с сияющими глазами, на другой — обнимающая маленькую, лет трёх, Полину с двумя толстыми косичками и скрипочкой-игрушкой в руках. Полина бережно, как живого ребёнка, извлекла инструмент, поправила подгрифник, проверила натяжение волоса на смычке лёгким щипком — раздался чистый, высокий звук. Потом встала посередине комнаты, приняла свободную, естественную, выученную до автоматизма позу: скрипка легла на ключицу, подбородок опустился на мягкий подбородник, левая рука изящно, но уверенно обхватила гриф, а правая с сымчком замерла в воздухе, готовая к движению. Но вместо того чтобы начать, она на мгновение задумалась, и лёгкая тень сомнения, выбора, скользнула по её лицу. — Что-то не так? — спокойно спросил Антон. —Нет, нет, всё в порядке, — покачала головой Полина, улыбаясь. — Просто думала… что бы тебе сыграть. Хочется что-то… подходящее. Под этот день. Под твоё… состояние. Она посмотрела на него, и в её глазах мелькнуло что-то тёплое, понимающее и решительное. Потом её взгляд снова упал на скрипку, губы тронула едва заметная, какая-то сокровенная, внутренняя улыбка. —Но кажется, я знаю что… Она прикрыла глаза на секунду, сделала глубокий, успокаивающий вдох, расправила плечи, и коснулась смычком струн. И комната, дом, весь мир наполнился звуком. Это не была громкая, виртуозная, техничная пьеса, не было в ней показной сложности. Это была нежная, задумчивая, певучая мелодия, похожая на колыбельную или старинный романс. Звук скрипки под её пальцами был удивительно тёплым, бархатным, певучим, без малейшей резкости или фальши. Смычок водил по струнам плавно, почти лаская их, извлекая то тихие, густые, бархатные ноты в нижнем регистре, похожие на шёпот в полумраке, то лёгкие, прозрачные, звенящие звуки повыше, словно солнечные блики, играющие на поверхности воды. Антон, не разбираясь в музыке, не зная названий, слышал в этом не просто набор нот, а рассказ. Чувственную, немного грустную, но полную тихой надежды и нежности историю, сплетённую из звуков, историю о чём-то потерянном и вновь обретённом, о свете во тьме, о тепле посреди стужи. И странное дело — ему почудилось, что у самой этой мелодии есть запах. Тот самый, сложный и неуловимый аромат, что витал вокруг Полины, но теперь он стал осязаемее, проще: прохладная, чистая мята, смешанная со сладковатой, чуть терпкой ежевикой, и ещё что-то — тёплое, как старое дерево на солнце, и нежное, как лепестки пиона. Этот воображаемый, но такой реальный в ощущениях аромат окутывал комнату, кружился вокруг Антона, проникал внутрь, вытесняя всё лишнее, все страхи, весь гул, всю боль. Всё постороннее утихло. Пропал тихий гул холодильника из кухни, не стало слышно тиканья старинных часов в коридоре. Даже собственный внутренний звон, та низкочастотная вибрация, отступил, приглушённый этой нежной, но мощной звуковой волной, убаюканный ею. Мир сузился до размеров этой маленькой комнаты, а комната — до двух точек во вселенной: до неё, сосредоточенной и в то же время невероятно расслабленной, свободной в своём мастерстве, отдавшейся музыке полностью, и до звука, который она рождала, который был продолжением её самой. Он видел, как её пальцы левой руки плавно, точно скользят по грифу, прижимая струны, как движется её запястье с смычком — то широко и размашисто, рождая полные, глубокие ноты, то коротко и отрывисто, создавая лёгкое, воздушное стаккато. Её лицо было спокойным, веки полуопущены, она полностью растворилась в музыке, и в этой самоотдаче, в этой чистой, бескорыстной красоте творчества была какая-то священная, непорочная сила. И вот последняя нота — протяжная, вибрирующая, замирающая — замерла в воздухе и медленно, нехотя, растворилась в тишине, оставив после себя звон в ушах и ощущение светлой, лёгкой, сладкой пустоты. Полина опустила смычок, открыла глаза и, всё ещё слегка улыбаясь своим мыслям, посмотрела на Антона, как бы возвращаясь из далёкого путешествия. Он сидел, заворожённый, и не сразу понял, что музыка закончилась. Она просто исчезла, как сон, оставив после себя лишь эхо в душе и странную, приятную щемящую грусть. Потом он