Vendetta

NC-17
В процессе
3
автор
Размер:
планируется Макси, написано 10 страниц, 3 308 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник

Под светом редких фонарей

Настройки
— Староста! — Голос преподавательницы, пережившей не один учебный год, врезался мне в уши, скрипя и резаня, словно пенопласт о стекло, заставил меня вздернуть голову. И как вообще таких людей допускали до работы в институтах? Хотя, наверняка, именно такие и были нужны: чтобы было кому растормошить уснувшего на пятой паре студента. Она подошла ко мне и врезалась и без того обломанными ногтями в деревянную поверхность моей второй парты. — Мужчина, тридцать три года, поскользнулся на лестнице и упал, сильно вытянув ногу вперёд. После травмы жалуется на боль в задней поверхности бедра и трудности при попытке сгибания колена и разгибания бедра. При осмотре отмечается болезненность при пальпации задней поверхности бедра, особенно латерально, и слабость при попытке сгибания колена. Какая мышца или группа мышц подверглась растяжению или частичному разрыву? Я прикрыла глаза. Помнила, что сидела с учебником на кухне всю ночь, но чтобы мой сонный мозг выдал хоть что-то — правильное или хотя бы близкое к правильному — нужно было время. Евгения Рузилевна, очевидно, не обладала этим временем. Или просто не считала нужным тратить его на кого-то вроде меня. Наверное, поэтому она сейчас смотрела на меня своими безумными глазами, а потом, с демонстративной медлительностью, развернулась и направилась в центр аудитории. — Полюбуйтесь! — Противно вскрикнула она. — Вот она, ваша староста. Староста, которая настолько безответственно относится к моему предмету и медицине в целом, что умудряется засыпать… — Двуглавая мышца бедра. — Наконец мой мозг удосужился поработать. Евгения Рузилевна дернулась, удивление пробежало по её лицу, а глаза на мгновение потеряли привычную уверенность. — Двуглавая мышца бедра. Musculus biceps femoris, — добавила на латыни я, — приношу свои извинения. Даже не заметила, как отключилась. Евгения Рузилевна молчала, будто пыталась найти в моих словах что-то неладное, но так и не нашла. Лишь спустя несколько долгих секунд, не поднимая взгляда и как бы «на отвали», отрезала: — Долго думала, Беседина… Но ответ правильный. Дальше преподавательница, видимо, потеряв ко мне всякий интерес, снова обратилась к аудитории. Её голос, тягучий и монотонный, растягивал гласные, подчёркивал интонацией некоторые, особо важные, по её мнению слова, а смысл этих же слов терялся в длинных, скучных оборотах. Она толдычила о том, что знания должны «отскакивать от зубов», и о каких-то других, мало понятных вещах. К тому времени моё сознание наотрез отказалось её слушать, отдав предпочтение бездумному втыканию в зимние пейзажи за окном. На Казань уже опустились густые сумерки: луна подглядывала в окна аудитории, — слово из экрана, — глядела на всех мокрой совой. Но вскоре стеной стала пурга, плотная и беспросветная, и с тех пор я больше не видела лунного света. Мои мучения наконец закончились, когда прозвенел долгожданный звонок. Мы с товарищами поспешно собрались, чтобы улизнуть домой, не забыв, конечно, сделать остановку на курилке. Казань — странный город, и люди здесь такие же. Особенно преподаватели. Запоминается не их знание предмета, а эти странные, резкие переходы от одного душевного состояния к другому. Я это к тому, что ещё тридцать минут назад кричащая на меня в аудитории Евгения Рузилевна, теперь стоит в метре от меня под тем же облезлым навесом и курит. Тот же «Космос», что и я, глядя с непостижимой загадкой в глазах на пролетающий мимо лапатый снег. Я её понимала, но только лишь отчасти. Как ни крути, нынче очень сложное