нам в этой близости не вырасти

PG-13
Завершён
12
автор
Фэндом:
Размер:
6 страниц, 2 149 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 3 Отзывы 0 В сборник

.

Настройки

нас с тобой никто не расколет.

но когда тебя обнимаю —

обнимаю с такой тоскою,

будто кто-то тебя отнимает.

а. вознесенский, 1976

Май выдался жарким и безветренным. Остуженный за ночь воздух нехотя расползался по затененным углам, но уже к полудню прогревался весь, становился сухим, пыльным, свинцово-горючим. Оседал в лёгких ленивым жаром. Учиться не хотелось. Спертый воздух в классах рябил от шепотливого гомона, гнездившегося обычно на задних партах, а теперь доползшего почти до первых. Учительницы, обмахиваясь тетрадками и методичками, становились похожи на дородных шляхтянок, жарких, властных. Тех, что первым делом с утра велели пороть краснощекую челядь – галёрка, а ну, тихо! – голосом, каким, бывало, унимали хлопа, зазевавшегося на скирде. Непоседливое дитячье внимание, весь год державшееся кое-как – на страхе схватить пару и остаться с носом на каникулах, – рассыпалось ивано-купальскими бусинами по молодой траве. Кто зевал на уроках, тоскливо поглядывая в окна на пышный, карнавальный мир, уже подсчитывал потери среди июньских дней – придется закрывать хвосты. А кто с горем пополам наскреб остатки порванных клетчатых черновиков на последний рывок, выдыхал с предвкушением. В спину уже дышало лето – нагретой на солнце кожей, выгоревшими в медь волосами и робкими кнопочками веснушек на загоревших щеках. Из школы вынеслись шумной свиристящей стаей, золотя тишину улиц – отпустили пораньше. Историк, с таким усердием протиравший блестящий влажный лоб, будто пытаясь соскоблить остатки волос с макушки, сжалился. Летите, мол, щеглы, со следующей недели гроза за грозой, не набегаетесь. Сумки собирали спешно, неуклюже, роняли тетрадки и пеналы, возвращали одолженные на урок карандаши, галдели все еще вполголоса – чтоб вас до дверей не слышно и не видно было – из солидарности. Неоперившиеся воробьи в рубашках – белых, серых, голубых, в полоску и клетку, с “морским огурцом”, рукава чуть выше острых побитых локтей. Пыльные кроссовки и подстреленные штаны. Всё брали на вырост, потом подшивали, подкатывали и не успевали распускать – мама с вечера в лоб целует, а с утра уже едва достает клюнуть в мягкую, безволосую пока щеку. На прощание. Убегают ведь до темноты, до зажигающихся в тревожных окнах настольных ламп и ночников, до нетронутых кружек с чаем на столах, до остывшего ужина. Не упустить ни секунды бездумного, ослепительного своего детства по дороге к пьянящей взрослости. И однажды на бегу столкнутся, сцепятся, да так и останутся с кем-то. Вырастят, выстрадают своих, чтобы потом тоже потянуться клюнуть в щеку. Уже на свое прощание. Не думал никто о таком, конечно. Клокочущий ручей ребячьих голосов растекается по сторонам – кто домой, кто к метро, кто на речку, – оставляя в пузыре липкого майского воздуха только их двоих. Отстали, не сговариваясь, как всегда. Даже молчали одинаково. Даня поправляет рюкзак на плече, мягкий, круглый, сытый. Внутри форма и сменка, судок с бутербродами – мама заботливо собрала утром, сунула почти украдкой, заворачивая свою заботу в хрустящую фольгу, пряча между ломтями румяного хлеба. Сразу после уроков – на футбол, и времени только на дорогу. Перекусили бы хоть на ходу. Даня падает на ступеньку. Шнурки сбились – не до них было, пока наспех собирали в рюкзаки и ранцы нехитрый свой школьный скарб, пока неслись по коридору, то смеясь, то шикая друг на друга. Комкает бессовестно, сует в бок, под язычок, как в тайник. Мама раньше утюжила шнурки – зачем-то, бережно, почти любовно разглаживая каждый шершавый залом. Потом перестала. Мальчишки марались по десять раз на дню; то