встретился с её взглядом, и улыбка сама по себе, широкая и тёплая, растеклась по его лицу. Он не стал аплодировать громко — это было бы неуместно, слишком театрально. Он просто несколько раз, искренне и тепло, похлопал в ладоши, не сводя с неё глаз. —Это было… великолепно, — сказал он, и слова эти были лишены даже тени преувеличения, были настолько просты и честны, насколько это возможно. — Просто… волшебно. Я такого никогда не слышал. Полина, слегка смутившись, но явно счастливая, убрала непослушную прядь волос за ухо и начала укладывать скрипку обратно в футляр, её движения были медленными, бережными, будто она не хотела отпускать этот момент, расставаться с инструментом. —Что это была за музыка? — спросил Антон, когда она защёлкнула последний замок с тихим щелчком. —Да так, колыбельная, — тихо ответила Полина, поглаживая ладонью гладкую, прохладную поверхность футляра. — Её часто играла мама. Особенно перед сном, когда я долго не могла заснуть или мне было страшно, когда снились кошмары. Она садилась вот так, на краешек кровати, и играла. Говорила, что эта мелодия прогоняет плохие сны и привлекает хорошие. Что она — как светильник в темноте. В этот момент Антон почувствовал лёгкую, но отчётливую вибрацию пола под ногами. Чьи-то тяжёлые, неторопливые, уверенные шаги в другой части дома. Затем — глухой, нечаянный удар, будто пустое оцинкованное ведро задели ногой, и его металлический, звенящий гул, покатившийся по дому. Звук был настолько бытовым, обыденным, таким далёким от музыки и их интимного разговора, что его услышала и Полина. Она встрепенулась, и на её лице снова появилось привычное, живое, немного озорное выражение. —О, кажется, дедушка вернулся из мастерской! — воскликнула она, ставя футляр на его законное место в угол. — Пойдём на кухню. Должно быть, и чайник уже кипит. Она улыбнулась ему, и в этой улыбке была и приглашение, и обещание, что их разговор — личный, сокровенный, только что начавшийся — ещё не окончен, а лишь отложен, прерван на время, но обязательно будет продолжен. Антон кивнул и поднялся вслед за ней. В груди у него было тепло и необыкновенно, до головокружения, спокойно, а в ушах, поверх возвращающегося, но уже не такого навязчивого гула, всё ещё отзывались последние, нежные, чистые ноты её колыбельной, смешиваясь с запахом её волос и надеждой, слабой, но живой. Антон, следуя за Полиной по узкому, тёмному коридору, на секунду задержал взгляд на старых, с маятником, деревянных часах, висевших в прихожей. Стрелки показывали без пятнадцати четыре. Время текло странно, предательски: в её комнате оно пролетело одним мгновением, одним вдохом, а по факту прошёл целый час, целая маленькая вечность, наполненная столькими событиями и чувствами. На кухне царил свой, особенный, патриархальный порядок. В воздухе густо пахло дымком от печки, сушёными травами, висящими пучками у потолка, и свежим, только что вынутым из печи хлебом. У бочки с водой у стены, спиной к ним, стоял дед Полины. Мужчина лет семидесяти, невысокий, приземистый и крепко сбитый, словно старый, вывороченный корень дуба. На голове — обширные залысины, отливавшие розоватой, покрытой веснушками кожей, но зато его лицо обрамляла роскошная, густая, почти белоснежная борода, тщательно расчёсанная и раздвоенная на конце. Он был значительно ниже Антона и даже чуть ниже Полины, но в его осанке, в ширине плеч чувствовалась упрямая, не сломленная годами сила. Старик только что зачерпнул полное, отяжелевшее железное ведро из бочки и, с заметным, но привычным усилием, вздувшимися жилами на руках, взялся его поднимать. — Давайте я вам помогу, — автоматически, по вежливой привычке, предложил Антон, делая шаг вперёд. Старик резко, как на пружинах, обернулся, и Антон увидел его лицо вблизи. Изборождённое глубокими, как промоины, морщинами, но не дряхлое, не расплывчатое, а скорее выжженное временем, ветром и тяжёлым трудом, закалённое. Выражение было откровенно недовольным, даже сердитым. —Во-первых, здравствуй, — отрезал дед хрипловатым, но чётким, не терпящим возражений голосом, не выпуская ведро