время: по телевизору, который я, признаться, и не особо в последнее время смотрю, давно не говорят ничего внятного и осязаемого простолюду. Пока Горбачёв мямлит нечленораздельную чушь, люди постарше моего, твердят о том, что скоро нас ждут большие перемены. Да что уж люди, я сама такое говорю: страна на грани, цены — заоблачные, а зарплаты — по-прежнему мизерные. А у меня в городе вообще всё медным тазом ещё лет четыре-пять назад накрылось: дележка асфальта, все эти вещи…  Девочки из училища советуют пришивать резинки к меховым шапкам и завязывать под подбородком, дабы не украли. А у меня и шапки-то нет. Как и денег, в общем-то. Но сегодня выдали стипендию. И мне, старосте и старательной ученице, даже повысили немного. Когда в кармане семьдесят пять рублей, мир уже не кажется таким однотонно-серым. Он приобретает какие-никакие краски, ведь кого может не развеселить факт того, что сегодня ты себе можешь позволить не только буханку хлеба, а ещё и банку сгущёнки к чаю. Жила на эти деньги я очень скромно, не тратя ни копейки впустую, но благодаря моим родителям, которые очень любезно оставили мне двухкомнатную квартиру в брежневке, о крове и крыше над головой я позволяла себе не думать. Но остальное — еда, канцелярские принадлежности, всякие мелкие сборы  в институте — в буквальном смысле били по карману, заставляя считать каждую копейку. Первое время я даже бросила курить — не из принципа, а потому что на это попросту не хватало денег. Сбросив окурок на снег, я притоптала его носком сапога и попрощавшись с одногруппниками пошла домой. Мой маршрут не минул ларёк «Союзпечать». Он стоял на углу: синий и облезлый. Вставала под его узкий жестяной навес, постучала костяшками пальцев в закрытое окошко. Стекло было мутным, заляпанным. Спустя несколько секунд изнутри послышалось копошение, щелчок замка, и окошко со скрипом отъехало в сторону. В его маленьком квадрате, как в театральной рамке, показалась кудрявая, тёмная голова продавщицы. — Вечер добрый. — Здоровается она. — Добрый, — я кивнула, — будьте добры буханку хлеба и литр молока. Женщина кивнула, нырнула под полку и вскоре вернулась выпрямив спину, а её глаза — грустные и полные сожаления, — встретились с моими. — Хлеба нет. Завтра приходите, свеженький как раз будет. Я тяжело вздохнула, не отлипая от крошечного, открытого окошка. — Не могу утром, и так пары ни свет ни заря. Давайте молока тогда. Продавщица пожала плечами — жест короткий, почти извинительный, но в нём сквозило чем-то вроде обречённости. — Молоко, девушка, осталось только с истекающим сроком годности. Если будете печь — самое то. А так… — Она замялась. В её глазах я видела, насколько ей было неловко торговать товаром, который сама бы она не взяла. Я вздохнула громче, чем следовало, вымещая через это бремя сегодняшнего дня. Подняла взгляд и вгляделась в её полувыцветшие, затуманенные возрастом глаза. — А когда молоко будет? — Завтра, может, — на выдохе произнесла она, отводя взгляд сторону, будто боясь встретиться со мной глазами и увидеть в них хоть крупицу надежды, которую не сможет оправдать. — Понимаете… С поставками сейчас проблемы. Директора нашего комбината группировщики до смерти арматурой забили. Слова её прозвучали настолько буднично, и так пугающе ровно, что даже на моем, обычно не выражающим ничего, кроме безразличного нуля лице дернулась мышца.  