Ода пересмешнику

NC-17
В процессе
6
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написана 51 страница, 21 514 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Скорлупа

Настройки

I. Я Господь, Бог твой; да не будет у тебя других богов пред лицем Моим.

Настенные часы тикают громче, отдаваясь своим звучанием в чувствительные перепонки. На столе стоит чашка, повернутая примерно на сто тридцать градусов, под ней след от уже остывшего горького кофе, в котором плескаются пузырьки, — разбавленный водой. Температура снижена до около восьмидесяти градусов. Противно. Он любит девяноста пять. Так, чтобы обжигать язык и заедать сладкой шоколадной конфетой. Рука тянется, чтобы двинуть стакан и закрыть развод от неаккуратно налитого кофе. Белый халат мужчины напротив не особенно чистый. Хотя он квалифицированный специалист. Складка на бедрах у его разведенных ног, где видны такие же не чисто белые штаны, тоже слишком неаккуратная — сгибается на половине. Его это раздражает. Он старается не смотреть. Брюки же, в отличие от халата, натягиваются на пухлых бедрах — сидят идеально, обхватывая каждый сантиметр и выделяя края черно-синих боксеров в сеточку. Вычурно. Уродливо. Ему не нравится. Позади врача полка, а над ней подвешенная картина. Покрытые легкой тканью женщина с мужчиной, соприкасающиеся телами. Мужчина смотрит на женщину с вожделением, пока ее грудь остается такой же голой, как и подтянутый торс рядом. Картина, напоминающая историю о Помпеях: там, где взорвался могучий вулкан и горячей магмой затопил целый город, оставив лишь каменные сгустки спустя много лет. Это, насколько точно он помнит, додумка режиссеров фильма. Биологические явления того не позволяют. И все же картина: один угол выше другого, а на резьбе странные мелкие пятна. Почему не отреставрировано? Разве в кабинете психотерапевта вообще допустимы подобные картины? По санитарно-эпидемиологическим нормам стены должны быть светлыми и уж точно без псевдо-исторического неприличия. Да и на полке стоит пепельница. Вряд ли декоративная. В ее мелких стеклянных прорезях снаружи остатки потушенной об боковину сигареты. Пепла, вернее. Не то чтобы он разбирался в том, чего в жизни в руках не держал. — Сандей, — голос врача зовет его с вопросом, сразу же переключая все внимание пациента на грубые мужские черты лица, — на что вы смотрите? На что Сандей смотрит? Сандей никогда не рассматривает деталей, лишь поверхностно наблюдает. Смотрит на вещи, чувствует мысли, складывает по порядку свои, обязательно прислушиваясь к каждой, иначе же невозможно. Подумать только, лиловый галстук под халат! Невыносимо. Он облизывает свои сухие тонкие губы при ощущении, будто ему давят на затылок. Сандей порядочный и очень скромный человек. Он никогда не скажет лишнего. Ни дома, где за ужином постоянно задают странные вопросы, на которых у него нет ответа; ни на работе, где неблаговерные прихожане осекаются на молитве или глотают буквы, произнося не так четко, как ему бы хотелось; ни даже в чертовом кабинете психотерапевта с абсолютно ужасной расстановкой предметов в комнате. — Можете снять галстук? Слова вырываются сами по себе. Сандей задал тон, не спросил — будто снова продирижировал ладонью, пока юные певчие не подняли ноты выше. Даже если это просьба, он никогда не подразумевает именно ее. Обычно это означает беспрекословное подчинение. Если же нет — в груди раздувается гораздо большее, чем типичное возмущение. Сандея почти всегда раздражает одно и то же, что достаточно иронично при его поведении. Ведь он все же является человеком порядка. Порядка и последовательности. Не как в математике, которую он ненавидит, как и в целом все учебные процессы, а как результат его действий и мыслей. Мыслей чужих, действий чужих порой тоже. Жажда контролировать сопровождается не рожденным полноценно страхом сеять хаос. Ибо от порядка до хаоса так близко, что грани можно даже и не заметить. Одна мысль о подобном возможном исходе причиняет Сандею, человеку глубокой веры, человеку с большой буквы, неописуемую физическую боль. Но Сандею, правда, все равно придется ее описать. Мужчина в белом халате напротив ждет. Глядит из-под прикрытых век, будто сам полакомился парой-тройкой нейролептиков. Не хватает только выкрикивать нецензурные ругательства и заламывать голову. Даже тот факт, что они встречаются впервые, притворяются, будто у них первое свидание, а не сеанс психотерапии — по крайней мере, именно улыбка медицинского работника наталкивает Сандея на такие мысли, — раздражает не меньше обстановки в общей картине. Он не собирается кланяться перед врачом в ноги лишь потому, что так приказал батюшка. Обычно это стоит делать исключительно перед «Его Святейшеством», чьи руки обнимают светлую макушку в символе подчинения. Пока это единственный человек, ради которого можно чуть поубавить амбиции и прислушаться к тому, что тебе говорят. Все остальное Сандей проносит мимо ушей — к черту пустую болтовню. Она отнимает слишком много времени. Сандей знает, что на сеансе психотерапии все начинается с расставления границ: крепкое рукопожатие при приветствии, особенно если вы оба мужчины, не сходящая с лица специалиста улыбка, внушающая безопасность и комфорт при общении с пациентом. И все, что ощущается на данный момент — это забота о его пересушенном горле разбавленным, несладким и оставляющем разводы кофе. — Прошу прощения? — поднимая бровь, отвечает вопросом на вопрос мужчина. — Ваш галстук абсолютно не подходит под вашу одежду. У вас белые брюки и такого же цвета рубашка. Грязные белые ботинки, в конце концов, — светло-карие радужки наполовину скрываются под веками непроизвольно, — снимите галстук. А лучше выкиньте. И желательно сейчас, если вы хотите выстроить что-то похожее на мой комфорт. Доктор, интересуясь, изгибает бровь, пальцы поддергиваются, будто в нервном тике. Сандей знает, что проигнорировать такую дерзость будет сложно — он ведь привык все портить в попытках довести до идеала. В темных глазах читается чистейший скептицизм после короткого мимического жеста. — Давайте поговорим о вашей проблеме. Ваш психолог дал указание обратиться к психотерапевту, поэтому вы здесь. Сердце Сандея заходится в бешеном ритме, будто грудная клетка сейчас пробьется с помощью внушительных размеров сгустка клапанов. Это не то время, чтобы задумываться о приеме препаратов еще и от аритмии. Пятой ячейки в таблетнице Сандея нет. Лишней он не хочет — трудно будет привыкнуть. — Меня зовут доктор Галлахер Легворк, — он продолжает, удобнее устраивая локти на подлокотниках жестковатого стула с мягким подкладом. У Сандея, по ощущениям, кресло гораздо более приятное на первый взгляд. Хотя эта массивная фигура так вальяжно впечатывается в свое сидение, что создается впечатление, будто доктор сейчас переубедит его в собственных мыслях относительно стула. Лезет даже куда не просят. У Сандея на уме крутится многое — от несимметричных краев картины, до сводящих с ума разводов от кофе, даже после того, как он залатал это безобразие краями своего бокала. Только мысли его никак не находят отклика в этом человеке — они цепляются не за слова, за вид, в частности. Сандею нужно думать, чтобы существовать, если он хоть раз отключит эти мысли — если бы он вообще мог это сделать, — все пойдет прахом, вплоть до его крошечного мужского тела. Кто знает, вдруг мышцы в момент спазмируются и заключат его в тиски, заставляя открывать рот, как немую рыбку, обогатившейся ненужным ей кислородом на суше, прежде пойманной на крючок не стоящей того приманкой. Вряд ли глупое создание отпустят обратно в море, в родную обитель холода и влаги. Потому Сандей и проповедует избавление от мирских грехов — жадности, алчности, похоти, чревоугодия. Впрочем, всего того, чего в нем хватает сполна, будучи человеком глубокой веры с католическим крестом на груди. — Вы британец? — из всего возможного, Сандей выбирает вопрос самый нетипичный. Про национальность. Конечно. — Мой брат британец, из Манчестера, — подчеркивает доктор, следя радужками за пальцами Сандея, которые пытаются остановиться барабанить по светлой ткани брюк. Это раздражает, когда от него не отводят взгляд. — По некоторым причинам мне пришлось переехать в Лос-Анджелес. Сандей окинул его понимающим взглядом. Он не хотел лезть в личную жизнь доктора, но кое-что все-таки интересовало. — Я от другой матери, у нас один отец. Видимся, — пухлые губы раскрылись в продолжении, розоватый язык смочил тонкую пленку на них, — но редко. Предпочитаю Сан-Франциско. — А в итоге в Лос-Анджелесе, — констатировал факт Сандей, издав хриплый смешок. Пальцы поправили манжету на рукаве пиджака. — В вашем городе прекрасные пляж и кино. Люблю кино. Сандей тоже любит кино. В перерывах от работы ходит на разные премьеры, часто посещает голливудскую аллею вместе с сестрой. Граненые камни отблескивают, будто существуют исключительно для того, чтобы подчеркнуть жемчужную кожу и свет души Робин. Даже глубоко верующему Сандею не добиться ее уровня — простоты в характере и искренности с самим собой. Правда, думать о Робин в такой момент хочется меньше всего. Она — та самая светлая сторона луны, утреннее восходящее солнце и разгорающийся огонек на конце спички. В отличие от него, такого скучного, правильного по закону, только для отвода глаз, а на деле не представляющего ничего стоящего. Или, вообще-то, спорно. В кабинете доктора Легворка снова повисает минутная тишина, которая чуть ли не начинает давить тяжелым присутствием на плечи пациента, когда как Галлахер разрывает молчание очередным вопросом. — Как ваше самочувствие? Сандей хочет себя отпустить. Да, хочет рассказать то, что он чувствует, а где-то хочет рассказать моменты, где не чувствует совсем ничего. Только сердце так неприятно колотится, будто его забивают гвоздями, а не завлекают в не особо интересную беседу с выворачиванием его души, высыпая оттуда грязные крошки, завалявшиеся на дне. — В последнее время неплохо. Врет. Сердце пропускает кульбит, замедляясь до непозволительного темпа. — Господин Вуд, — Галлахер будто намеренно не зовет его по имени, накаляя обстановку. Возможно, он делает это неосознанно или старается таким образом привлечь побольше внимания, но в его взгляде из-под прямоугольных линз читается чистейший скепсис, и Сандей нехотя вжимает голову в плечи, будто загнанная в угол петухом курица. Вдруг клюнет. — Хорошо, — вздыхает Сандей, его взгляд поднимается для более смелого заявления. — Я всегда раскладываю все по полкам. Все мои книги, подаренные отцом, даже оставленную бижутерию сестры, когда мне неспокойно. Сандей опускает взгляд, ища поддержки в пушинке на брюках. Подцепляет ее ногтями, стряхивая с себя. — Это рутина, — продолжает он. — Но я ничего не могу с собой поделать. Я каждый день складываю эти проклятые книги, подаренные отцом. И даже трижды за раз, пока они не окажутся в порядке, который требует моя голова. Палец постукивает у виска, будто в личное оскорбление врача. На деле же Сандей демонстрирует, что именно в этой черепной коробке зарождаются навязчивые мысли относительно бытовых вещей. Уголки Галлахера ненароком ползут вверх, Сандей не обращает на его мимику никакого внимания. — И все же? Что именно вы чувствуете? Сможете описать? — Я не особо понимаю, как мне нужно объяснить то, от чего я сам пытаюсь убежать. Я просто делаю все под диктовку. Пальцы хватают дирижерскую палочку на работе, трижды на дню прогоняют певчих по одной и той же композиции. Даже если этой композиции не будет на всенощном бдении. Он не поясняет за церковные термины. Только льет слова, будто прегрешенный, пришедший отпустить грехи. Обычно Сандей по ту сторону сетки, но никак не человек, готовый рассказать о тяготах и сомнениях своей жизни. В пустоте комнаты эхом раздается громкий глоток — доктор отпивает из своей кружки ужасный черный кофе, не ставя посуду обратно на стол. Сандей не сдерживается. — Вы в курсе, что это непрофессионально? — Не я исповедуюсь, Сандей, — ведет плечами доктор, — продолжайте. Взгляд вновь цепляется за лиловый галстук, так и не снятый по его просьбе, и он нервно перебирает пальцами. Галлахер добавляет спокойное: «мы всего лишь знакомимся», но возвращать монолог в то же русло выходит с трудом. — У меня случаются моменты, когда я не могу выйти из дома, пока не закончу что-либо. Однажды отец попросил помочь ему с документацией на работе, заполнить пару строчек, и, ну, знаете, — он тяжело выдохнул, словно это воспоминание жгло грудь, — я заполнил все бумаги. Которые он просил и не просил. Потому что, если бы я тогда встал, это означало поражение. — Самому себе? — Нет, не себе, — Сандей сомневается в том, что говорит. Он не понимает, врет или все же изливается в правде — не точной, неприятной правде, ощущающейся как стакан теплой воды в жару. Нога ложится на вторую, худое бедро покачивается. — Отцу, может. Он никогда не требует большего, чем я делаю, но я все равно стремлюсь сделать больше, чем нужно. Галлахер слушает внимательно, следит за каждым неровным вздохом, полностью читает привычки, складывает в голове формулировку предложений, предоставленной Сандеем, — полностью анализирует, беря под свой контроль. И хоть он совсем ничего не делает, просто сидит, его власть в помещении чувствуется. На всю его личность давит это спокойное поведение. Донельзя лаконичный доктор вызывает в нем желание смять, как пластилиновую игрушку, и вылепить новое, совершенное, под стать самому Сандею. И ведь они знакомы от силы полчаса, а ощущение проведенной в заточении вечности не отступает ни на шаг. Больше всего в докторе Легворке Сандею запомнились его глаза. Чистейший карий, без примесей, а в темноте, возможно, покажется еще и черным. Сандей любит темные глаза — в отличие от своих, ярких и броских, говорящих всегда больше, чем он хочет. И эти радужки так завлекают. С высоты птичьего полета можно разглядеть спящий вулкан, готовый к пробуждению в любое время даже от мелких движений плит. Можно обжечь лапы о все еще горячие после очередной вспышки склоны, и ожог будет таким запоминающимся, разъедающим плоть, добирающимся до хрящей, что по мелкой тушке поползут мурашки от причиняемой птице лживой боли. Ибо склоны быстро остывают, на самом-то деле. Атмосфера давит, но их разговоры не заканчиваются. Сандей, как ошпаренный, начинает говорить все больше и больше, будто ему затыкали рот все это время как раз в тот момент, когда он хотел сделать комментарий или замечание. Он рассказывает обо всем на свете, по его мнению. О том, какие убогие стекла в приемном отделении этой больницы, о крупной мякоти, остающейся в свежевыжатом соке с утра, вместе с подтекающим желтком глазуньи на завтрак, и абсолютных идиотах, не умеющих ставить ровно свечи в кадило. Добавляет также о том, насколько необходимо их поправить, не улыбаясь прихожанам после. Он будто берет перо, как скучающий по письму поэт, когда его слова льются чистейшей исповедью, а он шипит на согласных, мешая Галлахеру сосредоточиться на анализе его личности. Их взгляды не встречаются, каждый выполняет дело, кажется, требующее особенных усилий. Потому как Сандей прерывается часто, хватая воздух и замолкая на приличное время, чтобы продолжить или начать рассказывать что-то новое. Диалог, больше похожий на монолог, звучит как партия на фортепиано в четыре руки, — зрители обращают внимание только на того, кто первым задаст контрасты. И если доктор Легворк играет в основном на низких нотах, то Сандей, как большой любитель отдаваться музыке, в торопливом темпе исполняет свою мелодию на высоких. И все же зрители видят только их спины, и никто даже не может сказать, что за прикрытыми полыми ребрами, скрытыми тканью одежды, взору встречаются пальцы, касающиеся друг друга больше, чем нужно. Музыкальным исполнителям не требуется физический контакт ни с кем, кроме своего инструмента. Доктор Легворк доказывает обратное. — Мы проведем еще пару сеансов, чтобы установить точный диагноз, — его тяжелая бронзовая ладонь ложится на плечо, Сандей уже успевает натянуть темное прямое пальто. Каждая фраза, сказанная доктором, льется в уши Сандея как несовершенное нечто, от чего ему даже не становится тускло на душе. Обычно он воспринимает любые сказанные людьми слова в штыки, будь это что-то бытовое, по церкви или на улице брошенное случайным прохожим. Агрессия ведь не может просто взять и раствориться, когда в душу лезут непрошенные грязные руки, непрошенные грязные рты проникают через слуховые каналы прямо в и так больную префронтальную кору. А Галлахер Легворк, человек, с которым он видится впервые в жизни, наконец-то вылизал его мозжечок острым и влажным краешком языка, доставляя чувство, вызывающее вполне понятную реакцию — закатывание расширенного зрачка и высунутый от наслаждения язык. А у Сандея он сухой и в стоматитах — доктору Легворку по душе каждую ранку прижигать, копаясь в чужой голове. Это его работа. Сандей не осуждает, раз пришел. Просто это в любом случае неприятно. — Спасибо за прием. Мне не в привычке выговариваться, знаете, — Сандей пожимает плечами, надеясь, что теплое касание ладони не исчезнет. Но мысли, к сожалению, материальны, а судьба, как известно, злодейка, потому он снова теряет ощутимое прикосновение и эту сводящую с ума формальность на грани с дружественной беседой. На прощание Галлахер заглядывает в его глаза на дольше, чем положено доктору, на дольше, чем положено на первом приеме. Сандей не говорит, против он или нет, — обычно это всегда первый вариант, но сейчас он даже не раздумывает о своей зоне комфорта, будто раскрывшись. У него на душе не особо-то и легко, и Сандей абсолютно не привык к легкости, так что привычная тяжесть ощущается донельзя обыденно. С нежеланием, по дороге домой, ведя лакированный черный бьюик, он начинает понимать, что Галлахер не просто психолог. По крайней мере, его методы оставляют желать лучшего, но худшее заключается в том, что Сандей клюнул на все настолько простое и плоское. И кем бы он ни был — этот человек оказался нужным в том, что мог выслушать. Для начала. Шум мотора заглушает собственные мысли, и пальцы тянутся выкрутить динамики автомобильного радио. Томная мелодия звучит в стенах автомобиля привычно и тепло. Сандей впервые чувствует такое спокойствие на душе, хоть и с привязанным к ней булыжником на тонкой нити, без своих таблеток, выписанных неврологом для предотвращения редких судорог в период обострения. Хочется закрыть глаза и подтанцовывать живой мелодии, — вместо этого длинные пальцы в такт стучат по рулю в кожаной обивке. Дома темно и тихо. Отца нет дома. Но это только к лучшему — сейчас Гофера хочется видеть наименее. В комнате тоже тихо. На него смотрят всевозможные иконы так настойчиво, что Сандей, не сдерживаясь, роняет их лицом в поверхность. Может, он и не самый порядочный священник, со своими пороками, но отчетливой верой в Господа, он все еще сын Божий, и этого не изменить. Если ему стыдно смотреть всевышнему отцу в глаза, то как Сандей посмотрит в глаза своего родителя? Или сестры? Или психотерапевта? Господ Бог не должен наблюдать, как он, прижимаясь к стене, ведет ладонью по телу ниже, расстегивая белую рубашку с мелкими пуговицами — они, кстати, очень Сандею симпатичны своим размером и формой. И как он закрывает глаза, тяжело дыша, пока справляется с ширинкой на классических со стрелкой брюках. Его психотерапевт ужасен. Скучающее поведение, отстраненность и резкая незаинтересованность могли отбить желание к продолжению терапии у любого, и Сандей тоже мог оказаться в их числе. Подозрения о его странной, совсем не запоминающейся врачебной личности забираются в его голову, удобно устраиваясь по углам. Воспоминания о коротких фразах, скучных вопросах монотонным и бархатистым голосом Галлахера Леворка вызывают у Сандея мурашки. Эти же мурашки вызывает и сам Сандей, когда убеждается в своей ненормальности, пальцами скользя по влажной поверхности нижнего белья. Это мерзко, и это снова раздражает. Он не может остановиться, представляя, как сжимает ладонями через уродливо-белые медицинские брюки бедра, под которыми перекатываются крепкие мышцы. Он вздрагивает, тело не слушается. Настойчивые руки, утром держащие дирижерскую палочку, вечером непоколебимо держат горячую плоть, двигаясь размеренно и с нажимом. Мысли, посещающие его, пугают. Он хочет владеть человеком, с которым виделся всего единожды, параллельно рассказывая свою подноготную. И хочет смотреть ему прямо в карие глаза с упавшими, будто собачьими веками, как умалишенный. Комнату заполняет музыкальный стон на высоких нотах — ладонь движется быстрее, грубее, костяшки пальцев натираются от текстурной ткани брюк. В груди тяжелеет. Скучные обои, стеклянный столик с расписной вазой плывут перед глазами, превращаясь в разноцветное мутное месиво перед тем, как дрожащие шумные выдохи из носа не становятся громче. Сандей приоткрывает губы — во рту настолько сухо, что ему просто необходимо глотнуть воды. Или же ощутить пухлые губы в мокром поцелуе, которые тут же доведут его до окончания просто своим присутствием. Скрытые от его зрения мужчины на иконах насмехаются над властью, которую себе сам придумал Сандей. Они смеются, когда он втягивает живот и выплескивает белесую жидкость на него же. Так стыдно. Так хорошо. Так сладко ноет — хочется еще. Он скулит, проводя по всей длине в последний раз, и с чувством смущения направляется в ванную. Сандей смоет этот позор и больше никогда не позволит себе думать о чем-либо подобном. Дисциплинированные люди умеют себя контролировать. А Сандей и есть воплощение дисциплины.

II. Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли; не поклоняйся им и не служи им.

Всю остальную неделю Сандей проводит в раздумьях. В церкви, когда концы рясы сотрясает воздух от быстрого, строгого шага, он делает все необыкновенно легко. Так же полирует капли застывшего желтоватого воска, чтобы свечки были ровными, ибо, он уверен, в его церкви Бог будет рад порядку. Так же прогоняет юных мальчишек по одной и той же композиции, наблюдая за тем, чтобы ни один мальчонка не чесался, а держал руки сложенными за спиной. Помогает старушке-санитарке после окончания вечерней службы. Он ждет воскресенья, занимаясь обычными делами. Сандей так много хочет сказать. Излиться бурными речами, сидя на уютном — каким он признал его после — кресле, и наблюдать за очаровательно безразличными глазами. Перед следующим сеансом, не думая об утренней прошедшей проповеди, к которой он практически не готовился, он уже стоит перед знакомым кабинетом с табличкой «психотерапевт Г. Легворк». Он неловко причесывает челку, доставая из кармана тонкий гребень, и поправляет собственный галстук, запрятанный под ворот рубашки. Сандей как-никогда выразителен. Светлые волосы выделяются на фоне темной одежды — синяя рубашка его любимая. Все такие же светлые брюки и лакированные черные туфли, вычищенные до блеска. Сандей обожает себя. Любит каждую косточку, торчащую из тонкой кожи. Он считает, это привлечет внимание — и если нет, то Сандей точно сделает так, чтобы доктор рассмотрел его с особым усердием. Постучав и войдя в кабинет, в грудь колет что-то до безобразия острое, похожее на осиное жало — болезненно растекается чувство горечи, а улыбка спадает с лица. Доктора Галлахера не было на месте. Сандея не встречали. Он поднял выше подбородок, скрещивая руки за спиной и рассматривая комнату со свойственной ему усидчивостью. Все та же картинка, раздражающие часы и чистые полы, в которых он может видеть свое искривленное отражение. Сандей возмущается халатности от встречи врача с ним. Сандей ее ждал, а доктор Галлахер, видимо, нет. Что печалит его, ибо хочет он такой же искренности и привязанности, с которой пациент обращается к нему. Он подолгу смотрит в кожаное кресло с деревянными подлокотниками — место врача, короля в этом маленьком, белом и чистом королевстве. Он присаживается изящно, ощущая жесткость материала под собой, и расправляет плечи, выпрямляя спину. Его королевский трон закрывает голову от ядовитых стрел, и только перстень сверкает, напоминая о величии личности. Он расслабляется, кривая улыбка снова озаряет его лицо. Подбородок высоко поднят, а душа трепещет. Из мечтаний Сандея вырывает скрип двери и тяжелая поступь высокого мужчины в халате. Он просовывает свое массивное тело в узкую щель, когда его глаза слегка расширяются от увиденного. Сандей ехидно тянет губы еще сильнее, щуря глаза. Пушистые от волос пятные кости в правой руке удерживают прозрачный стаканчик с, видимо, растворимым кофе — снова без сахара и молока, — когда пальцы другой руки торопливо вынимают сигарету изо рта. Яркие губы тянутся за последней затяжкой на фильтре, и он принимает свое обычное безразличное выражение лица. — Добрый день, присаживайтесь, — говорит Сандей, с милостью протягивая ладонь и приглашая врача сесть напротив него так, будто он ожидал Галлахера все это время, а не наоборот. Впрочем, так и выходит. Галлахер изгибает бровь, но не возражает — садится в кресло для пациентов и ставит кружку на серебристый с окантовкой поднос на столике. Сандей упустил этот предмет из вида, когда осматривал комнату — непростительно. — Добрый день, доктор Вуд, — Галлахер говорит это точно военный отчитывается о своем подразделении командующему. Его голос лишен остринки, веки все такие же упавшие и усталые. Уголки губ Сандея ползут вверх — его позабавило. Сандей облегченно вздыхает и встрепенается, когда пальцы тянутся за стаканчиком кофе. Галлахер тянется тоже, встречаясь подушечками с чужой холодной кожей. — Вообще-то это мне. Думал, вам не понравился в прошлый раз. — Вы про кофе или про себя? — Разве я вам не понравился? Сандей усмехается, заметив, как поблескивают очки в приятном белом свете. Это не было похоже на сеанс… Они скорее игрались, взяв в привычку начинать разминать обстановку словно детский пластилин. Галлахер не особо старался — его природное умение делать все правильно, не прилагая особых усилий, в том ему помогли. — Кофе действительно был ужасный. Можно было добавить немного сахара. — Прошу прощения, что не спросил. По вам не скажешь, что вы особый любитель сладостей. Сандей удивился. В бок кольнуло от осознания, что его-таки не прочитали по-настоящему. Хотя глупостью было бы узнать, что такой строгий и порядочный человек, как Сандей, предпочитает объедаться большим количеством сахара при своей тонкой и высокой фигуре. — Поговорим о вашем самочувствии? — вдруг спрашивает Галлахер, по-хозяйски расставляя колени — нелепые узкие брюки мгновенно натягиваются, снова обнажая вид на то же самое белье. Сандей готов поспорить, что этот небрежный человек, его врач, либо же пользуется одним и тем же, либо же не снимает вовсе. Взгляд задерживается до неприличия, и доктор Легворк не может не заметить зафиксированные после короткого действия зрачки. Они слегка расширены и подрагивают, сухие губы юного священника издают тихий выдох. Он даже не догадывается, насколько завораживающим выглядит его лицо. Крупные и длинные ресницы подрагивают, нижняя губа чуть блестит из-за остатков влаги от языка. Галлахер Легворк — человек своей профессии, он не должен выходить за ее рамки на работе, особенно, если его пациент заглядывается на собственного врача и ищет тайный символизм в его действиях. Он не хочет показаться грубым и тем более не делает что-либо преднамеренно, но то, как на Сандея влияет любое сказанное им слово или же действие, — удивительно. Мысли должны вернуться в правильное русло, должны, в конце концов остаться разумными, как остается свергнутый с собственного трона король. Даже если власть перенимают, это не означает, что вся суть его личности лишается наделенной им когда-то власти. В этом они с Сандеем похожи — хотя они все же донельзя разные, — никто не способен сдаваться, если их умы наделены какой-либо конкретной задачей. — Лучше, спасибо что спросили. — Вы же знаете, что должны ответить иначе. Вы должны говорить больше, чем я. Больше, чем кто-либо другой. Позвольте сказать себе все, что вертится в вашей, несомненно, умной голове. Хорошо? Доктору Легворку, кажется, понадобилось приложить куда больше усилий при этой фразе. Тяжело отдавать себе отчетность в словах и действиях, когда перед ним живая статуя — будто снятая с собора парижской Богоматери. Галлахера не очень радует подобное сравнение, но никак по-другому он представить не может. Это же и достаточно в тему. — Я практически не готовился к утренней службе, я продолжаю прогонять учеников по той же композиции, убираюсь дома и, — мимика юноши дрогнет, нервный тик пробивает его веко. — …Не бываю на занятиях по фортепиано в моем музыкальном кружке. — Вас это тревожит? — Галлахер достает блокнот, но не тянется за ручкой. Сандей вновь забывается, даже не обратив на этого внимания. Только внемлет голосу, диктующему вопросы, словно он находится где-то под висками, прячась за стенами. Доктор исключительно в этом кабинете, но его голос определенно засел глубже, чем требовалось Сандею изначально. Его голос, как червь, лакомящийся сочным и кисленьким яблочком. И Сандей тоже в каком-то роде червь, только дождевой — валяющийся в грязи и познающий себя только после небесных рыданий. Тяжелый вдох через стиснутые зубы — Галлахер не отрывает взгляда. Сандей, когда в ладонях преподносит свою душу, пытаясь раскрыться, говорит, так тихо и будто бы боясь, — у него зачастую случаются подобные скачки личности, хотя он старается показывать себя как человека волевого. Но психотерапевт не особо спрашивает насчет всей этой клоунады с «тем, кем ты хочешь казаться», он просто дорывается того целостного и здорового, что осталось в юноше. — Вообще-то да. Сестра для меня часто пела, а я играл для нее на скрипке. Вам стоило бы послушать. Сказал лишнего? Почему лицо доктора Легворка выглядит так, будто вся его личность треснула на миллионы осколков. Почему, черт возьми, он выглядит так, словно его нужно зашивать заново, вручить белый халат с его идиотскими штанами и синюю ручку, которая ему так и не понадобилась за сегодняшний сеанс. Почему в прекрасных карих глазах напротив бликуют силуэты с рогами? Сандей глубоко верующий, да. Не в его силах прознать экзорцизм. Каждая клетка тела натянута только от этого сверкающего из-под очков взгляда. Сандей замечает, как доктор оглаживает самую дальнюю часть подлокотника, там, где лежали его собственные пальцы на прошлом сеансе, и так отчетливо ощущает, как к внутренней стороне его ладони прикасаются, что по телу проходит странно-приятная дрожь. — И мне бы хотелось, Сандей. Принесите в следующий раз скрипку на нашу встречу, я послушаю, как вы играете. — Разве вам не нужно, чтобы я побольше говорил? Он не знает, зачем это спрашивает. Чувствует острую необходимость уточнить, что, вероятно, не он один выходит за рамки. Что доктор Легворк тоже не здесь, не сосредоточен на своей идее вылечить его. Что, возможно, он хочет изучать Сандея — от его длинных музыкальных пальцев до больной католичествой душонки. Он сам не против, чтобы сильные руки Галлахера проникли внутрь, причиняя все больше и больше дискомфорта, распарывая ими грудь. Сандей чувствует благоговейное мазохистское удовольствие. Галлахер поправляет очки и выдыхает. Низкий, звучащий как журчание водопада, бьющийся от попадания в реку, голос мерно и расслабленно проговаривает каждую букву, что не естественно для врача — обычно он шепелявит в шипящих словах, лениво перебирает языком, не считая необходимостью говорить четко — его и так всегда слушают. — Я полагаю, вы хороший пианист и скрипач. Думаю, мне стоит послушать ваши композиции для более углубленного анализа вашей личности, — доктор Легворк крутит между пальцами сигарету в кармане, и острое зрение Сандея не упускает этот жест из вида. — Я могу обозначить, что ваш предварительный диагноз это обсессивно-компульсивное расстройство, но, как и любому другому пациенту с подобным расстройством, вам нужно пройти несколько тестов и сдать общие анализы. Но если вы позволите, я оглашу окончательный диагноз в следующее воскресенье. Сандей завороженно слушает, уложив кулак, сцепленный между собой пальцами, на колени, как и на первом сеансе. Резиновая подошва бьется о чистые полы, колено гуляет вверх-вниз. Его губы плотно сжаты, пока до него доходит сказанное — весь Сандей выглядит несвойственно болезненным, переменившись словно за секунду. Он больше не был похож на праведного короля. Скорее жалкий дворовый шут, скучающий по власти при короне, восседающий на троне. В конце концов, мимика молодого человека выдавала в нем артиста — опущенные уголки губ, нахмуренные светлые брови и печальные яркие глаза. Доктор Легворк никогда бы не назвал Сандея не таким, как все: он абсолютно держится в обществе — выводы были сделаны из кусочков его жизни, которые ему довелось увидеть путем визуализации рассказов о бытовой жизни, — не предпринимает попыток указать на свою болезнь даже посредством того, что не знает, о чем она. Он действительно был особенным и даже по многим факторам, несмотря на свою непринужденность. Ибо Галлахер никогда не смотрел ни на кого так пристально, желая, чтобы пациент ощущал его присутствие ни сколько физически, сколько эмоционально. Пусть он и не самый эмпатичный и аффективный человек — того требует работа, — все же с Сандеем все ощущалось иначе. Он, безоговорочно, производит на Галлахера особенное влияние, отчего доктор Легворк сам больше интересуется молодым человеком. Их разговоры никогда не отлетают от стен, а создают приятный, белый шум, под который любят засыпать младенцы. И доктор осознает лишь под конец, что, на самом-то деле, тоже привязывается. Не к этим диалогам, они не вызывают у него как таковой зависимости — он привязывается к торчащему, но невидимому в груди сандея осколку. Музыкальные пальцы иногда шевелят его края, пока язык ритмично двигается и пытается рассказать немного больше. Галлахер не хочет этого признавать, но зачастую он и вправду теряет нить диалога, засматриваясь на, например, начищенные до блеска ботинки или же закатанные по локти рукава. Рассматривает худые мышцы и торчащие кости. — Вы расстроены? — спрашивает Галлахер в полтона — невероятно интимно. — Я думал, что она ошиблась, — шепчет Сандей в ответ, смотря на прямую стрелку своих брюк. — В этом нет ничего плохого, Сандей. Его имя из уст доктора звучит слишком мягко. Сандею нравится, как он пожевывает буквы, прежде чем поцеловать произношением слуховые каналы. Он хочет засыпать, слыша его голос на репите, еще тысячу вариаций собственного имени в разных формах — уменьшительно-ласкательной, обиходной, полной, церковной. Да ему наплевать. Сандей осознает, что ему нравится сидеть прямо напротив, диагностировано у него что-либо или нет. — Но мне бы хотелось быть нормальным. — Вы нормальный, — спешит заверить его доктор, прежде чем встать со своего кресла и пройти пару шагов вглубь комнаты. Он смотрит на стеклянное яблоко, лежащее на высоком подоконнике. — Да, Сандей, вы раздражительны. Вам постоянно нужно подтверждение того, что ваше дело является важным для вас. Вы хотите думать, что ваше мнение — единственное верное. И вы прячетесь за четырьмя стенами, когда вас накрывает очередная паническая атака из-за того, что все не так, как должно быть в вашем понимании. Резкий вдох хочет прервать его еще не начавшуюся речь, но Легворк продолжает. — Как часто вы смотритесь в зеркало? Я уверен, что вы ищете свое отражение во всем подручном. — он оборачивается, пока бледноватые губы выдыхают скопившийся воздух. Галлахер, наверное, хочет слышать ответ? По тому, как он держит свои пальцы, можно понять, что, видимо, нет. Ему не нужен ответ. Или, по крайней мере, не сейчас. — Поскольку вы одеты всегда до иголочки, ваше лицо сияет, а одежда выпрямлена, и вы не допускаете ни малейшей складки. Я знаю, что следует за этим, Сандей. Внутри вас творится хаос — и это вина вашего заболевания, а не вас. Вы — это совокупность, а диагноз — просто мешающий фактор. Вам не нужно притворяться кем-то и не нужно искать в себе другого человека. Он ощущает это. Что с каждым словом сердце бьется сильнее — тупое, резкое чувство того, что на недостатки указывают с такой настойчивостью, прожигает глотку, и Сандей даже не может хотя бы попробовать возразить. К сожалению, ему даже нечем. Взгляд цепляется за белую спину спереди. Как он мог здесь оказаться… Неужели это было то самое самостоятельное и разумное решение по просьбе отца записаться сначала к психологу, а после и к психотерапевту? Теперь, когда известна пусть даже и малая причина постоянных навязчивых мыслей и действий, Сандей не знает, куда себя деть. Маленький мир, окруженный тонким стеклом, не лопается от воздействия внешнего напора — врач усердно давит, и от этого мерзко и душно в тесном пространстве. Это злит, раздражает, убивает все выстроенное Сандея годами. А многоуважаемый доктор Легкорк просто прислоняется огромными ручищами и пачкает всю витрину — через которую до того хоть и не четко, но был виден внешний мир. — Я понял, — и это все, что он может сказать и себе и Галлахеру. Несмотря на окончившиеся часы приема, Сандей не уходит. Галлахер не торопится его провожать — они не расстаются, и их тишина длится секундами, минутами, часами. Вместо слов доктор Легворк вручает ему бланк с простыми вопросами, и юноша, закинув ногу на ногу, с нечитаемым выражением заполняет полые квадраты. Сандею комфортно с Легворком не смотря на то, что вся его личность противоречит сути Сандея. Он не верен богу, не верен медицине — ведь психология, как считает сам Сандей, — лже-наука. Все дело в убеждениях. Если у тебя есть достаточная воля противостоять конфликтам внутри себя, — значит, ты здоров. Больны люди в том случае, когда их душа уже загнивает и не всегда их способна вылечить глупая медицина с подавляющими средствами. Сандей понимает это куда лучше остальных. Припадки случаются даже во сне, когда он полностью спокоен и, казалось бы, расслаблен — мышцы схватывает спазмами, доводя до истерики и сжатых зубов, просыпаясь посередине ночи. А потом задыхаешься. Немо хватаешь ртом воздух, пытаясь сказать что-либо вслух, а на деле бьешься в конвульсиях, истекая слезами. У Сандея много проблем физиологического характера, но еще больше настигают невзгоды душевные, где загнившая — как в итоге оказалось — душонка требует не только плоть мышц и сосудов, но еще и главный механизм — содержимое его костного вместилища головного мозга. В той же тишине, как и с Галлахером, Сандей едет домой. Доктор не особенно вежлив, да и Сандею плевать. Пусть это будет его прерогатива. Но все же хочется немного утешения. Он ведь, как и остальные, живет в первый раз. Дома давным-давно не гладят по голове, темноватые волосы приемного отца превратились в пепельный серый, хотя Гофер никогда не отличался преждевременным старением. — Привет, я спать. Ужасно устал после утреннего богослужения. Гофер повернулся на звук, читая очередную скверную газету. Голос его был хриплым, а взгляд прищуренным. — Сейчас без двадцати минут одиннадцать. Сандей опустил плечи, вынужденный поясняться за долгое отсутствие. — Не мог ровно припарковаться. Бледные пальцы взмывают выше, Гофер заглядывает цепким взглядом над рукавом с запонками. Мужчина хмурится, сжимая края газеты, готовый будто порвать ее. Гофер всегда выглядит требующим невозможного. Без всяческих слов или действий. Одного взгляда из-под круглой оправы было достаточно, чтобы все внутренние пустяки вырвались наружу в непростой исповеди. Гофер напоминал Сандею доктора Легворка в меньшей степени. Только Гофер Вуд более говорил, проповедуя, нежели выслушивал, анализируя. Поэтому, вероятно, Сандей и считает психологию лже-наукой. Вот возьмет любой и скажет тебе такое, от чего откроется рот, и челюсть упадет до низов вытоптанной под тобой дороги — а ведь этот «он» и не психотерапевт вовсе, не психолог. Просто чей-то сын, чей-то муж или любовник, который через свою призму воспринимает суть человеческих решений. Что бы это ни было. Гофер был его личным врачом долгое время. Зализывал раны душевных невзгод, когда они только появились друг у друга. И хоть они никогда не были полноценной семьей, каждый в которой оставался в своем плюсе от сотрудничества и влияния детей на отца и наоборот, им все же удавалось чувствовать это благоговение, когда случались не характеризующиеся простым словом события. Поднимаясь по спиральной лестнице на второй этаж, Сандей трогается, гусиная кожа щипает его позвонки при строгом голосе, вновь произносящем его имя. Вопрос легкий, почти очевидный и, определенно, ничего смущающего в нем нет. Но Сандей, развернувшись лицом к приемному отцу, все же выдыхает неровно — совсем ему несвойственно. — Как проходит терапия у доктора? Сандея пробирает до легкого покалывания сквозь виски, несуществующие электронные молнии колют его мозг с разных сторон. Отвечать совсем не хочется. После услышанного Сандей хочет только надолго запереть дверь в душевой и биться головой о стеклянную дверцу, нащупывая душу сквозь кожную ткань под грудью в середке. Взгляд приемного отца теплую душу закидывает острым льдом, после нападения роняя ее на пол, не собираясь давать ей второй жизни или хотя бы шанса на искупление. Сандей порвет на себе волосы, когда глаза вернутся к газете, и носок ноги, закинутой на вторую, покачается в безмятежности. — Вообще-то, знаешь, неплохо, — наглая ложь течет с его уст, но голос не дрогнет — от того священниками и становятся, научившись врать не только прихожанам, но и убеждать себя в изрекаемой фальши. Как в кабинете Легворка. — Мы постоянно беседуем, он хороший специалист. Острые вороньи радужки сужаются, когда Сандей не уточняет деталей. Или не хочет откровенничать больше, а просто говорит в совокупности. Между желудком и сердцем юноши перетекающая жидкость ходит ходуном, нос начинает щипать — от обиды. Сандей любит его, всем сердцем любит и уважает, но страх всегда пересиливает любовь — или ее порождает. Возможно, только в его случае. — Все хорошо, правда… — голос ломается на последней букве. Этой власти, абсолютно темной, но святейшей, всегда будет не хватать скромности. Гофер знает, какое влияние оказывает и оказывал раньше. — …Пап. Сандея подавляют — совсем безбожно и мастерски умело. Мужчине даже не нужно прилагать усилий, чтобы холодки бежали по спине, а язык собственного сына, хозяином которого был Гофер, двигался в направлении, нужным ему самому. И все же страх, рождающий любовь, никогда не выходит за границы, быстро отступает и сменяется благодарностью за возможность дышать ровнее. Если бы у Гофера были ангельские крылья за спиной, которые ему, как Иисусу, даровала дева Мария при рождении — хоть у него они и являлись скорее мнимыми, — они непременно были бы черного, как смоль или самая страшная ночь, цвета. У кого какие, а у него самого наверняка перья подрезаны, а сами крылья жесткие и взлохмаченные от постоянного спешного темпа и нервных состояний. В кармане вибрирует телефон — покалывающее от неожиданности бедро приводит в чувство, лишая какого-либо давления со стороны. Гофер вновь утыкается в газету, не став испытывать судьбу. Раньше, когда солнце светило выше, а в умы не пробиралась возрастная плесень, оседающая на подкорке черепа, дети называли отца по имени. Потому как Сандею Гофер всегда казался больше начальником или покровителем, нежели отцом, хоть и без кровных уз. В двухтысячные годы это начало нормализоваться — разводы или несчастные случаи что в самом Лос-Анджелесе, что в Калифорнии, что во всех соединенных штатах. Разбои, грабежи, издевательства, предательства — все, как и в золотые времена, цвело и пахло, разрастаясь корнями под рыхлой почвой. Полиция работала нехотя, а на церковь никогда не обращали большого внимания — это же Америка! В городе-кинозвезде с процветающим бизнесом порно-фильмов и куда более странных медиа не любили замаливать свои грехи. Хотя им, правда, стоило. Хоть раз явиться на службу, склонив голову перед иконой, прислушиваясь к чистоте и вере. Гофер — фанатичный старик, привыкший идеализировать себя и своих воспитанников. Именно поэтому он так дорожит культурным наследием, прививая агнцу любовь к богу своему если не с рождения, то хотя бы с далекого-далекого детства. Он бредет в комнату, потому что знает, что никто не согреет его так же, как махровый тонкий плед, подаренный сестрой на второй в жизни юбилей. Сандею не нужно говорить — все, что могут вымолвить его губы, это строки «Отче Наш», когда тяжелая голова касается подушки. Шепот в тишине комнаты звучит едва ли громче присутствия в ней человеческого тела. Нос снова щиплет, губы поджимаются. Одежда давит на грудь, на бедра, на трахею — каждым сантиметром ткани сшивается с обнаженным под ней мучеником. Когда мир начинает рушиться, заявляясь к тебе с одним простым письмом от дьявола, написанным когтистой лапой от руки, ты не знаешь, что делать. Стоит ли снимать, дробя сургучную печать специальным ножичком? И вот уже сам ножичек потерялся, и вот уже нет твоих пальцев — значит, не так оно и важно? Можно притвориться, что ты и дьявола-то никакого не знаешь. Так, слыхал от кого-то, но люди любят говорить, так отчего им не выдумать? Да и то самое адское письмо все еще служит доказательством материальности и реальности происходящего. Вдруг на бумаге воистину благоприятный дар, а не шипящие уродливые слова, складывающиеся в предложения, чтобы искусить чужую волю? Все же отправитель знает получателя, значит, и письмо вовсе не ошибка. Сандею просто нужно смириться, что мир не крутится вокруг него. Нужно принять простую истину, пусть утверждение и будет болезненным, но кому, как не священнику и жителю свободной Америки и вечно пьяного Вегаса знать, что такое боль? Боль в каждом уголке города. В помойных ямах, впитывающихся в землю, когда в контейнерах для сортировки мусора не остается места — если бы еще идиоты не кидали куда попало; в случайной заблудшей душе, утопающей в собственном грехе, как женщина, чьи слезы омывают грязную постельную ткань, рано совершившая аборт и теперь жалеющая об этом, — в душной сетчатой исповедальне было немало похожих откровений. Сандей разделяет их боль, отпускает грехи, говоря голосом Господа, но кто простит его? Кто простит кусающие кулак зубы, оставляющие мерзкий шрам на костяшках, которые прокусить и так удается с огромной тяжестью? Кто возьмет на себя ответственность вылечить или хотя бы прибрать к рукам отнюдь не чистого человека, за всю свою короткую жизнь нахватавшегося болезней человечества, кормя вирус, жадно разрастающийся внутри него? Борьба продолжается: каждый день, когда приходится запивать таблетку глотком воды, стоящим посреди трахеи — хочется взвыть — да все не получается. Хочется разрыдаться — да будто и незачем. Сандей так устал. Порой устал до громких стонов в угловатые колени в золотой — птичьей клетке — ванной. Говорят, что птицам нельзя показывать их отражение в зеркале, но Гофер настоял, чтобы в комнатах было много отражающих уродливые изображения плоскостей. Доктор Легворк был прав, когда говорил, что Сандей ищет отражения во всем подручном. Конечно, он ищет, потому как без этого просто не может. Только вот он не ищет порядка, как такового. Конечно, главной проблемой все еще служит контроль, который он не может отпустить и который так часто теряет из-под длинных музыкальных пальцев, опадающий на пол как горячий мексиканский песок. По ту сторону всегда кто-то есть, всегда ждет, шевеля челюстью, не снимая красных угловатых рогов. А Сандей боится, до дрожи в коленях боится, когда этот кто-то улыбается ему безумной улыбкой и просит выпустить наружу. На той стороне душно и тесно, он телом ощущает, как стены давят на бока, как смолянистое покрытие съедает его объем, чавкая несуществующим ртом. Да, Сандей боится зеркал. Сандей боится его содержимого, но всегда игнорирует волю рабской души и плетется к отражению, начиная свою исповедь. Если доверить это нечисти, смотрящей со стороны, все действительно на время становится иначе. Его черные глаза понимающе скользят до внутренней стороны ладони и так аккуратно водят по линии жизни, интересуюсь о его судьбе. И Сандей действительно начинает проникаться этой любовью, потому что Господ никогда не удостоил его хотя бы взором. Хаос не только существует в его личности, хаос медленно поедает его, плетется мерзкой тенью и наступает на пятки, снимая лакированные до блеска ботинки лишь наполовину — потому что снять до конца отражение не может. Сандею в любом случае придется сделать это самому. Порой, правда, дьявол выглядит совершенно нормально — чисто, ухоженно, с опрятными не натоптанными от чужого носка ботинками. Да и ничье горячее дыхание не щекочет затылок, посылая мурашки по коже, вздергивая каждый позвонок. Сандею не думается, что он излишне драматизирует. Все же диагноз не окончательный и вовсе не приговор, но он ощущает себя подвешенным к кресту. Не хватает только всадить пару кольев и надеть терновый венок на голову, чтобы врезался в гнилой мозг и лечил болезнь кровью. Вибрировавший до этого телефон дает знать о себе снова — пусть он и послужил неким маячком, спасшим Сандея от не родившейся полноценно панической атаки на лестничном пролете, средство коммуникации так и не удостоилось внимания. Обычно уведомления Сандея выключены. Это ему посоветовала сделать прежний психолог. Она была приятной женщиной, но немного заторможенной и отчасти вызывающей отторжение за счет многочисленных бородавок на лице. Будь воля Сандея — он бы каждую выжег. Но теперь они не работают вместе, и дама передала его в руки более надежного специалиста. Женщина говорила, что это послужит отличной разгрузкой для такого забитого навязчивыми идеями и мыслями Сандея. Никогда не смотреть на время, только по необходимости — игнорировать необходимости, вызванные нефизиологическими факторами; не одеваться за три часа, прокручивая каждый запонок на идеальный градус. Но все не решается за пару данных советов. Конечно, Сандей продолжил делать все, что делал раньше. Разве что на время теперь не смотрел, поскольку занят в храме, дирижируя церковный хор. В мелодичности он находил отклик далекого, но пушистого и приятного, как мамины руки, обнимающие его голову в детстве. Немного успокоившись, Сандей маячит по комнате в поисках таблеток. Одну утром, вторую вечером. Вынув из кармана телефон, на ярком дисплее он видит черный текст всплывшего уведомления: подписка, подписка… реклама недавно открывшегося казино… Робин? Черным по белому в открытой вкладке рядом с маленькой иконкой фотки сестры, красовались несколько ее сообщений. Простые, будто выговоренные тонким, мелодичным голосом, но с ноткой неуверенности.