из рук. Он с некоторым напряжением, но уверенно, не расплёскивая, донёс его до большого кухонного стола и с глухим, тяжёлым стуком поставил. Затем вытер мокрые, красные от холода ладони о заплатанные колени брюк и повернулся к Антону, упирая руки в бока. — А во-вторых, я стар, парень, но не калека. И не развалина. Своё ведро воды я и один донести могу. Спасибо, конечно, за порыв, но не надо тут геройствовать, молодость выставлять. — Здравствуйте, — кивнул Антон, слегка смущённый, но не испуганный. — Простите, не хотел обидеть. Просто хотил помочь. —Да я и не обиделся, — буркнул старик, окончательно вытирая руки об висящую на спинке стула поношенную, но чистую тряпицу. — Просто терпеть не могу, когда молодые лезут помогать, будто я уже на том свете ногами дрыгаю. Пока ноги носят, руки слушаются — сам справлюсь. Понял? Полина, стоявшая чуть позади, прикрыв рот ладонью, чтобы скрыть улыбку, приблизилась к Антону и прошептала так тихо, что, казалось, слышал только он, с её умением чревовещателя: —Не обращай внимания, он иногда любит поворчать, покричать на ветер. Это у него такая защитная реакция на всё новое. Привыкай. Он золотой, внутри. Потом, громко и весело, чтобы окончательно разрядить обстановку, объявила: —Дедушка, это Антон, Петров. О котором я тебе вчера и сегодня с утра говорила. Антон, а это мой дедушка. Мой главный командир и начальник продовольствия. —Для своих — дедушка, — поправил старик, его пронзительные, серые, как сталь, глаза изучающе, оценивающе скользнули по Антону с ног до головы, задержавшись на лице, вглядываясь, будто пытаясь прочесть что-то за глазами. — А для тебя, парень, покуда не знакомы, — Харитон Богданович. Запомнил? Харитон. Антон не смог сдержать лёгкую, непроизвольную усмешку. Что-то в этой показной, нарочитой строгости, в этой бутафорской суровости напомнило ему его собственного, давно покойного деда по отцу, который тоже ворчал на весь свет, охая и ахая, но всегда носил в кармане засаленные гостинцы для внуков и тайком подкармливал дворовых собак. —Смешно тебе? — мгновенно, как на курке, среагировал Харитон Богданович, и его густые, седые брови грозно нахмурились, съехав к переносице. —Извините, нет, — поспешил сказать Антон, но улыбка не совсем сошла с его лица, осталась где-то в уголках глаз. — Просто вы… напомнили мне моего деда. Тоже был большим ворчуном, но золотым человеком. Всегда ругался, что бабушка нас, внуков, конфетами балует, портит, а сам тайком, когда никто не видит, сувал в карман ещё по шоколадке, «про запас». На лице старика что-то дрогнуло. Не то чтобы он растаял или расплылся в улыбке, но суровость, натянутая, как маска, в глазах слегка поутихла, сменившись оценивающим, заинтересованным, даже одобрительным интересом. Он сделал шаг вперёд, сокращая дистанцию. —Ну, а ты мне… одного наглеца напоминаешь, — начал он уже другим тоном, низким, назидательным, но без прежней сердитой интонации. — Одного такого же долговязого и глазастого парня. Который когда-то, много лет назад, пришёл в мой дом и… не уберёг мою дочь. Единственную. Самую лучшую. — Он сделал ещё шаг, и теперь они стояли совсем близко, Антон чувствовал запах, исходивший от старика: старое дерево, махорка, что-то горьковато-лекарственное — полынь, может быть, и простая банная мыль. — Так что свою внучку, последнюю кровинку, свет в окошке, — старик протянул руку и мягко, но решительно потянул Полину за собой, поставив её чуть позади себя, будто живой щит, будто самое ценное сокровище, — я просто так, с бухты-барахты, никому не доверю. Никаким выскочкам. Понял, парень? Отвечай. Внутри Антона что-то ёкнуло. Сначала — понимание и даже какая-то вина перед этим стариком, потерявшим дочь, горечь утраты, которая, видимо, до сих пор жила в нём. Но следом, быстро и неуклонно, стало подниматься глухое, тёмное, почти злое раздражение. Оно шло не от слов, а от тона, от этого жеста собственности, от ощущения, что его судят по чьему-то чужому, давно отыгравшему образцу, не видя в нём самого Антона. Его ледяная скорлупа, слегка подтаявшая в комнате Полины, снова наросла, и