Так рассказывают о солнечной погоде, сменившейся дождем, о забытой на полке в прихожей ключах и не натертых до блеска ботинках, но только не о трагедии подобного рода. Она подводит взгляд, и я вижу в её глазах долю невыраженного сожаления. Обычно именно так выглядят люди, которые настолько привыкли к подобным несправедливостям, что относятся к ним как к неотъемлемой части жизни. — Какой ужас, — не наиграно хмурюсь я, — за что? И без того состарившийся лоб женщины разрезали глубокие, мимические морщины. — Этого я не знаю. Этим же… — Она на секунду замялась, а после, видимо, не найдя нужных слов продолжила. — Повод вообще никакой не нужен. Людей убивают среди бела дня. Я кивнула, опустив взгляд себе под ноги. — Тогда дайте пачку «Космоса». Женщина понятливо кивает, тянется куда-то рукой, пока я лезу в сумку. — Нет, — вдруг хмурюсь я, — две. — Шестьдесят шесть копеек. — Она обменивает две пачки сигарет на мои деньги, а после отсыпает в сдачу тридцать четыре копейки. Пока я прячу одну пачку в сумку, а вторую в карман между нами повисает скоротечная пауза.  — Будь осторожнее, — вдруг произносит она. Голос её чуть потеплел, и я услышала в её интонации пробившийся сквозь усталость материнский инстинкт, — и по улице одна не ходи. Кавалер есть? — Да нет у меня никого. — Призналась я так же просто, как в наше время сообщают о пустом кошельке или о том, что дома вновь не дали отопление. — Благодарю, что переживаете. — Удачи тебе, — сказала она. Её лицо озарила самая искренняя улыбка за мой сегодняшний день.  Отвечая ей тем же, я прощаюсь и ухожу в сторону своего дома. Мои сапоги то и дело вязли в клубках снега, а мороз жег крапивой щеки. Мысли мои были настолько густыми и непрозрачными, что внешний мир доходил до сознания как сквозь вату. Первый свист пролетел мимо, слившись с завыванием ветра в проводах. Второй — резкий, пронзительный, на две ноты — пробил эту завесу. — Эу! — крикнул кто-то. М-да, — думаю, — приехали. Я обернулась, движение было медленным, почти ленивым. Двое стояли в паре метрах, вынырнув, казалось, из самого сумрака. Одежда их — телогрейки, ватные, стёганые — давно потерявшие изначальный цвет, впитав в себя всю гамму казанских зим: грязный снег, слякоть, копоть труб и дорожную пыль. Цвет был чем-то между бурым и неопределённо-серым, точь-в-точь как настроение города в начале декабря. На этом фоне, как алые стяги, зияли их шапки «петушки». Они выделялись, почти блестели под тусклым светом уличного фонаря, будто нарочно привлекая внимание: как медали на груди солдата, вот только их здесь никто не выдавал — их «зарабатывали» в тёмных подворотнях, на разборках, в драках за асфальт и прочей, беспросветной дуростью. Парни переглянулись. Один, пониже, ухмыльнулся — зубов у него было меньше, чем хотелось бы человеку его возраста. Второй, повыше, с широкими плечами, смотрел на меня прямо. Я одарила их взглядом — долгим, холодным, тяжелым — взглядом человека, который слишком устал, чтобы бояться, и слишком многое повидал, чтобы играть в эти уличные игры. А затем повернулась и пошла дальше — всё тем же размеренным, прогулочным шагом. Позже пришло осознание ситуации. К сожалению, я не героиня любовного романа, а простая девушка, которую без лишних вопросов могут и прирезать за надменность взгляда и содрать с тела всё, что только захочется. Секундой позже чужие ладони легли мне на плечи, холодные и настойчивые. Я была вынуждена замереть. — Куда это ты собралась, красавица? — Прозвучало справа, густо и с какой-то натужной самоуверенностью. Я повернула голову, оценивая того, кто решился заговорить первым. В свете уличного фонаря его черты казались резкими и неумолимыми, под глазом зиял огромный фингал. — Чего надобно? — Спросила я ровно. — Сережки снимай и карманы выворачивай. — Сказал второй, стоящий слева так близко, что я даже уловила вонь не стираной одежды и перегара, исходящий от него.  