Война продолжалась

R
Завершён
9
автор
Размер:
6 страниц, 2 519 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник

Часть 1

Настройки
Октябрь 1943 года. Когда-то свободный Париж, теперь окутанный холодным туманом оккупации, дышал тихо, словно боясь потревожить серый утренний воздух — казалось, город вымер, не оставив после себя ничего, что напоминало бы о ярких днях предыдущих годов. В маленьком тайном кабинете с зашторенными окнами, где пахло старым деревом, а пыль тоннами лежала на полках, Ко Ын Хёк поправлял пенсне. Он был не солдатом — оружием иного рода: его ум, острый, как осколок разбитой на нервах чашки, был ценнее целого взвода бойцов, способных лишь выполнять приказы. Будучи одним из самых важных людей в Свободных французских силах, он анализировал радиоперехваты, на основе которых делал предположения о возможных нападениях нацистской Германии. Система «баллов», по которой он жил раньше, сменилась совсем другой — статистикой успешных операций, процентами ликвидации, холодными цифрами человеческих потерь. В ту же минуту, в пяти километрах отсюда, в полуразрушенном кабаре на Монмартре, звучал джаз, нарушавший комендантский час — и никто не мог предъявить за это. Пэк До Хва, в безупречно сидящем черном мундире, с непринуждённой улыбкой делал глоток какого-то дорогого коньяка, подаренного кем-то из подчинённых, желающих подлизаться. Как и Ын Хек, он был идеальным продуктом этой паршивой системы: харизматичный, обаятельный разведчик Германии, чьи светские манеры открывали любые двери, — если говорить грязнее, то ноги для него раздвигали и мужчины, и женщины — как жаль, что до них ему не было никакого дела. Он играл роль, отточенную до автоматизма: друг каждому нуждающемуся, свой в любой компании, душа праздника. В то же время он впитывал информацию, как губка для мытья посуды: невзначай обронённые фразы, жалобы на поставки, имена — всё это быстро передавалось в штаб, позволяя переместить чашу весов в свою сторону. Его оружием была иллюзия беззаботности, из-за которой расслабленные высокопоставленные лица запросто выдавали нужную информацию, не считая его достаточно опасным. Кто мог подумать, что этот солнечный человек смог пробраться в сердце оппозиционных сил, принадлежа при этом противоположной стороне? Их первая встреча на этой войне не была случайной. Разведка французских сил получила сведения о возможной утечке в офицерской среде, и подозрения пали на окружение одного из командиров. Ын Хёку поручили проанализировать связи, и на этот раз не путём попыток поймать нужные радиоволны — личные встречи и очная слежка, что он больше всего ненавидел. До Хва попал в поле его зрения как человек, слишком часто оказывающийся в нужное время в нужном месте — Ын Хек не верил в такие случайности. «Мастер притворства», — записал он в досье, отмечая несоответствие между легкомысленным фасадом и необъяснимо точными результатами. Их столкнули лбами во время допроса местного типографа, подпольно печатавшего листовки с продвижением нацистских идей. Допрос вёл Ын Хёк — методично, холодно, без повышения голоса, разбирая его алиби на составные части и находя в них такие детали, которые обычным глазом увидеть было никак нельзя. В комнату для «смягчения» ситуации также ввели До Хву: он вошёл с мягкой улыбкой, будто говорящей, что «всё будет хорошо», предложил типографу крепкую сигарету, заговорил о его семье, о голоде, держащем в страхе всю Францию, о неправильности нацистской идеологии. Это был идеальный тандем: лед и пламя, рассудок и эмоция. Когда сломленный типограф наконец-то заговорил, они вышли в узкий коридор, залитый тусклым светом, чтобы обговорить ситуацию — тем не менее, между ними повисло только тяжёлое молчание. — Эффективный метод, — сухо похвалил Ын Хёк, протирая стекла очков. — Вы играете свою роль безупречно. До Хва потушил недокуренную сигарету, и на мгновение с его лица исчезла маска, оставляя только бесконечную усталость, мелькнувшую в потухших глазах. — А вы наслаждаетесь процессом, обер-лейтенант? Нравится быть плохим полицейским в этой игре? — Я выполняю свою работу. Это… менее грязно, чем другая, — пробормотал Ын Хек. — По крайней мере, я не вижу крови. — Вы