взгляд стал холодным, пустым, непроницаемым. Он не отступил, не опустил глаз, встретившись взглядом со стариком. В его глазах не было ни вызова, ни страха, ни подобострастия. Была лишь та самая пустота, глубокая и тёмная, в которой могло родиться что угодно — и ярость, и равнодушие, и решимость. Харитон Богданович, подойдя почти вплотную, пристально, не мигая, всматривался в это молодое, но уже состаренное изнутри лицо. Он смотрел не на черты, не на внешность, а внутрь, за глаза, в самую суть. И тут произошло удивительное. Сердитое, насупленное, грозное выражение на лице старика начало таять, как лёд под внезапным, ярким лучом солнца. Морщины вокруг глаз разгладились, губы дрогнули, и через секунду он уже широко, почти по-молодёжному, оскалив ещё крепкие, желтоватые, но свои зубы, улыбался. Он хлопнул Антона по плечу тяжёлой, мозолистой, как наждак, ладонью так, что тот чуть не пошатнулся. —Ух, Полиночка! — воскликнул он, оборачиваясь к внучке, но не отпуская Антона из-под своей лапы. — А он мне нравится! Видала взгляд? Каменный. Стержневой. Не испугался, не спячил, не заюлил, оправдываться не стал. Стоит, как дубовый столб. — Он снова посмотрел на Антона, и в его глазах теперь светилось открытое, почти мальчишеское одобрение, смешанное с хитринкой и уважением. — Чувствую, за тебя, внученька, этого хоть в огонь, хоть в полымя, хоть в самое пекло. Убить готов. По-хорошему, конечно, если что, — добавил он, подмигивая ей и отпуская, наконец, Антона. Антон стоял в полном, оглушительном недоумении. Эмоциональные качели раскачались слишком быстро: от сурового испытания до почти отеческого одобрения за пару минут. Он вспомнил слова Полины в школе: «Дед у меня… своеобразный. Говорят, «с приветом». Но ты не бойся, он добрый». Видимо, это и была часть его «своеобразия» — жёсткое, почти варварское испытание на прочность, на стержень. Полина, наблюдавшая за этой пантомимой с самого начала, улыбнулась Антону смущённой, извиняющейся, но довольной улыбкой, как бы говоря: «Видишь? Я же предупреждала». — Внученька мне о тебе всё уши прожужжала, — продолжил дед, усаживаясь на свой поскрипывающий стул у стола и с удовольствием растягивая слова, будто смакуя их. — Антон то, Антон сё. Целую неделю, каждый вечер за чаем: «Дедушка, а он такой… а он сказал… а он из города, но не зазнаётся… а глаза у него…» —Ой, дедушка, смотри, чайник вот-вот закипит.... убежит! — вдруг, ярко алея, перебила его Полина, метнулась к печке, где старый эмалированный чайник с отбитым носиком действительно начинал издавать предварительное, громкое, шипящее посвистывание, выпуская струйку пара. Спасение пришло вовремя, как в хорошей комедии. Харитон Богданович отвлёкся, посмотрел на чайник, потом на внучку, суетящуюся у печи, и мысль, видимо, улетела, потерялась. —Так… о чём это я? — пробормотал он, потирая ладонью высокий, морщинистый лоб. — Старость, мать её… —Ты хотел рассказать Антону, — быстро, ловко подсказала Полина, ставя на стол большой заварной фаянсовый чайник и три толстых, простых кружки, — про местные легенды. Про лес, про историю этих мест. Ты же столько всего знаешь, столько рассказов слышал. Он как раз интересуется. Она бросила на Антона быстрый, понимающий взгляд. — Легенды? — переспросил дед, нахмурившись, и его взгляд снова стал острым, внимательным, сосредоточенным. Он уставился на Полину, потом на Антона. — Какие ещё к чёрту легенды? Ты разве не для того его привела, чтобы с будущим дедом познакомить? Чтобы благословение получить? Я жду-не дождусь уже правнуков! В кухне воцарилась мёртвая, гробовая тишина. Полина застыла с блюдцем в руках, её лицо стало пунцовым, багровым, будто её ошпарили кипятком. Антон почувствовал, как жар, жгучий и всепоглощающий, поднимается и к его собственным ушам, заливает шею, грудь. Они переглянулись — в этом коротком, паническом взгляде было и неловкость до слёз, и ужас, и едва сдерживаемый, истерический смех от полнейшего, сюрреалистического абсурда ситуации. — Дедушка, опять ты всё перепутал, — вздохнула Полина, но в её голосе звучала нежность, привычная снисходительность