Господи, — подумалось, — нет-нет-нет, только не сережки… Они, будто заранее отрепетировав этот номер, одновременно отпустили мои плечи и синхронно вытащили из рукавов курток «беговую арматуру» — спиленные балясины со стойки лестничных перил подъезда. Их взгляды оставались пугающе спокойными, как ледяная гладь замерзшей реки, и я мгновенно осознала: пути к отступлению нет. Улица темная, пустая, и бежать в сапогах от двоих парней спортивного телосложения было не только глупо, но и смертельно опасно. Холодная тяжесть арматуры в их руках стала окончательным и достаточным аргументом. Я протянула руки к ушам, наощупь ища застежку золотых сережек. Руки дрожали. Мелкая, предательская дрожь шла откуда-то изнутри, спускалась с плеч и передавалась всему телу. Лицо я держала каменной маской холодного безразличия, вгоняя в это все свои силы. Но внутри всё пылало. Не злость — нет, что-то другое, горячее и беспомощное. Истерика. Она закипала где-то под диафрагмой, комом подкатывала к горлу, грозя вырваться рыданием или диким криком. Мысли метались, как загнанные в угол крысы. Сними всё. Отдай деньги. Сумку. Пальто. Сапоги. Иди домой босиком, нагая. Отдай всё. Всё отдай! Это был не рациональный, свойственный мне расчёт, а животный порыв. Лишь бы не серёжки. Лишь бы не серёжки… Серёжки. Я не знала их точной, государственно регулируемой цены и пробы. Для меня у них была другая валюта. Для моего сердца они были дороже всего, что у меня на данный момент есть. Дороже этого дважды штопаного старого пальто и заветных семидесяти пяти рублей в кармане… Это был подарок моего покойного отца. Уши мне пробили рано. Цыганской иглой, которую нагрели над свечкой. Моя бабулечка сделала это быстро, почти безболезненно. А потом, чтобы дырочки не заросли, сняла со своих ушей серёжки и вставила мне в уши. А через несколько дней к нам пришли папины друзья и мы сели обедать. Я не помню их лиц — они расплылись в памяти акварелью, но за то я помню их улыбки. Широкие, открытые. И добрые взгляды, которые часто обращались в мою сторону, будто я была центром этого маленького праздника. Папа сиял. Я помню, как пахло борщом, хлебом и папиным одеколоном. Мы сели пить чай и тогда папа вместе с одним из своих товарищей, самым высоким, встали из-за стола. Высокий друг подошёл ко мне, наклонился и поднял меня на руки так легко, будто я не весила ничего. Мир перевернулся, и я оказалась высоко, на уровне его плеча. Папуля стоял перед нами. Он улыбался своей особенной, лишь одному ему свойственной улыбкой. Он достал из нагрудного кармана пиджака небольшой свёрточек, завёрнутый в тёмно-синий бархат и перевязанный пестрой, шёлковой ленточкой. Он вручил этот свёрток мне. Ленточка была завязана сложным бантом, и мои четырёхлетние пальцы бессильно скользили по шёлку, не в силах его развязать. Я уже готова была заплакать от досады, когда большая, тёплая рука мужчины, что держал меня, легла поверх моих пальцев. Его палец ловко поддел край банта, потянул — и узел послушно распался. Я развернула бархат. На тёмной ткани лежали две маленькие, изящные капельки — золотые серёжки с крошечными, едва заметными вкраплениями каких-то блестящих камушков и рядом — длинная, тонкая золотая цепочка с такой же капелькой-подвеской. Тогда я ещё не понимала ценность этого подарка. Папа взял серёжки. Его большие, грубоватые пальцы неожиданно нежно застегнули их в мои только что заживших ушках. Прикосновение было таким тёплым, что я помню его даже спустят года. Потом он застегнул цепочку у меня на шее. Подвеска легла прохладной на грудь. С тех пор у меня выработалась привычка: засыпая, я всегда проверяла их пальцами. Касалась сначала одной капельки, потом другой. Папа любил меня. Не чаял души. А сейчас, когда его нет в живых уже несколько лет, эти серёжки — единственное, что у меня от него осталось. Фотографий