Искупление

NC-17
В процессе
20
автор
Размер:
планируется Макси, написано 32 страницы, 16 034 слова, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 11 Отзывы 3 В сборник

Воин Господа: Смертельный обет.

Настройки
Примечания:

О Господи, ниспошли ясность моему уму

в сей тьме.

Сделай его мечом, что не ржавеет в ножнах терпения,

и светильником, чей свет не гасят ветры лжи.

Аминь.

– Темницы Замка Керак.

***

      Сырая тьма поглотила всё: время, пространство, даже боль. Каменное чрево Керака дышало запахом плесени, крови и отчаяния. Воздух был густым, словно его можно было резать тупым ножом. Рахмат прижалась спиной к холодной стене, чувствуя под пальцами шершавые следы клинков и слёз — отметины тех, кто был здесь до неё. Рядом, в непроглядном мраке, слышалось прерывистое дыхание стариков, тех немногих, кого не зарубили сразу. Они молились шёпотом, и их слова, словно тлеющие угли, висели в воздухе.       На её груди, под разорванным платьем, холодным пятном прижимался крест. Крест Балдуина. Дар, преподнесённый когда-то в знак мира угасающим королём-прокажённым, теперь был её единственным оружием. И ключом. Они увидели его и пощадили.       Глупцы. Они видят символ, а не суть, — мысль пронеслась, ясная и холодная, как вода горного источника. Гнев, что бушевал в ней на поле боя, уступил место иному чувству — тихой, неумолимой сосредоточенности, тверже гранита этих стен. Это не был покой. Это была зрелая ярость, закалённая в горниле потери. Закрыв глаза, она позволила тьме вокруг стать тьмой внутри. И из этой внутренней ночи всплыли образы, яркие и жгучие, как солнце Дамаска.

***

      Она, девятилетняя, стоит на плацу, сжимая в маленькой руке слишком большой для неё тренировочный меч. Дядя Ширкух, громадный, как гора, смотрит на неё, скрестив руки. Его лицо, изборождённое шрамами, не выражает ничего.       — Меч — это продолжение твоей воли, — голос его гремит, будто из-под земли. — Не мускулов. Воли. Покажи мне свою волю, племянница.       Она замахивается, спотыкается, падает. Со стороны раздаётся смех одного из молодых мамлюков. Жар стыда заливает её щёки, но прежде, чем слёзы успевают навернуться, перед ней возникает другая фигура. Стройная, быстрая, как ястреб. Юсуф. Её брат. Саладин.       Он не помогает ей подняться. Он опускается на корточки, его тёмные глаза смотрят прямо в её, без насмешки, но с требовательной серьёзностью.       — Они смеются, потому что не понимают. Они видят только девочку, — говорит он тихо, так, чтобы слышала только она. — Заставь их увидеть воина. Не силой удара. Силой духа, который не ломается. Силой ума, который острее их клинков. Вставай. Каждый раз, как придется упасть.       «Хорошо». — едва заметно улыбнулся Ширкух, и в улыбке этой не было похвалы. Была констатация факта. Он видел то, что другим было не дано: не падение, а момент перед подъёмом.       И она вставала. Снова и снова. Пока её руки не покрывались волдырями, а ноги не подкашивались от усталости. Она училась не просто драться. Она училась видеть: слабость в стойке противника, миг рассеянности во взгляде, путь там, где другие видели стену. Она слушала, как дядя и брат говорят о тактике, о слабостях франков, о географии земель, ставших полем битвы. Она впитывала всё, как сухая земля впитывает дождь.       И Ширкух, суровый воин, ценящий прямоту и силу духа превыше всего, видел это. Когда Рахмат, будучи ещё ребёнком, с упорством, достойным мамлюка, вставала после каждого падения, он видел в этом не детское упрямство, а проявление ее настоящего нафс истинного воина. Он принял решение обучать её не потому, что она "хотела", а потому, что она доказала, что может вынести это. Её желание было не капризом знатной дамы, а внутренним зовом, который Ширкух, как человек дела, уважал. В её глазах горел тот же огонь, что и в глазах юного Юсуфа. Игнорировать это было бы преступлением против самой её сути.       С тех пор их диалог часто строился без слов. Он мог бросить ей перед ужином: « –Почему франки держат оборону у Хаттина?» И она, запинаясь, должна была изложить всё, что подмечала на картах в его шатре. Он молча слушал, разминая плечо, а потом мог сказать:       « –Ты смотришь на холмы. Посмотри на колодцы. Война живёт не мечом, а водой».       Он был для неё не заменой отца. Он был заменой земли, той твердью, на которой можно было укорениться. От отца остались запах розовой воды и мягкие руки. От Ширкуха — запах конской сбруи, железа и оливкового масла для доспехов, руки, которые могли одним движением поправить стремя и с той же бережностью поправить шаль, сползшую с её плеч.       Однажды, после особенно изнурительного дня, когда её ноги отказывались держать, а спина горела, он позвал её к очагу в его покои. Не говоря ни слова, он подал ей чашку горячего, густого кофе с кардамоном.       — Страх, — вдруг произнёс он, глядя в пламя, — это как тень от этого огня. Он всегда позади тебя, если ты идешь вперёд. Если остановишься — он накроет с головой. Не надо его не чувствовать. Надо чувствовать и идти.       Она смотрела на его профиль, освещённый дрожащим светом. В его словах не было утешения. Была инструкция по выживанию. И в этой суровой прагматичности таилась высшая форма заботы. Он не готовил её к жизни. Он готовил её к миру, зная, что этот мир жесток.

***

      А потом был тот день, изменивший многое. Клинок мало выковать, сталь должна быль закалена.       Нападение на караван было мелочью, в сравнении с годовыми воинами, осадой крепостей и захваты земель неверных. Но паника, ржание лошадей и крики казались Рахмат более реальными и значимыми, чем далекие угрозы из вне, которым ее обучали.       « –Разбойники!». – завопил возница. Ширкух и Саладин рванули вперёд, на звук битвы, приказав Рахмат бежать в лес вместе с парнишкой-воином, обязанным ее защищать. Но она, тринадцатилетняя, осталась среди повозок с дрожащими служанками и старым писцом. В ушах стоял гул. Но сквозь него пробился голос, не её собственный, а его, отлитый в её сознании за годы: «Что видишь?»       И она увидела. Не хаос, а возможности. Повозки как баррикады. Вьючные копья в руках погонщиков. Страх в глазах женщин, который можно превратить в ярость, если указать им на их детей. Её голос, сначала сорвавшийся на визг, нашёл низке, металлические ноты, которых в нём не было.       — Сюда! Прикройте фланг! Камни им в головы, когда подойдут близко!       – Госпожа! – юноша пытался осадить пылкий нрав девочки, но она не просто кричала. Она отдавала приказ от лица династии Айюбидов.       Он склонил голову.       Когда всё кончилось, и Ширкух спокойно вышел из тени деревьев вместе с племянником, словно они были неподалеку. Их кольчуга была забрызгана чужой кровью, дыхание сбито. Перед ними предстал укреплённый лагерь, раненный, но живой разбойник, скрученный верёвками, и девочка. Она стояла рядом с молоденьким воином, прислонившись к колесу, окровавленный кинжал в трясущейся руке. В её глазах не было триумфа. Был шок, пустота и вопрос.       Ширкух подошёл. Медленно. Не бросился обнимать. Он вынул из-за пояса чистую полотняную тряпицу, взял руку племянницы и начал стирать с её пальцев липкую кровь. Движения были грубоватыми, но невероятно точными. Потом он посмотрел ей в глаза. И кивнул. Один раз. Коротко. Ясно.       — Теперь ты знаешь, — сказал он, и его голос был до странности тих. — И про врага. И про себя. Это знание тяжелее любых доспехов. Но ты его понесёшь.       — Я всегда знал, — усмехнулся брат. — Меч должен быть прямым и сильным. Но победу часто приносит верный, острый кинжал, нанесённый в нужный миг.

***

      Воспоминания рассеялись, оставив во рту привкус песка и тоски. Сейчас, в смрадной тьме Керака, Рахмат почувствовала, как по щеке скатывается тёплая капля, растворяясь в общей грязи. Это была не слабость. Это была благодарность. Ширкух не сделал из неё солдата. Он увидел в ней воина и дал этому воину имя, оружие и право им быть. Он был её суровой, каменистой, нерушимой почвой. И теперь, когда эта почва была далеко, а она одна в земле врагов, его уроки были той самой твердью под ногами. Не страх позади. Вперёд. Всегда вперёд.       Теперь она была тем кинжалом. Но заточена она была не для Керака. Рено де Шатильон — грубый зверь, его ярость очевидна. Его сокрушит прямой удар Саладина, меча Аллаха. Но корень зла… Корень зла был в Иерусалиме. В тихом, угасающем короле, чьи слова мира оказались ложью. Если он действительно правил, то позволял этому зверю рыскать. Если не правил… то был слаб. И слабость в короле для королевства смертельнее любой измены.       План начал кристаллизоваться в её сознании, рождаясь не из порыва, а из холодной логики. Крест был её пропуском.       Плен — её маской. Их жалость к «заблудшей овце», носящей их символ, — её оружием. Её вывезут из этой ямы. В Иерусалим. Как трофей. Как диковинку. И тогда…       Вера её в тот момент не была пламенной молитвой. Она была тихой, непоколебимой уверенностью в глубине души. Это был не договор с Аллахом, а понимание. Понимание того, что её путь, её ярость, её потеря — всё это часть большего замысла. Она не просила сил. Она благодарила за них. За гнев, который жёг её изнутри чище любого огня. За память о Мукаддасе, которая резала сердце, но закаляла дух. Она стала орудием. Праведным мечом. Его кинжалом.       Грех, лежавший на её душе — убийство насильника на священной земле, — теперь не тяготил её, а горел внутри как оправдание. Она переступила черту. Она взяла на себя право суда и возмездия. И раз уж она взяла на себя этот груз, то доведёт его до конца.       Где-то далеко, наверху, в мире солнца и ветра, её брат собирал армию. Он думал о битвах в открытом поле, о стенах Керака. А она, в подземном мраке, готовила удар совсем иного рода. Тихий. Неотвратимый. Смертельный.       Рахмат открыла глаза. В абсолютной тьме её взгляд был устремлён в незримую точку перед собой. На её лице, измазанном грязью и кровью, не было ни страха, ни отчаяния. Была лишь абсолютная, леденящая решимость. Кинжал был извлечён из ножен. И он найдёт своё сердце.

***

      Первый луч, бледный и жидкий, как сыворотка, пробился сквозь решётку где-то наверху, разрезая густую тьму на косые, пыльные полосы. Свет не принёс облегчения — он лишь яснее обнажил ужас места: запёкшаяся кровь на камнях, впалые щёки стариков в углу, их глаза, закрытые не сном, а истощением. Рахмат не спала. Каждый час она прорабатывала в уме план, каждую минуту — усмиряла ярость, что булькала в горле, как кипящее масло.       Шаги в коридоре прозвучали тяжёлым, неторопливым предвестием боли. Дверь с лязгом отворилась, и в проёме встали двое. Не рыцари в сияющих доспехах, а стражники в потёртых гамбезонах, от которых пахло потом, чесноком и высокомерием. Один, рыжебородый, нёс факел, другой, с лицом, изъеденным оспой, держал в руках деревянную миску.       — Эй, сарацинка! — рявкнул рыжий, пнув ногой решётку её камеры. — Подъем. Господь милостив — даём пожрать.       Он швырнул в камеру содержимое миски. Две обглоданные бараньи кости, почти лишённые мяса, и лепёшку, по виду и твёрдости напоминающую кровельный сланец. Еда ударилась о камень с сухим, оскорбительным стуком. Запах холодного жира и старых объедков на мгновение перебил запах тлена. В углу послышался сдавленный стон — другие узники, мусульмане, не получили ничего.       Рыжебородый осклабился, показывая редкие зубы.       — Лакомства со стола самого сира Рено. Благодари своих демонов, что не гниешь на столбе. Говори, кто ты такая? Знатная, что ль, раз крест носишь? Откуда?       Рахмат медленно подняла голову. Взгляд её, мутный от бессонницы, сознательно сделала пустым, отрешённым. Внутри же всё кричало. Каждое грубое слово она понимала идеально. Язык франков был ей знаком — и языком двора, и языком солдатни. Её учили не только фехтовать, но и слушать. Сейчас этот дар был пыткой. Она слышала не просто вопросы — слышала презрение в каждом звуке, тупую жестокость, с которой они смотрели на неё, как на диковинную скотину.       Но её лицо ничего не выразило. Она заставила себя сгорбиться, сделать вид, что дрожит от страха. Потом медленно, с преувеличенной слабостью, подняла руку и коснулась собственного горла. Сначала легонько, затем сильнее, изображая немую муку. Она открыла рот, как будто пытаясь что-то выдохнуть, и только хриплый, беззвучный шелест вырвался наружу. Её акцент, гортанные ноты арабского, выдавшие бы её с головой, были загнаны вглубь, в эту инсценировку немоты. Нельзя было себя выдать. Она снова ткнула пальцем в основание шеи и покачала головой, смотря на стражей широко раскрытыми, «испуганными» глазами. В них не было ни капли её истинного «я» — только подобострастная, животная мольба о пощаде.       Рыжий стражник хмыкнул.       — Немая, что ли? Или прикидывается ведьма?       — Горло ей перерезали, поди, свои же, когда бежала, — предположил второй, равнодушно пожиная плечами. — Или ангел нашёл да покарал за богохульство. Неважно. Кастелян велел узнать, кто она. Позвать цирюльника-лекаря? Может, тот разберётся.       Рыжий в последний раз окинул её оценивающим, грязным взглядом, плюнул сквозь решётку и, толкнув напарника, направился прочь.       — Погоди. Пусть поголодает денёк — язык развяжется. А потом позовём.       Дверь захлопнулась. Шаги затихли.       Мгновенная тишина, последовавшая за их уходом, была громче любого крика. Рахмат разжала ладони, в которых от напряжения отпечатались ногти. Дрожь, которую она не полностью симулировала, всё ещё пробегала по спине. Презрение к ним било в виски тяжёлым молотом. Но ещё острее, ядовитее было презрение к себе — к этой унизительной позе, к этой притворной слабости. Она, Рахмат Айюби, сестра Салах ад-Дина, ползала на коленях перед отребьем, вымаливая крохи внимания. Горечь подступила к горлу комом.       Она глубоко, беззвучно вдохнула, выдыхая вместе с воздухом яд самоедства.       «Не слабость, — прошептал в памяти голос, похожий на шеркухов. — Маскировка. Лучший удар наносит тот, кого не видят».       Поднявшись, она подошла к брошенной пище. Взяла в руки кость. Холодный, скользкий жир обволок пальцы. Отвращение скрутило желудок. Но не голод. Голод был давно перемолот в порох её решимости. Она опустилась на корточки перед старцем в углу, чьи глаза уже теряли блеск жизни. Без слов, твёрдым движением она протянула ему кость, отколола от каменного хлеба самую большую часть и вложила ему в дрожащую руку.       — Ешь, — прошептала она на родном арабском, звучавшим здесь, в этом аду, как молитва. — Ради Аллаха Милостивого. Ты должен увидеть освобождение.       Затем она обошла остальных, каждого — мальчика лет пятнадцати с переломанной рукой, молчаливого торговца, потерявшего всё. Каждому она отдавала по куску, по обглодку, прикосновением руки к плечу передавая то, чего не было в словах: «Я помню о вас. Мы ещё не сломлены».       Для себя она оставила лишь крошечный, твёрдый как камень осколок лепёшки и самую голую, сухую кость, чтобы обглодать её дочиста — для видимости, для стражников. Когда она снова села на своё место, спиной к стене, физический голод лишь обострил сознание. Она медленно, с достоинством, которого не было в её позе раньше, разломила свой крошечный кусок пополам. Одну часть положила за пазуху, про запас. Другую — медленно, церемониально, словно принимая причастие своей новой, тёмной веры, — понесла ко рту.       Зубы с трудом впились в чёрствую корку. Это был вкус плена, вкус унижения, вкус необходимой лжи. Она смотрела в полосу света на каменном полу, глотая хлеб вместе с клятвой. Каждый жёсткий, царапающий горло крошечный кусочек был обетом. Терпи. Жди. Притворяйся. Они увидели жалкую, немую беглянку с крестом. Скоро они увидят лишь тень. А тень может пройти везде. Даже в покои короля.

***

      Дни тянулись как раскалённая смола. Каждая минута была наполнена липким, холодным страхом, который Рахмат глотала вместе со слюной. Лекарь. Эта мысль сверлила мозг, не давая сосредоточиться. Цирюльник-лекарь, даже самый невежественный, положит ей на горло пальцы, заглянет в рот. Он почувствует напряжение мышц, увидит отсутствие реальных повреждений. Игра в немоту была отчаянной ставкой, и теперь эта ставка грозила проигрышем. Они разозлятся за обман. И тогда – пытки, позорная смерть на столбе, и её кинжал навсегда сгниёт в этой яме, так и не достигнув сердца Иерусалима.       Она сидела, вцепившись пальцами в холодный камень под собой, будто пытаясь впитать в себя его неподвижность и терпение. «Что делать? Сказать, что голос вернулся? Сказать… что? Нет, говорить нельзя.» Любая легенда сейчас казалась хлипкой, любые слова – опасными. Внутренняя дрожь, на этот раз настоящая, а не наигранная, пробегала по коже. Она молила Аллаха не о спасении, а о возможности остаться в тени, о шансе продолжить путь.       И тогда в коридоре раздались шаги.       Игре конец.       Они идут.       Это был чёткий, размеренный, железный ритм. Не один человек – несколько. Бряцание доспехов иного качества, не потёртой кольчуги, а хорошо подогнанных латных пластин. Шаги остановились у двери. Скрип ключа прозвучал не как обычный лязг, а как холодный, официальный акт.       Дверь открылась.       На пороге стоял не стражник. Стоял Воин, отчего то показывшийся Рахмат знакомым. Она видела его в огне Мукаддаса? В Аммане?       Он был высок, строен, и его осанка говорила не о грубой силе, а о дисциплине, выкованной годами. Его доспех – тёмная, матовая сталь, без показного шика, но безупречной работы. На его темно-синем плаще с капюшоном был вышит не герб Шатильона, а тонкий, изящный Иерусалимский крест. Его лицо – жёсткое, с холодными серыми глазами и сединой на висках, было лишено той животной жестокости, что читалась в лицах керакских головорезов. В нём читалась власть, но власть иного порядка – не самоуправная, а делегированная. Это был меч, вложенный в чьи-то определённые ножны.       Его взгляд, быстрый и оценивающий, скользнул по камере, по узникам, и на мгновение задержался на Рахмат. Он не увидел в ней добычу. Он увидел обстоятельство.       — Этих? — Его голос был низким, без эмоций, как скрип пергамента.       Рыжий стражник, стоявший позади и внезапно съёжившийся, забормотал:       — Сир Тиберий… да, это те сарацины, что…       — Я не спрашивал истории, — холодно оборвал его воин. — Мой приказ от Его Величества короля Балдуина. Всех пленённых при штурме беззащитных поселений, особенно женщин, стариков и детей, надлежит доставить в Иерусалим. В его словах прозвучала не просто команда. Прозвучал вызов. И этот вызов был брошен не в пустоту.       — Выводите их, — приказал он своим людям, двум таким же собранным и молчаливым воинам. — Обеспечьте водой и минимальным пропитанием в пути. Король желает видеть доказательства.       Ум Рахмат метнулся, как загнанный зверь. Тиберий. Военачальник Иерусалима. Приказ «забрать пленных». Каждое слово анализировалось с быстротой молнии. Это не палач. Это – чиновник от войны. Но зачем? Чтобы устроить показательный суд и казнь? Или… чтобы лишить Рено добычи и трофеев? Мысль о Балдуине, вспыхнула с новой силой. «Он забрал меня у Рено. Не как пленницу, а как… улику? Свидетельницу преступления Шатильона против его же королевского слова?» Но сердце, полное яда потерь, тут же подсказало более горькое толкование: «Нет. Он забирает нас, чтобы приставить к награде. Чтобы показать своим баронам: смотрите, каких врагов побеждает мой вассал. Он прикрывает его. Он – один из них. И если он узнает меня... Если вспомнит... Это будет конец всему.».       Её вывели из камеры, не грубо, но твёрдо. Когда они поднялись по узкой лестнице и вышли на внутренний двор цитадели, слепящий солнечный свет ударил в глаза. Рахмат зажмурилась, на мгновение потеряв ориентацию. И когда зрение вернулось, она увидела его.       Рено де Шатильон стоял в стороне, опираясь на рукоять огромного меча. Его лицо, красное от ярости и выпитого вина, было искажено презрительной гримасой. Он смотрел на иерусалимского воина, как бык на загородившую дорогу ограду - тонкую, но острую.       — Тиберий! — проревел он. — Ты тащишь мой трофей в твой выцветший Иерусалим? Эти черви принадлежат мне! Они осквернили…       — Они принадлежат королю, — перебил Тиберий, не повышая голоса. Его спокойствие на фоне кипящей ярости Рено было страшнее крика. — Как и ты, сир де Шатильон. Как и Керак. Ваш рейд нарушил прямое повеление Его Величества. Вы остаётесь здесь и ждете королевского решения. Попытка помешать исполнению моего приказа будет расценена как мятеж. Они стояли друг напротив друга – воплощдвух ликов крестоносного Востока: необузданная, хищная ярость и холодная, ледяная законность. Рахмат видела, как бугры мышц на лице Рено вздулись, как его рука сжала эфес меча до хруста. На мгновение показалось, что он бросится. Но взгляд Тиберия, полный непоколебимой уверенности и тихого предупреждения, удержал его. За Тиберием стояли не просто солдаты – стоял призрак королевской власти, даже если сама королевская плоть истлевала от проказы.       Рено плюнул под ноги, почти в сапоги Тиберию. — Скажи своему королю, что я охраняю границы его королевства от неверных, пока он… занимается богословскими спорами. Забирай свою паршу. Но это не конец.       Тиберий не удостоил это ответом. Он лишь кивнул, и его люди помогли узникам сесть на повозку, уже стоявшую у ворот. Рахмат, взобравшись на скрипучие доски, не спускала глаз с Рено. В её памяти вспыхнули образы: огонь, пожирающий дома Мукаддаса, крики, священная роща, превращённая в пепел. И этот человек стоял там, посреди всего этого, смеясь. И теперь он стоит здесь, живой, дышащий, плюющий на приказ своего же короля. И король… король лишь забирает жертв, чтобы, возможно, нарядить их в гирлянды для своего верного пса. Обменять одно заточение на другое.       В её груди не просто укрепилась месть. Она превратилась из горячего гнева в алмазную, ледяную решимость. Тиберий был не спасителем. Он был перевозчиком. Он вольно или невольно впрягся в её колесницу. Иерусалим был не тюрьмой, а целью. Балдуин был не судьёй, а мишенью.       Повозка тронулась, выезжая из мрачной тени Керака на ослепительную дорогу. Рахмат, сидя среди сломленных, но живых людей, украдкой коснулась креста на груди. Он был уже не символом войны и не ключом к милосердию. Он был билетом. Пропуском в самое сердце львиного логова. И когда она туда попадёт, она напомнит всем – и Рено, и Балдуину, и самому Тиберию, – что даже самый маленький, самый незаметный кинжал, привезённый в золотой клетке, может нащупать главную артерию и перерезать её в тишине ночи.

***

      Повозка, подпрыгивая на колеях, выбивала из тела тягучую, изматывающую боль в каждом суставе. Рахмат сидела, прижавшись спиной к деревянному борту, и смотрела, как мимо медленно плывёт охристая, выжженная пустыня. Ветер, горячий и пыльный, шуршал в ушах однообразную песню плена. И вдруг, сквозь запах пота, страха и гнили от ран старика рядом, её сознание выхватило другой аромат — острый, животный, живой. Запах конского пота, нагретой солнцем кожи и свежескошенной травы…

***

      Тогда ветер был не пыльным бичом, а ласковым потоком, обтекающим лицо. Он свистел в ушах не тоскливо, а ликующим гимном скорости. Она, лет двенадцати, изо всех сил сжимала бока лошади — горячей, живой, вздымающейся под ней громады мышц и силы. Это была не старая кобыла, а молодой, норовистый жеребец по имени Шахид, которого ей доверили впервые.       — Не бойся его силы! — кричал ей вслед голос, который она узнавала из тысячи. Юсуф. Он скакал рядом, его поза в седле была такой же естественной, как у птицы в полёте. — Направляй её не поводьями, а волей! Он должен чувствовать твоё желание, а не твой страх!       Она боялась. Боялась сорваться, упасть, показаться смешной. Но больше боялась разочаровать его. И потому впилась пальцами в гриву, густую и колючую, и не стала тянуть повод. Вместо этого она выпрямила спину, как учил дядя Ширкух, и послала вперёд, к горизонту, одну-единственную, кристально ясную мысль: «Вперёд!»       И Шахид, будто услышав, рванул с новой силой. Мир превратился в мелькание зелени, синего неба и золотой пыли из-под копыт. Страх растворился в восторге. Она смеялась, и смех терялся в грохоте бега. Рядом с ней, то отставая, то обгоняя, скакали два всадника — Юсуф, улыбающийся своей редкой, освещающей всё вокруг улыбкой, и Ширкух. Дядя не смеялся. Он наблюдал. Его тёмный, пронизывающий взгляд был прикован к ней, оценивая посадку, контроль, единство с животным. Но в уголке его глаза таилось одобрение, крупица которого стоила целой похвалы.       Потом они остановились на краю поля, у ручья. Лошади, тяжело дыша, опустили головы к воде. Юсуф спрыгнул с седла легче, чем падает лист, и подошёл к ней.       — Видишь? — сказал он, положив ладонь на шею вспененного Шахида. — Он — не раб. Он — продолжение. Продолжение твоей воли. Так же и меч. Так же и армия. Если ты везешь их за собой силой, они сбросят тебя при первой возможности. Если они верят в твой путь — они понесут тебя к краю света.       Он посмотрел на неё, и в его глазах была не просто братская снисходительность. Было признание. Признание в ней родственной души, того, кто может понять язык воли, а не просто приказа.       Ширкух подошёл молча, протянув ей бурдюк с водой. Она жадно глотнула, и вода была сладкой, как ничто на свете.       — Неплохо, — произнёс он своим подземным голосом. — Но ты держишь напряжение в плечах. Расслабь их. Враг почувствует твою скованность за милю. Свобода движений — первое правило. Даже в радости. – Ширкух обвел Рахмат строгим взглядом, а затем… улыбнулся. Неумело, непривычно, но так живо. По-отцовски. - А теперь скачите. К заходу солнца чтобы оба были дома.       Они неслись под безоблачным небом, сквозь журчание ручья и фырканье коней, они неслись за горизонтом, пытаясь догнать его, распаляясь смехом и боевым кличем.

***

      Они волочились под безоблачным небом, сквозь порывы сухого ветра и шелест песка под колесами. Резкий толчок повозки, врезавшейся в очередную выбоину, вернул Рахмат в настоящее с такой силой, что зубы клацнули.       Тёплый бок лошади под ладонью превратился в жёсткую, вонючую доску. Ликующий ветер в лицо — в горячий, несущий песок и отчаяние сквозняк между планками. Чувство полёта — в унизительную тряску на колёсах, увозящих её не по своей воле, а как добычу.       Она украдкой сжала кулак, в котором больше не было гривы, а лишь собственные, избитые суставы. Тот день на поле был не просто счастливым воспоминанием. Он был утраченным раем. И его разрушили те, в чьей власти она сейчас находилась. Рено де Шатильон и те, кто давал ему волю.       Теплота воспоминания не размягчила её. Наоборот, она, столкнувшись с леденящей реальностью плена, превратилась не в тоску, а в сталь. Любовь к брату и верность урокам дяди стали не утешением, а топливом для мести. Они дали ей волю. Теперь эта воля была направлена на одно: превратить эту унизительную поездку в повозке в последнее путешествие к цели. Чтобы когда-нибудь, если ей удастся выжить, снова скакать на коне — но уже по дорогам отвоёванной земли, навстречу их армии, выполнив свою часть работы. Тихой.             Смертельной.       Она открыла глаза и посмотрела на удаляющийся силуэт Керака на горизонте. Теперь её путь лежал к другой крепости. К Иерусалиму. И для Рахмат это был путь домой. К месту, где должна была свершиться священная казнь.
20 Нравится 11 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (1)