Антон. Осколки
24 января 2026 г., 22:48
Воздух вокруг был тяжёлым, горячим, почти обжигающим. Казалось, что ещё немного – и он накалится до адских температур. Антон чувствовал, что ему невыносимо жарко, почти до обморока, но держался, не сдавая позиций, не позволяя себе проявить хоть каплю слабости. Бой шёл тяжело, долго, с большими потерями с обоих сторон, время остановилось, замерло здесь, оставило только крики и звуки выстрелов. Ему бы в город, а не в окопы, и в руках держать гитару, а не оружие, и не бояться бы каждого нового дня, и жить бы спокойно и счастливо, а он тут, под выстрелами и взрывами, держится из последних сил, страхом окутанный с ног до головы, и не знает совсем, что же теперь делать, куда бы деться.
Это только казалось, что ему не страшно. На самом же деле так свело, сцепило все конечности, до боли, до напряжения, что Антон даже руку поднять не мог нормально. Паника в глазах читалась явно, отчётливо, накрывала его волнами, похожими на цунами, и отпускать не хотела. Что же он наделал? Зачем полез в это пекло, чего ожидал? Думал, что всё будет как в фильмах? Как ему теперь выбраться отсюда, как вернуться? Антон понимал, что хочет домой. Не в окоп, а в квартиру в Воронеже, в тепло и уют, к маме, которая ждёт его каждый день с трепетом. Вот зачем, для чего он сюда пошёл? Антон чувствует, как мокнут глаза от слёз. Он плачет.
Вокруг гул и шум, рвется, горит, бьет его жаром, Антон беспомощен здесь, перед разрушительной стихией войны, только и может, что отстреливаться, не отдавая уже себе отчета в том, что делает. Его руки ещё помнят, как держали гитару, помнят, как по струнам перебирали, помнят, как кидали мяч в баскетбольное кольцо, а теперь ничего этого нет — ни гитар, ни баскетбольных мячей. И его самого нет тоже — он растворился на передовой, оставил себя прежнего где-то в окопе, и как дальше будет жить — не знает.
— Отходим, отходим, — слышится гулко со стороны, и Антон подчиняется, идёт на негнущихся ногах, пока рядом не рвётся оглушительно, с нечеловеческой силой.
Ему становится больно. Пробивает всё тело, стучит в голове, руки путаются, разжимаются пальцы, вдохнуть тяжело, темнеет в глазах. Кажется, он падает. Кажется, вокруг всё ещё несется, движется поток человеческих тел, а Антон не может даже встать, даже вдохнуть нормально, и земля плывёт перед глазами, превращаясь в рваные силуэты. Гудит, шумит, стреляет рядом, кто-то говорит прямо над ухом «Тоха, ну твою мать», его то ли несут куда-то, то ли он идёт сам… Потом снова боль, жар, будто бы у него поднялась температура, он мечется, не знает, как бы лечь, чтобы от этой боли избавиться, всё вокруг беспорядочно, непонятно, размыто, кто-то говорит, суетится, его куда-то несут, перекладывают, в голове гудит, отдается вязкой пустотой… А после боль исчезает. Стихает и прячется, и Антон отключается, оказывается в неизвестности.
Неизвестность пахнет яблочным пирогом и летним ливнем. Это почти как в детстве. Это почти как дома. Это как прибежать с прогулки, потому что скоро придёт гроза, и сесть у телевизора на кухне, пока мама готовит пироги. Это как босыми ногами пронестись по пляжу и брызнуть в друга водой из речки, смеясь громко и заливисто, потому что тебе десять лет. Это как по деревьям лазать и скакать со смехом по гаражам, и гордиться, что вырос выше всех, выше своих товарищей, всех обогнал, и смотрят на тебя теперь другие мальчишки с завистью. Это как нестись сломя голову на велосипеде, потому что впереди беззаботные три месяца каникул, а у тебя вся жизнь впереди, и нет ни страха, ни боли, ничего «взрослого» — только подранные коленки и велосипед. Это будто бы мама кладёт руки тебе на плечи, смеётся, гладит ласково, и бабушка рядом говорит что-то под звуки телевизора, и только папы дома нет, потому что он больше не придёт.
Это как чувствовать себя брошенным, потому что папа не хочет с тобой общаться. Это как ждать его каждый день у окна, подолгу, до темноты, и осознавать с горечью, что папа уходит в другой дом, а не к тебе. Это как обида, горькая и глухая, от которой хочется плакать и в носу начинает щипать. Это как томительное ожидание дверного звонка в день рождения.
Это как одиночество.
Вот так пахнет неизвестность. Яблочными пирогами, летним дождем, обидой и одиночеством. Она жжется и колет ладони. Она поглощает, но не жуёт, а глотает сразу целиком, и выбраться ты из неё не можешь. Она горечью в горле отдаётся, шумом в ушах, от неё страшно и неприятно. Она — воспоминания, рассыпающиеся вдребезги, как оконные стекла, которые били в детстве.