считаете, что ваши цифры и отчёты не пахнут кровью? — голос До Хвы стал тише, но острее — в нем звучала едкая насмешка, относящаяся, впрочем, и к нему самому. — А они пахнут, и пахнут тошнотворно. Вы просто держите необходимую дистанцию. Этот разговор не был продолжен в тот день, но он проложил первую трещину — они стали чаще сталкиваться. Теперь Ын Хёк видел, как после блестящих вечерних приёмов До Хва оставался один, и его взгляд, устремлённый в темноту окна, был пустым, напоминая его собственный. До Хва же однажды застал Ын Хёка поздно ночью в кабинете: тот не анализировал документы, а просто смотрел на фотографию довоенного времени, где были люди с незнакомыми, спокойными лицами. В его пальцах была нехарактерная дрожь. Об этом не было доложено фюреру. Перелом произошёл во время операции по ликвидации ячейки нацистов. Информация До Хвы была безупречна — конечно, никто не мог знать, что приказ о ликвидации предателей шел от начальства Третьего рейха. Но в последний момент Ын Хёк, просчитав маршруты и расписания, обнаружил то, о чем в отчёте не было упоминания: в здании мог находиться ребёнок. Он, чья логика никогда не давала сбоев, на мгновение замер — убийство ребенка, пускай и принадлежащего другой фракции, сильно било по его принципам. Нарушив все протоколы, он послал своего вестового с корректировкой. Операцию отложили. До Хва нашёл его на рассвете на пустом перроне вокзала Орсе. — Вы поставили под угрозу всё из-за гипотезы, — сказал он без предисловий. В его голосе не было гнева, лишь капля любопытства — он не мог поверить, что Ын Хек, которого он знал по совместным допросам, имел и такую сторону личности. — Вероятность была высока, — ответил Ын Хёк, не глядя на него. — Это не гипотеза. Просто неоправданный риск. — Риск? Или нежелание видеть в своих отчётах ещё одну строчку с возрастом «примерно 10 лет»? — усмехнулся До Хва. Честно говоря, ему не было дела до того, насколько хорошо будет выполнена задача, данная нацистами — будучи тем, кого призвали на службу против воли после начала войны, он никогда не желал как-то выделяться, но его способности сыграли против него. Он и сам не хотел смерти невинных, но и свою До Хва видеть не желал — это постоянное противостояние совести и желания выжить по-настоящему убивало его. Ын Хёк сжал кулаки. Его справедливый мир, мир, в котором он действует в соответствии со своими принципами, такой прочный, дал трещину именно там, где он соприкоснулся с хаосом жизни, который воплощал До Хва. — Зачем Вы это делаете? — вдруг спросил Ын Хёк, впервые глядя прямо на него. — Зачем играете в этого легкомысленного дурака? Вы умны. Вы видите всё. Эта роль… она вас пожирает изнутри. До Хва горько усмехнулся. — А ваша роль не пожирает? Вы думаете, я не вижу, как вы каждый вечер стираете руки, будто хотите счистить с них невидимую грязь? Я играю, чтобы выжить среди этого безумия. А вы рассчитываете всё до малейших деталей, чтобы не сойти с ума от него. Какая разница? В конце концов, ни один из них не мог сбежать — только это было правдой. Их связь стала опасным, немыслимым союзом. Они не доверяли друг другу и в то же время были единственными, кто видел друг в друге настоящего человека, а не одну только функцию. Ын Хёк начал «терять» в своих отчётах некоторые незначительные, но потенциально опасные для отдельных людей детали. До Хва, используя свои связи, начал направлять подозрения Ын Хёка в ложном направлении, когда те начинали приближаться к невиновным, но удобным для верхов «козлам отпущения». Они встречались тайно, в заброшенной квартире с видом на Сену — кажется, когда-то она принадлежала одной из семей, успевших уехать до оккупации. Без мундиров, без масок — они говорили мало, а иногда и вовсе просто молча сидели в темноте, слушая, как город затихает под звуки выстрелов, чувствуя жгучую вину за эту минуту покоя, созданную только для них двоих. Он пришёл к нему в ночь после провала операции в Ле-Мане. Не по делу, без докладов — просто вошёл в полутьму уже обжитой квартиры, где на столе стояла недопитая бутылка дорогого красного, —снова постарался искусный язык До Хвы, — и скинул мокрое от дождя пальто на пол. На лице Ын Хёка не было ни