«Привет. Как твои дела? Меня пригласили в Мандалалай-Бэй, который недавно открылся. Я писала тебе о нем, помнишь? Хочешь со мной?»

23:05 P.M.

«Прости, Сандей, я знаю, ты все еще злишься из-за того, что произошло три недели назад, но мы можем поговорить, да? Пожалуйста, приезжай»

23:34 P.M

«Ты не очень любишь эти места, я помню. Но там будет хорошая живая музыка и много моих приятелей»

23:56 P.M.

«Я имею в виду… Нет, я не буду с ними… Сообщение не удаляется»

23:57 P.M.

«Ты приедешь?..»

00:04 P.M.

Робин… Он ее любил. Любил на расстоянии, когда она рано ушла из дома, чтобы начать карьеру актрисы. Хоть они и близнецы, но жизнь каждого раскидала по своим идеологиям. Робин восхваляла киноиндустрию так же, как Сандей почитал бога. И негативные мысли, как и Сандей, тоже допускала себе достаточно часто. Ее не было на обложках журналов, все начиналось с второстепенных персонажей и ролей, требующих малой актерской организованности. Она параллельно училась, пока работала. Ей нелегко. Сандей это понимает. Но он не может себя исправить, обижаясь на недостаток внимания со стороны сестры. Она была тем единственным оплотом, который держал его в руках на протяжении многих лет. Сейчас ничего не изменилось. Она по-прежнему его защита, просто не рядом. Он, вероятно, требует слишком многого от девушки, что давно выросла из собственной скучной семьи. Быть обузой это его исключительное право. Может, поэтому Гофер в последнее время так недоволен. Может, Сандею стоит покинуть отчий дом? Не ответив на сообщения сестры, лишь обдумывая это несчастные пару секунд, Сандей, торопливо проглотив таблетку, до этого держа ее на ладони, снова бросается на кровать бедной больной птицей. Спать хочется до невыносимого. Веки закрываются, мышцы тянут, но но блаженный покой не находит отклика в его теле. Мучаясь и ворочаясь в кровати, Сандей решает, что разденется. Ляжет на кровать без одежды, не надев любимую пижаму. Его выдуманной горячке нужно пройти — а это единственный способ, который знает Сандей, чтобы утихомирить бурю внутри. Одежду он расстегивает вяло, сначала прокручивая пуговицы и лишь вытаскивая их из петли. Неужели Робин ждет его? Сандей оголяет худые, но слишком филейные для мужчины бедра. Она бы не стала писать, не обдумывая, — значит, хочет, чтобы пришел; повеселился и все в таком духе. Сандей желает поцеловать Робин в макушку и уткнуться в сестринское плечо. Носки ложатся по стойке, отчаянно прилегая друг у другу, на крышку специальной для использованной одежды корзинки. Сандей выспится и все будет как обычно. В следующее воскресенье он пойдет к доктору, чтобы тот огласил его диагноз с полной уверенностью и назначил лечение. Веки борются с наливающейся на них ртутью, заливающей глаза и разносящей горячечный элемент по роговице. Сандей засыпает.

