nevermore

NC-17
Завершён
326
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 7 411 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
326 Нравится 21 Отзывы 59 В сборник

//

Настройки
      

✦༺༻✧༺༻✦

             Скрип, с которым он отстраняется, стягивает узлом слуховые каналы.       Скрип, с которым он приближается, стягивает их еще дважды, итого три раза — наудачу, хотя удача тут не поможет; не помогут здесь ни случайность, ни намерение. Ничего.              Скрипит в узенькой комнате все: матрас, каркас кровати, складки на простыни — ветхой из-за того, что ее слишком часто стирают. Колени эти складки рвут наждаком, локти тоже: тонкая кожа сдирается в такт интенсивному движению бедер, причем чем интенсивнее, тем жгуче. Похоже, ссадин ему не избежать — да и черт с ними.       Прогнувшись, Кирилл пытается смахнуть с лица длинные волосы. Двигает головой, рассекая подбородком густой воздух; безрезультатно. У него никогда не получается смахнуть волосы без помощи рук — вот и сейчас они, взметнувшись, падают на лоб. Намертво прикипают к нему, бесстыже багряному и взмокшему, и свиваются трогательными завитками.       Дышать Флинсу нечем.              На выдохе в него проникают; ощущение, словно легкие вытащили из раскрытой настежь грудной клетки. Тоненький скрип — острием ножа по стеклу — и с белоснежных костей соскребают остатки изувеченного самообладания. Деловито скоблят лезвием, загнав по самую ручку. Два поворота по часовой.       Три — против. Это не больно; скорее непривычно, непонятно, изуверски-странно. Флинс чувствует себя уязвимым не из-за наготы и нахождения кверху задом, а из-за невозможности вдохнуть в следующий миг.       Дышать ему нечем, но он упрямо вбирает в грудь кислород: утонув носом в подушке, довольствуется птичьими клевками и открывает рот, выдыхая в собственные волосы. Жмурится, вяло дергая пальцами на ногах, и проезжает лицом по наволочке; проезжает по ней спутанными прядями, разметавшейся вконец челкой. Проезжает грудью и локтями — постыдно розовыми, цветущими тем же похабным оттенком, что лоб и щеки, — и закатывает глаза, едва чужой член проникает глубже.              Необъятная пятерня — поистине исполинского размаха — давит на поясницу. Настойчиво, грубо: как и подобает ее хозяину, кто с удовольствием сцедил бы каждую каплю крови альва и носил бы их — кровь со слезами — подобно ожерелью. Фальшивая драгоценность под стать фальшивому проигрышу в карты, фальшивой близости и фальшивым чувствам, если они были; вернее, у Кирилла они были, пусть и сумбурные, смутные, туманные, а вот взаимны ли они хотя бы на йоту, на безликий фантом, пятиминутную ложь вместо искреннего Ощущения…       Флинс усмехается.       Не та ситуация, чтобы давать ход дурацким сантиментам. Хрипнув, Кирилл выдыхает в шторку собственных волос: раз, второй.              На третий он вытягивает перед собой ладонь. Сжимает-разжимает кулак и, оцарапав хрупкую простынь, повиливает бедрами; в то же мгновение жадная пятерня соскальзывает к промежности Флинса, а длинный черный коготь касается члена, смазывая с него предэякулят. Ох, Рери.       Прогнав его имя без звука, Кирилл закусывает губу. Прижимается мокрой щекой к полупрозрачной ткани и, сдавив ее между пальцев, приоткрывает рот: так же без звука, только легонько вздрагивает, едва этот необъятный двухметровый ублюдок стаскивает нагретую влагу к промежности. Едва он вяло насаживает кулак на тонкий липкий ствол, заставляя Кирилла прогнуться в спине, и загоняет свой член дальше, из-за чего Флинс беспомощно раскрывает рот в такой же беспомощной, глупой попытке протащить кислород по путепроводу гортани. Кое-как выдохнув, Кирилл приподнимается и выдыхает еще раз — уже смелее.       Позади над ним нависают и замедляются, оказавшись в ратнике почти целиком.              — Ну надо же, какие грязные ругательства я слышу из этого очаровательного рта… и кто только научил безупречно воспитанную фею таким выражениям?              Флинс жмурится. Сам не заметил, как только что выругался: на альвийском, разумеется, он всегда ругается на альвийском, чтобы никто из людей не раскусил плод самых сокровенных, едких, презренных мыслей и грез, которых не лишена даже безупречно воспитанная фея.       Приподнявшись, Кирилл садится на колени; когтистая ладонь плавно перемещается, соскальзывает от шеи к груди ратника и спускается к животу, выписывая смертельный вираж. Флинс задирает локоть.       Разводит пальцы и, протянув руку назад, хватается ими — дрожащими, холодными — за густые пепельные волосы. Подтаскивает к себе их обладателя, намотав прядь на палец, а сам поворачивается туда, где (по примерным подсчетам) должен оказаться каверзный рот.       — Ах… Я полагал, твое знание альвийского более скудное и ограничивается лишь общими фразами.       — Ты меня явно недооцениваешь.       — Тебя это задевает?       Рери молчит. Лениво притирается изнутри, двигая огромными бедрами; их объем и шероховатость жалят ратнику зад, и отчего-то из-за их тепла, из-за его присутствия Кирилла покалывает невыносимой симпатией. Дикость, если подумать, ведь Флинс давно не испытывает ничего родственного нежной, трогательной привязанности: ни к кому-либо вообще, ни к нему тем более.       Дикость. И патовость; безмолвный свидетель собственной метаморфозы, Кирилл одновременно сконфужен и рад, однако чему именно рад — остается загадкой. Новоиспеченное Чувство, безымянное и спонтанное, вырастает комом в горле: тугим, плотным, горячим. Обернувшись на голос в ночи, ратник давит основанием ладони на чужое бедро и, пробуя на языке расколотую пополам Горечь, приближает Рери к себе:       — Не думал, что ты такой ранимый, — Кирилл скалится, просунув кончики пальцев под толстые черные бинты, — Рери.       — Кто бы говорил.              Навалившись на Флинса всем телом, Рери нашаривает худое лицо. Хватает его — рывком и без церемоний — и, царапнув подбородок, сует пальцы в рот. На язык помещаются только два: настолько они у него огромные.       Или это Кирилл настолько миниатюрный рядом с ним?       Мягкий, точеный, обволакивающий: облекает в ледяную броню до ужаса мягкую натуру, укалывает внешними равнодушием (пусть и притворным) и злобой, (уже более искренней) и неизменно подтаивает всякий раз, стоит им оказаться наедине. Без устали Флинс повторяет о своем презрении; в нем он клянется, почти срываясь на крик, а это дорогого стоит: чтобы тот, кто привык говорить тихо и вежливо — бархатом по коже, — повысил голос хотя бы на полтона.              