лужа, то мясистая, вязкая грязь бездорожья – и как только умудрились отыскать в городе-то, в столице! Снова закрыла глаза, отвернулась от их неумного ребячьего бесовства. Разберутся сами. Валя, привалившись к парапету, бездумно срывает травинку из перекрестья плит. Скручивает в узел – сперва по середине, после еще по узлу на каждую половинку. И каждую четверть – снова напополам, делит как тактовую строку на доли. Даня следит, не отрываясь. Целая. Половинка. Четвертная. Шестнадцатая. Выпуск из лицея совпадает с выпуском из музыкальной школы. Гармонический минор, каденции и модуляции, Гендель, Шостакович, Бах – спой с листа четыре такта, которые три века назад глухой музыкант дописывал в свете трещащей свечи окровавленными, влюблёнными в нотный стан руками. Кощунство. Даня щелкает резинкой на запястье. Носит с начала весны, по легенде – для волос. Стягивает и прицеливается – в травинку, естественно. Слишком уж увлеченно Валя вяжет из нее метрическую организацию. Также естественно промахивается. Резинка бьет в плечо и отскакивает на горячую пыльную землю. Даня успевает поймать отблеск удивления в уголках повеселевших глаз. Воздух тут же приходит в движение – оба уже знают, куда тянется рука. К шнуркам, конечно, куда же еще. Самое уязвимое место. Даня успевает перехватить его за запястье у самого бедра, смотрит снизу вверх с лукавым прищуром. Курчавая прядка падает на правый глаз, подрагивая от жаркого, уже совсем летнего ветра. – Прогуляем? Каждое Валино “нет” – материны упреки, гневливые замечания тренера, веселые окрики товарищей по команде – тает в Данином взгляде как мороженое на раскаленном асфальте. Блики пляшут на его темных ресницах как искорки ночного костра, и под светом послеполуденного солнца посветлевшая радужка кажется колдовской. Валя возвращает ему его уже улыбку, перехватывая Данину ладонь, помогает подняться. – Прогуляем. Велосипед один на двоих, как и почти все – компьютер, гитара, виолончель, старое пианино, комната и лица. Даня нещадно мнет Валину рубашку на талии, когда тот, хохоча, подпрыгивает на кочках, не сбавляя скорости – у тебя вообще-то пассажир на багажнике! Ветер бьет в лицо, чистый, весенящий, речной. Дорога вдоль самой Русанки. Велосипед роняют как есть, на траву под мостом. От воды тянет прохладой и влагой. Валя достает сигареты. Курить в такую жару почти не хочется. И без того густой воздух течет по легким горячей патокой. Горло щиплет, будто печным дымом надышался, но у реки свежо. Валя подошвой кроссовка касается воды. – Уже, наверное, начали разминаться. Даня безучастно дергает плечом. – Пусть разминаются. Где-то там катится по выжженной траве мяч. Кто-то жмурится от солнца, мучается от жажды. Хочет домой. А они тут. Под мостом. Окурки не бросают как попало – Валя складывает их в пустую пачку. Выкинет по дороге как всегда, чтобы не заметила мама. Растекается по траве, счастливо жмурится, раскидывая в стороны руки. Даня кривится. Перепачкаешься весь, земля влажная. Сам усаживается рядом, но не ложится – сложив ноги по-турецки, смотрит на брата сверху вниз. – Слышал, Катя собралась за своим в мед идти. – С ее-то оценками? Ну и дура. – Дура. Ей бы свою голову сначала полечить. Смеются, легко, коротко, по-летнему. Валя открывает глаза. У Дани прядка на виске. Прилипла к побисирившейся от жары коже, как трещинка на фарфоровой кружке. Даже не задумываясь, машинально тянется поправить, как себе. Даня не замечает – и сам хотел убрать. А чьей рукой – да кто разберёт. Даже они сами иногда путались. Валя откидывается обратно на траву, колючую, как затылок после стрижки. Даже собственная копна не помогает. – Дань, подкинь рюкзак. – Сядь ты уже как нормальный человек. Рюкзак летит аккурат в лицо – что-что, а бросок у Дани меткий. Валя едва