III. Не произноси имени Господа, Бога твоего, напрасно.

Сандей не спал. Не спал вчера, позавчера, не спал две недели назад, когда вернулся домой после мучений его личины в кабинете врача. Голова наполнена туманными образами, люди несутся на утреннюю службу сломя голову — очередное воскресенье. Старухи наплывают как толпящиеся у дыры в стене тараканы, желая спариваться друг с другом и щекотать усами тельца. Они мерзко хрипят и снова неправильно… Боже, неправильно! Они неправильно ставят свечи в кадило. Сандей демонстративно выбивает из их рук восковую палочку, обжигает огнем конец, чтобы вплавить его в металлическое отверстие. Это ведь не сложно, отчего они ведут себя так, будто никогда не посещали обитель бога! Истинно невежи, непросвещенные в свою религию. Юные ангелочки из хора скользят под подолом рясы, держат руки за спиной и милостиво смотрят на своего «отца». Сандей одаривает их не самым приятным взглядом. Перед ним ничто иное как очередной раздражающий фактор. Один из детей, тот, что ниже всех, своим милым голоском шепчет Сандею о прибытии очередное семьи на крещение. Он взрывается. Его мозг пухнет. Голова забита тяжестью, ноги подкашиваются, а глаза закрываются. Так хочется спать… Когда он в последний раз пил таблетки, когда он в последний раз принимал хоть что-либо из своих медикаментов? Он ходил с Робин в то казино? Почему колокола звенят сейчас? Почему, если церковь начала свою службу уже давно? Нет, колокола не звенят, это только в его голове. Этот звук внутри. Такой шумный и необъятный. Как его схватить и с хрустом сломать пополам? От сильного сжатия век болезненно стучит по вискам. Больно. Очень больно. Кто стоит перед ним? Может, стоит все-таки открыть глаза? Ему страшно. Его морозит. Они надели платки? Женщинам нельзя в церковь — искушенные искушают других! Мужчины трогают деву Марию за руки — это не экспонат! Это посягательство на убийство материнского тепла. Их всех нужно выгнать, всех, всех, до последнего. Сандею нужно остаться одному. Когда это прекратится? — Отец Сандей? Это он. — Да? Глаза с красными белками и лопнувшими сосудами поднимаются на мужчину невысокого роста, но крупного телосложения. Окружение все еще рябит, однако сфокусироваться получается более-менее. На несколько секунд в глазах с нечетким зрением всплывает силуэт: шелковистые темные волосы, массивная шея с проступающим хрящом гортани и бронзовой кожей, отлитой лучшими металлургами света. Сандей находит в привидении успокоение. Смотрит сквозь темное мешающее пятно на задних рядах церковных скамей. Становится теплее. От представления вкрадчивого голоса, ласкающего не только его слух, но еще и теребящего внутри несколько ребер, что вмещают в себе парочку насекомых. Как… Как восхитительно. Охранник церкви трогает отца за плечо, спрашивая, все ли в порядке. Сандей коротко кивает и прислоняется к спинке скамьи. Короткий вдох-выдох. Зрение становится четче, медленно возвращается обыкновенный темп дыхания. Сердце тоже успокаивается. Усталость все еще живет в мышцах, неприятно покусывая, этим самым заставляя ноги подгибаться. Но в целом — жив. Послевкусие неприятное, да и звон колоколов никуда не ушел. Если мужчина скажет Сандею еще хоть слово о службе, его накроет по новой. Именно поэтому охранник молчит. Сандей пытается прийти в себя, все еще оглядываясь на последние ряды скамьи. Мутный силуэт исчезает, растворяется у дверей, сам задерживаясь смазанным ликом на приоткрытых губах, которые наполняют легкие желаемым кислородом. Все здесь реальное, не проекция, ловушкой которой стал Сандей. Единственное, в чьей реальности он сомневается — так это собственных онемевших ладоней. Призрак с последней скамьи уходит неторопливо, перешагивает через высокую ручку, не оборачиваясь и помахивая напоследок. Образ доктора Легворка был так рядом — сумел подавить безобразную вспышку эмоций даже будучи просто больной фантазией. Нужно бы его пригласить на чай или… еще куда-нибудь. Или хотя бы прийти на прием. Сандею думается, что он выберет меньшее из зол. Чувства отходят, но склизкий и неприятный комок внутри остается. Он продолжает выполнять свои обязанности после того, как охранник сообщает, что под окном церкви собирается слишком много голодных псин. Во время служения Гофера они отгонялись ружьем — но Сандей менее черствый. Он просто морит их голодом, чтобы не искали пропитания там, где это запрещено. А сегодня еще и суббота. Оскорбительно таким шавкам жаждать мяса в столь прискорбный день недели. Лицо Сандея нахмурено, когда он подолгу, прежде чем уйти, смотрит на мозаику в крыле церкви. Она уже давно закрылась для посещения, храм освещает лишь тусклый свет, пробивающийся в толстое стекло, окаймленное тугой резьбой с опадающей побелкой. Окна высоко, поэтому отблески освещают только ее лицо — румяное и улыбающееся со стены. Прекрасная дева приглашает в свои объятия, склонив голову к плечу — жаждет обнять единственного сына, что прошел не малый путь. Пальцы тянутся к плечу не по-настоящему. В воздухе он находит очертания круглой кости в одеждах и скатывается по предплечью, представляя прикосновение. До чего же она красива… По-настоящему нежна дева Мария не только с Господом, которого породила, но еще и с детьми Божьими, каждого желая поцеловать в лоб и одарить материнским взглядом — так она выглядит на скудной без женского силуэта стене. Плечи Сандея вздрагивают, а сам он испуганно морщится, когда в здании громко падает металлическая тара. Это в другом направлении. Там, где он обычно дирижирует хор. Дрожь скатывается по телу, сердце от мгновенного беспокойства сжимается, пропускает удар и начинает бешено пульсировать с новой силой. Священник хватается за сердце, стягивая ткань и вышагивая по-вороньи, высоко поднимая ноги. В воздухе, такое ощущение, витает ни что иное, как сожженная резина или, куда того страшнее, человеческая плоть. Сандей жмурится, отгоняя иррациональные мысли, и наконец выходит в главный зал. На удивление, канделябр стоит нетронутый. Весь воск, оставшийся от утренних молитв, расплавился. Он слегка поблескивает в свете луны, золото тоже отражает природную красоту. Сандей оборачивается, пытаясь понять, откуда он мог слышать этот грохот. Все лавочки покрыты густой темнотой, на них ничего и не видно, но что-то… Что-то будто движется в заполняющей добрую половину храма мгле. Морщины ползут к бровям, когда он хмурится, опуская спину с коленями и поднимая подол рясы, чтобы пройти между рядами. Отчего-то сердце прыгает, охает и ахает, дрожит и тревожится, и Сандею делается совсем нехорошо. Под сиденьем заднем ряду что-то хлопает, и эти хлопки отражаются в собственном пищеводе. Страшно. Рука тянется непроизвольно, он жмурит глаза и, встречаясь ладонью с чем-то истекающим и теплым, громко вскрикивает, сразу же отпуская. Паника накрывает с новой силой, темнота не дает рассмотреть, и он отшатывается. Не крыса — это что-то мягче и легче. Сандей глубоко вздыхает, открывая глаза и щурясь. Он снова хватает нечто и держит его в руках, выходя к свету. Оно влажное и маленькое, будто его можно раздавить. Сандей сжимает несильно, просто на всякий случай, больше слушая свое сердцебиение, чтобы не лопнуть от аритмии. На свету раскрытая ладонь, перепачканная грязной кровью, держит маленькую пташку, глубоко дышащую и высоко поднимающую грудь. Сандей отшатывается, вздрагивая, но птица на ладони никуда не девается. Хочется скинуть ее от страха, только тело не слушается. — Черт возьми… Собственный ломанный голос звучит эхом в пустой темной церкви, птица будто в ответ издает тонкий писк и отчаянно вспархивает на ладони. Трепыхающиеся крылья щекочут кожу, Сандей растеряно накрывает ее другой ладонью, чтобы ограничить движения. Откуда здесь вообще может оказаться птица? Он особо не разглядел ее, но это ведь и неважно. Их априори не должно быть в храме, окна на ночь всегда плотно закрыты. Как такое могло случиться? Он торопливо бежит к машине, пролетая мимо охранника. Сандей кивает мужчине в будке, стоящей у ворот, и темные двери распахиваются, наконец отпуская его с работы. Только вот мысли совсем о другом. В его руках целая жизнь, еще теплая, но неизвестно надолго ли. Каждый быстрый шаг звучит в ушах, пташка попискивает, а ее клюв с мягким оперением на голове упирается в костяшку большого пальца. — Потерпи, малыш… Еще немного. Фонарей на парковке мало. Одной рукой тяжело нажимать на кнопку блокировки, открывать дверь бьюика. Счет идет на секунды, поскольку Сандей не знает, в какой степени серьезна травма малютки. Он осторожно кладет его на второе сидение, после включая плафонное освещение, которое наполняет салон своей яркостью. Теперь он вполне может рассмотреть птицу, такую хрупкую и слишком маленькую — видимо, птенец. На его белой пушистой грудке засохшая кровь, которая красуется и на пальцах Сандея. Эта мысль заставляет его брезговать и вспоминать, сколько следов он оставил на своей машине. Сандей не знает, что делать. Птица кувыркается, пытается встать на ноги, но ее лапка подвернута — и юноша боится, что стал причиной травмы. Он роется в бардачке, ища аптечку, впервые благодарит себя за то, что перепроверяет все по нескольку раз. До этого случая в аптечке ни разу не было нужды. Страх за кроху превышает рациональность и мысли о последствиях содеянного. Вата намокает от антисептика, и Сандей даже не удосуживается отмыть руки, прежде чем прикладывает вату к перьям птички. Сандей обрабатывает аккуратно, просматривая рану, пытаясь предположить, что же с ней все-таки случилось. Повреждение неглубокое, но задевает основание левого крыла. Сандей пальцем давит соединение между плечом и предплечьем, чтобы обработать и там. Малютка вскидывается и щиплет кожу на пальце Сандея. С непривычки он одергивает ладонь, болезненно взвизгнув. — Эй! Будь добра, потерпи, пока я закончу, — в ответ птица пищит только больше, вырываясь. — Чертова птица! Потеряв терпение, он клинически фиксирует птаху на сидении. В груди разгорается нездоровое желание свернуть ей шею, покончить с ней быстро и безболезненно. Сандей сглатывает мысли, скользя по ране птицы с нажимом за место попытки ее убийства. Совесть царапает мозг, нарекая бесчувственным душегубом. Становится стыдно. Стыдно до боли, когда желто-коричневые глазки-бусинки смотрят на спасителя со страхом. А ведь глаза похожи на те, что Сандей видит в отражении, такие же, как у дьявола по ту сторону — расширенные зрачки и неизвестно откуда взявшийся голод. Животное хочет жить, как и Сандей, который, если и не боится смерти, то точно ее брезгует, хотя и не в силах подавить временами накатывающие мысли о привлекательности небытия. Глубокий вздох служит окончанием операции — успешно. Длинный клюв птицы приоткрыт, а глаза наоборот. Веки опустились, даже видно скудные реснички — до чего же интересное создание. Уснул. Теплые пальцы скользят по перьям на щеках, задевая кожу под ними. Откликом служит слабое движение тела. Все же это дикая птица, и она не привыкла подставляться под человеческие ладони. Уставшее тело откидывается на кресло. Такое отвлечение приятно. Стрессовые ситуации отвлекают от собственных мыслей, заставляют делать все быстро и не иметь возможностей перепроверить, сделать иначе, чтобы довести до совершенства. Сандею в идеале нужно себя корить, но он не делает этого. Когда пальцы вновь нажимают на выключатель сверху, салон погружается в приятную темноту. Желтоватое освещение извне дурманит уставший рассудок. Нормальный сон отсутствовал в последнее время, бодрствование находилось активным. Раздражение приливало к его венам, приклеивалось, смешивалось с тромбоцитами. Разве так он хотел изначально? Только желание измениться привело его в кабинет более серьезного специалиста, так Сандей сам заставил еще не начавшуюся реабилитацию кануть в бездну. Сколько можно было избегать всего что только можно, он тоже не знал. Незначительные вещи казались более необходимыми. Например, служение. Он не мог отпустить свой привычный рабочий режим — и нисколько это не было отвлечением. Сандей должен признаться себе в том, что он трус. Что он просто глупый недотепа, боящийся что-то изменить. Сандей привык хранить четкий порядок как в голове, так и в обыденной жизни в самых простых вещах. Встать, потянуться, съесть завтрак, постирать одежду, плотно обернуться вокруг рясы. Научить детей читать молитвы, не сбиваясь. Весь его порядок был гармоничным ровно до тех пор, пока в жизни не появился чертов доктор. Мысли о нем не отпускали — в первую встречу он зацепил больше, чем должен был. Чем-то он так притягивал — похож на южную сторону магнита. Спокойный, но отчего-то кажущийся ярким. Мысли о нем успокаивали Сандея за считанные секунды. И все же он не спешил возвращаться на прием. Такие чувства сочились слабостью. Заставляли ощущать себя подвластным порокам, доставляющих слабое удовольствие, понятное только ему самому. В конце концов, Галлахер не влажная мечта, а эфемерный образ в существующем человеке, на котором он поймал своего рода фиксацию. Мысли сбивают внезапные блики в боковом окне, — кто-то выезжает с парковки. Правда, Сандей не припоминает, чтобы здесь водились еще машины, помимо его, так поздно. С усердием отрываясь от спинки, он, не отпуская стекла, наблюдает за выезжающим. Мутное зрение пытается сфокусироваться на тонированном окне с желанием разглядеть водителя. Может, они знакомы? Пальцы тянутся за ключом, чтобы завести машину и отъехать, давая простор развернуться. Только вот водитель специально объезжает кругами, проезжая мимо окна Сандея. Он вглядывается, но видит только густоту темной тонировки. Модель автомобиля распознать не получается. Поскорее бы забыться. В след за водителем Сандей отъезжает по направлению к дому. Трасса успокаивает своей ровной дорогой, птица теперь лежит на бедрах, слабо подрагивая от слабости во сне. Он не представляет, что с ней делать. Хоть и птенец, но он достаточной большой, чтобы содержаться в неволе. Отец явно не обрадуется, когда увидит еще одно животное, подобно тому, какое его дети принесли в детстве. Робин забрала птицу с собой, когда переехала ближе к центру. Что Гофер, что Сандей наконец смогли выдохнуть — один из них был слишком мнительным и постоянно переживал, а хозяин просто недолюбливал живность. К счастью, показав отцу птицу по приезду домой, он не был против. Гофер, наоборот, помог соорудить небольшой вольер, чтобы птица как-никак смогла реабилитироваться. Он был благодарен ему за возможность оставить птаху в доме, хотя Сандей не собирался его оставлять. Гофер обозначил раненого как сойку, которые обычно здесь не водятся, и юноша удивился: — Я нашел его на задних рядах в зале. Окна были закрыты, да и церковь тоже. — Это точно пересмешник, — старик перебрал птице перья у грудки, — судя по белому брюху — северный. Клюв изогнут вниз, а на хвосте черные длинные перья. Смотри. Сандей повиновался, наклонившись над столом, на котором отец фиксировал крыло. В панике он не заметил, что птенец такой пушистый. Но сейчас он сидел, нахохлившись, добровольно подставляясь под касания. Мысленно это была измена — свои пальцы жгли фантомные щипки, немилостиво подаренные ранее. — Как пересмешник мог оказаться в Лос-Анджелесе? Гофер искоса посмотрел на него. — Странный вопрос, сын. Если таких птиц у нас не водится, не означает, что их не может быть в городе. Наверняка вылетел из какого-нибудь орнитария. — Это невозможно, — голос звучит надломлено, в груди разгорается раздражение. — Ты упрямец. Неужели так сложно поверить? Первое время мы поможем этой птице, а потом отвезем ее в приют. — Это пересмешник, Го… Пап, — губы дрогнут, он выдыхает неровно, когда мужчина поднимает взгляд. — Мы не можем просто взять и оставить его, надеясь на то, что он хотя бы выживет. Мученический стон прерывает понимающий, но холодный голос. — Мы в ответе за тех, кого приручили. Эта птица была послана тебе богом, а ты противишься. Ты нашел ее в храме, раненую и совсем одинокую. Поступил бы ты так с тем, кто обратился к тебе за помощью? Грешные души нужно спасать, Сандей, а не противиться воле Господа. — Чем грешна птица? — все так же раздраженно отвечает Сандей. — Я утрирую. — Я заметил. Сандей редко позволял себе спорить с отцом, но в последнее время он был ужасно вымотан и все чего хотел, — это спать. Ноги все также слабели, жидкое темное освещение в столовой кружило голову. Вряд ли получится и сегодня. Гофер мягко похлопывает его по плечу, забрав птицу с собой. Искупать, видимо. При таком отвратительном настроении и самочувствии смешок, до чего иронична ситуация, подавить не получается. По крайней мере Гофер отец — и в нем это видно. Окровавленная подстилка гипнотизирует взгляд, пальцы тянутся, чтобы огладить ткань. Череда странных событий не оставляла Сандея в покое. Как она могла травмироваться в пустом помещении? Как она вообще могла залететь? Он понимает, что нужно просто смириться, раз время вспять не повернуть. Возможно, взять это существо было плохой идеей. Кровь и лимфа впитались а тряпку, но Сандей, на удивление, не брезгует. Если он так же потрогает себя, то вряд ли будет стесняться артериального кровотечения, например. И хоть таблетки давно забыты в комнате, в далеком углу сумки вместе с теми же рецептами, но уже от другого врача, он не чувствует в себе дикое желание поступать так же, как раньше. То есть, позволяет себе моментами отпустить мысли, насколько это возможно. Он вновь поднимается в свою комнату, замечая, как странно смотрят на него с икон. Мужчины не улыбаются и будто сквернословят через стекло, удерживаемое рамой. В последнее время они только и делают, что осуждают. Разве Господу недостаточно издевательств над ним? Может, ему кажется? Всего лишь сошел с ума. Подумаешь. Кого этим сейчас удивить? Эти пристальные взгляды продолжаются и ночью. Даже с закрытыми веками он ощущает не только осуждение, но и чьи-то глаза. Далеко не божьи. Этот кто-то будто стоит в углу и нагло пялится, мысленно раздевая. Голодно пожирает щиколотки — их холодит воздух с открытого окна, с некоторых пор в комнате становится достаточно душно; лезет объемными пальцами, крепкими и хваткими, как горячее железо, но в форме. Аккуратно стягивает с ног носки, хотя пальцы и цепкие, как и сам помешанный взгляд, но его прикосновения до чего же нежные и ласковые. Грязная, пошлая фантазия забирается под ткань и оглаживает стопу — и Сандею, как он осознает, хочется взвыть и потянуться за пояс брюк. Его фантазии выходят за физический и ментальный уровень. Они остаются в воздухе, навязанные, скапливаясь в огромный тяжелый гелиевый шар, который липнет к потолку. Этих шаров много. Они все плывут ввысь, а потом, заполняя комнату, придавливают Сандея своим объемом, не давая ему вдохнуть. Поэтому он упирается лицом в подушку, тихо скуля и позволяя этому чему-то, что, как он знает, сам себе придумал, делать с собой все что угодно. Он ведь не сильно против. Фантазия не душит. Придавливает своим телом к кровати, греет спину широкой и бесформенной грудью, подстраиваясь под изогнутую фигуру Сандея. Даже целует — изощренно и по-маньячески, не вызывая гусиной кожи, а лишь слезы. Потому как в благодати есть лишь слезы. Потому что Сандей зашел слишком далеко в свои мысли. Позволил им расползаться змеей, которая втискивает зубы в кожу и шевелит в ней клыками, чтобы стало больно — и больно до криков. И все же ночь проходит тихо. Под утро поют птицы — около четырех утра, если Сандей правильно считал минуты. За длинную ночь он уже успел сбиться. В зеркале собственное отражение бьет по глазам. Круги и тени на нижних веках даже не замазываются немногочисленной косметикой. Бумажный календарь молчаливо сообщает о том, что сегодня воскресенье. Напоминает ему об этом и Робин, когда звонит по телефону и слишком уж аккуратно спрашивает у Сандея, какие у него на сегодня планы. — Никаких, — коротко отвечает юноша, его голос хрипит после сна. — У меня тут непредвиденные обстоятельства. Он потирает глаза устало, губы приоткрываются в протяжном зевке. Робин наверняка его простит — всю жизнь вместе прожили, иногда манеры можно послать куда подальше. — Не выспался? — беспокойно шепчет Робин. В динамике журчит струя. Этот звук невыносимо раздражает — бьет по вискам, отзываясь в и так поношенных мышцах. — Все нормально. Птицы громко пели с утра, рано проснулся, как обычно. Но вопросы льются настойчивее, она переспрашивает о самочувствии еще несколько раз, пока Сандей раздраженно не выдыхает. Он будет злиться на себя после, но, подгоняемый тревогой и нервозностью, вспыхивает, как спичка. — Робин, все нормально! Прошу, отнесись с пониманием ко мне и не задавай больше глупых вопросов. Я ценю твою заботу, но ты перебарщиваешь. — Разве это проблема? — по ее интонации несложно разобрать, что она расстроена. Сандей кладет ладонь на лоб, прикрывая ей и веки. — Это проблема, — мерно выдыхает Сандей. — Тебя выводит церковь, Сандей. Тебе