Пожалуй, Рери единственный удостоился чести стать объектом ненависти одного хладнокровного альва; ему это страшно льстило. Это его очаровывало, заводило, дурманило — дурманило так же, как приторные стоны Флинса, как его высокомерный взгляд и то, как плавится чертово высокомерие альва, едва Один из Пяти Грешников оказывается между лощеных ног.       Рери все замечает: в темноте, в подслеповатом свете, когда Кирилл забывает погасить лампу, и в голубоватом свечении его ауры — когда он же, Кирилл, теряет контроль. Рери все замечает.       Тут даже присматриваться не нужно. Не нужно вглядываться, допытывать, угадывать.       У Флинса на лице все написано, а Грешнику нравится быть причиной, по которой настроение альвийской выскочки скачет, будто маятник. Ему нравится доводить Кирилла до точки; нравится провоцировать и заманивать, дожидаясь, когда тот вскипятится. Когда потрет искусанную шею и, зачарованный Священным Долгом Светоносца, нападет первым. Когда грозно вытянет перед собой симпатичное кукольное копье и поспешит засадить его между монструозных ребер.       Когда он наконец нависнет над Рери, полагая, что получилось, но увы; Рери его тычки нипочем, они скорее щекотали, чем ранили, хотя в самом начале ратник умудрялся бить очень больно. Но то было давно; Грешник тогда бродил в полусборке, без одной руки и сердца, (руку он вернул, а вот с сердцем не задалось) и напоминал скорее сгусток энергии: хаотичный, неподвластный, опасный. Им он остался; правда облек в физическую форму, которой и толкался сейчас в узкий зад, просовывая пальцы между острых клычков.              — Мне нравится, когда ты злишься, — неожиданно говорит Грешник, зажимая пальцами теплую гладкую плоть. Слюны Кирилл не жалеет, рот у него бесстыже мокрый: еще один минус, отнятый от Безупречного Аристократического Благородства. Тончайшая нить — как нитки слюны — рвется, не выдерживая веса бусин, и пухлый жемчуг россыпью скатывается к ногам; вот с чем ассоциируется у него постепенное развращение Флинса.       С чертовым жемчугом, который Рери в прошлой жизни даже в глаза не видел.        — Нравится, потому что так ты кажешься более искренним.       Флинс посасывает крупные пальцы. Облизывает их, кусает, дерет бинты и когти Рери клыками.       — Раздражает твое Совершенство, знаешь ли. Твои засахаренные дворянские замашки.       — Замашки…       Флинс ухмыляется. Рери прав — он злится.       Злится скорее без повода, хотя с Грешником и повод не нужен: он бесит до чертиков одним существованием. Бесит — и тут же очаровывает, пленит, тащит за собой вглубь, в дрянную топь, куда Кирилл ступает без оглядки и задней мысли. Грешник был создан, чтобы обнажить пороки Флинса, чтобы поднять со дна тихих вод нечто омерзительное, уродливое, утопленное давным-давно; он создан, чтобы скомпрометировать безупречную стать и взломать замки на тех цепях, которые лучше не трогать и даже не вспоминать.       Кирилл усмехается вновь. А ведь есть в этом акте ментального садомазохизма нечто… восхитительное.       Нечто до тупого болезненно-разрушительное, но по-своему очаровательное, цепкое; как длинные когти Рери, как аккуратные ногти Флинса, которые тот нередко пускает в ход.              Вытащив пальцы Грешника изо рта, ратник облизывается; Рери резко хватает его за волосы и тащит назад. Чертыхнувшись, Кирилл цепляется за наволочку; снизу он поджимается, его зад туго натягивается на толстый жилистый ствол, и ратник закусывает губу, ощущая, как тот становится еще больше.       Нагнувшись, Рери мажет губами по уху, вспоротому постыдным румянцем:       — Ох, тебе это по-прежнему нравится?       Рери наматывает длинные волосы на кулак:       — И даже когда я делаю так?       Рери рывком тащит альва к себе. Кирилл вскрикивает, словно подбитый вороненок, издает короткий утробный рык и всхлипывает, излившись Грешнику в кулак.       — Ну надо же…       Легчайшее прикосновение к коже — искрой по издерганным нервам. К несчастью для Флинса, Рери слишком быстро узнал про его слабые стороны: про местечко позади шеи, например, которое краснеет раньше остальных, и про область между лопаток — трогательный клин между плоскими костями. Про его запястья, которые чуть вывернешь — и делай с Кириллом что хочешь, и мякоть бедер: та, что ближе к промежности. Нежнейшая теплая кожа; прокусить ее легче легкого. Оцарапать ее проще простого.       Пара взмахов ногтями — и Кирилл, разомлев, забывает о предназначении собственных бронхов; забывает, что они есть, что ими можно дышать.              Неспроста он недотрога.       Рери слышал разные версии относительно его затворничества, но ни одна из них (как оказалось позднее) даже на йоту не была близка к правде, которую он узнал сам. И все-таки.       Ошиваясь в Нод-Крае в облике того ратника, чьего имени он так и не узнал — бедолага погиб от руки Рери безымянным; так вот ошиваясь в Нод-Крае в его облике, Грешник много узнал о Флинсе. Подслушал где нужно, поговорил с кем надо; чуйка бывалого разведчика не подвела, хотя во многом ему помогли удачные обстоятельства, обаяние и ненормированный интерес к одному альву; как дополнительный мотиватор.       В своем творческом порыве Рери добрался даже до магистра ордена рыцарей из Мондштадта, с которым выпил пару раз. На вопрос о том ратнике, что держится особняком он, потирая глубокий шрам на подбородке, ответил: ”Ха-ха! Флинс как загадка и тайна, и чем сильнее он закрывается, тем крепче становится желание узнать его лучше. Он интригует…”. Язык у него без костей, у этого рыцаря — зачерпывает черпаком до дна разных слухов, рассказов и сплетен, — однако о сокровенном он не болтает. Тщательно взвешивает, что следует сказать, а где лучше прикусить язык или сделать вид, что не расслышал. Магистр его разочаровал.       Пусть Рери и был с ним солидарен.              То, что белокурый мондштадтец сказал про Флинса — Грешник думает так же. Кирилл весь как сплошной шифр, как шепоток тайны на древнейшем языке. Отшельничество и вероломство.       Его уязвимое, падкое на прикосновения тело распаляло похотливый ум, а его одиночество напоминало Рери прошлого-себя: Рери из Каэнри’ах, бедолага Рери с ранимым нутром и руками по локоть в крови. Что и говорить: когда-то он умел быть таким сентиментальным и чувственным, что слезы на глаза наворачивались; умел быть чутким и нежным. Заботливым — при желании.       Любящим. Кому расскажешь — не поверит; не поверит, что Рери был кроток нравом как самый простой смертный. Впрочем, оно и неважно: история эта давняя, пыльная и не имеющая ничего общего с реальностью. Крышка проклятого ларца приоткрывается на миллиметр, когда Грешник успевает ею хлопнуть, закрыть и замуровать в себе — хотя бы до следующей ночи.       Всего-то жалкий миллиметр. Или меньше.       