успевает перехватить у самого носа. Подкладывает под голову – почти походная подушка. Проваляться бы так до вечера, но в шею упирается что-то, твердое, чужеродное. Валя елозит – сминает форму, шуршит обложками, но твердое никуда не девается. Даня рядом уже гонит строчки в своей тетрадке-для-всего, мурлыча что-то себе под нос. Валя недовольно шуршит молнией, расстегивает рюкзак шумно, почти раздраженно, не глядя, шарит внутри. Натыкается на скользкий прохладный пластик. Скошенный край, круглая крышка. Валя приподнимается на локте – на ладони лежит поцарапанный ярко-желтый Никон. Пальцы обнимают его, как детскую игрушку. Кинь к себе, а? Ася попросила. Они гуляли на набережной в воскресенье – втроем, потому что только общих карманных хватило на то, чтобы купить ей сахарную вату и прокатить на американских горках в Гидропарке. Ася щурилась и поправляла медовые от света закатных лучей волосы, от каждого порыва ветра разлетавшиеся во все стороны. А то я как дура, без карманов, без сумки. Только отдать потом не забудь! Он забыл. Этот Никон он помнил лет с десяти, постоянно у Аси в руках. Снимала все подряд – подружек, пейзажи, пестрый вечерний город. Плёнка дробила свет, и огни на снимках светились, как нарисованные ребенком звездочки. Слишком прямые, слишком правильные, почти ненастоящие. Кнопка включения острая, овальная, как засохшая крошка, и щелкает почти также под пальцем. Темный экран, урчащий шорох и щелчок вставшего на место механизма. Даня сразу попадает в прицел объектива. – Ого, – Даня кивает на мыльницу в его руках. – Это же Асин? – Асин. Оставила в воскресенье на передержку. – Так мы ей не вернули? – Забыли. Даня осторожно берёт его из рук. Переворачивает, осматривает. – У нас на нем всё детство. Даже как ты в лужу по уши сел. – Это не я был, – ворчит Валя, – а ты, – под Данино фырканье, тянет камеру обратно. – Сфоткаешь? – Ага. – Только чтоб нормально получился. Валя ловит Данин профиль. Прицеливается, как на дикую малиновку – не спугнуть бы случайным звуком, упорхнет же. Ветер снова бросает на лицо заправленную за ухо прядь. – Ты всегда нормальный. Щелчок затвора, Данин профиль в три четверти. Полуповорот головы, почти-улыбка и запутавшееся в ресницах солнце. *** – …нормально? Даня отмирает. Нахлынуло. Валя смотрит на него выжидающе и обеспокоенно, с какой-то несвойственной ему неуверенностью, как будто боится, что Даня отшвырнет фотографию как гнилой, отмерший участок их общего прошлого. Снимок пропитан солнцем, летом, горячей пылью и зеленью. Обжигает пальцы. Как суетливо сунуть под кран с горячей водой онемевшие от мороза руки, когда только с улицы, едва успев стянуть насквозь мокрые от снега штаны, неслись наперегонки в ванную отогреваться. Это тепло болело. – Да, все нормально. Задумался. Фотография истрепалась. Напечатали тогда на дешевой матовой бумаге. По-вертикали напополам ее разрезала полоса залома. Как перечеркнула. Даня улыбается. Криво, болезненно, так же надломанно и истерто, также бесцветно, как побледневшая за годы фотография. Пергаментная кожа сминается складками на скулах. – Хорошо тогда, — Валя выдыхает. Выдыхает с облегчением. Улыбается, думая, что в ответ, – расслабленно, почти оживленно, успокоенный тем, что принял агонию за оттепель. – Я… я рад. Оставь себе. На память. Даня снова переводит взгляд на снимок. – Спасибо. Наверное, Валя думал, что это будет мило. Светлая ностальгия. Попытка вспомнить их общий язык, который он первым забыл. А для Дани это все равно что надавить на несросшийся, ноющий перелом – случайно, от неловкости, не зная, что под тонкой кожей все еще хрустит и болит чудовищно. Пыль жаркого мая прилипает к языку. Он чувствует ее вкус сейчас, сухой и горький. И тот ветер, и смех, и то, как Валя смотрел тогда. Точно