нужно выпить и расслабиться. Может, ты все-таки приедешь в гости? Ты уже так долго не выезжал в город, вы с Гофером сидите дома, как два сыча. Лично я думаю, что отец поседел из-за этого. Смешок покидает сухие губы, Робин улыбается в ответ. — Правда, Сандей. Прекрати охранять Гофера и позволь себе хоть немного отдохнуть. Хоть на Манделалай-Бэй ты не приехал, — она замолкает, чтобы дать возможность оправдаться, но когда в ответ слышит лишь гнетущую тишину, продолжает: — То можешь хотя бы сходить со мной на премьеру моего нового фильма, хочешь? Сандей вздыхает. Так тяжело, что начинает сыпаться с коленей. — Я бы рад, но… — Разве я о многом прошу, скажи? Робин была богиней убеждений. Немного манипуляторной личностью, чему научилась у приемного родителя и старшего брата. Они все умели тянуть за ниточки, но каждый из них пользовался этим аккуратно и не так демонстративно. В конце концов, дети, росшие с золотой ложкой во рту, не могли не научиться вести себя в обществе. Просто сейчас оно изменилось. Демократы, левые и правые, и некоторые выступающие за тоталитаризм. Гофер учил выбирать слова, думать, прежде чем говорить, и контролировать эмоции, насколько это возможно. Девушка добивается своего. Сандей едет к ней, никуда не спеша. Единственный выходной, в который он снова пропускает прием у Галлахера Легворка — мысленно усмехается, задумываясь, не ревнивый ли доктор. Как он посмотрит на него, если увидит с девушкой на людях? Сможет ли тот сказать, что ошибся в диагнозе, и ему потребуется дополнительная проверка, когда поймет, что Сандей не выглядит как обычно хорошо, что тревога не скользит по его венам, не забирается вместе с сосудами в головной мозг и не прячется, ожидая своей очереди, чтобы захватить орган? В парке, где стоит Сандей, обернувшись в темную рубашку, солнце приятно греет светлую кожу. Проникает под щеки, немного умиротворяет и убаюкивает. Впрочем, убаюкивает его много что в последнее время. Пусть своеобразные колыбельные подействуют хоть когда-нибудь — может, хоть так начнут цениться юношей чуть больше. Крохотные лучи скользят по лицу, гладят дерму и оставляют отпечаток — либо к щекам приливает кровь, либо кожа начинает загорать. Это могли быть те самые объятия матери, которых так не хватает сыну Божьему. Только вместо матери небесной его обнимают вполне себе человеческие руки — так нежно, что хочется поцеловать макушку прижавшегося к груди. Такая приятная тяжесть. Так… хорошо и спокойно. Почему-то именно в тот момент, когда сестра обнимает его, льнет ближе и сжимает ткань рубашки, сильнее хочется проронить слезы. Контроль ускользает из-под пальцев, уставший разум пропитывает тело — сколько это продлится еще? В забвении проходят секунды и минуты, слабый, задушенный всхлип тревожит волосы Робин. Как сильно он скучал. Он так скучал. И вот она здесь — теплая, его единственная родная. Не потерялась, не ушла, не говорит ни слова, а лишь питает Сандея своей энергией — дает ему так много, сколько он сам не сможет дать в ответ. Горло саднит, пока подушечки пальцев оглаживают обнаженные женские лопатки. От девушки исходит слабый запах цветочных духов, дурманящих голову. Робин всегда пахла приятно, но когда скучаешь по этому запаху, не слыша его слишком долго, он раскрывается иначе. Теперь в нотах узнаются васильки, гибискусы и карамель. Сладкий аромат находит отклик в пустом желудке Сандея, чуть ли не свернутого в трубочку от одного только кофе с утра. Лучше бы перекусить, прежде чем идти в кино. — Я скучал, — его пальцы прижимаются сильнее, поглаживая кожу. Он целует ее в лоб, не желая отпускать. Робин не только его сестра. Робин равна любви, которую невозможно описать. Это не просто кровные узы, не просто семейная привязанность. Она является неотъемлемой частью, которую, соединив со второй, наконец сможет получиться полноценное существо. Только вот девушка не нуждается в Сандее, чтобы раскрываться. Потому что Робин здорова, а он нет. И это его главная проблема. — Я тоже скучала. В парке они не задерживаются надолго. Под палящим солнцем проходят вдоль дорожки. Сандей наслаждается видом неглубокого пруда для уток. Блики рябят в глазах, но холодный цвет воды успокаивает. Они изредка останавливаются, чтобы поговорить и понаблюдать, как недотепы кормят уток хлебом. Робин кричит им, что так делать нельзя, и они испуганно отшатываются. Сандей благодарен ей за храбрость. Девичий тонкий, но тихий голос щекочет перепонки, снова усыпляя. Звук проникает глубоко, поэтому он совсем забывается, о чем вообще повествует сестра. Новые проекты или около того. Сандей плохо разбирается именно в съемке, хотя при этом может назвать себя кинокритиком. Немало фильмов было просмотрено — никто из них не лишился честного отзыва и объективной оценки. Робин иногда возбужденно гладит Сандея по предплечью, и он вздрагивает, непривыкший к касаниям из-за длительного тактильного голода. В ближайшем кафетерии большие чашки — у них узкие ассиметричные края, выгибающиеся в обратную сторону цветочные лепестки. Именно его бокал треснутый около дна — Сандей не может отпустить взгляд с этого безобразия. И перебивает Робин, когда она все говорит и говорит о своем. — Почему мне досталась треснутая чашка? — недовольно выдыхает он, перебирая пальцами тонкую ножку. Девушка поднимает на Сандея взгляд, совсем не удивляясь. — Тебя наказывает бог, — в притворном испуге уголки губ ползут вниз. — Ты говоришь как Гофер. — Ого, тебе и Гофер такое говорит? Я думала, вы с ним поладили, как я ушла. — Не особо, — он поддевает ногтем трещину. — Ко мне в церковь вчера залетел пересмешник. Понятия не имею, как это возможно. Сандей не поднимает взгляд с кружки. Поймав наконец нужную атмосферу, чтобы излиться в рассказе, он продолжает: — Мне пришлось привезти его домой. Гофер сказал, что нам нужно его оставить на некоторое время, и помог построить что-то наподобие уголка обитания. Чашка была лишь предлогом, чтобы завязать диалог о произошедшем. Случившееся беспокоит, и было бы славно узнать, что об этом думает Робин. Она, в отличие от Сандея, могла рационально мыслить что в стрессовых ситуациях, что без них. Гофер тоже отличался этой чертой. Все, кроме того, кому это действительно было нужно. — Здорово, — улыбчиво выдыхает Робин, подпирая щеку локтем. — А когда я нашла нашего птенчика, он лишь наставления давал. Тебе в основном, конечно, но мне тоже обидно было. — Старость настигла, — девушка в ответ на фразу прыскает, что совсем не в ее манере, — не о ком заботиться. А тут видишь, как удачно. Нашел себе нового любимчика. — Звучишь так, будто ревнуешь. Возможно, и ревнует. Что с того? Все-таки это он остался охранять покой приемного отца, помогая по дому и некоторой работе с документами, которая изредка сваливалась на плечи старика на пенсии. Можно подумать, никто другой не стал бы чувствовать то же, что и Сандей. Всегда вести себя прилично и покорно — а в один день наблюдать, как отец отдает предпочтение какой-то птице. — Не ревную. И на этом их диалог заканчивается. Робин через время возвращается к монологу об учебе и практике, Сандей время от время поглядывает на часы. День идет скоротечно, сознание мутит. Хочется приложиться затылком о постель. Или чтобы кто-то вырвал глазницы, не давая видеть солнечный свет. Частые зевки подавляются, когда ладонь не успевает к губам, но сестра, к счастью, этого не замечает. Все это время чего-то не хватало — и ему настойчиво казалось, будто с Робин это чувство исчезнет. Но сейчас, когда они так активно проводят время вдвоем, Сандей не находит облегчения. Возвращается спирающее дыхание, губы едва приоткрываются, чтобы кончик языка смог их смочить. Нервозность дерет кожу в чесотке, подталкивает колено подрагивать, несильно стуча каблуком лакированной туфли об пол. Спокойствие не приходит к нему и в кинотеатре. Фильм неплохой, и Робин играет отлично. Ее милое личико подчеркивает аккуратный макияж — впрочем, она и сегодня выглядит невероятно. На экране, правда, немного иначе. Прическа вздернута, грудь обнажена чуть больше — слишком пошло для выросшей в православии, хотя это и всего лишь роль. Она падает к мужчине в руки, и зал ахает. Сандей оборачивается, чтобы рассмотреть едва освещенные силуэты. Они находят подобное привлекательным, конечно. Сценаристы находят это привлекательным. Сейчас публике подавай только больше откровения и романтики. Глупцы, загоняющие свои умы в рамки, — настоящие дегроиды. Ценить прекрасное не в их возможностях. Благоразумие и мудрость — ценный ресурс, пользоваться которым, увы, могут не все. Правда, смотря на то, как восхищается Робин отзывчивостью зала, раздражение сменяется позывами совести. Это все же чужое счастье. И Сандей должен искренне радоваться за сестру, только вот искренне и не выходит. Фильм в светлых оттенках напоминает кабинет доктора Легворка. Белые стены, которые, если и давят, то давят с намеренной, контролируемой силой. Давят так, что можно даже отпустить собственную власть — расслабить пальцы, допустить прикосновение врача к ним. Сандей настоящий распятый, у которого никогда не спрашивают разрешение на непосредственный контакт к бренному телу или на унижение перед грандиозной казнью. Тепло расплывается по телу прозрачностью и легкостью, когда темно-медовые пальцы на шее завязывают петлю. Он может ощутить фантомное прикосновение к волосам, задевающее ушной хрящик по случайности — и настолько же легко губы приоткрываются для мелодичного, бесстыдного стона. Насколько хорошо чувствовал себя Всевышний, когда вознесся? Сандею думается, что ничто не сравнится с недосягаемым апофеозом — даже обитель блага и тепла. Рай, в который он тоже мечтает попасть, который хочет сотворить своими руками. Для этого нужно быть трудолюбивым, внимательным и усидчивым — и поскольку земные страдания закончатся еще не скоро, Сандею остается лишь думать, думать, думать и кипятить голову, из которой давно безобразно вытекает, испаряется прежний рассудок. Вспоминаются очки. Перед глазами тонкое стекло — точно искусным дизайнерским работам. Грани заперты в тонкую оправу, при приложении большей силы предмет можно сломать. Сандей, может, и хотел бы сжать их в руках, да только не представляет, что может лишить доктора Легворка полностью окутавшегося личность безобразия. Он с этой мерзостью заодно и потому Сандей к нему липнет, как жужжащая муха на дурно пахнущую гниль. Впрочем, это его руки были по локоть в грязи и пыли. Доктор Легворк был врачом, стерильным, не в обычном понятии этого слова, обозначающем чистоту и уничтожение всех бактерий для различного рода проведения процедур. Он был стерильным в понятии души. Это не всегда означает, что человек чист. Это в первую очередь означает отсутствие — и у Галлахера это отсутствие было. Сандей не знал, какого оно характера, и поэтому неосознанно тянулся ему навстречу. Противоположности постоянно притягиваются, это физический закон, который нельзя нарушить. И чем больше ты будешь сближаться с противоположностью, настраивать ее под свой лад, шептать об Идее — тем больше она перестанет быть противоположностью. Одинаковые стороны магнита отталкиваются — не резко, медленно, — но такие толчки делаются вполне осознанно, так как коренную суть притяжения нельзя изменить. Сандей мечтает о том, что Галлахер поможет ему исправиться. Вылечиться. Почувствовать себя живым. Это же все в его мыслях — значит, он вполне может требовать от человека чего-то невозможного. Фильм подходит к концу, прежде блеклые софиты светят ярче, режут глаза после уютной темноты, забираются под сетчатку и заставляют чесать веки. Робин смотрит на Сандея с сожалением и неуверенностью, не понимая, понравился ли ему фильм, когда они выходят из зала, где количество снующихся в углы и киоски людей превышает суточную норму прихожан. Мягкая ладонь ложится на плечо, девичье тело снова обволакивает Сандея. Тонкие предплечья стискивают поперек, вызывая жжение в груди и нервную влагу на лбу, пропитывающую челку. Ее прикосновения такие ласковые, пальцы гладят через рубашку, царапают поверхность, и Робин пытается дышать Сандеем, запоминая это чувство близости с братом. Сандей же, в свою очередь, просто пытается дышать, словив очередной калейдоскоп демонических чувств, подпитывающийся витающей в воздухе пылью. Еле слышный шепот забирается ему прямо в грудину, чуть ниже ключиц, — туда сестра пытается пролезть не так, как господин Галлахер. Она мягко вибрирует на поверхности, покачивает водную гладь, тревожа, но совсем не спасая от осевшего на дне гнилья. Они хоть и родные, но войти в глубину не в ее возможностях и силах. Поэтому он всегда отталкивает Робин, когда она пытается помочь. Попытки не безнадежные, но и не эффективные. Только зря тратит время на то, что неисправимо. Однако водную гладь его души, в объятиях сестры, нарушает не только ее чувство, но еще и удивительное присутствие человека, которого увидеть он совсем не ожидал. Нейроны мозга начинают работать. Брови хмурятся, а чувства смешиваются в суп, в котором на поверхности плавает кусок мяса — костяк. Его стержнем является удивление. Это даже забавно, насколько сестра становится второстепенным, сразу же раздражающим фактором, когда в поле зрения появляется новая, любимая игрушка его разума. Доктор Легворк поднимает бронзовые пальцы ко рту, втягивая фильтр губами. Его лицо чуть хмурится — и это так по-настоящему завораживающе, что Робин перестает чувствовать чужое внимание душой. Больше не предпринимает попыток войти глубже, чтобы сбалансировать рапсодию души брата. На мужчине, стоящем так близко, но через видимую преграду, нет обычного дресс-кода. Он теперь выглядит донельзя обычно, будто никогда и не был врачом. Так, пьяница, может, бармен. Может, саксофонист в местной джазовой группе. Сандей плохо видит, но, кажется, его бедра даже не облегает ткань. Неровный, шумный, дрожащий выдох просится из носа. — Что случилось? — спрашивает сестра как бы невзначай, но с волнением на лице. — Я отойду поздороваться. Конечно, ни разум, ни тело не слушаются. Все перестает волновать, забвение и страх тянут его пойти туда. Прижаться по-дружески, хоть они и не друзья; поздороваться, вытягивая ладонь; вдохнуть крепкого табака, от которого в горле собирается плотный ком, не дающий дышать и заставляющий открываться губы в жалкой попытке впустить кислород в легкие. — Сандей, с кем? — она тянет его за ладонь, но локоть в нетерпении выдергивается. Темное пятно пространства окутывают белоснежную девушку, но Сандей не жалеет. От грубого жеста он ведет плечом и слышит сзади обиженный голос, но даже не поворачивается, чтобы посмотреть. Его тянет к… совсем другому. По мере приближения Сандей замечает несколько деталей: вывеска знаменитого кинотеатра мерцает, искринки тянутся и растворяются над пушистой, небрежной макушкой. Синеватая темень давно укутала улицы Лос-Анджелеса, знаменитый район, являющийся полноценным культурным наследием штатов. В воздухе витал морской бриз, хотя город был довольно сухим да и водяных углублений поблизости не наблюдалось. Все здесь было не так, как он привык. Бледная кожа светилась голубым, розовым и фиолетовым, а отблески от разноцветных лент бегали по лицу, намереваясь сделать его куда более ярким, живым. Дыхание оказалось спертым после быстрого шага — он и сам не заметил, как вылетел из скучного кинотеатра, подальше от душащей атмосферы. Оставил Робин, горячо любимую сестру ради мрака города, чертовщины разбавленных красок и высокого мужчины, прислоняющегося к стене, как ловелас из мрачных романов. На докторе был вязанный пепельно-коричневый свитер, немного выбивающийся из-под края широких темно-синих джинсов. Из-под свитера торчал воротничок, одна полоса грубо и неровно закрывала кожу. Сандей сглотнул вязкую слюну, когда взгляд задержался на выпирающей кости гортани, обтянутой толстой кожей. Нервная возбужденность приливает к кончикам пальцев, сознание подкидывает картинки, как он тянет руки к чужой шее и поправляет, перебирая ткань между пальцами, пока она не сядет идеально. — Доктор Легворк? — удивленный шепот растворяется в прохладном воздухе. Лицо обдувает ароматом табака, когда мужчина выдыхает. — Мистер Вуд? — Сан…дей. Короткий, хриплый смешок из чужих приоткрытых губ резонирует со слабым телом, кровяным потоком плещется ниже живота. Он такой по-настоящему красивый. Глаза доктора сверкают оранжево-красным при зажигании тут же потухающего огонечка. Если бы Сандей знал, что можно так красиво курить, он бы никогда не стал проповедовать о том, что людские страсти — грех. Тело двигается автоматом, он вытягивает руку для короткого, но вежливого жеста. Галлахер хмыкает, — хотя Сандей не видит ничего смешного в подобном жесте, — и сразу вспоминается, насколько жалко выглядело его отражение с утра. Не понравился? Однако мужчина недопустимо медленно и давяще заполняет пространство между ними — у Сандея спирает дыхание, сердце начинает колотиться быстрее. На лоб давит жар, как при лихорадке, только скатывающегося холодного пота не хватает. — Добрый вечер, — говорит доктор Легворк, очаровывая своим хриплым голосом. — Пришли посмотреть фильм? Пришел ли он посмотреть фильм? Пришел. Пропустил несколько сеансов доктора, как последний трус. Глотал таблетки в последний раз две недели назад, не спал или спал по пару часов влажными ночами. Боролся со страхом, накатывающим горячкой. Изливался потом, пока переворачивался в кровати. Неоднократно взывал к богу. И в итоге просто пришел посмотреть фильм в очередное воскресенье. Сандей не может видеть необычайно сложное лицо, носящее маску контроля и легкого раздражения с властностью, когда под керамикой с натянутой нитью одни лишь проблески печали и усталости. Доктор Легворк улыбается. Улыбается одними глазами, щурясь, создавая морщинки, — и до чего он не похож на тот образ, в который безбожно влюбился Сандей. На котором зациклился, как ненормальный, как психически больной, как грешник. А здесь мужчина прост — и выглядит не так юно, как в своей форме, и, кажется, даже щетина слегка отросла, делая его все более беспорядочным. Возбуждение, отнюдь не пошлое, бьет по голове. Адреналин играет в крови. Доктор становится близко, и Сандей не опускает руку, но ребро ладони в такой позе неловко касается чужого живота в одежде. Мучительно-сладкая дрожь кусается под кожей не только от этого непринужденного действия. Все рамки летят к чертям, все летит в пропасть и в бездну от тяжелой ладони на плече, от Галлахера рядом. От его запаха табака — от него всего. Он так близко, так рядом, еще немного и щетиной побеспокоит нежную щеку. Грудная клетка становится невыносимо тесной, узкой, а все тело невероятно маленьким. Доктор заполняет его собой. В отсветах ярких огней Лос-Анджелеса один лишь доктор увидит темноту и ширину его зрачков. — Вы не сыграли мне. Я вас очень ждал. Сандей сейчас задохнется. От хриплого шепота в лицо. От представления, как именно Галлахер его ждал. Он задохнется от запаха табака, смешивающегося с его стираной одеждой и тонкого парфюма, напоминающего бар с джазовой музыкой в подполье Сан-Франциско. Галлахер был этим городом больше, чем Джордж Буш политическим деятелем, остановившем террористические акты. Он был одинок, как и те гомосексуалисты, населяющие городок в штате Калифорнии. Холодный Галлахер Легворк напоминал океан, легкую туманность вдали города. В нем искажалось все, как город рябью на тихом океане. До мозга костей его образ откликался у Сандея, который с некоторых пор жаждал и желал Галлахера, как необходимую перед сном молитву. Как крест, достигающей подгрудной области. Галлахер должен был остаться с Сандеем. Но в то же время он его и боялся. Пугался его так, будто Галлахера не существует вовсе. Хотя он вполне реалистично щекотал кончиками пальцев мышцы на худой спине. — Простите? — Вы, Сандей, в самом деле необычный. Что в его голове? Что, черт возьми, в его голове?! Почему он разговаривает так, словно хочет, чтобы Сандей сам отдался в его руки, чтобы растаял, растекся жидкостью на твердой поверхности, — он ведь и так весь течет от жара в собственном теле из-за повышенной температуры. Грубые пальцы доктора Легворка переходят на затылок, гладят по волосам, не запутываясь. Этот жест не должен ощущаться так интимно, но еще немного, и у Сандея подкосятся ноги. Хрупкие колени и так трясутся. Мерный голос забирается глубже, с ним же крепчает и хватка. Сердце Сандея неумолимо бьется, осознание, что контроль ускользнул от него, так и не приходит. Он полностью потерялся в человеке — или же растворился под лунным светом, заискрился и взорвался от радужных огней в округе. — И прекрасно выглядите. Мне нравится ваша кожа, — доктор проводит по впалым скулам, — в прошлую встречу Сандей был более румяным и округлым. — Ваши веки. — Большой палец растягивает тонкую синеватую кожу под глазами — еще совсем немного, и Сандей застонет. Закатит глаза последней блядью, которые