Но и его хватает, чтобы бесноватая энергия, вдохнув полной грудью, пустилась в дьявольский шабаш прямо по искореженной лунке вместо сердца.              — Я же говорил тебе не трогать мои волосы.              Флинс резко оборачивается, тараня Одного из Пяти взглядом исподлобья. Рери прищуривается:       — Неужели?       — Терпеть не могу, когда ты так делаешь. Когда трогаешь их.       Кирилл нервно — что уж совсем нехарактерно; Кирилл? и что-то делает второпях, неуклюже? — мотает головой, перебросив длинные волосы через плечо. Растопырив пальцы, он ведет ими по всей длине; морщится, когда фаланги кое-где застревают, и хмурится в попытке распутать крохотные узелки волос. Честно?       Это безумно красиво.       То, как он злится, как он вот-вот закипит: аж лоб покраснел.       Как он пускает по стоку стопроцентную выдержку — добротную, будто хваленое вино из мест, откуда тот рыцарь родом — и перестает скрывать дрожь на кончиках пальцев. Они заметно трясутся, пока Флинс, цепляя ногтями темно-синие волосы, распутывает их.       Распрямляет. Выразительно медленно, быть может слишком; на миг Кирилл выпрямляется, добавляя к движениям привычные Сдержанность и Решительность, за которые его так хвалят, и закусывает губу.       Такой красивый, когда замирает в шаге от безумия.       Красивый, когда вот-вот взвоет из-за дерущей его ярости; но пока молчит, держится.              Рери сидит перед ним неудовлетворенный: руки на груди, взгляд строго по курсу. Ему ничего не стоит повалить альва на спину, заткнуть его крохотный рот и вытрахать все, что раздражает до чертиков, но он не двигается с места.       Кирилл продолжает возиться с бесконечными прядями, как вдруг, не поднимая головы, тихо спрашивает:       — Ты правда плохо переносишь алкоголь?       И да. Вообще-то это красиво: как он сидит, расцветая при свете фальшивой луны, и как он плотно сжимает расцарапанные бедра.       Как быстро он закипает и как быстро оттаивает. Чистейшие воды его разумного вымывают яд, но вымывают не весь, и нечто упрямое, вытащенное с самого глубокого дна, проедает внутри едкие дыры. Самая что ни на есть амбивалентность чувств, — а Грешнику это льстит, ему нравится, что он единственный, перед кем Кирилл комкает свои бесчисленные Манеры и Правила Приличия.       Комкает, стискивает в кулаке и швыряет под ноги Рери, уже не скрываясь.       Во всех смыслах.       — Верно.       — Тогда почему я до сих пор не догадался напоить тебя водкой?       Вдвоем усмехаются. Флинс кое-как приводит прическу в порядок, (если этот ворох волос можно назвать порядком) грызет нижнюю губу, о чем-то думая, и выдыхает.       Накидывает на плечи измятую рубашку, поворачивается к Рери боком. Пару мгновений он сидит без малейшего движения, после чего наклоняется, выискивая что-то в охровой полутьме. Заржавевший косматый луч кромсает ее, швыряя к ногам неуклюжие тени, и увлекает в себя альва где-то наполовину, пока тот не выныривает обратно.       Пламя внутри пузатой лампы на тумбе качается и выпрямляется. Выпрямляется и Флинс, держа в руке узкую бутылку: такую же узкую, как его костлявые предплечья и лодыжки.       Как его шея.              — У нас было столько возможностей убить друг друга, — сипит Кирилл; сипит и прочищает горло, — но ни ты, ни я почему-то до сих пор этого не сделали. Что же это?       С цепким вниманием Рери наблюдает за движениями ратника. Выудив откуда-то небольшой граненый стакан, Флинс наливает в него воду. Водку, вернее; выглядит как вода, но ее и поджечь можно: сорок градусов спирта, мгновенный разогрев внутренностей. Спасительное небытие, забвение.       Правда ли, что в нем кроется счастье?       Свою прошлую жизнь Грешник прожил во сне, в очаровательном коматозном ступоре — и с радостью прожил бы в нем до скончания времен, да не вышло. На своей шкуре он ощутил: от самого себя не сбежишь, от прошлого и судьбы не сбежишь и подавно, и тут хочешь — скрежещи зубами, хочешь — бейся об стену; хочешь — закрывай глаза на все, если утешит, однако твоя участь рано или поздно схватит за шкирку… ах, судьба.       До чего же строптивая штука.       — Не понимаю. — Говорит Кирилл тише, приблизив стакан к губам. В профиль отчетливо видно, как они у него подрагивают; как стучат у него зубы, как дрожат руки, причем дрожат сильнее из-за попыток эту самую дрожь унять. Флинс волнуется.       Одновременно уязвленный и готовый нападать.              Рери придвигается сзади, опустив ладонь на гладкий зашеек:       — Ты ни к кому не поворачиваешься спиной, кроме меня. — Шепчет ему в затылок, соскользнув когтем по хребту. — Что же это?       Семьсот лет одиночества, Рери. — Не оборачиваясь, Кирилл стискивает бутылку. — Быть может я наивно верю и жду, когда ты наконец прервешь мою жизнь?       — Если это возможно.       Кирилл хмыкает.       — Я не богохульник против смерти, как ты. — Ажурные руки продолжают трястись, пока он наливает водку в стакан. Стеклянное горлышко бьется о такой же стеклянный край с мерцающим бряцанием: его россыпь тоненько отстреливает по ушам. — И когда-нибудь я умру.       Глоток.       Затем еще один; острый кадык ныряет вверх-вниз под миллиметровой кожей. Кирилл запрокидывает голову, почти опустив ее на грудь Рери, и выдыхает. От него пахнет спиртом, усталостью и желанием заново прилечь в могилу: теперь навсегда. В самом деле.       Лучше бы альв спал себе дальше.       Лучше бы пробыл себе спокойно крохотным огоньком, бредущим под толщей земли; и кому только взбрело в голову потревожить его вечный сон?..       — Ну надо же, фея чем-то расстроена? — Рери ведет большим пальцем по белому подбородку, рассматривая ратника сверху вниз. — Подобные настроения тебе совсем несвойственны.       Флинс скалится ему снизу вверх:       — А ты-то что обо мне знаешь?       И прикусывает черный коготь. Щеки у Флинса подрумяненные, брови нахмуренные; Рери смахивает челку с его горячего лба, отстраняет руку от лица и наклоняется. Целует Кирилла: медленно, долго. Основательно.       Придерживая альва за шею, просовывает язык глубже в рот; из-за алкоголя он у ратника горький, Флинс двигает им вяло и скорее позволяет овладеть собой вместо того, чтобы — как обычно — взять контроль. Кончик его плоти остро скользит поближе к зубам, скользит по длинному языку Рери; Грешник разводит края чужой рубашки, спускается к груди и ныряет когтями под ткань, сжав теплые мышцы.              Кирилл выдыхает ему в рот. Облизывается и мелко-мелко дышит.       Его спрессованное дыхание щекочет кончик носа Грешника; тот усмехается, вытянув кверху тонкие губы, из-за чего шрамы на лице приходят в движение. Пазл выжженной, изувеченной плоти: силы Бездны сточили его, оставив на некогда смертном теле глубокие рубцы, хотя эстетическая сторона вопроса — наименьшее, чем Одному Из Пяти пришлось отплатить.       