Пропадают обида и одиночество, летний дождь и яблочные пироги. Пропадают отец, мама и бабушка, друзья, велосипед, деревья и гаражи. Улетучиваются, рассыпаются, как песок исчезает из пальцев, смешиваются друг с другом, а потом и стираются вовсе, и в пустоте больше ничего нет. Нет голосов, нет звуков, нет горьких мыслей об отце, который ушел от них, нет мамы, которая ждёт его там, далеко в Воронеже. Пусто. Гулко. Шумит взрывами совсем рядом. Отдаётся очередью и грохотом. Это последнее и единственное, что он запомнит.
Пустота начинает пахнуть по-другому. Кровью и огнём. И нет здесь больше яблочных пирогов и маминых рук, и мамы нет больше, и никого нет, только этот огонь, только окопы, только страх и слабость в руках, только боль, пронзившая всё тело. Память исчезает, остается там, в окопе, посреди взрывов и выстрелов. Не с ним.
И так долго, невыносимо долго, пока не начинают пробиваться чьи-то незнакомые голоса, и мужские, и женские, и в голове гудит и звенит, и больно снова, будто бы что-то застряло в груди, будто бы дышать не дает. Антону заплакать хочется, да только не получается. Пустота не отпускает его, звенит, наваливается посильнее, душит, давит, так давит невыносимо в области сердца, так сжимает его, дышать нечем совсем, и болит всё невыносимо…
Потом тишина. Чернота. Боли нет и нет ничего. И сквозь это вдруг пробивается резкое, злобное, раздраженное «а ну не умирать тут!».
И пустота сваливается с его груди, сворачивается клубком и убегает. И становится снова легче дышать, и в сердце уже не больно, и нет ощущения цепких лап на груди. Антон засыпает, потому что больше тут делать и нечего.
ххх
Только ночь вокруг, и пищит что-то над ухом противно, и снова ему больно, и снова будто бы пустота возвращается, и холодом обдает, тянет свои лапы к нему, скалится, смеётся, и лицо у неё страшное, перекошенное, как те лица, что он видел на передовой. Она угрожает ему, она скребется в груди когтистыми лапами, она хочет хозяйничать здесь, наводить свои порядки. Вот она уже близко, прыгает ему на грудь, дерет её невыносимо, вот совсем рядом её лицо…
А потом он кричит, и пустота исчезает, сваливается, сбегает позорно, а его подрывает на кровати как ненормального в этом бешеном, перепуганном крике, от которого у самого в ушах шумит.
Это не окоп. Это больница. Тут гудят аппараты, пахнет стерильностью и лекарствами, тут совсем не оглушает, но Антон всё равно кричит. Кричит от животного, инфернального ужаса, сам не понимая, почему, так неистово, отчаянно, изломано. Он зовёт на помощь. Он ищет свет в темноте, пронзая её своим криком. Он потерялся, он не понимает, что теперь делать, ему кажется, что всё вокруг лишь иллюзия, и сейчас, стоит ему моргнуть, снова зазвучат выстрелы. Потом кто-то кладёт руки ему на плечи. Говорит с ним мягко, аккуратно, ласково, с нежностью какой-то, только кричать от этого хочется ещё больше, звать ещё отчаяннее, чтобы точно увидели, точно спасли, точно забрали его из этого Ада, из-под взрывов и выстрелов. Кто-то держит его, бедро стреляет болью от укола, и Антона вдруг постепенно отпускает. Крик заканчивается. Теперь только чужое лицо перед ним. Антон смотрит и понять не может, знакомо оно ему или нет, только свербит в груди странно, непонятно.
Этот мужчина говорит с ним так осторожно, бережно, и глаза у него непонятные, голубые, что ли, или серые, и голос такой успокаивающий, мягкий, будто бы кот рядом мурчит, или просто кажется так? Антон слушает его как заколдованный. Вот он, спаситель, в белом халате, пахнущий шоковой реанимацией, вот он, вот свет, который он так звал. Свет, спасение, ангел-хранитель — да кто угодно. И откуда в нем столько нежности? Почему он говорит так тепло? Почему вообще с ним, с Антоном, вот так обращается? Не хочет он ничего, только больно до невыносимого, а сказать не выходит, потому что в горле сухо и тошнит неприятно.
Голос чужой звучит эхом. Антон так хочет дать знак, что больно ему, невыносимо, всё болит, ну помогите же ему, сделайте хоть что-нибудь. И понимают его, сами об этом говорят, и он слабо рукой дергает, тянется к чужой ладони, будто бы с трудом ему дается даже такое движение. Пальцы барабанят по чужой руке. Больно. Пожалуйста, ему очень больно.
И голос опять.
Сейчас придёт медсестра.
Утром будет легче.
Не переживай.
Не переживай — вот что говорит ему человек в белом халате, с этими непонятными глазами, и руку его гладит зачем-то. Антон прикрывает глаза, дышит тяжело, слушает только, как чужие шаги удаляются и дверь хлопает тихо. В сон его клонит, только больно до невозможности. А потом всё размыто, туманно — шаги другие совсем, мягче, плавнее, будто пантера крадется в ночи, голос женский «сейчас боль должна пройти», укол какой-то, и отпускает его наконец. Исчезает боль. Антон засыпает.
ххх
Утро тёплое, не октябрьское совсем, и в окно пробивается солнечный луч, беспечно выглядывающий из-за облаков. Тут так тихо, спокойно, не шумит ничего, не рвётся, только аппараты гудят мерно. Антон с трудом поворачивает голову к солнцу, смотря, как луч скользит по одеялу и стекает вниз, на пол, расползается там, как весенний ручей ползёт по проталинам. За ширмой слышится возня, чье-то ворчание негромкое, и вдруг перед ним оказывается рыжеволосая девушка в больничной форме. У нее волосы собраны заколкой на затылке, глаза серьезные, на руке татуировка змеи, на ногах зелёные кроксы, пирсинг в носу. Антон смотрит на неё с удивлением. Откуда она такая здесь?.. Есть такие медсестры? Это она ночью ставила ему обезболивающее?
— Доброе утро, — а голос спокойный у неё, никаких ноток иных там не отследить. — Как самочувствие, беспокоит что-то?
Антон хмурится. Боль всё ещё не вернулась, но очень хочется пить, потому что в горле сухо и говорить от этого тяжело. Он приподнимает руку, по губам с трудом проводит, надеясь, что девушка поймёт этот жест.
И она понимает.
— Воды сейчас принесу. К девяти часам придёт Арсений Сергеевич, посмотрит. Хорошо? — и она исчезает, чтобы через пару секунд появиться снова с кружкой. — Сейчас кровать подниму, чтобы было удобнее.
Она крутится рядом, что-то нажимает, и кровать приподнимается аккуратно, чтобы Антон мог принять сидячее положение. И кружку эта девушка придерживает, потому что руки у него слабые совсем. Антон пьет жадно, пытается жажду утолить, и спустя время становится легче. И даже ничего не болит.
— А… спасибо, — говорит растерянно, хрипло, закашлявшись немного.
Девушка улыбается.
— Скоро завтрак привезу. Кровать опустить или оставить так? Обезболить нужно?
Он только головой качает на всё. Ему невыносимо сильно хочется сейчас увидеть солнце, это живое, яркое, громкое солнце, разбившее октябрьские тучи. Медсестра исчезает. Антон подтягивает к себе одеяло и смотрит в окно жадно, с остервенением, будто впервые видит и больничный двор, и улицу вдалеке, и вообще всё живое, нормальное, спокойное.
Завтрак приносят быстро. Антон сидит всё ещё, не отрывая взгляда от окна, как завороженный, и поворачивается не сразу, не желая прерываться.
— Давайте я помогу, вам тяжело пока что, — и снова эта рыжеволосая девушка, все такая же спокойная, невозмутимая, холодная, будто Снежная Королева, смотрит на него сосредоточенно.
Антону неловко, но отказаться он не может, потому что руки и правда слабые, не слушаются совсем, и голова кружится и гудит.
— Вас зовут хоть как?.. — бормочет, слова ему тяжело даются, с силой.
— Лиза. Наклонитесь немного, подушку поправлю.
— Добрая вы…
— Работа у меня такая.
Она помогает Антону поесть, и он снова в окно смотрит, пытается будто бы вспомнить что-то, найти в этом солнечном свете осколки своей памяти, прошлой жизни, но ничего не пробивается через этот свет, ни единого осколочка. И голова кружится, и плохо ему снова, но уже от того, что памяти нет, пустота сплошная, глухая, чёрная-чёрная.
— Беспокоит что-то? — такое чувство, что Лиза летает. Она то тут, то там. Она везде.
— Не помню ничего… Как пусто в голове.
— Ну давайте разбираться по порядку. Как вас зовут - помните?
Он головой качает. Лизино выражение лица не меняется, но Антон чувствует, что она будто бы чуть напрягается внутри.
— А что ночью было?
— Немного… голос помню, успокаивающий такой…
— Это Арсений Сергеевич. Что было до ночи?
— Взрывалось что-то. Выстрелы, боль помню. А до этого - ничего.
— Я передам Арсению Сергеевичу. Разбираться будем, чего уж сделать. Возможно, вернется к вам память. Бывает такое иногда.
Она успокаивает его, не себя. У неё олимпийское спокойствие. Только вот Антону становится ещё страшнее.
— А если я ничего не вспомню?
— Вспомните, никуда не денетесь, — и смеётся. — Не переживайте сильно пока что. Я по другим палатам пройдусь и с Арсением Сергеевичем к вам приду, хорошо?
Антон кивает. На руки свои смотрит беспомощно. Лиза исчезает, и на смену её голосу снова приходит тишина реанимационного отделения. И солнце снова плещется в небе, и лучами скользит по подоконнику, полу, ширме и одеялу, и только он один здесь солнцу этому не радуется, а все понять пытается, что же случилось, кто же он.
Где его память? Где его имя?
Где его жизнь?