привычной холодной маски, ни отчаяния — только пустота, глубже и страшнее любого другого чувства. Он действительно устал видеть смерть на улицах, устал думать о прошлом. Хотелось сбежать. До Хва, дремавший в кресле у потухшего камина, не спросил ничего. Он видел отчёт, знакомые имена в графе «необратимые потери». Среди них — тот самый типограф, которого они допрашивали вместе, их первое совместное дело. — Ын Хёк, — тихо позвал он его по имени, без звания, впервые — и сердце сжалось, будто он наконец-то пересёк раздражающую границу в их общении. Тот не ответил, не слыша чужой голос вовсе. Он стоял посередине комнаты, глядя сквозь стены, пальцы судорожно сжимали и разжимались, будто всё ещё ощущая противную текстуру бумаги с приговором. — Сегодня… мои расчёты были абсолютно точны, — произнёс Ын Хёк хрипло. — Оптимальный маршрут, точное время. Это сработало. — Не твоя вина, — сказал До Хва, медленно поднимаясь. — В чём тогда смысл? — Голос Ын Хёка дал трещину, срываясь на тихое восклицание. Он снял очки, беспомощно потер переносицу. — Я превращаю живых людей в буквы на бумаге, а ты превращаешь их доверие в оружие. Где здесь место для… для чего-то человеческого? До Хва подошёл вплотную. Он не был хорошим человеком, и не умел утешать — что говорить о других, если он не мог помочь себе? Но он понимал эту боль — боль от предательства самого себя, разъедающую легкие с обжигающей болью, со временем доходящую до самого воспалённого сердца. Медленно, давая другому время отстраниться, он положил ладонь на щеку Ын Хёка, привлекая внимание к себе. Его кожа была ледяной, в отличие от взгляда, в котором полыхал настоящий пожар негодования из-за несправедливости этого мира, заставившего самого чистого человека делать эти отвратительные вещи. Ын Хёк вздрогнул, но не отпрянул. Он закрыл глаза, будто это простое человеческое прикосновение было невыносимой исповедью, и священник вот-вот даст ему пощечину за все его противобожные деяния. Его собственные пальцы нашли запястье До Хвы, сжали его — не для того, чтобы оттолкнуть, как бывало обычно, а чтобы убедиться, что это реально. Что он ещё здесь. Что они оба ещё здесь, среди этого кошмара. — Мы просто призраки на этой войне, — прошептал Ын Хёк, лбом коснувшись плеча До Хвы. — У нас нет права на тепло. — Тогда давай украдём его, — так же тихо ответил До Хва. — Хоть на одну ночь. Их первый поцелуй не был красивым. Он был отчаянным, горьким от вина и вины, полным взаимного упрёка и ещё большего — взаимного прощения. Это было не влечение плоти, а последняя попытка двух тонущих мужчин ухватиться друг за друга как за спасительный рычаг, способный если не остановить страдания, то облегчить их на мгновение. Ын Хёк вцепился пальцами в светлые волосы До Хвы, потемневшие из-за вечной грязи оккупированного Парижа, как в якорь, а тот обнял его за талию, прижимая к себе, пытаясь согреть своим дыханием, своим существом, своим присутствием. Они двигались к узкой железной кровати у стены, спотыкаясь о пустые ящики, не разрывая контакта — ни зрительного, ни тактильного. Каждое прикосновение было вопросом и разрешением одновременно. Снимая друг с друга мундиры, они снимали униформу, символы своих ролей. Под ними оставались просто люди — уставшие, израненные, с шрамами, которых не было видно. В полумраке, под звуки дождя за окном, не было места изысканной страсти. Была только нужда — ясная, животная, болезненная. Вазелин и вино, смягчающие проникновение, быстро грелись в горячих ладонях, — когда До Хва всевошёл в него, Ын Хёк вскрикнул — не от боли, а от невыносимой остроты чувства. Это было чувство бытия, доказательство, что нервы ещё живы, что он ещё может что-то ощущать, кроме леденящего холода долга. Так ли чувствовал себя Иисус во время распятия? До Хва шептал ему на ухо что-то бессвязное — то на идеальном французском, то на родном немецком: «Живой, ты жив, мы оба…». Это не были слова любви — это был заговор против смерти, против небытия, в которое они погружались с каждым днём. Пик был не взрывом, а медленным падением, будто сдались последние укрепления. Они замерли, тесно сплетённые, лоб в лоб, делясь одним прерывистым дыханием; в глазах Ын Хёка, когда