Рассматривая Рери снизу вверх, Кириллу хочется исчезнуть; рассматривая его, богохульника и еретика, восставшего против бренной сути и некогда вгрызшегося в кусок, который никогда бы не смог проглотить, Кириллу хочется исчезнуть.       Рассматривая такого же рожденного под несчастливой звездой и покинутого богами прежде, чем он впервые открыл глаза, Кириллу хочется исчезнуть. И он исчезает — на краткий миг, — исчезает так быстро, что не успеешь моргнуть, никто из смертных бы не успел отреагировать, но только не еретик.       Раздраженно цыкнув, Рери с силой хватает Флинса за горло и встряхивает, не позволяя тому раствориться в синем огне:       — Перестань сбегать.       Слегка душит, царапая бескровную кожу:       — И прекрати поддаваться.       Кирилл — бледно-голубой высверк в глазах, мерцающая аура — облизывается. Гасит свое наваждение, гасит лазурное пламя. Раскаленная прозрачность двенадцати реберных пар затухает, переставая поигрывать серебром, а хлипкий огонек обмирает, не успев разгореться.       Огонь внутри альва не греет, о чем Флинс регулярно напоминает; это пламя, мол, не согревает, а лишь освещает путь в темную ночь. Рери слышал, как кое-кто из ратников перешептывался касательно странного синего огонька в фонаре Флинса, однако им невдомек: Кириллов огонь — все равно что прикосновение к могильному камню.       Зябкий, леденящий.       Бегло дотронешься до него — отделаешься легким испугом, а если сунешь руку по локоть, то приморозишься: быть может и навсегда. Придется тогда отдирать с мясом — настолько альв льдистый и недосягаемый, настолько его призрачный холод прожигает плоть. Он весь — от макушки до кончиков пальцев, от первой до последней буквы в имени — напоминает девственно-белые пустоши его родной Снежной. В оковах вечной мерзлоты.       В объятиях смерти, с которой Кирилл дрейфует бок о бок.       Рядом с Флинсом очень, очень холодно; и даже изувеченное, брошенное на подкормку Бездне тело это ощущает.              Отстранившись, Кирилл усмехается. Разворачивается к Рери и, прищелкнув языком, наполовину растворяется в синеватой зыби; огонь альва выскальзывает из сияющих прорезей рта и правого глаза, разгорается над растрепанной макушкой и принимает форму пут. Ими Кирилл сдавливает горло Рери — в отместку.       — Что же, — скалится ему Грешник, — ты разозлился?       — Или я наконец опьянел?       Его глаз, его рот наполовину искажены. Вытянуты кверху, принимая несколько карикатурный вид; быть может кого-нибудь из трусливой породы напугает такой силуэт в безлунную ночь, но только не Рери — Рери лишь улыбается.       Улыбается, отдавая себя, свою мякоть, свою пустующую лунку между ребер на аперитив мирно разгорающемуся огню.       Холодному и липкому, как железный прут в сильный мороз.       Кирилл сдавливает горло Рери сильнее; сдавливает, пока под кожей не вздуваются вены, а лицо Грешника — кладбище шрамов и несбывшихся грез — не багровеет. Пока сам Грешник не закатывает глаза, инстинктивно хватаясь за пылающую веревку, и не дерет ее, зная, что бесполезно.       Кирилл сдавливает горло Рери еще немного. Еще чуть-чуть.       Его пламя горит ровно, спокойно; даже как-то слишком ровно и спокойно, если учесть, что он впервые за долгое время захмелел. Задрав голову, Рери наблюдает за Кириллом сдержанно и жестоко. Демонический лязг — шум крови — сотрясает его уши, щеки заливает багрянцем, витиеватые вены на ладонях жирнеют. Подвигав головой, Грешник царапает пылающую синюю веревку под кадыком (царапая заодно и себя) — и Флинс тут же гасит огонь.              Вместе с ним гаснет свет.       Гаснут тощие свечи, гаснет островок света под стеклянным колпаком. Будто скорбя, тянется кверху проволочный сизый дым; вскарабкавшись с фитилей, он вяло извивается, вплетается в маркую ночь, вплетается в узкую каморку — слишком узкую для двоих — и растворяется, хватая на прощание всякий звук. Прячет его под подол и, выскользнув в окно, растворяется навсегда. Дым, свет, звуки.       Все исчезает, и становится так тихо, что Рери слышит стук сердца; не своего — альва. Животворная пульсация, которую Грешник слышал когда-то в груди возлюбленной. Так похоже.       Так трогательно.       Канули годы, столетия с их последней встречи; не сосчитать, сколько раз Рери хватался за веревку из гнева и страха вокруг собственной шеи, сколько кровавых мозолей оставил в попытках ее стащить — тщетно. Целую вечность он принес в жертву ради того, чтобы выпутаться из оков — и выпутался, но тщетно: Рери тут же угодил в другие. Более крепкие.       Более цепкие — точь-в-точь когти хищной птицы. Точь-в-точь ее скрюченная тень, преувеличенная темными зеркалами и пламенем свечей: в ней-то и заключена душа Рери, то, что от нее осталось. Что осталось от его проклятой плоти, от ошметков разумного, от полости между ребер, где когда-то покоилось сердце и где теперь пусто.              А еще холодно.       Холодно, очень холодно, дико холодно — куда холоднее, чем из-за треклятого огня Флинса; до сих пор морозит горло. Грешник тянется к нему и, потирая, вслушивается. Сердце альва стучит размеренно и трепетно, отчасти робко, отчасти — воинственно. Решительно.       Приглашающе и отторгающе одновременно.       Чертова судьба: строптивая штука.              — Возвращаясь к нашему разговору, — вдруг говорит Флинс, и звучит он так далеко, словно обращается к нему с изнаночной стороны мироздания, — то я могу поведать тебе о самом слабом месте альва.       Рывком отодрав руку от шеи, Рери прикрывает глаза:       — Вот как? Возьмешь да выложишь свой славный секрет после того, как сам намеревался придушить меня?       Кирилл смеется: тихо, коротко. В оглушительной пустоте пространства внутри и снаружи его смех раздается утробным воем сирены; все-таки, звенит же по ком-нибудь колокол в этим забытых богами краях? Флинс приближается, а вместе с ним приближается зачаток звука: шорох коленей по простыни, шорох длинных волос между лопаток.       — Брось, ты ведь знаешь: мне не хватит сил. Не хватит сил покончить с этим мрачным фарсом, не хватит сил придушить тебя как следует, а вот ты… ты — другое дело.       Придвинувшись, Кирилл поворачивается к Рери спиной. Грешник чешет щеку, с которого начал сползать едкий румянец, и хмыкает; основание шеи по-прежнему разъедает ледяной веревкой из огня и магии альва. Мрачный фарс, говорит.       Рери нравится, как он разговаривает; нравится точность и увесистость его выражений. Никакой пресной лирики, никакого слащавого изящества: лишь правда или нечто, схожее с правдой, хотя не то чтобы Кирилл был откровенен во всем…              — Смотри.              