и лёгкое отчаяние. Она подошла к нему, поправила воротник его клетчатой рубахи, погладила по плечу. — Никакого знакомства с дедом и благословения. Антон пришёл посоветоваться. У него… вопросы. Серьёзные вопросы. По поводу леса. Ты же знаешь, у нас тут новенькие не всегда сразу привыкают. А у него… сложный случай. —Заблудился, что ли? — спросил дед, и в его голосе уже не было прежней глуповатой рассеянности, прозвучала трезвая, живая нотка. —Что-то вроде того, — тихо сказал Антон. Лицо старика снова изменилось. С него сползла маска сурового, чудаковатого тестя, проступила усталость, мудрость и лёгкая, привычная растерянность перед непостижимым. Он провёл рукой по пышной бороде, кряхтя. —А… да… Походу, опять забыл, старость… Голова, как решето, всё высыпается. Ну чтож, — махнул он рукой, указывая Антону на стул напротив себя. — Присаживайся, парень, не стесняйся. Полиночка, наливай чайку, да покрепче, с мёдом. Раз вопросы есть — будем разбираться. Готов слушать? Антон лишь молча кивнул и уселся на стул, чувствуя под собой прохладу и твёрдость старого дерева. Всё его внимание, все его чувства были теперь прикованы к этому старику, к его лицу, к каждому слову. Тот отхлебнул чаю из блюдца с громким причмокиванием, поставил его с глухим стуком и устремил куда-то в пространство, за окно, в прошлое, взгляд, погружённый в воспоминания, в давние знания. — Легенды… — начал он негромко, и его голос приобрёл повествовательную, немного печальную, былинную интонацию, голос сказителя у костра. — У нас тут, парень, поверье есть старое, корнями в самую глубь уходящее. Не легенда даже — быль, которую в сказку, в страшилку превратили, чтобы не так страшно было, чтобы детям объяснить. Говорили, в лесу этом живёт Бог. Не христианский, нет. Древний, лесной, звериный. Раньше его просто Хозяином звали. Хозяин леса. И люди… люди ему поклонялись. Не как идолу, а как силе. Приносили дары у опушки: молоко, мёд, первый каравай. Просили удачи на охоте, здоровья скоту, защиты от нечисти. И шаманы тут были, ведуны, знахари — мост между миром людей и его волей. Они слышали шёпот листьев, понимали язык зверей. Но времена меняются… — Старик махнул рукой, словно отгоняя дымку прошлого, пепел забытых костров. — Люди стали забывать. Перестали кланяться старым дубам, слушать шум листвы. Забросили обряды, высмеяли старые обычаи. Пришла новая вера с крестами и колоколами. И Хозяин… он, видимо, обиделся. Или проголодался. Или просто разозлился на неблагодарных. Он помолчал, дав словам осесть, впитаться, как вода в сухую землю. —Люди стали пропадать. Сперва поодиночке, неосторожные охотники, грибники, заблудившиеся дети. Потом… чаще. А когда я был молод, лет сорок-пятьдесят назад, ещё при советах, и вовсе жуть началась, чёрная полоса. Пропажи пошли уже за пределы леса. Из домов, с огородов, по дороге из клуба вечером. Бесследно. Как сквозь землю проваливались. Кто виноват? Конечно, шаманов винили, последних хранителей старой веры. Гнали их, шельмовали, в газетах клеймили. А потом… потом умерла последняя из них, звали её, если память не подводит, Агафья. И всё разом стихло. Словно гроза прошла, туча развеялась. Лес… уснул. Или наелся досыта. Люди потихоньку отдышались, снова стали ходить по грибы-ягоды без особого страха, детей в лагеря под боком у леса отправлять. Только вот… — Харитон Богданович резко, как молния, поднял взгляд и уставился прямо на Антона, впиваясь в него, будто пытаясь прочесть что-то на его лице, в самой глубине зрачков. — Только вот сегодня, пока я в мастерской возился с кленовой доской, ко мне соседка забегала, Матрёна. Сказала, Конев наш, Евгений, охотник, вчера с утра в лес ушёл и до сих пор не вернулся. Жена забила тревогу, милицию вызвали. Соседи прочесали ближние участки — ни следов, ни признаков. — Конев? — переспросила Полина, наливая себе чай. Лицо её стало серьёзным, озабоченным. — Тот самый, что на прошлой неделе приходил, предлагал оленину? Коренастый, с тёмной бородой? —Он самый, — кивнул дед, не отводя изучающего, тяжёлого взгляда от Антона. — Крепкий, как бык, мужик. Лес