нет. Была одна, в рамке на комоде, но с тех пор, как мама, не выдержав тишины этой квартиры после его смерти, собрала чемоданы и уехала «подальше от городской суеты», я ту фотографию не видела. Наверное, она забрала её с собой. Я ненавидела себя в этот момент слабости, но реагировать по-другому не могла: у меня было полное ощущение того, что сейчас меня лишают не сережек, а конечности. Я знала себя слишком хорошо и скорее позволила бы им вырвать их из моих ушей с мясом, чем отдала добровольно. Но сейчас, под их голодными взглядами, я думала не о принципах. Я думала о трезвом, подлом, математическом расчёте. Если они заберут серёжки, то, может, насытятся. Сожмут их в кулаке, почувствуют вес золота, и этого будет достаточно. Может, не станут обыскивать дальше. Не найдут цепочку с подвеской под пальто и блузкой. Мысль была мерзкой, предательской по отношению к самой себе и к папе. Но она была логичной. Была выбором меньшего из двух зол. Отдать часть, чтобы спасти хоть что-то. Отдать то, что на виду, чтобы скрытое осталось при тебе. На нижних веках начинали скапливаться слезы. Капризная застежка поддалась, и первая сережка упала в мою ладонь. Парни не спешили, они наблюдали за мною с интересом и животной радостью в глазах. Мой мозг даже провел аналогию: сравнил их с голодными волками, загнавшими овцу в угол. Я тянусь ко второй мочке и слышу свист за спиною. Ещё одни. А им чего вообще нужно? Пальто с меня снять? Оно же и так три копейки стоит. Я испугалась не за свою жизнь или состояние здоровья, я боялась потерять последнюю ниточку связывающую меня с папой. Но лица моих обидчиков меняются: в них появляется что-то странное, почти непостижимое. Даже для меня, привыкшей читать людей как открытую книгу, эта эмоция была чужой.  Они впопыхах прячут арматуру обратно в рукава и рывком выпрямляют согбенные спины. — Эй, шелуха, — голос сзади грубо и властно прорезал воздух. Судя по тембру и интонации, хозяин его был старше, чем мои «друзья», — ну-ка, два шага назад от неё. В этот момент я застыла, затаив дыхание. Этот внезапный акт героизма со стороны незнакомца поразил меня сильнее, чем сам гоп-стоп минуту назад. Я обернулась. Рядом со мной, всего в четырех широких шагах, стоял мужчина лет тридцати пяти. Одет он был с явным вкусом и безупречной аккуратностью: дорогая, меховая шапка, кожаный плащ развевался на ветру, оставляя видеть под ним свитер в ромбик, а на ногах — блестели лаковые, черные туфли. В зубах дымилась сигарета, и этот тонкий шлейф дыма, обвивающий его лицо, придал ему почти киношный, нереальный вид — словно он сошел с полотна художника, а не появился на скользкой, заснеженной улице моего города. — Девочек обижать нехорошо. — Не громко, но с властной уверенностью в голосе сказал незнакомец, затягиваясь дымом и медленно отпуская его клубами в холодный воздух. — Не по‑пацански. Я всё так же стояла с серёжкой на распростёртой ладони. Взгляд мой, будто намагниченный, потянулся к источнику звука. Обернувшись я увидела, что он стоял чуть в стороне, прислонившись к фонарному столбу, и медленно затягивался сигаретой. Я поймала его взгляд. — Деньги не брали? — Он обратился ко мне с неожиданной деликатностью, что совсем не вязалась с суровостью его образа. Я отрицательно мотнула головой, не в силах вымолвить слово. — Чешите отсюда. — Он кивнул в сторону моих обидчиков, не повышая голоса. Те, словно ударенные током, рванули прочь. Их ноги шлёпали по снегу, тени прыгали и растягивались на стенах домов, пока не растворились в чёрном провале между многоэтажками. Тишина, воцарившаяся после их бегства, была оглушительной. — Надевай сережки.  