водятся в клубах, где разводятся и множатся одни грехи, подобно этим шлюхам, которых не боятся обрюхатить. Он грязный под пальцами доктора, но такой счастливый в осознании своего сбывшегося желания, что вот-вот — и лопнет селезенка. Хриплый голос достигает мочки уха. Каждое слово, как бы он не хотел этого признавать, льется в него горячим потоком, заполняет крохотное отверстие, минует перепонку и узловатость стенок. Сандею думается, что его просто трахают. Трахают так, по принуждению, но ему именно подобное и нравится. Галлахер способен разорвать его душу воздушными поцелуями; он может обвязать сердце медицинской веревкой и потянуть, разглядывая, как мерзко вываливается за края и раздувается темно-красная плоть. — Неужели вам стало лучше? Сандей не может ответить. Язык давно утонул в глотке. Но слишком долго молчать не получится, иначе доктор Легворк потянется за ним сухими пальцами. В конце концов, они ведь пациент и доктор, верно? — Я боюсь… — заикается Сандей. — Вы причина. Господи, ты слышишь? Лучше бы он молчал. Пусть язык остался бы в глотке, да черт с ним! Так какого дьявола он так открыт? Когда это произошло? Что с ним делает Галлахер? И почему он не может остановиться? Несмотря на совокупность чувств, рассудок Сандея не мутится лишь от возможности лицезреть это небрежное, неидеальное лицо от сказанных им слов: пальцы на затылке ползут под волосы, сухие губы приближаются к линии челюсти. Это ведь чертовски близко, разве нет? Предательские мурашки ползут по спине, кружат возле лопаток, широкая ладонь по-отцовски закрывает собой затылок, словно защищая от скорого нападения. Все это кажется выдуманным. Не может же все быть так быстро. Кто они друг другу теперь? Кто они теперь, когда сбитое дыхание синхронизируется, а сердце бьется в унисон. То есть… Он не уверен наверняка, но ему хотелось бы проверить. Уложить ладонь на мужскую крепкую грудь, провести кончиками пальцев чуть выше начала ребер. Она бы хорошо там смотрелась. Влилась идеально, появившаяся еще с заводскими настройками Удивление проносится на бледном лице осторожной тенью, каждый нерв натянут и оголен до предела. Разогнанные до миллионных значений вольт, они колеблются, пока Сандей пытается осознать происходящее. — Я не могу быть причиной. — Ощущение, что если бы у меня была юбка, вы бы и под нее забрались. Нашли бы какой-нибудь психологический факт про оборку и пристыдили меня прямо на улице, приподняв ее. Галлахер звонко смеется, все еще приближенный. Может, было бы разумно его оттолкнуть. Все это наваждение. Насколько правильно он поступает, бросив сестру ради мужчины, с которым толком не знаком. От своего сравнения румянец расползается по щекам, горячее дыхание продолжает щекотать шею. В момент, когда их лица становятся ближе, готовые либо проломить друг другу череп, либо неловко поцеловаться, касаться слизистой языком и думать о том, как происходящее волшебно, на вечернюю прохладу выходит Робин с громкой фразой о том, что Сандея дома ждет отец. Возможно, ему лишь показалось это легкое дрожание чужих пальцев на затылке. Или он просто не заметил, как секундно дрогнули губы, до этого расплывшиеся в улыбке. Нужно быть слишком зацикленным на чужой мимике, чтобы заметить микроскопические изменения в поведении доктора. Сандей нахмурился, поспешно возвращая себе горделивую позу из смущающего положения. — Что он сказал? — откашливается Сандей, сосредотачиваясь на юном девичьем лице. Ее сережки так же ловят танцующие блики, зрачки сами бегут к ним, чтобы поймать. В позе сцепленных пальцев у живота читается усталость, недовольство и обида, прикрытые под порядочность. Кому как не ей обижаться на бросившего ее брата прямиком из выхода в кинозал на премьеру фильма, где снялась сестра. — Он сказал… что завтра тебе на службу. И что ты не берешь телефон. Отчего-то раздражение снова берет верх. Накрывает лавиной прямо с головой. На отца, который не знает мер в своем контроле. Как же он бесит. Не усиживается на месте и названивает, написывает, делает что угодно, чтобы Сандей плясал под его дудку, как домашний зверек. Раздражение чувствуется и на Робин, что не скупится при знакомом Сандее говорить такие вещи — пристыжает его всеми возможными способами и без юбки, отчего лицо заливается краской от нервозности на неестественной бледности с синевой. Галлахер бесшумно тушит сигарету носком ботинка, потирая ее с очевидно наслаждающимся ситуацией видом. — Поедете? — внезапно спрашивает Галлахер, холодки бегут по спине от ровного голоса. Но вопреки заманчивому предложению, Сандей игнорирует его. — Поехали, Робин. На моей. Он тушуется, отходит на пару шагов, оставляя доктора среди картины с густыми бликами, отсвечивающими на одежде и лице. Он хватает сестру за запястья, недовольный выдох слетает с ее губ. — Твоя машина разве не в парке? — Прогуляемся, — небрежно бросает он, хмуря брови, неестественно зло поглядывая на нее и несколько учтиво, с намеком на негодование на Галлахера. Тот прячет руки в карманы, все так же улыбается, все еще наблюдая. — Я бы мог вас подвести. Моя машина недалеко. Робин оборачивается с надеждой. Сандей лишь сжимает зубы, надеясь, что она воспитана достаточно, чтобы не садиться в машину незнакомца. Черт бы побрал всю эту ситуацию. Все то мгновение, когда он проявил неподобающую слабость. Почему если обрывает, не получается сделать этого до конца? Почему он лишен возможности сделать так, как ему нужно, когда все становится неправильным, кривым по прямой. — Нет, спа… — Было бы здорово. Фразы звучат в унисон, взгляд мечется к блеску на ее губах, после — в серо-зеленые большие глаза с накрашенными ресницами. Не дура ли? Ведет себя так вызывающе, еще и не спрашивает его разрешения. Теперь, видимо, городская и думает, что достаточна умна, чтобы принимать решения. Галлахер уходит, оставляя их в раздумьях. У сестры стучат каблуки по ровному асфальту, рядом проезжает несколько богатых машин. Веселые крики доносятся из открытых окон, туго выскальзывает пробка шампанского и отлетает прямо ему под ноги. Он плетется следом, пристыженный девичьим поведением и безоговорочным согласием. Доктор ведет их дальше, пальмы качают большими пятернями-листьями, создавая прохладу. Затылок жжет прикосновение, случившееся несколько мгновений назад. Копна волос на нем редко пошатывается, вяло развеивается — он разделяет волосы на две полосы, укладывая их по обе стороны спереди, чтобы струились по плечам. Робин с Сандеем не разговаривают. Она идет поглощенная собственными мыслями. Наверняка злится. Ну и пусть. Сандею все равно. И какая была бы гарантия, что в тот вечер, когда они собирались в знаменитый отель, не произошло подобного? Да, иногда его слова и поступки — перебор, но она что, не успела свыкнуться? Сандей считает ее жемчужиной своей жизни, не граненной, только выловленной из моря, натуральной, живой, в то время, как его никогда не ставят во что-либо? Но слишком долго думать о несправедливости не получается, потому что молочные окольцованные пальцы неуверенно берут его за ладонь. Сандей не одергивает — позволяет извиниться хоть так. Ее снисходительность, как ангела, спустившегося с небес. Каждый раз строит из себя недотрогу, дует губы, а после делает вид, что ничего не произошло. Не сейчас, разве что. Теплая ладонь коротко сжимает его руку, но ответа не следует — его непоколебимость тверже, чем она думает. Дверца подозрительно знакомого автомобиля приглашающе распахивается, водитель придерживает ее локтем, пока она подбирает юбку. Они смеются, когда доктор отпускает неуместную шутку, и Сандей демонстративно хлопает своей дверцей, усаживаясь на заднем сидении. Он сразу же откидывается на спинку, прикрывая глаза. Машина разворачивается кругами, петляет по объездным, размеренный шум двигателя и легкая тряска снимают накопившееся напряжение. Робин роется в сумке, пока пальцы доктора постукивают по рулю. Их взгляды цепляются в зеркале — прикрытые веки не выражают ничего, что мог бы распознать Сандей. Он первым отводит глаза, сверля дыру в спинке водительского. — Так значит, это вы снимались в «Джонсон и Джерри»? — грубый голос нарушает повисшую тишину в проезде среди множества отелей. Значит, все еще центр. — Неужели вы смотрели? — вскидывается Робин, рассматривая точеный профиль и массивную шею. Ей улыбаются в ответ, не сводя взгляд с дороги. — Мне не понравилась концовка, но концепция антагониста, ставшего своего рода утешением для главного героя интересная. — Да! Мне тоже понравился сценарий, господин… м…? — Галлахер. Называйте меня Галлахер. — Интересное имя. Вы не отсюда? Смешок повисает в тишине. Сандей бесшумно вздыхает. — Знаете, ваш брат тоже спросил меня об этом на первой встрече. Тонкие пальцы скользят к брюкам, разглаживая складки. Их диалог приглушен со стороны Сандея, на заднем сидении, а Робин даже не смотрит на брата, поворачиваясь к окну, на мелькающие фонари и размывающуюся ограду у дороги. — В фильме много нюансов, — продолжает Галлахер, черные радужки вновь мелькают в зеркале слепых зон, только Сандей на этот раз не обращает на них внимания. — Например, прописанность Джерри. События происходят в Канаде, но он совсем не похож на канадца. Он все время опаздывает, когда встречается с Джонсоном. Это несвойственно его поведенческим особенностям. — Но разве он не прожил большую часть времени в США? Его отец был американцем, он учился жить по нашим привычкам. — Робин, полагаю? Могу я к вам обращаться по имени? — положительный кивок в ответ, доктор Легворк продолжает с намеком на серьезность в голосе. — Так вот, он прожил с матерью четырнадцать лет. Она была помешана на культуре Канады, чтобы отучить сына от привычек отца. Помните момент, когда Джерри выстрелил в Джонсона? Сандей дернулся, вспоминая сцену. Он не раз пересматривал этот фильм из-за приятной эстетической картинки и актера, сыгравшего антагониста. Они были знакомы лично, тот был симпатичен внешне и обладал прекрасными актерскими навыками, к тому же этот проект был одним из первых, в котором участвовала сестра. Ее не взяли на главную роль, но она неплохо сыграла француженку, любовницу главного героя, которую впоследствии застрелил Джонсон. — Это было в самом конце. — Все верно. Джерри тогда прострелил себе правую ногу, чтобы продолжать перестрелку. Каждый раз, когда он попадал в Джонсона, Джерри пускал себе пулю в конечность, чтобы их условия были равными. — Это идиотизм, — вмешивается тихим и хриплым голосом Сандей, на что Галлахер лишь смеется, выкручивая руль. — Это снова особенности канадцев, Сандей. — Равенство перед преступником — полный шлак. Вдруг салон замолкает. Робин тактично поджимает губы, доктор Легворк улыбается проезжающим навстречу машинам. Влезший в разговор Сандей заставил их замолкнуть, снова погружая каждого в свои мысли. Для маленького центра они ехали неприлично долго. Сандей плохо знал дорогу, потому что редко выбирался из коттеджных участков. Автомобиль ему нужен был только для работы. Изредка они с Гофером выбирались в гости к Робин или по его не отложенным делам. За рулем — это никогда даже не обговаривалось — оставался старший мужчина. Сандей был напряжен, потому как Гофер водил быстро, парковался неидеально, иногда пропускал светофоры, не следуя правилам. Робин сообщает, что скоро будет ее квартира. Галлахер учтиво кивает и кажется совершенно, черт возьми, спокойным. Если ему так нравится терять драгоценное время выходного, то Сандея бьет по затылку осознание потраченного времени впустую. Доктор Легворк обращается с ней как с кинозвездой, украденной принцессой, в которую влюбился до беспамятства. В груди колет то ли зависть, то ли ревность. «Вы похожи на две капли воды, только более свежая и еще не пропитанная грязью церкви и дурной привычкой закапываться в собственных мыслях», — мог бы сказать мужчина, собирая в горстку вежливость, учтивость и лесть, чтобы в конце всплеснуть ее в накрашенное лицо. Да, они действительно чертовски похожи. И это крайне расстраивало порой. Что есть кто-то, кто может спокойно отобрать у Сандея все, что он имеет лишь посредством своей женственности — им легче обворожить. Просто по факту рождения. Он ведь тоже миловидный, но низкий голос и высокий рост с худой грудью выдают в нем мужчину. Сандей не целует ее напоследок, стоит у дверцы с недовольным видом, хмуря брови. Доктор и священник провожают спину Робин, почти касаясь предплечьями. Мужчина закуривает, морщится, пускает дым из ноздрей прямо в сторону Сандея. Он вдыхает не особо приятный табак. От него можно задохнуться, если будешь слишком долго вдыхать. Сандею как раз так и поплохело, но он лишь уткнулся в тонкий ворот рубашки носом. Руки плотно сомкнуты у груди. Силуэт пропадает в темном свете подъезда. Многоэтажный дом высокий, архитектура необычная, несколько окон горят желтым, в основном на них синева и напоминание о глубокой ночи. Романтики мало. Сандей прикрывает веки и подавляет наплывающие под ними картинки. — Она очень красива, — посредственно шепчет Галлахер. И что же ты сейчас скажешь? Очевидное о том, что Сандею никогда не дотянуть до ее уровня? Ну же, давай, скажи. Он ведь невероятно хочет слышать этот бред. Только Галлахер разворачивается лицом, опирается сильными руками в окна с остатками тонировки, зажимая молодого человека. — Хорошая игрушка для плохих мальчиков, верно? — живот Сандея тянет от смущающей позы, от отвратительной фразы, звучащей у самого лица. Галлахер совсем не жалеет его — Сандей закашливается от выдохнутого в лицо табачного дыма. Чертов доктор. Ладони упираются позади в корпус черного джипа. Он крайне удивлен и немного испуган. Но страх и удивление порождают в нем знакомое, слишком понятное чувство воодушевления. Возбуждение. Галлахер Легворк возбуждает его. — Ей нравится, когда парни берут ее силой? Что? У Сандея сводит бедра. Знакомый тугой ком собирается внизу живота. Галлахер давит на окно, оно скрипит под его тяжелой ладонью, напоминает скрип кровати при интенсивных движениях совокупляющихся тел. Скулеж просится из-за рта, но длинные пальцы торопливо ползут к губам, чтобы его предотвратить. Их перехватывает тяжелая ладонь, опуская обратно вжаться в сталь машины. Его изучают. Рассматривают, будто экспонат в музее. Взгляд проникает под каждую клетку, дерет между соединениями мышц, тянет так, что Сандей готов всхлипнуть. Что с ним, черт возьми, делают? — Что вы себе позволяете… — он пытается нахмуриться, несмотря на расползшийся румянец по щекам и давящее присутствие. Сколько лиц смотрят на них с окон убогой многоэтажки? Пальцы путаются на одной пуговице у воротника Сандея. Она невесомо выскальзывает, обнажая ключицы и толстый серебряный крест. Галлахер ведет костяшками от шеи к выступам, случайно стукнувшись о них, и уверенно берет в ладонь украшение, поглаживая распятую фигуру. Взгляд кроваво-черных глаз приковывается к силуэту, ведет большим пальцем по сведенным ногам. Цепь пошатывается — Галлахер тянется лицом. Сандей… не дышит. Он вообще мало что осознает поплывшим мозгом, превратившимся в рагу для особо борзой псины. У него трясутся пальцы, мурашки бегут по позвонкам, слезы просятся из глаз, но он сглатывает. Он держится. Нижние веки тяжелеют при виде оскала, сменяющегося притворным благоговением. Шумный, горячий выдох опаляет тонкую кожу вместе с холодным ветром. Галлахер Легворк целует крест на шее Сандея. Он целует его крест. И поднимает взгляд, чтобы сказать тут же: — Если бы я был плохим парнем, я бы поднял ее юбку и усадил к себе на колени. От усталости, накопившейся за две недели, от унижения сестры, про которую доктор говорит специально, завуалированно, выставляя ее телом — из всего этого правдой про нее было лишь то, что она красива, все остальное, очевидно, не было адресовано ей, — сводит скулы в попытках сдержать поток гневных слез. Сандей понял это сразу. От того дрожащие в истерике губы и тихий всхлип все же сдержать не может. Галлахер, видимо, садист, раз рассматривает убитое грубейшим ментальным надругательством лицо. Он не торопится вытирать две влажные дорожки. Едва чавкает ртом, словно проголодался. Едва осматривает дрожащее тело, не позволяя себе соскользнуть с утопающего в отчаянии личика. — Она бы не сопротивлялась, как вы думаете? Комок Сандея скручивается сильнее, кровь горячеет, слезы текут интенсивнее. В воздухе пахнет жженой резиной. Галлахер отпускает крест, поправляя взмокшую от стресса блондинистую челку. — Она бы согласилась. Она бы с радостью приняла меня. Опустила бы мои штаны ниже, встала на колени и… — Заткнитесь! — он всхлипывает громче, дрожаще. Его ширинку мерзко натягивает пульсирующий орган. Так мерзко ему не было еще никогда. Он ведь не пренебрегает рукоблудием — если ему понадобится, то спокойно выплеснет эмоции посредством прикосновений к себе. Он не делает это с удовольствием и ему всегда стыдно. За свои мысли, за свои действия, за то, что Богу ублажение не объяснишь. Ему будет откровенно все равно, какова была причина. Он страдал, так почему же ты не вынес? Трахея Сандея лихорадочно дергается при сглатывании — доктор опускает веки, зацикливаясь на тонкой кости. Сандей думает, что Галлахер сейчас втиснет туда зубы. Доктор Легворк теряет улыбку на лице — Сандей прерывисто и загнанно дышит, как пойманный в клетку кролик для дальнейшего спаривания, чтобы к концу его тушку могли пустить на мясо. Он отстраняется, поправляя в последний раз воротник Сандея, пряча крест под одежду. — Садитесь, я отвезу вас домой. Все, что нужно, — это бежать. Не оглядываться. Вспомнить, насколько далеко он припарковал черный бьюик, и скорее убираться куда подальше от этого человека. Сандей лишь выравнивает дыхание, протирает рукавом слезы страха и унижения. Насколько нужно быть больным, чтобы влюбиться в человека, который умеет отлично манипулировать? Сандей ведь заметил это с первого момента их знакомства. Галлахер же врач, выученный, с отточенными навыками, как обращаться с психопатами, так почему он тоже не может быть больным? — Садись. Краем глаза он замечает, что доктор садится на водительское. Живот скручивает, тревога бьет под желудком. Это чувство пульсирует, даже отдает мелким стуком в висках. Сандей должен уйти — это будет логично, так поступил бы любой нормальный человек, здоровый человек позвонил бы родным и попросил перекантоваться у них. Он стоит под домом Робин, горячо любимой сестры, всегда понимающей и уже давно простившей за все выходки, но ни один вариант развития событий, где он остается у нее в теплой постели, прижавшись к мягкому боку, как в детстве после смерти матери, не представляется возможным. Гордость даже на грани мучений берет свое. Во дворе растительности почти нет — только короткие кустарники у дома и каменная лужайка. Сандей засматривается на маленькие булыжники. Как они соприкасаются друг с другом, но даже не создают трения. Он хочет стать одним из них или вклиниться в пространство между. Чтобы раздавило и прижало, чтобы сплющило и не оставило возможность к капитуляции. А сейчас она у него есть — огромная возможность. Машина, может, даже не особо далеко, меньше четырехсот ярдов, если прикинуть. С его быстрым шагом, подгоняемый еще и тревогой, дошел бы как никогда быстро. Только мозг реагирует совсем иначе: принуждает вытянуть ладонь и потянуть дрожащими пальцами дверные ручки в салон. Он дергает. Еще и еще — они не открываются, сколько бы ни тянул. С силой или без. Сандей лишь оставляет на машине влажные следы и сглатывает тугой ком, когда дверца рядом с водительским сидением щелкает и приоткрывается. Господи, это ужас. Звезды блестят на небе, ночь отражается густой темной смолью, обволакивает. Холодный ветер вынуждает поежиться. Кожа под одеждой становится гусиной. Думать, что этот пейзаж прекрасный, все равно, что представлять сцену, где труп восхищается красотой собственной могилы. С усердием рассматривается длинный деревянный гроб и довольно причмокивает, касаясь, чтобы погладить ладонью. Сандей бы предпочел, чтобы его кремировали. Без бальзамирования тела, без формальдегида, устраняющего трупный запах и мелкие микроорганизмы. Это не так романтично, как кажется. На каждом углу, особенно в Лос-Анджелесе, ходят байки об эффективности химии. Да тут даже курить траву и то — законно! Чертов рассадник пороков! Почему-то люди выбирают быть под влиянием дьявола и курить, пить, трахаться в борделях, лишь бы не смотреть своим родителям, женам, начальникам в глаза. Что ж, и они не промах. На любого найдется упрек. И все же до того, как он садится на переднее сидение, Сандей запоминает эту картину: заполненный мусорный бак, сине-желтый свет из окон, бьющий в глаза. Отсутствие фонарей и тихое завывание ветра. Он хочет верить в начало, но уже поздно начинать все заново. Давно поздно начинать все заново. Больной ублюдок всегда ставит перед собой странный ультиматум. Просто ему больше ничего не остается. Либо умри, либо убей — такова цена жизни.