также, как и Даня на него. Глаза остались те же, но в них поселились другие люди, другие мысли, другие мечты. И Валя другой теперь. Остриженный, в чистой куртке, пахнущий не речной сыростью, а стиральным порошком – обязательно гипоаллергенным, чтобы для ребенка подходил, – женскими цветочными духами и домом, к которому Даня больше не имеет никакого отношения. На пороге Валя оглядывается, рывком, будто резко вспомнив, о чем ещё не сказал. Взгляд падает на снимок сначала, потом мечется к Данином лицу. Чуть качает головой, словно соглашаясь сам с собой, и на секунду задерживается – неловко, не зная, куда деть руки. — Ну… давай. До следующего кавера тогда. Делает шаг назад, в коридор, и еще раз смотрит – быстро, уже не на фотографию, а мимо, поверх Дани, будто проверяя, можно ли уходить вот так. Не дожидаясь ответа, тянет дверь на себя. Тишина после его ухода падает на спину тяжёлым одеялом. Давит, больно впиваясь в плечи, и укутывает в себя. Даня стягивает резинку с отросших волос и перевязывает хвост на затылке, затягивает с силой, пока у корней не начинает ныть кожа – острая, понятная боль, заземляющая. Даня кладет снимок на комод, поверх стопки исписанных нотных листов – скорбь к скорби. В комнате плавает пыль, подсвеченная косым лучами с улицы. Все на своих местах: горы бумаг, индикатор включенной колонки, черная скорлупа синтезатора. И только эта фотография выпадает из пространства, маячит осколоком, занесенным из другого измерения. Как синкопа. В комнате будто не хватает доли. Даня не сразу понимает, какой – сильной или слабой, – просто знает, что если сейчас хлопнуть в ладоши или сделать шаг, получится не вовремя. Он машинально оглядывается, и сразу злится на себя за это движение. Дверь в коридор прикрыта не до конца. Даня замечает коврик у порога, сбитый в сторону, будто его задели мыском ботинка. Комната неправильная. Что-то так и не вернулось на место и, может быть, не вернётся никогда. Луч света медленно сползает по стене, задевает край комода, цепляется за матовую поверхность фотографии – и застревает там, будто не решается идти дальше. Пыль в воздухе становится заметнее. Даня наблюдает, как день распадается на частицы, оседает на клавишах, на струнах, на его собственных руках. Свет слишком прямой, слишком честный. Будто стоишь нагой без единой возможности прикрыться. Даня тянется к синтезатору, проводит рукой по корпусу, нажимает одну клавишу. Звук глухой, почти потерянный. В полумраке звучал бы иначе – плотнее и глубже, без этой стеклянной примеси дня. Даня хмурится, будто инструмент его не понимает. Обернувшись к окну, задевает коленом табурет, спотыкается, машинально опираясь о него рукой. Под пальцами – холодная обивка, шершавая искусственная кожа, мелкие царапины. За стеклом – обычный двор, люди, движение, чужая жизнь. Привычным жестом задернуть шторы, отгородившись, – одним рывком справа, одним – слева. Свет исчезает, оставляя после себя уютную, печальную темень. Только теперь комната становится пригодной для музыки. Даня садится за синтезатор, касаясь клавиш, но не давя, кладет на них руки. Пальцы распластываются, цепляясь за пластик. Лбом утыкается в тыльную сторону ладони, боком, щекой касаясь мануала – неудобно, кромка давит, но отодвигаться не хочется. Он все-таки нажимает – случайно. Несколько звуков выливаются разом, уродливо, криво, нестройно. Даня замирает, будто пугаясь собственного дыхания. Последняя нота еще дрожит, цепляясь за тишину, и глохнет. Раньше в такие моменты обязательно прозвучал бы комментарий про тональность, про темп, про “хватит дурака валять”. Сейчас никто не говорит. Даня остается лежать, не убирая рук, слушая, как инструмент медленно возвращается к молчанию.
12 Нравится 3 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (3)