Плавно покачнувшись, ратник собирает волосы в горсть, перебрасывает через проволочное плечо и указывает на стык шеи с правым плечом:       — Вот здесь, — шепчет, — если надумаешь убить меня, бей прямо сюда. Это место — гарантированная смерть: быстрая и безболезненная.       Рери накрывает уязвимый пятачок двумя пальцами. Легонько царапает.       Кирилл под ним вздрагивает, одновременно напуганный и возбужденный нахождением Грешника позади: сам же протягивает мяснику нож, так какой резон сдавать назад? Зажмурившись, Флинс выдыхает; его кожа стынет в подводной ночной глубине, а органы заворачивает в теплую пленку. Он пьян — теперь без сомнений.       Голос Рери раздается над ухом; грохочет, будто дурное предзнаменование:       — Мило, что ты так легко делишься своими секретами, но… — Рери легонько царапает ему зашеек. — Так будет неинтересно.       — Что же, мой палач не будет столь милосердным?       — Не в этом дело.       Алкоголь в крови — бутылка с горючей смесью и подожженным фитилем — заставляет Флинса реагировать странно. Телом Кирилл здесь, рядом с Грешником — голые плечи, торс, колени, — а мыслями где-то между: не там и не тут; не может ни на чем сфокусироваться, кроме заспиртованной в собственном теле неги и чужих рук.       Чужих широких ладоней, к которым прикипают лопатки, и пальцев, которые Флинс нестерпимо хочет взять в рот.              Широкая ладонь, сомкнувшись позади горла, сдерживает ратника намертво — не шелохнуться. Длинные ногти достают почти до кадыка, а под плотной грешной кожей заново набухают жилы. Извиваясь, они огибают большие костяшки и вырастают пленительным рельефом поверх запястных костей; Флинс заворожен Рери, заворожен его руками, его дыханием и смертоносной аурой всего-то в трех сантиметрах правее от левого плеча.       Одурманенный вусмерть, он как никогда желает быть придушенным им.       Всего-то надавить чуть крепче. Всего-то.       — Не в этом... — бессвязно бубнит Флинс. Из-за водки ему порядком дало в голову: реальность подхватывает и утаскивает в хаотический водоворот, мысли рассыпаются, плечи горят. Черное пятно кровати, продавленной под весом двоих, идет рябью, а полуночная темнота свирепствует от самого горизонта.       По ватерлинии пола скромное, до щемящего любимое жилище ратника плавно расползается и ускользает; нечто внутри Флинса замыкается, сгорает какая-то микросхема, поток напряжения швыряет в обратную сторону и он вот-вот истлеет, сожранный противоречивым ворохом чувств. Возбуждение, волнение, злость, любопытство.       Так себе коктейль.       Еще и под градусом.              Кирилл усмехается; безрассудство — это не про него, но разве не безрассудно было напиваться перед тем, кто к рассвету может спалить весь Тейват дотла? Кирилл усмехается еще раз.       Горько, отъявленно. Смесь, способная вскружить голову самому дьяволу — быть может даже тому, кто буйствует позади прямо сейчас — жалит ратника в разных местах. Жалят сухие поцелуи на шее, жалит прикосновение шершавых рук: их тепло и тяжесть поверх живота. Слегка отодвинувшись, Флинс рефлекторно поджимает его и вздрагивает, стоит Рери высунуть язык.       Им, длинным и шершавым, он основательно проходится от плеча до загривка. Вонзает туда зубы. Стискивает челюсти до слабой пульсации, до небольшого разрыва на коже, которую Грешник прокусывает и отстраняется, едва губы марает горячая кровь.              Неясно: это ли ратник вскрикнул или у самого начались слуховые галлюцинации, однако Кирилл, пьяно покачнувшись, с неожиданной, отчаянной силой отпихивает Рери. Он подается вперед, проползая по кровати.       Тянется к потухшей лампе. Зажигает ее — и глубь полутемного жилища пронзает засаленный медный луч. Имя Грешника сотрясает и без того ветхий маяк — раз, второй, — и на третий раз (казалось бы: наудачу) губы Кирилла начинают дрожать. Обернувшись, ратник ничего больше не говорит.       Встревоженное вороньё — вот кто он; он, его взгляд из-за плеча сквозь спутанные пряди. Есть в ратнике нечто птичье, охотничье, острое — как клюв, и хваткое — как когти: те самые, что недавно склонились над Рери монолитной тенью. Лизнув окровавленные губы, Рери протягивает руку куда-то в ночь и нашаривает на кровати один из ремней Флинса.       Вертит его в руках, осматривает. Цепляет ногтем пряжку, щелкает ею, расстегивает. Надевает на руку; ремень становится внатяг чуть выше запястья. Забавно, если учесть, что эту полосу черной кожи Флинс носит на бедре.       Вот насколько между ними колоссальная разница.       — Мы не встречались раньше? — Наблюдая за возней Рери, за тем, как тот расстегивает-застегивает его ремешок, Флинс наклоняет голову. Проводит пальцами по укусу и морщится, растирая кровяные капли между подушечек. — Я имею в виду… очень, очень давно. В прошлой жизни.       — Если только ты бывал в Каэнри’ах.       Собственную кровь Кирилл пробует на вкус. Смазывает с истерзанного загривка и, растирая, тащит в рот:       — Не доводилось.       — Оно и к лучшему.              Спустившись с кровати, Рери садится перед Флинсом на корточки. Звучит он печальнее, чем должен был, и легчайший сдвиг в его тоне резонирует с чуткостью альва, возведенной в абсолют. Позволив Грешнику сцапать себя за лодыжку и просунуть ногу в овал кожаного ремня, Кирилл закусывает губу. Его подмывает спросить, но он не спрашивает.       Любопытно — но он держит себя в руках. Только что Кирилл злился на Рери; только что они душили друг друга, царапались, кусались и трахались так, словно намереваются убить другого, — теперь же Флинс наблюдает, как объект его Раздражения неторопливо тащит ремешок по длинной белой ноге. Трепетно, осторожно; в том, как он это делает, таится нечто церемониальное, сакральное.       Почти обаятельное.       Без пяти минут трогательное.              Напоминает одеяние короля; кое-кто из семьи Флинса служил камердинером при Белом Царе и помогал тому облачаться в доспехи из грубой дубленой кожи, когда Его Святейшество намеревался выбраться на охоту. Белому Царю это нравилось — старомодные доспехи, внимание и охота, — а еще нравилось, когда его одевают медленно и постепенно, будто проводя некий ритуал. Нечто неторопливое, тщательно выверенное и страшно интимное — до боязни надавить чуть сильнее, завязывая корсет, до боязни грубо выдохнуть королю в лицо или на ухо.       Решительные движения пальцев, сосредоточенный взгляд. Почти не дыша.       