как свои пять пальцев знал, с детства. Не тот, чтобы просто заблудиться или медведю в лапы угодить. Да и медведи зимой спят. Не его время. Антон почувствовал, как под этим взглядом, под тяжестью этих слов, ледяная скорлупа внутри даёт трещину, но не от страха, а от понимания, что он не один в этой загадке. Он выдержал паузу, затем сказал ровно, чётко: —Ко мне по дороге участковый подъезжал. Лейтенант Тихонов. Тоже о пропаже говорил. Показывал фотографию. Спрашивал, не встречал ли я его. В глазах старика мелькнуло что-то — не удивление, а скорее подтверждение его худших, самых тёмных подозрений. Он медленно, тяжело кивнул. —Ну что ж, милок, — тихо, почти ласково, но с бесконечной усталостью произнёс Харитон Богданович. — Можешь теперь ты рассказать, почему тебя, городского паренька, наш лес так… беспокоит? До такой степени, что ты к старому ворчуну за советами идёшь? И Антон начал рассказывать. Всё, с самого начала, без утайки, но и без излишней эмоциональности, как доклад. Тот первый, навязчивый шёпот, что выманил его в чащу в первую же ночь. Падение и странный, живой шрам, который теперь исчез, оставив ямочку. Постоянное, невыносимое чувство наблюдения, взгляды из темноты. Ночные кошмары, которые были ярче жизни. И вчерашний день — поляна, оглушительный звон, кровь под снегом, который оказался не сном. И лиса. Рыжая лиса, которая коснулась его и всё прекратила, как выключатель. Он говорил, опуская самые страшные, кровавые детали видений, но не скрывая их сути — что лес атакует через самое дорогое, показывает гибель близких в самых жутких подробностях. Дед слушал, не перебивая, лишь изредка хмуря седые, кустистые брови, кряхтя, попивая чай. На упоминание лисы он не удивился, лишь слегка, едва заметно кивнул, будто услышал ожидаемое, недостающий кусок мозаики. —И что же делать? — закончил Антон, и в его голосе впервые за весь вечер прозвучала не холодная отстранённость, а усталая, почти детская, беспомощная растерянность. — Что это всё значит? Что со мной происходит? Харитон Богданович тяжко, с хрипом вздохнул, поставил пустую кружку на стол с таким стуком, что вздрогнула не только Полина, но, казалось, и сам стол. —Знаешь что, парень? — сказал он откровенно, глядя ему прямо в глаза. — Не знаю я. Вот честно тебе, как перед Богом. Ни фига не знаю. Слышал байки от стариков, знаю историю, чувствую кожей, когда лес «не в духе», когда он «дышит». Но то, что ты описал… — он покачал головой, и в этом движении была беспомощность старого солдата перед новым, невидимым оружием. — Это за гранью даже наших самых страшных страшилок. Это… личное. Точечное. Но я вижу, — его взгляд снова стал пронзительным, как шило, — ты что-то не договариваешь. Самое главное, наверное. Про эти твои «видения». Там не просто страхи, не абстрактные монстры были, да? Лес тебе что-то конкретное показывал. Точное. Антон опустил глаза. Его пальцы непроизвольно сжались в кулак на столе, костяшки побелели. Тогда её рука — тёплая, живая, уверенная — легла поверх его, мягко, но решительно, как в комнате. Полина. Она не сказала ни слова, просто сжала его руку в своей, давая понять: «Не бойся. Говори. Я здесь». И он сдался. Смирился с необходимостью вывернуть душу наизнанку. Голос его стал глухим, монотонным, будто он зачитывал протокол вчерашнего кошмарного допроса. —Он показывал… как убивает тех, кто мне дорог. Маму. Отца. Сестрёнку. — Он сделал паузу, глотая комок, подступивший к горлу, чувствуя, как под пальцами Полины его рука дрожит. — И… тебя, Полина. Подробно. Реалистично. Так, как будто это уже случилось или обязательно случится. В кухне стало тихо. Тиканье часов на стене звучало теперь как удары молота по наковальне, отмеряя последние секунды чего-то важного. Лицо Полины побледнело, но рука её не дрогнула, не убралась. Она лишь сильнее сжала его пальцы. Дед медленно, тяжело протёр ладонью лицо, будто стирая с него усталость веков. —Надо же… — прошептал он, и в его шёпоте была не только жалость, но и некое странное, почти профессиональное восхищение жестокостью и изощрённостью врага. — Всё настолько