IV. Помни день субботний, чтобы святить его; шесть дней работай и делай всякие дела твои, а день седьмой — суббота Господу, Богу твоему

Хочется спать. В машине тепло и развязывает. В сиденье нужно вплавиться, сливаясь с ним воедино, чтобы обрести максимальный комфорт. Доктор Легворк молчит. Они проезжают по автостраде, куда-то загород. Галлахер не спросил конкретный адрес, а Сандей не стал распинаться. Ему было откровенно все равно, куда его повезут — хоть в лес расчленять. Именно на этой жуткой мысли мужчина за рулем усмехается, Сандей едва дрожит в ответ. Он успокоился после произошедшего. Реакция — эрекция — давно пала под натиском тревоги, а впоследствии и безразличия. Страх затерялся под сидением нового бмв — Сандей рад, что не ему выпала возможность избавляться от него. Это самое трудное из поручений. — Я считаю вашу сестру привлекательной. Искренне. — Просто… — Сандей массирует виски, словно в них ударила молния, и остаточный эффект от вспышки все еще тиранит его. Жалит и кусается секундно, но без массажа пальцами точно не пройдет. — Замолчите. Не знаю, в чем заключаются все ваши сегодняшние действия, но вы как подмененный. Галлахер усмехается. Эха в машине быть не должно, но фраза двоится-троится на слуху. — Вот как. Вы совсем не знаете меня, как личность, так что не нужно делать поспешных выводов. — Значит, внушаете доверие. Оба замолкают, как после семейной ссоры в машине во время путешествия к бабушке в соседний штат. Молчание длится недолго — Сандей все же решается спросить: — Вы не знаете адреса моего дома. Куда мы едем? — Ошибаетесь, знаю. Я же ваш врач, господин Вуд. Так что вы под моей ответственностью. Сандей опирается на раму окна локтем и тут же отворачивается. Смотреть на доктора Легворка невозможно — если раньше интерес был превыше, то теперь от созерцания мелькающих теней деревьев на его лице становится пугающе страшно. В мыслях проносится вопрос о количестве пациентов, которые подвергаются такой тщательной заботе, но он лишь крутит языком во рту, чтобы не выплюнуть что-то едкое и ревностное. Фактически, ничего ненормального в нем не было — в подобных обстоятельствах любой бы спросил похожее. Наверное. — Дальше Сан-Габриэль, выше по склону, около пятнадцати минут, и въезд по правую сторону, — тон недовольный, глаза вянут от редко сверкающих фар навстречу. Машина сворачивает, мелкие камешки забиваются в диски колес, но лицо Галлахера остается неизменным — бегло смотрит Сандей. Водит он так, будто правда знает, куда нужно ехать. В предгорной местности сложно разобраться — повсюду деревья и множество троп, откуда заезжают туристы. Гофер еще давно купил участок. Жилой дом отстроили быстро — не без большой доплаты за труды, конечно. В круге, в котором он вертелся, все решалось либо деньгами, либо слухами. Сандей до сих пор удивлялся, как приемный отец вообще связался с людьми высшего чина и общества. Гофер никогда не рассказывал больше, чем спрашивал сын. Только короткие, скучные ответы для отвода глаз. Сандея, впрочем, тоже это устраивало. Доктор словно специально ведет автомобиль именно там, где был отбит асфальт — несильное дрожание заставляет Сандея волноваться, в желудке прыгает-качается от мелкой тряски. Хочется поскорее в кровать. Его не волнует, что завтра на службу, не волнует, что он оставил бьюик в забитом машинами районе Лос-Анджелеса. Просто ужасно хочется погрузиться в дурманящую голову темноту. Поскорее ощутить эйфорию от попадания в прострацию за несколько секунд до сна Глаза закрываются, шум дороги, тряска, все это вынуждает раствориться в теплоте сна. Он уже почти проваливается, в горле моментально пересыхает, но низкий требовательный голос настойчиво доносится до чувствительных перепонок: — Не спите. Сандей едва стонет от нежеланного выхода из состояния блаженства. Пульс отбивает в висках, а короткие завывания ветра доносятся даже через толстое стекло лобового. Руки обнимают собственную талию — действительно, с каких пор он может позволить себе такую роскошь, как сон? К тому же, с человеком, который не так давно унижал его сестру. Сандей не совсем идиот — он сразу понял, что речь про него, а не Робин. Галлахер не выглядит как человек, способный обидеть женщин. Хотя Сандей много чего успел надумать о докторе, что в итоге совсем не сошлось с его ожиданиями. Галлахер притормаживает в самой гуще деревьев по обе стороны. Все плывет одной мутной пеленой из-за темноты леса. Если он правильно понимает, то они возле особняка. Может, в минутах семи езды. Тяжелая ладонь ложится на плечо, сопровождается словами «выходите». Сандей вздрагивает от неожиданности, но открывает дверь и выходит на улицу. Прохладный ветер бьет в лицо. В лесу дышится гораздо лучше, чем в городе, но от насыщенности кислорода и недостатка сна начинает кружиться голова. Он пытается осмотреться — вдалеке горят огни, со склона можно увидеть знаменитую надпись «Голливуд». Она сияет, но не бьет в глаза. Густой запах свежести забивается в нос — вот-вот и чихнет. Доктор роется в бардачке, не удосужившись даже закрыть дверь за Сандеем — он не сделал этого специально. Все-таки лес опасный, особенно после полуночи, особенно с незнакомым мужчиной, который активно ищет что-то, о чем он даже не хочет думать. Он даже не задается вопросом, почему они здесь, для чего остановились и можно ли продолжить путь. В грудной клетке и так тесно, так что бояться нечего. В конце концов, он сам сел в черный джип, который, конечно же, не выглядит как нечто сомнительное и пугающее. У Сандея был выбор — и он его сделал. В глубине мелькают светлячки, ледяной ветер обгладывает каждую косточку под тонкой рубашкой и такой же легкой тканью брюк. Он ежится, обнимает себя ладонями, пытаясь вглядеться в глубину леса. И снова ладонь — широкая, теплая, она проникает под кожу между лопатками, и Сандей дрожаще выдыхает. От неожиданности или от интимности действия — черт его разбери. Их лица практически на одном уровне, дыхание Галлахера тревожит чувствительную ушную раковину — прямо как в тот раз. Теперь юноша изворачивается, не позволяя близости затянуться. — Вам нужно расслабиться, не думаете? — холодный, но внушающий тон гипнотизирует разум при тяжелом выдохе. — Именно поэтому вы привезли меня в лес, а не домой? Доктор Легворк хрипло смеется, что порядком начинает надоедать. Лучше бы он и дальше держал свою флегматичную рожу. Так хотя бы оставался загадкой, а теперь выглядит как маньяк, озабоченный своей жертвой. Впрочем, ведь действительность может оказаться и такой, однако Сандей настойчиво откидывает смущающий его вариант до последнего. — Дайте руку. — Какие гарантии, что вы не психопат и не убьете меня, когда заведете дальше в лес? — и все же Сандей не обходится без тона недовольства, сопровождающийся упреком. Легворк приглашающе тянет ладонь — открывает возможность лицезреть мягкие линии сквозь темноту ночи. — Никаких. Вы идете? Сандей фыркает. И протягивает руку в ответ, чтобы вложить в чужую. Доктор ведет его неспешно, оглядывает землю на наличие скользкой травы или веток, за которые могут зацепиться натертые туфли пациента. Сердце сильно стучит — пульс разгоняется до ста сорока, если не больше. Сандей ведь храбрится только на словах, отчего-то доверяет даже сейчас, лишенный всякого рассудка, чтобы здраво мыслить и осознавать, на что пошел без особой причины. Идет в гущу леса за мужчиной, от которого веет табаком и загадочностью. Он ошибочно прикрывает глаза и тут же спотыкается о небольшой булыжник. Доктор вытягивает предплечье, чтобы поймать чужую грудь. Их взгляды секундно пересекаются, и он действительно не находит в нем больше, чем искреннее беспокойство. В детстве они с Робин частенько убегали поиграть в лес. Тоже держась за руки, весело улыбаясь и не думая совсем ни о чем. Сандей громко кричал — мог позволить себе хоть где-то выпустить эмоции. В школе он вел себя тихо и прилично, подобно воспитанию Гофера, влиятельного человека и епископа местной церкви. Робин всегда так отчаянно запасалась печеньем, чтобы провести ночь в лесу: послушать шум цикад и смотреть на звезды, лежа на деревянном полу. Они специально сделали маленькое окошко, иногда прикрывали его одеялом, чтобы насекомые не заползли в домик. И все же им ни разу не удавалось остаться, чтобы понаблюдать звездопад. Он даже какое-то время изучал их виды — больше всего ему запомнились именно персеиды. Красивое название, которое сразу же понравилось Робин. Она тогда записала слово в розовый блокнот, закрывающийся на ключик. Сандей высчитывал фазы луны — тоже вычитал в библиотеке Гофера, — и запоминал даты, трижды повторяя на дню, чтобы в конце все же перечитать учебник еще раз и выцепить новую информацию. Они были озабочены звездами, детством и шалашиком, над которым упорно трудились. В школе говорили, что если падают звезды — значит, нужно загадать желание. Раньше Сандей частенько думал о том, что пожелал бы, упади при нем звезда. Чтобы мама была жива или чтобы они с Робин поскорее выросли — ведь каждому ребенку нравится тешить себя мечтами о взрослой жизни. Или, быть может, он загадал бы, чтобы лето никогда не кончалось. Летняя ночь продолжалась бы бесконечность. Завывающий ветер разносил детский смех. Только реальность напоминала о себе серым небом, скучными фильмами и толпами прихожан, не знающих свод правил. В конце концов, в детстве было то же самое. Длинные худые ладони настойчиво вели их за руки, а строгий голос отчитывал за безобразное поведение и самовольство. Сейчас, будучи взрослым, работающим человеком, он понимал приемного отца — дети, остающиеся ночью без присмотра, не сообщающие об этом родителю… Любой заволнуется. Легкое сжатие ладони подсказывает, что они близко к месту, куда ведет доктор. Сандей все еще плохо понимает, что они здесь забыли, но не возникает — возможно, его жизнь действительно скучна. Иначе он бы не пошел на такие поступки, как блуждание в лесу с врачом, случайно встретившимся рядом с кинотеатром. По уверенной походке Галлахера Сандей делает вывод, что мужчина не впервые на лесной местности. Надо бы спросить, сколько вообще доктор провел времени в Лос-Анджелесе. Даже его машина выглядит богато. Сомнительно, что частный врач заработает на автомобиль последней модели внедорожника. Хотя ему сколько, лет сорок? Он не интересовался, но он похож на мужчину среднего возраста… После двадцати можно не считать — в Штатах уже считаются просрочкой. Сандей, получается, тоже входит в это число. — Куда мы все-таки идем? — больше устало, чем недовольно тянет Сандей. Ему, несомненно, приятны эти прикосновения и легкая прогулка, но его мозг изрядно вымотан, чтобы глаза могли бесконечно фокусироваться на однообразной гуще. — Сейчас увидите. С его губ даже слова не успевает слететь, как они с доктором выходят на более освещенную поляну. Блеск луны отражается на темной короткой траве, Галлахер отпускает его ладонь, чтобы Сандей мог осмотреться. Вид очаровательный. Просторная местность, окруженная дремучим лесом. Сложно поверить, что в их лесу, хоть и гораздо дальше от места, где они с Робин строили шалашик, может быть такая красота. Сердце слабо трепещет, шума города — и в целом разноцветных центров, спальных районов и высоких пальм — не наблюдается. Трава кажется такой мягкой, будто к ней прикоснешься и сразу же уснешь. Сандею проверять не хочется — под ногами все же грязно и скользко. Дойдя до центра, он подолгу глядит на луну. Она светит ярко, напоминает силуэт богоматери на фреске в церкви. Жаждет обнимать, укутать, поласкать в своих руках, осторожно поглаживая ладонями бледное лицо. Сандей даже готов выразить свою благодарность за привод — видимо, доктор Легворк действительно хотел впечатлить его и извиниться за неуместную шутку. Химия между ними донельзя очевидная. Иначе зачем так стараться ради пациента, который даже не приходит на твои сеансы? Чтобы впечатлить, естественно. Если Сандей развернется, увидит его светлое из-за холодных лучей луны лицо, поджатые губы и прикрытые веки, спрятанные за окулярами прямоугольных очков, он вряд ли удержится от того, чтобы прижаться к нему в неловких объятиях, чтобы после… Ну, стоит рискнуть, чтобы узнать, что будет после? Сандей не разворачивается, хотя собирался. За плечо его фиксируют на месте, тяжелое прикосновение тут же заставляет почувствовать неладное — он вздрагивает, когда нечто вытянутое и круглое упирается выше пояснице, неторопливо скользя к правому боку. Он замирает, прикидывая варианты, которых, на самом деле, не так-то много. Самое время задуматься, что он вообще знает о Галлахере? Психиатр-терапевт из Сан-Франциско, с разведенными родителями — предположительно, конечно, — и братом из Манчестера. Его вид всегда спокойный, но иногда он разрешает совершать себе импульсивные поступки и допускает закодированный под вежливость флирт со стороны пациентов. Пациента. Доктор Легворк ленив и неряшлив — поглощен в личностный хаос, с которым сжился. Сшился. Каждый день застегивая на себе десятки замков, чтобы образ сидел поплотнее. Сандей ведь постоянно напоминал себе, что Галлахер не тот, кем кажется. Даже не тот, кем является. И дуло у мягкого бока — тому явное доказательство. Холодное такое, даже через ткань рубашки — в отличие от тяжелой ладони на плече. Романтики в этом нет. Только скользкий, удушающий страх, и приоткрытые в удивлении или, ближе к шоку, глаза. Вместо злобы на самого себя за легкую доверчивость, выбор между сестрой и доктором, склонившимся в сторону второго, приходит стыд. Щеки краснеют ярко — от эмоций — и у Сандея в горле встает ком, который не выплюнешь, не вскроешь. Засел если не в самом горле, то где-то между стенками. Секунда сменяется другой, пока паника охватывает все тело, и нет бы — рвануть, а он стоит, как вкопанный, из-за омертвевших в испуге мышц. Как он мог не заметить пистолет? Это ведь глупо. Доктор держал его за руку, во второй тоже ничего не было, так откуда ему взяться? Сандею нужно дышать. Ему необходимо сделать глубокий вдох. И он его делает, прикрыв глаза, представляя, как продолговатая гильза, твердая, горячая от напора, пронзает бок. Ледяное ощущение никуда не испаряется, вздрог — скорее инстинктивный, когда под успевшими закрыться веками проносится вся жизнь. Давление пропадает, горячее дыхание опаляет ушную раковину и задушенный всхлип вырывается мгновенно. Галлахер отвратительный. Он бьет прямо по живому, по тому, куда никто не мог даже взглянуть, не то что коснуться или добраться. А он насилует, как его слова черепную коробку — выворачивают, перекладывают и так сильно раздражают. Он гладит его лицо. Невесомо приподнимает подбородок, другой рукой помогает вытянуть плечо. Кость и мышцы не держат, поэтому чужое массивное тело прилегает сзади. Сандей наконец открывает глаза. Пистолет некрепко лежит в ладони, потому что пальцы не слушаются — не сжимают, боясь тяжести металла и абсурдности происходящего. Это браунинг. Крепкая рукоять с антискольжением нервирует ткань нежных ладоней. Он не разбирается в пистолетах, но все равно узнает, где находится предохранитель. Теплые пальцы помогают найти курок — доктор до безобразия не тактичен, вжимаясь в него грудью и бессовестно блуждая по худоватому телу. Дрожащий выдох вновь нарушает тишину. Галлахер еще ни разу не делал того же, словно обошелся бы без кислорода вовсе. Но прямой и широкий нос повторяет, только наоборот — шумно втягивает носом воздух, а на деле вдыхает шампунь из мягкости волос Сандея. А ему становится более смущенно, щеки розовеют, наливаются кровью и это ведь смешно — чувствовать столько сразу. Нежность сменяется меланхолией, в которой нужно себя пожалеть; погладить по