Медленно, еще медленнее… Кажется, Кирилл начинает понимать давно почившего монарха. До чего иронично: ему всегда претило все эксклюзивное, заправленное самыми жирными сливками и отвлекающее внимание от сути безупречным сиянием фамильных ожерелий. Претили ходьба на цыпочках, тяжесть роскошных одежд, манеры без сучка и задоринки, и Дворянские Замашки, как выразился Рери. Кириллу претило то, что было дано ему по факту рождения, однако сидя перед Рери голым, пьяным и с ноющим затылком; сидя на маленькой продавленной кровати под таким же продавленным куполом маяка, Кирилл начинает понимать.       И отчего-то его возбуждает, что сидит перед ним никто иной как Один из Пяти Грешников. Флинс скалится, протянув руку к пепельной макушке.       Какая честь. Этот ублюдок способен стереть в труху весь континент — и может займется этим, когда, накинув плащ, покинет Кладбище ночи за час до рассвета, — однако прямо сейчас он сидит и затягивает ремень на щуплой ляжке с таким трепетом, будто примеряет помолвочное кольцо на палец невесты.       Кирилл прикусывает кончик языка.              — Ты сказал, что я тебе нравлюсь сильнее, когда злюсь.              Усмехнувшись, Рери подгоняет ремень вплотную к ляжке ратника. Оттопырив мизинец — черный коготь зловеще искрит на фоне кляксы света, — он поправляет его и тянется к другому ремню. Тянется к левой ноге альва.       Приподнимает, поддерживая холодную ступню, опускает себе на колено (Флинс ахает) и повторяет ритуал заново. С несвойственной ему тщательностью, сворованной у прежнего Рери, и свирепой настойчивостью, больше характерной для Рери нынешнего, он поначалу раздевает Кирилла, а затем одевает; проще говоря, делает так, как ему вздумается. Щелкая пряжкой, Грешник замирает в ожидании последующий реплики, однако Флинс умолкает. Воровато косится на полупустой стакан с водкой и, недолго думая, тянется к нему, выпивая залпом.       Глупый пьяный альв.       Вскружи этот глупый пьяный альв его в танце тогда, пятьсот лет назад, быть может увел бы Рери из-под носа невесты. Скрывшись где-нибудь за углом, в темной нише, в потайном закутке — гнездышко распаленных любовников, — прижал бы Рери к себе и поцеловал, а тот и думать забыл про женщину, которую вообще-то любил: оголтело и искренне. Любил раз и навсегда, любил ее всем сердцем; по крайней мере оно у него тогда было.       Но приблизься к нему Флинс, ухмыльнись он, не снимая карнавальной маски, и проведи губами по шее скромного служащего при короле, кто знает...              Затянув второй ремень, Рери смотрит на Флинса. Флинс, задрав голову, глядит в потолок; плечи у него расслаблены, колени напряжены. Щеки и лоб горячие из-за водки, а вязкая кровь, остывая, засыхает на укусе позади шеи.       Его длинные волосы налипают к ключицам, груди и плечам. Налипают к подбородку, к спине и бедрам; Рери пытается представить его на балу в пышной блузке или изысканном аби́, расшитом серебряной нитью — нитью, что пряли из ненавистной ему Луны или занесенных снегом равнин к северу от Нод-Края.       — Хочу напиться, чтобы никогда тебя больше не видеть, — тихо говорит ратник, не сводя глаз с потолка. — Было бы кому помолиться, я бы молился, но молиться мне некому… Против тебя и Небесный Порядок бессилен.       Пожевав губу, Кирилл умолкает, думает. Думается ему тяжело: заметно по нахмуренным бровям, по пульсирующей на виске жилке. Рери ждет.       Ждет, когда альв снимет маску и зажмет его в темном углу, где притворная вежливость смажется и потечет, как течет макияж после долгой увеселительной ночи.              — Поэтому я хочу напиться до беспамятства — лишь бы тебя не помнить.              Кровь у него на шее — рубиновый гребень в волосах давно почившей женщины. Ее Рери любил; любил скоропалительно и предано, любил до того отчаянно, что оказался в плену Собственной Уязвимости. Не успел из него выбраться, как заново угодил в капкан; заново у него отобрали сердце, разбили, заточили. Носили с собой, будто модный сувенир, и делали с ним что вздумается.       Глупый пьяный альв.       Как же он раздражает: до чертиков, до зубного скрежета, до желания спалить его вместе с аккуратным маленьким островом.       И как же он очаровывает.       — И знаешь, будь моя злоба однозначной, было бы проще, — приподняв ногу, Кирилл упирается ею в массивное плечо. — Но что я делаю? Я подстраиваю свой проигрыш в карты, чтобы ты остался.       Флинс проводит ступней по перебинтованной мускулистой груди: одинокая снежинка, угодившая в пепелище черных перевязей. Ратник наклоняет голову:       — Или придумываю еще какой-нибудь предлог. Провоцирую тебя. Заманиваю.       Несильно давит тонкими пальцами. Огибает большим четырехлучную звезду между ребер и спускается к животу:       — Не хочу тебя видеть, но и не хочу, чтобы ты уходил.       Спускается к паху и замирает, смотря на Грешника сверху вниз. После чего договаривает на альвийском:       — Не хочу ничего о тебе знать, но без тебя мне одиноко так же, как было одиноко семьсот лет назад. Нестерпимо.              Прикрыв глаза, Рери выдыхает. Плавно хватает дрожащую лодыжку, отстраняет ее и устраивается между ног Флинса; уложив его на спину, он наклоняется, затмевая собой скудный источник света. Комнату обмакивают в ночь; надрывная пустота ратниковых слов тонет в ней вместе со сдавленным стоном, скрипом кровати и влажным звуком, с которым Кирилл целует Рери.       Накрыв ладонью шрамированную щеку, целует. Хотя языком он двигает медленнее и пьянее прежнего, упорства ратнику не занимать: Флинс основательно вылизывает чужой рот — так основательно, словно корпит над очередным рапортом — и пускает в ход маленькие клыки. Грызет жаркую плоть, грызет губы; кусается Кирилл больно, еще больнее — когда злится, и еще больнее, когда к злобе его подмешивается похоть.       Многолетней выдержки.              В ней Флинс до неприличного манящий, колкий; колкий в той абсолютной развратной красоте, которую, осмелев, перестаешь стыдиться. Красив с распаленными щеками, острым взглядом из-под полуприкрытых век, липкими губами. С укусами на теле, он красив в неповторимой грации, едва закидывает бедро на бедро Рери и обнимает его горло локтем, позволяя вжать в массивное, необъятное тело свой хрупкий эльфийский хребет.       Едва запрокидывает голову, опуская ладонь на горячую макушку.       Едва приоткрывает рот, стоит соскользнуть ладонью вдоль бескровной талии — и с придыханием отстраниться, приблизившись к уху под ворохом спутанных волос.       — Мог бы и не толкать этот монолог, фея, — шепчет Рери, касаясь мокрыми губами такой же мокрой заостренной кромки. — Твои предпочтения не нуждаются в озвучке. А печали и подавно. Не хочу о них слышать.       — Как жестоко.       