серьёзно, настолько… глубоко. Я, увы, парень, о подобном слышу впервые. Ни в одном преданьи, ни в одной байке такого нет. Чтобы через видения, через самое дорогое… Но… — он пристально, не мигая, посмотрел на Антона, — догадки у меня есть. И, думаю, они у тебя тоже уже зародились, в глубине души сидят. Поэтому и смысла их вслух озвучивать не вижу. И так всё ясно. — Какие догадки? — не выдержала Полина, её голос дрогнул, но был твёрдым. — О чём вы? —А разве не очевидно? — старик развёл руками, будто показывая простоту ответа. — В него что-то вселилось. Дух ли лесной, бес ли, а может, и сам Хозяин, потревоженный, решил через кого-то глянуть на мир по-новому. Или… использовать, как инструмент. Как перчатку надеть. Отсюда и вопрос главный, который меня, старого дурака, гложет: зачем? И почему именно ты? Что в тебе такого особенного? Чем ты привлёк внимание? Антон кивнул, его мысли, тёмные и беспокойные, работали в том же направлении, но ответа не было. Только смутное, неприятное ощущение, что он был не первым и не последним, что он — звено в цепи. —Я полагаю, даже если бы мы нашли ответы на эти вопросы, — сказал он тихо, глядя на свои руки, — от них бы потянулись новые ветки. И новых «почему». А эта лиса… — Лиса… — перебил дед, и его голос стал задумчивым, почти учёным. — С лисами у нас легенд нет. Вообще. Не наш это зверь для таких высоких, страшных дел. Лиса — плутовка, обманщица, но не божество, не дух. Поэтому тут я тебе не помощник, не советчик. Но одно скажу, как старый, видавший виды человек — береги её. Она теперь, выходит, твой ключ. Или замок на двери, которая в тебя ведёт. Хрен их, парень, разберёшь, что есть что. Но что-то очень, очень важное она собой представляет. Связь какую-то. — Я понимаю, — кивнул Антон, чувствуя тяжесть этой ответственности — за себя, за лису, за всех. —В общем, парень, извини, — заключил Харитон Богданович, с трудом, кряхтя, поднимаясь со стула. — Знаю лишь то, что знаю. А в остальном… тебе придётся разбираться самому. Методом тыка, как слепой котёнок. Или… — Нет, — твёрдо, без тени сомнения, перебила Полина. Её пальцы ещё сильнее сжали руку Антона, и в её глазах горел огонь решимости. — Не самому. Я с тобой. Я помогу разобраться. Чем смогу. Как смогу. Я не знаю, что могу сделать, но… я буду рядом. От этих простых, тихих, но таких сильных слов в груди у Антона что-то ёкнуло, растаяло, наполнилось теплом и тут же сжалось ледяным, болезненным обручем страха. Он не один. Это было невероятно, бесценно, как глоток воды в пустыне. И ужасно, смертельно опасно. Мысли о том, что лес, этот невидимый враг, может по-настоящему, в реальности, а не в видениях, забрать её, пронзили его острой, животной, невыносимой болью, страшнее любой физической. — Спасибо, — сказал он, и это слово, простое и короткое, было обращено им обоим — и мудрому, уставшему старику, и этой хрупкой, но сильной девушке, которая сейчас держала его за руку, как якорь. — И вам, Харитон Богданович, и… тебе, Полина. Мне, пожалуй, пора. Обещал матери к ужину быть. Уже смеркается. Дед кивнул, протянул руку через стол. Рукопожатие было коротким, но крепким, сильным, будто старик хотел передать ему через это касание какую-то долю своей упрямой, крестьянской выносливости, вековой силы. —Мать за меня передавала вам здоровья и привет, — вспомнил Антон, отпуская его руку. —Пусть себе оставят, — отмахнулся старик, но в уголках его глаз, в глубине морщин, запряталась довольная, тёплая искорка. — Мне моего здоровья ещё хватит, чтобы вас, молодежь, на разум наставлять, за уши оттаскивать от глупостей. Ступай. Полина проводила его до прихожей. Они молча надели куртки, обулись в тишине, нарушаемой лишь храпом деда, уже усевшегося в кресло у печки с газетой. Когда они вышли на крыльцо, Антона накрыло странное, смешанное чувство — одновременное облегчение (от тяжести разговора, от необходимости быть сильным) и пустота (от расставания, от возвращения в холодный, враждебный мир). Свежий, колкий, вечерний воздух ударил в лицо, смывая густой, тёплый, уютный запах дома, её запах. Стало легче дышать, но и