Он оттолкнулся от столба и неспешными, размеренными шагами приблизился, остановившись прямо напротив меня. Мужчина сокращал дистанцию не полностью, но достаточно, чтобы я чувствовала его присутствие. Он пристально наблюдал, как я, преодолевая оцепенение, подношу дрожащие пальцы к уху. Застёжка, крошечная и противная, не поддавалась ни с первого, ни со второго раза. Наконец щелчок. Я опустила руки вдоль туловища, вжав ладони в швы пальто. Повисла пауза, короткая, но одновременно невыносимо долгая. Он смотрел не на меня, а на моё ухо, на ту самую золотую капельку, которая теперь снова была на месте. Смотрел с каким-то странным, нечитаемым прищуром. Нет-нет-нет, — забилось панически внутри, — не забирай их… Пожалуйста, не забирай. Мужчина медленно перевёл взгляд с серёжки прямо мне в глаза. Он выдохнул вниз длинную, тонкую струйку дыма, которая поползла по морозному воздуху. — Ты чего здесь ходишь одна? — Домой иду. Он ничего не ответил. Просто продолжал смотреть. Я чувствовала его взгляд почти физически — холодный, тяжёлый и аналитичный. Он будто сканировал меня, разбирал на детали как конструктор. И только сейчас, под этим пристальным изучением, меня осенило: глаза у него-то не злые. — Я бы тебя проводил, — сказал он наконец, сделав паузу, чтобы снова затянуться. Пепел на кончике сигареты ярко вспыхнул в темноте. — Но ты ведь не захочешь. Я сощурилась. — Верно. Он хмыкнул. Звук вышел коротким, лёгким, почти невесомым, но в нём сквозила тихая, едва уловимая насмешка — не надо мной, а над ситуацией. Да, этот мой ответ его действительно позабавил. — Ладно, — подытожил он бросая окурок на снег, где он тут же потух, — иди. И в следующий раз сама по темени не ходи. Я склонила голову в правый бок, а он уже отвел взгляд куда-то за мою спину и добавил: — Мало ли что. Следом на его лице — на этих резких, будто выточенных из гранита чертах — вспыхнула улыбка. Не широкая, а лёгкая, непринуждённая, чуть растянувшая уголок рта. Она была мгновенной, как вспышка спички в темноте, и так же быстро, как и появилась, она погасла. Он кивнул, больше себе, чем мне, и спокойно, не оборачиваясь, пошёл в обратном направлении. Мужчина уходил так, будто только что не вмешался в уличный разбор, а просто вышел на перекур и теперь возвращался к своим делам. Будничный пустяк. Рядовой эпизод. Я стояла и смотрела ему вслед, чувствуя, как дрожь в теле постепенно сменяется странной, ледяной пустотой. Он удалился метров на десять, его фигура уже начинала сливаться с вечерними сумерками. И тогда что-то сорвалось внутри меня. — Стой! Мой крик, резкий и одинокий, растянулся эхом по пустой, заснеженной улице. Он звучал громче, чем я планировала. Он замер мгновенно. Не просто остановился — он резко обернулся всем телом, как солдат беспрекословно реагировавший на приказ. Его поза была насторожённой, готовой, но на лице не было ни раздражения, ни удивления. Только вопрос, застывший в прищуренных глазах. Я сжала кулаки в карманах, чтобы руки не тряслись. — Спасибо. Он улыбнулся снова. На этот раз улыбка задержалась на лице чуть дольше. Я нахмурилась. — Кто ты? — Спросила я прямо, не в силах сдержать любопытство. Он смотрел на меня несколько секунд, будто взвешивая что-то. Потом сунул руки в глубокие карманы своего плаща и развернулся, чтобы идти, и, уже отходя, бросил через плечо одно слово. — Кащей. И пошёл дальше не оглядываясь, растворяясь в темноте переулка, откуда, вероятно, и появился. Больше смотреть ему вслед я не стала. Я не спеша, всё тем же размеренным, но теперь уже чисто механическим шагом, продолжила свой путь к дому. Ноги были ватными, в ушах стоял звон от адреналина, а снег летел прямо в глаза мешая зрению. Кащей, значит.
3 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (2)