Растащив в стороны бледные ягодицы, Рери проводит согнутым указательным пальцем по теплой щели. Протаскивает его дальше, прижимая к себе распаленного Флинса, оглаживает упругую промежность.       Рери требуется пара секунд, чтобы прийти в себя после невыносимого восторга. Грешнику нравится, до чего альв мелкий и крошечный, до чего он изысканный и уязвимый — и тут же способен ударить так, что мигом позабудешь о его почти женственной тонкости.              — Ты ведь… — Начинает Рери, приблизившись вплотную к чувствительному уху. — Ты ведь любишь погрубее, верно? Со всеми такой милый до тошноты, но самому нравится, когда с тобой обходятся жестче.       Кирилл закатывает глаза. Его абсолютный, идеально обточенный слух — настройка настолько тонкая, что даже щекоток дыхания выбивает почву из-под ног. А тут Рери: он, его теплые губы, монолитное дыхание и возмутительная правда. Лицом к лицу.       Прямо в ухо.       Подогнув пальцы на ногах, Флинс хватается за мускулистое плечо. Рери наклоняется к рдеющей кромке и неторопливо вбирает ее в рот, покусывая острый кончик.       Уложив альва на бок, Рери задирает его ногу повыше, раздвигает зад и, вылизывая нежный хрящ, нетерпеливо проникает. Долго же ратник заставил его ждать — а ждать он ненавидит, пусть и умеет, есть это в нем по старой привычке. Однако Грешник не из терпеливых; никогда им не был и не станет, ему это не нужно, когда руки греют Возможности и все, чтобы использовать их Здесь и Сейчас.              В отличие от Кирилла, который все делает медленно.       Медленно расчесывается, медленно одевается; медленно слоняется по дому, что-то вечно теряя, и медленно рассматривает свои чертовы камни. Медленно возится с костяными пазлами и отчетами, медленно готовит, медленно раздевается. Медленно вытаскивает Рерин член изо рта и медленно размыкает губы — так, что видишь мелкие зубы и слюну на них — и медленно, очень медленно целует головку, прежде чем погрузить ее во влажный рот.              Рери переворачивает его на спину, а Флинс, вяло протестуя, (вероятно разозлился из-за облизанного уха; уши у альва слишком нежные и уязвимые, а всякие манипуляции с ними — все равно что акт вандализма против чего-то священного) пихает коленом в бок. Бьет костями по туго сбитым мышцам.       Раздвинув ему ноги, Рери тянется к горлу Кирилла и сдавливает его. Ратник жмурится и, схватившись за когтистую пятерню, так сильно сжимается снизу, что Грешник тут же его отпускает. Хватает Флинса за руку и тащит к себе; крупно содрогнувшись, Кирилл забирается сверху, а Рери покровительственно накрывает руками его взмокшие бедра. Взъерошенный, Кирилл выглядит так, словно готов драться: губы поджаты, брови сдвинуты к переносице.       В глазах шторм, а он, крошечный разгневанный ворон, его предвестник; предвестник беды, катаклизма, природной лихорадки. Проводник между мирами — живых и мертвых, — стервятник и мудрый пророк, чья мудрость прямо сейчас улетучивается вместе с гаснущим огнем в лампе. Флинс впечатляет; замедлившись, Рери зажимает его подбородок между пальцев и задирает растрепанную голову, желая рассмотреть лучше.              — Посмотри на меня так еще немного, фея. Это прекрасно, — шепчет, собирая в хвост слипшиеся сливовые пряди. — Твоя злоба прекрасна.              То, что он с такой заботой паковал в аккуратные черные ремешки, обращается в сгусток разъяренного вожделения. Снизу Кирилл мягкий и тесный, и когда член проскальзывает глубже по воронке тугих мышц, Рери закатывает глаза: до каждого миллиметра он ощущает в нем собственные движения.       Как альв натягивается вокруг ствола, как жадно его втягивает — и втягивает ртом воздух через плотно сжатые зубы; через ругательства, которые он бы высказал, если бы диафрагму не выжгло душным соломенно-пыльным воздухом. Как он глядит сверху вниз, сбивчиво двигая бедрами, и сжимает-разжимает пальцы поверх черных бинтов.       — Ты прекрасен, когда ненавидишь меня.       Плотная кожа ремней сдирает кожу на бедрах: там, где мякоть. Самая чувствительная, самая нежная; каждая фрикция, движение туда-обратно сдирают тончайшую кожу до ссадин. Да и черт с ними.       На вдохе Рери оказывается глубже, проскальзывает членом дальше, — а на выдохе отстраняется, и одна из пряжек, вонзившись ему в бедро, начинает царапать. Рери просовывает пальцы под ремень; он упруго сдавливает фаланги, а длинные черные когти приятно проваливаются в нежное мясо альва.       Кирилл закусывает губу.       Две пряжки — по одной на каждом ремне — кромсают Рери руки, кромсают бедра Кирилла и бедра Рери. Бесконечные бинты, в которые тот завернут, отчасти смягчают удар — в отличие от ратника: у него никакой защиты. Ему больно, вот только боль почему-то приятная. От этих терзаний.       От этих когтей.       А еще от огромных пятерней, опустившихся на зад с оглушительным размахом — и таким же оглушительным шлепком.              С похожей тяжестью падает крышка фортепиано: гигантская, массивная — только и успевай вовремя выдернуть пальцы. Если прищемит, сам виноват; а Кирилл не успевает, он специально оставляет ладонь, ожидая удара. После чего ударяет сам — когда Рери снова касается ратникова уха, гладит его, трет.       И говорит:       — Ты ведь всегда прячешь уши, фея, и никому не позволяешь их трогать. Ни их, ни волосы… Ни к кому ты не поворачиваешься спиной, никому не доверяешь свои слабости — кроме меня.       Он говорит и гладит заостренное ушко, проникая так глубоко, что Кирилл — пьяный и похотливый — вот-вот потеряет сознание. Собрав скудные силы в горсть, он усмехается:       — Верно. И что с того?       — Но тот мондштадтец трогал твои уши.       — Ах. — Кирилл жмурится, повиливая бедрами. — Ты что же: ревнуешь?       Царапает Рери плечи, шею. Под веками вырастают ослепительные вспышки: большие и маленькие, они взрываются разноцветным салютом, стоит ненадолго прикрыть глаза. Из-за такого начинает мутить; голова кружится, бедра и колени стираются в кровь, а скрип кровати вырастает в ушах плотным маслянистым комом.       Флинс ухмыляется; при внешней недосягаемости, непобедимости, достойной главного антагониста какой-нибудь мрачной сказки, у Рери есть несколько уязвимых мест, и ревность — одно из них. Что ж, теперь очередь Флинса вытаскивать козырь из рукава. Его очередь крыть и решать: выиграет ли он очередную партию этой странноватой игры в Любовь и Ненависть или же снова поддастся.              — Бывает, когда я один, то думаю о тебе… Или о нем, — говорит, замедляясь. Чуть наклонившись назад, Кирилл принимает член под другим углом; так он ощущается еще глубже. — А бывает… б-бывает, я думаю о том, как было бы здорово…       — Тсс. — Угадав ход чужих мыслей, Рери накрывает пальцем сухие губы; Флинс таранит его ухмылкой и убирает. Приближается к уху, раздвинув носом пепельные пряди. Бегло целует мочку и лижет ее, прежде чем размять слова на родном языке, который не поймет ни одна душа: живая и мертвая. Только Флинс.       И Рери.       — Иногда я думаю о том, как было бы здорово, трахни вы меня оба. Сразу.       Ах.       И разве этому учат при дворе или откуда он там родом? Весь изысканный, кружевной; о его манерах ходят легенды, такие же легенды слагает он о себе сам: что-то правда, что-то вымысел. Его неочевидность, сказочная и далекая — как грезы о тех местах, где никогда не был и вряд ли окажешься, — дурит рецепторы и заигрывает с ними так же, как пьяный, вскипяченный страстью Кирилл заигрывает со смертельным огнем.       Прямо сейчас.       Делает это играючи, будто не держит в руках тикающую бомбу, а всего-то скользит пальцем по кромке бокала. Лукавая улыбка, предложение сыграть в карты и якобы проигранная партия: ох и ах, как жаль, позволите еще раз?       Никогда не поймешь, когда Кирилл откровенен, а когда притворяется — и честно? Рери это в нем нравится. Его неоднозначность, рискованный флирт и умение укусить в ответ: да побольнее. Рери всегда нравились бойкие и амбициозные; его всегда тянуло к силе и власти, а в альве оно есть — причем врожденное, — правда раскрывается в иных гранях. Методично.       Плавно.       И постепенно. Будто магниты вырастают под кожей, тащат к нему, притягивают, — а когда притягивают, Кирилл тут же плетет паутину из невидимых судьбоносных нитей, привязывая к себе навсегда. Такой колдовской и невзрачный, громогласный в потайной похоти и чистосердечный в непорочности мыслей… Как это в нем совмещается?              — Что скажешь?       — Скажу, что у вас, альвов, весьма специфичные предпочтения.       Кирилл улыбается, задрав подбородок. Закусывает губу, и без того вечно искусанную, и проводит рукой по лицу напротив.       Флинс никогда не снимает перчаток, (почему — неизвестно) из-за чего прикосновение кажется неживым и шершавым. Пальцем в перчатке Кирилл обводит по кругу приоткрытый рот, и ею же, пятерней, завернутой в тонкую черную кожу, сжимает горло под тугими бинтами.       Ощущение, словно еще немного, и он всунет перчаточную руку ему между ребер. После чего ими — руками, на которых эти чертовы перчатки сидят как влитые — лихо вытащит остатки грешного сердца и швырнет его на серебряное блюдце. Занесет нож и вилку, вонзит их в лиловую плоть: неожиданно податливую и нежную, как желе.       От коронарной артерии Флинс разрежет оскверненное Бездной мясо, пока кровь не потечет по блюду; пока не потечет по вилке, на которую он насадит кусок падали, и по столу… Но даже тогда альв продолжит кромсать его, как кромсает сейчас, плотоядно сжимая горло.       Кирилл по-своему опасен, недооценивать его — ошибка высшей пробы, — и честно? Рери от него без ума.              Шлепнув пару раз по худым ягодицам, он грубо просовывает ладонь под один из ремней. Царапнув бедро, тянет за лоскуток искусственной кожи, пока Флинс не ослабит хват. Дрогнув, ратник соскальзывает рукой к основанию шеи Рери; он снова сдавливает ее, но уже без прежнего энтузиазма.       — Не ревнуй, — шепчет, тяжело дыша Рери в лицо. — Я не принадлежу ни ему и ни тебе.       Ухмыляется.       — Никому. Даже себе-то я принадлежу не всегда.              Чем Кирилл от него дальше, тем сильнее Рери его хочет; хочет его льдистое тело, его неприступность и отстраненность. Недосягаемость, что мерцает над головой бледным созвездием: одновременно близко и далеко, прямо перед глазами — и за сотни, тысячи, миллионы световых лет прочь.       Маячит перед носом красной тряпкой, которой Флинс, дразня, элегантно размахивает. Манит. Распаляет аппетит того, кто жаждет заполучить все да побольше — и Рери соскальзывает спиной по дубовому изголовью, цепляясь за ремешки на бескровных бедрах.       Цепляясь за багряные вмятины от них. Попытка заковать вольную птицу обернулась прахом: Рери сам стал пленником, узником собственных грез и желаний, взращенных на смутных воспоминаниях, прохудившихся фантазиях, собственном эго — вечно не по карману — и невыносимой тяге к альву, которую Грешник сам не осознавал в полной мере.       Кажется.       — Скажи-ка, фея… — Хрипит он, хватаясь за розовые ягодицы ратника. — Если бы мы встретились на балу лет пятьсот назад, ты бы согласился со мной потанцевать?       Навалившись на Грешника, Флинс вжимает его в себя, просунув пальцы сквозь пепельные пряди. Он наклоняет голову и, плавно седлая Рери, опускает щеку ему на макушку:       — Трудно сказать. Я терпеть не мог все эти приемы, балы и празднества. Претило, но… но может быть, я говорю — может быть — для тебя я сделал бы исключение.              Рери выдыхает ему в грудь.       Карнавальная маска падает, осыпаясь мелкими бриллиантами под занавес несостоявшегося бала. Свечи гаснут, музыка обрывается, шепотки умолкают; Кирилл уводит юного Рери в укромную нишу, вжимает его — на полторы головы выше — в стену и целует.       Проделай он это с ним, может увел бы верного жениха; может дал бы ему шанс, нарисовал бы на ладони другую линию жизни. Вскружил бы его в танце, уводя от лжи и недомолвок, и привел бы к другой истине, к другой реальности, к другой постели и другим нежным рукам.              Прикрыв глаза, Рери ныряет в его объятия. Изо всех сил хватается за ремни, размазывая кровь по бедрам ратника, и обильно кончает внутрь.       Кирилл замирает. Подрагивая, разводит колени шире и начинает мерцать изнутри. Мерцать в прямом смысле: за спиной вырастают хрупкие крылышки, глаза растворяются в лазурном свечении, а крылья становятся больше: почти до потолка.       Флинс обращается в экстатическое пламя. Ему жарко и душно, он пьян и взбудоражен. Рери по-прежнему в нем; липкая сперма стекает между бедер, тело ноет и полыхает, и Кирилл окончательно теряет контроль. Принимая щепоть Бездны внутривенно, тяжело оставаться разумным; тем более когда принимаешь ее постоянно: доза за дозой, доза за дозой.       Сила эта неисчерпаема и коварна, алчна и отвратительна; облизывает сердце по контуру, проникая в него, и, овладевая, качает по телу несоизмеримую, ненормированную Жажду.       Рери с ним это сделал.       Более того: он позволил Рери с ним это сделать; позволил потерять контроль, стать диким неуправляемым пламенем, что вырывается неподвластно; что прошивает позвоночник стежками, полными потустороннего света, — света, который не приручить ни при каких обстоятельствах — и освещает грешную душу с высоты своего маяка, куда Рери смотрит, преисполненный восхищения.
Примечания:
326 Нравится 21 Отзывы 59 В сборник
Отзывы (21)