как-то… сиротливо, голо. Она проводила его до калитки, переступила вместе с ним за пределы невысокого, покосившегося штакетника, на утоптанную дорогу. —Спасибо тебе ещё раз, — сказал Антон, останавливаясь и поворачиваясь к ней. — И Оля, кстати, передавала, что ты волшебница, а ягоды твои — самые лучшие, самые волшебные на свете. И… они ей правда помогли. Температура спала, спит спокойно. Спасибо. Полина покраснела, опустив глаза, но улыбка играла на её губах. —Пустяки… Я рада, что помогло. Как она себя чувствует? —Уже спит, спокойно, ровно. Ты ей очень помогла. И мне, — добавил он тише. Он посмотрел на неё — на её тёмные, освещёнными закатом волосы, припорошенные теперь лёгкой, летящей изморозью, на серьёзные, тёплые, умные глаза, в которых отражался последний свет уходящего дня. И не смог удержаться. Не думая о последствиях, о приличиях, о страхе, он сделал шаг вперёд и обнял её. Нежно, но крепко, по-настоящему. Прижался подбородком к её холодным волосам, вдохнул её запах — теперь уже смешанный с запахом зимней улицы, дыма и снега. Она на секунду замерла, потом обняла его в ответ, прижавшись лбом к его груди, под подбородок, и он почувствовал тепло её дыхания сквозь куртку. Он уже собрался отпускать её, чтобы идти, но она сама сделала шаг назад, но не отпустила его руки. —Подожди, — тихо сказала Полина. Её голос был твёрдым, но в нём слышалась лёгкая дрожь. — Наклонись немного. Он, не спрашивая, повиновался, наклонив голову. Разница в росте была заметной — она была ниже него примерно на голову, может больше. Полина чуть помедлила, затем поднялась на цыпочки и мягко, быстро, почти невесомо поцеловала его в лоб. Её губы были тёплыми, сухими и невероятно мягкими. Потом она снова обняла его, уже за шею, и притянула к себе, прошептав прямо в ухо, так тихо, что, казалось, эти слова услышал только он, они были предназначены только для него: —Я с тобой. Помни это. Всегда. Антон не нашёл слов. В горле стоял комок, мешавший говорить. Он просто снова притянул её к себе, обхватив руками, и они стояли так, не шелохнувшись, минуту, а может, и две, пока не начал замерзать нос и уши. Мир вокруг перестал существовать. Были только тёплое дыхание друг друга, смешанное в облачко пара, биение двух сердец в унисон, тишина, нарушаемая лишь далёким, тоскливым карканьем вороны на сосне. Никто из них не хотел отпускать, разрывать этот хрупкий, тёплый кокон. Наконец они разомкнули объятия, неловко, смущённо улыбнувшись друг другу, избегая глаз. —Пока, — сказала Полина, её голос был хрипловатым от эмоций. —Пока, — ответил Антон, и это слово прозвучало как обет, как обещание вернуться. Она развернулась и быстрыми, лёгкими шагами направилась обратно к дому, не оглядываясь, будто боясь, что оглянется — и не сможет уйти. Антон, тяжело выдохнув, повернулся, чтобы идти домой, в холод, в тревогу, в ожидание новых кошмаров. И замер. В 15-20 метрах от него, по той же дороге, навстречу, шла группа парней. Семеро, может, восьмеро. Они ещё не заметили его, громко, на всю улицу переговариваясь, смеясь, перебрасываясь похабными шутками. Антон прищурился. Даже в сгущающихся синих сумерках, при свете первых зажжёных в окнах огней, он узнал двоих, самых крупных, идущих впереди: Бяшу и Рому. Остальные были помельче, лиц не разобрать, но поза, манера — местная шпана. Бяша, первый заметив одинокую фигуру у калитки, помахал рукой и крикнул хриплым, пропитым голосом: —Тоха, дарова, на! Чё стоишь, как столб? Айда с нами! Антон молча помахал тому в ответ, коротким, отстранённым жестом, и сделал шаг в сторону, чтобы разойтись, не вступая в контакт. Но в этот момент он почувствовал на себе яростный, почти физический удар взгляда. Присмотревшись, он понял, что этот взгляд, полный ненависти и презрения, принадлежит Роме. Его лицо, обычно наглое и самодовольное, было искажено не просто злостью. Чем-то более тёмным, личным, затаённым. И Антон, глядя на эту ненависть, на то, как Рома смотрит то на него, то на удаляющуюся к дому фигуру Полины, начал медленно, с ледяным спокойствием, догадываться почему…
Примечания:
Отзывы (4)