он, наконец, открыл их, стояли единичные слёзы — беззвучные, очищающие. До Хва стёр их большим пальцем, и этот жест был нежнее всего, что было между ними до этого — ругательства и споры, вечные в их союзе, растворились, будто их никогда и не было. Они лежали потом, под тонким одеялом, слушая, как затихает дождь. Ноги их были переплетены, голова Ын Хёка покоилась на груди До Хвы, прямо над неспокойным сердцем — его тихий ритм убаюкивал, словно колыбельная. — Завтра всё вернётся, — тихо сказал Ын Хёк в темноту. — Знаю. — Но этот час… был наш. — Да. Наш. Это не было чистой любовью. Это было временным перемирием, заключённым на оккупированной территории их собственных душ. Это было началом. Когда первый луч утреннего света упал на разбросанную на полу форму, они поднялись молча. Оделись, не глядя друг на друга, снова став обер-лейтенантом Ко и разведчиком Пэк. Но когда Ын Хёк уходил, его пальцы на мгновение зацепились за пальцы До Хвы в дверном проёме. Миг. И отпустили. Украденный час стал их тайным топливом. Теперь в кармане мундира у Ын Хёка лежала не только холодная сталь пистолета, но и почти неосязаемое воспоминание о тепле. А на губах До Хвы, когда он снова надевал маску беззаботного офицера, играла не улыбка, а горькая, тайная нежность — ещё одна рана, которую теперь предстояло скрывать ото всех. До Хва знал, что не сможет вечно скрывать свою принадлежность к другой фракции. Их личная война закончилась так же внезапно, как и началась. До Хву отозвали в Берлин. Причина — подозрения в «недостаточной идеологической твёрдости». Информация, которую он добывал, была слишком чистой, в ней не было нужного для пропаганды кровожадного подтекста — в конце концов, он так давно умалчивал некоторые подробности, не желая травмировать Ын Хека ещё сильнее, что это не могли не заметить. Они виделись в последний раз на том же вокзале Орсе — под проливным холодным дождём, как в ту ночь. До Хва стыдливо прятал глаза под мундиром; Ын Хек же по-детски пинал камешек, пока тот не упал на пути, заставляя его усмехнуться — это было, считай, олицетворение их падения. — Ты знал, — не спрашивал, утверждал До Хва, теряя последнюю надежду в усталых глазах. Он и не думал, что сможет вечно скрываться — только не перед Ын Хеком, который наблюдал за ним месяцами, не перед тем, кому он доверил своё сердце. — Знал, — сказал Ын Хёк, глядя на поезд, а не на него. В его голосе не было прежней бесстрастности, только сдержанная горечь. — В твоем досье есть пометки. Я их сделал сам. И всё же, он не убил его, когда представилась идеальная возможность — половой акт, лишающий последней защиты, был замечательным моментом для конца. И всё же… — Почему? — спросил До Хва, и в его улыбке не было ни капли веселья. Его взгляд скользнул по лицу Ын Хёка, запоминая каждую черту. Он знал, что больше не сможет его увидеть. — Ты тоже знаешь. Гудок паровоза прозвучал, как похоронный марш. — Значит, ничья, — хрипло произнёс До Хва, и его рука непроизвольно дёрнулась, будто хотела коснуться руки Ын Хёка, но осталась на месте. — Ничья, — подтвердил Ын Хёк. В его глазах, за стёклами очков, вспыхнуло что-то неуловимое — отблеск того самого украденного тепла. — Спасибо. За тот час. До Хва кивнул, слова застряли в горле. Он повернулся и шагнул в вагон, не оглядываясь — будто на виселицу. Ын Хёк стоял под дождём, пока поезд не скрылся из виду, превратившись в точку в серой дали. Потом медленно пошёл прочь, и его тень слилась с тенями опустевшего вокзала. Он снова был один на один со своими цифрами и отчётами, но теперь в них не мелькало фальшиво улыбающееся лицо одного знакомого блондина, ставшее таким родным; в самой глубине его души, куда не доходили даже приказы верхов, горел крошечный, неугасимый огонёк. Он ничего не менял в исходе войны. Не спасал от пули, не гарантировал завтрашнего дня. Но он давал силу продержаться ещё один день. А в мире, где счёт шёл на дни, где каждый красный рассвет мог быть последним, это украденное тепло, этот тихий перемирий в объятиях врага-союзника, было единственной настоящей победой, победой человечности над машиной уничтожения. Война продолжалась.
9 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (3)