голове, накрутив локоны на макушке до легких завитков, пролив драматичные слезы; печаль сменяется чистым гневом — отрезвляющим, пугающим и, наверное, слишком неправильным в своем проявлении, потому как только он отступает, эйфория захватывает его полностью; пробирается в закрома, убеждает, что бояться нечего, что единственный нагой враг перед ним — это он сам. Сандей, в принципе, верит. Он же видел его. Видит постоянно, но старается не запоминать лицо, иначе сложно будет презентовать себя такого — якобы чистого, непорочного и заслуживающего всего того, что делает для него Робин, к примеру. Что он заслуживает спасения из темницы, где сам себя давно оставил. Легворк же обращается с ним иначе и что-то в этом извращенном, неподобающем отношении правильно — даже если Сандею это не нравится, даже если он все еще дает шансы естественности и обыкновенности Галлахера, он все равно подсознательно тянется за тем спрятанным внутри доктора, а не того, что он демонстрирует. В его мыслях вечно много противоречий, он никогда не может определиться, что нужно его личности, в какую сторону склониться, какую чашу весов выбрать. И если доктор не дьявол и не ангел, то он то самое мерило, с которым желательно остаться на подольше для изучения и редких проб. Сандей резко выдыхает, слова крутятся на языке, только разные, и не знает точно, какое из них лучше подобрать. Галлахер опережает его, скользя мускулистой, широкой рукой по той, что в два раза меньше, но так же не обледенена редкими мускулистыми частями, несвойственных священнослужителю. — Когда-нибудь стрелял из оружия? Вопрос застает врасплох. Как и отсутствие формальностей в обращении. Земля уходит из-под ног, коленки подкашиваются и то ли это артериальное давление, то ли атмосферное и Сандею так хочется сказать вслух: никогда, блять! Сандей в секундах от обморока без приема таблеток, в считанных, черт возьми, секундах от накатывающих панических судорог, но все, о чем он думает, — это как теплые пальцы касаются его кожи. Не гладят и не нежничают, а всего лишь держат в своих тисках, помогая. Но это настолько потрясающее чувство отобранного у него контроля — которое с Сандеем постоянно в непосредственной близости с доктором, — что поджилки трясутся. Уже далеко не от страха, не от паники — хотя, возможно, частично все же от нее, — а от блаженного, чистого экстаза. — Доктор Легворк, я… не… — Сандей, хотите считать, что мы друзья? Давайте опустим эти формальности, в который раз вам напоминаю. Плечи опускаются, тяжелый, но форменный подбородок давит почти на его плечо, Сандей снова прикрывает глаза и дышит. Концентрируется. Он никогда не стрелял. Не касался ружья, висящего в старом сарае, давней пристройке, которая служила гаражом до капитального ремонта после резкого скачка власти Гофера, и даже без разрешения не брал отцовский тесак, острый и разрубающий говяжью кость пополам. Он удивлялся, откуда в священнике столько силы, столько злости. Ему проповедовали нормы, и в их число явно не входило с особым усердием впечатывать сырое мясо в деревянную доску на столе. Возможно, Гофер действительно был жесток. Его корпус слегка поворачивается с помощью сильной фигуры сзади. Широкое колено втискивается между ног, грубовато стучат ботинки подошвы по уже испачканным лесной влагой туфлям, чтобы их расстояние было на уровне плеч. У Сандея сердце грудную клетку пробивает, но он настойчиво терпит, замечая влагу на металле под дрожащими пальцами. — Для чего это все? — Для хаотичности. Стреляй. — И вы… — мешкается, «ты» никак не просится на языке рядом с Галлахером, но со скрипом на душе все же приходится продолжать: — И ты даже не расскажешь мне, как это делается? — Святой Отец не учил стрелять? Галлахер заметно усмехается. Что-то в этом смешке напоминало то таинственное, обиженное и скользкое, пронесшееся несколькими часами ранее, перед тем, как они успели пообъезжать тусклую ночную эстраду. В теории Сандею несложно понять, как стрелять из пистолета. Нужно только прикрыть один глаз, прицелится и нажать со всей силы на курок, чтобы осталась вмятина. Тепло тела Галлахера не дает сосредоточиться, не дает выбрать цель, обозначенную доктором. Дерево перед ним. Он делает глубокий вдох и сразу же выдыхает. — Всех возишь в лес и заставляешь стрелять из пистолета для терапии? Галлахер крепче сжимает бледные худые ладони. Улыбается, шепчет прямо на ухо: — Хочешь быть особенным? Или ревнуешь? Дуло дергается выше, Сандею рикошетит в плечо неизвестная тяга, и он испуганно вскрикивает. Боль не сильная, просто с непривычки кажется трагедией. Даже не взглянув, куда прилетела пуля, он оборачивается к лицу доктора. И даже в этот момент доктор Легворк красив. В лунном свете гладкость лица кажется юношеской, и восхищение Сандея перебивает обиду и испуг. — Все хорошо? За плечи притягивают к себе поближе, и вдавливающиеся в рубашку пальцы смущают на долю секунды. Легворк осматривает распахнутые желто-карие глаза и без искреннего сопереживания спрашивает. Стало лучше. Резкое и опасное движение освежает ум, эмоции, будоражит кровь. В его случае это самое полезное, что можно сделать. Хотя бы теперь Сандея не так тянет в сон. Кажется. В груди слабо стучит, но стук этот игнорируется. Когда в пределах метра мужчина, что держит тебя в своих руках, все вдруг моментально забывается. — Да. Это то, ради чего вы привели меня сюда? — Снова на вы? Ох, черт. Сандей и забыл, что они сделали новый шаг к развитию их отношений. То есть… Конечно, между ними ничего нет и быть не может, но тепло Галлахера забыть невозможно. Невозможно забыть его глаза, что пристально смотрят и сейчас. Может, он и взбодрился, но на веках все еще лежит томная усталость. Один шаг назад превращается в два, а после и в три. В ладони легкая тяжесть от пистолета. Теперь Сандей рассматривает пристально, без волнения: черный корпус блестит под светом луны, запястье выворачивается, разворачивая вторую сторону — они идентичны. Немного не складывается: откуда у доктора пистолет? Быстро рассмотрев дуло и прицел, оружие протягивается его хозяину: Галлахер забирает его без лишних слов, пряча под бок. — Откуда у тебя пистолет? — Оттуда же, откуда и машина, — спокойно отвечает доктор, высовывая из кармана охристую пачку. Достает сигарету. Задумчиво смотрит на нее, а после кладет между губами. — Десять лет назад, в Сан-Франциско, я еще служил в полиции… Сандей ежится, хотя ничего особенного в этой новости нет. Галлахер хорошо сложенный, наученный молчать, где-то даже более дисциплинированный, чем сам Сандей. И хотя этого не хочется признавать… Но правда открывает глаза. На многое. Только вот совсем не вяжется с врачеванием. Бывший полицейский, пришедший из участка к белым стенам? Смешно. Каким Галлахер был десять лет назад? Вел ли себя так же, как и сейчас? Выглядел ли с сигаретой во рту так же будоражуще. Так, что из легких выбивался весь воздух, а слова терялись где-то в горле у его собеседника. На ладони снова фантомное ощущение пистолета. Да, тяжесть была приятной. Как и пуля, черт возьми. Сандей должен себя корить, но лишь задумчиво и устало принимает совершенное как должное. Нет ничего страшного в пробе стрельбы. Когда-нибудь он все равно попробовал бы. — Если мы закончили, то можем уйти? — Сандей вдруг вспоминает об отце, который может быть крайне недружелюбен к поздним возражениям домой. Зная Гофера… Его отчитают по полной. Сандей как обычно склонит голову вниз или будет подавлять сонное щебетание на порывах поругаться или поистерить. В приемного отца словно вшили эту гиперопеку и невозможность расслабиться без Сандея под боком. А ведь он служит — и служит без перерывов. Каждый день задерживается до самого закрытия, после которого общается с каждой свечой, приводя в порядок храм. Так что Гофер как-то может прожить это время без него. Но стоит заняться своими делами, вернуться чуть позже домой и — трагедия. Это место Сандею дорого, как и связь с Гофером, поэтому он не может больше тратить свое драгоценное время на человека, отличающегося неоднозначным поведением и ходом мыслей. Вместо ответа коротко приподнимаются и опускаются плечи. Так небрежно, замкнуто. Зачем делать вид, что всего этого не было? Сначала дразнить, приближаться, окутывать вниманием, а после бросать как половую тряпку и растирать с кривящимся в обиде ртом о грязную, задрипанную и отвратительно пахнущую смесью алкоголя и хлорки плитку в туалетной комнате яркого бара. Диск луны посылает длинные лучи пробиваться сквозь густые деревья прямо под ноги, пока под гнетущую тишину они вышагивают обратно к машине. Туфли снова цепляются за влажную траву, но теперь Сандей осторожнее — поднимает ноги чуть ли не на полметра. С востока свистит летний ветер, а с ним же щелкает колесо зажигалки — трижды. Четырежды. Пять раз. Сандею остается только закатить глаза на вредную привычку доктора, но он все равно не оборачивается. Понимает, что Галлахер поджег сигарету, как только по правую руку проносится клубок дыма, не сгущаясь, а растворяясь в легкой прохладе ночи. О чем, интересно, думает доктор? Что находится в его самых дальних закромах, есть ли там место Сандею или его судьбе? Это эгоистично думать только о том, какую часть ты занимаешь в чужих мыслях, но интерес всегда преобладает над этической составляющей. Галлахеру вот плевать на этику — до этого нетрудно догадаться. Кожу спины холодит, под легкую рубашку забираются льдинки, на что Сандей заметно вздрагивает, когда до уютного джипа, в котором можно погреться и расслабиться, остается всего несколько шагов. — Замерз? — хрипло спрашивает Галлахер, нагоняя Сандея. Его это удивляло. То, каким коренастым был доктор Легворк, с ростом если не выше, то около шести с половиной футов. Сандей сам мог похвастаться своей рослостью, а потому даже существование людей выше его просто… обижало. С Галлахером не получится опустить взгляд, чтобы смотреть на него свысока, с долей важности своего лика; чтобы посмотреть на доктора, приходилось приподнимать подбородок — и хоть не намного, всего на пару сантиметров, показывая таким образом весь свой горделивый вид, это все равно ощущалось чуждым и неправильным. Сандей шумно выдыхает, песок тельной дрожи летит из груди к ребрам, спускается по бедрам, и он опускает голову, пряча пальцы по карманам. — Немного. — Простудиться, я думаю, не в твоих планах. В тот же момент, как Галлахер произносит это, его плечи вязаной тканью, похожей на какой-нибудь бабушкин плед из дешевых магазинов-барахолок. Светлые ресницы касаются верхних век, он удивленно и устало смотрит себе за плечо. И сердце Сандея заходится в танцующем ритме, а улыбка расплывается на его лице. Он никогда не мог представить себе, что будет так чувствителен к обычным признакам заботы. Никогда бы не смог подумать, что захочет окунуться в подаренную на время вещь с головой. Ему правда приятны эти жесты внимания со стороны доктора Легворка как бы он не храбрился. Чертов джентльмен с маской прокравшегося в твой дом вора. Галлахер явно знает, что делает, раз вынуждает с каждым разом почувствовать все новое и новое. — Спасибо. В машине теплее. Со свитером на плечах и отсутствием дрожи в коленях и у поясницы даже снова расслабляет. Музыка включена на фон — типичная водительская попса, редко говорящий диктор, — ночь проносится за толстыми стеклами вместе с сожалениями, сомнениями и страхами. Он давно пытается убедить себя в том, что с Галлахером нечего бояться, что этот человек желает ему только лучшего, ведь другого желать просто незачем. У Галлахера нет никаких мотивов, у Галлахера и личности-то нет. Сандей подтверждает свои мысли простым взглядом на профиль этого мужчины, но когда его ловят за этим интересующимся взглядом в зеркале, он уже отворачивается, думая о том, что эти багрово-карие глаза никогда не перестанут выискивать что-то свое, понятное лишь доктору в радужках и зрачках Сандея. Когда Сандей приваливается боком к дверце, он уже ощущает, что сон слишком близко. Даже если это слишком неподходящее время и место, отвергать такую блажь ни за что нельзя. Он медленно прикрывает глаза, не замечая того, что водитель смотрит по большей части не на дорогу, а на тонкую кожу лица, губы, все еще влажные от частых смачиваний и пальцы, крепко держащие в своей хватке чужую вещь. Мерное дыхание звучит для Галлахера громче и красивее, чем шум попадающихся в колеса мелких камней, чем возбужденный стук сердца. Он прислушивается к себе. Он думает. Потому что все, чего он достиг на сегодняшний день, — это результат его многолетних раздумий. Галлахер никогда не стал бы врать Сандею. Он действительно хочет ему помочь, только вот Сандей очень глубоко заблуждается в том, что болезнь его нужно лечить. Галлахер вот так не считает. И делать этого, конечно не собирается. Потому что этот крошечный птенчик прекрасен лишь засчет того, что не умеет петь. Если петь он не умеет, значит и летать ему ни к чему. Важно осознавать, что каждой отличающейся от мира личности стоит найти свое применение. И Галлахер не соврет, если скажет, что не раз представлял эти руки на своей шее за то, что собирается косвенно совершить ими же. Грехи Гофера куда более грязные, чем мелкие пороки Сандея. Ему еще предстоит столкнуться с правдой глаза в глаза. А пока пусть он немного отдохнет. Пусть найдет спокойствие хотя бы во сне, хотя Галлахер был бы не против помучить его еще, чтобы узнать, какая грань может быть у безумия. Не в целях интереса, конечно, а лишь потому, что другим способом любовь он проявлять не умеет. Ухмылка натягивает лицо, машина снова останавливается практически у самого забора. Он аккуратно тянет пальцы, чтобы коснуться фарфоровой кожи, чтобы почувствовать, какая она, когда челюсть не сжата от гнева, испуга и смущения. Всего того, что чувствует Сандей наедине с Галлахером. Кожа оказывается более мягкой, словно кремом для торта, в котором слишком уж много что масла, что сахара. Галлахеру нравится. Ему хочется слизать каждую каплю проклятого молочного крема, хочется смаковать на языке и дрожать от экстаза. Перегнувшись через сидение, он берет безжизненную ладонь Сандея в свою, долго смотрит и гладит уже обеими. Приближается, чтобы подарить этой коже частичку божественности Галлахера. Мягко и влажно целует костяшку на ладони и отпускает обратно, продолжая рассматривать. Обернувшись, желтый свет ручного фонарика светит в его окно. Худощавый старик в тапочках и халате стоит с сигаретой во рту. Галлахер крутит рычажок, чтобы приоткрыть окно. Неторопливо крутит между пальцами сигарету, поглаживая худое бедро через штанину. Смотрит на — как же тебе повезло, Сандей, — такие же, как у приемного сына глаза, только в зрачках чуть больше маниакального синего и наслаждается мучениями горе-отца. — Что ж, птенчик, — говорит он в пустоту, но обращается, очевидно, к его драгоценному пациенту, светлые брови хмурятся во сне, словно и вправду понимают речь. — Тебе придется еще многое сделать для меня. Уверен, ты будешь послушным мальчиком. Кончик сигареты вспыхивает оранжевыми огоньками, медленно потухая и тлея вместе с сигаретой, превращаясь в пепел. Галлахер щурится и мерзко улыбается, когда высокая вдалеке фигура вскрикивает «сукин сын». Только вот дряблый старик не осознает, что этот самый «сукин сын» далеко не Галлахер Легворк, сорока двух летний бывший офицер полиции и нынешний лживый врач, добивающийся справедливости за смерть Михаила Легворка, убитого и подставленного его сослуживцем Гофером Вудом, а этот несмышленый выкормыш, за спиной которого прячется самая безобразная и меркантильная сука, называющаяся его отцом.

Примечания:
6 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник