Король, слуга и советник

NC-17
Заморожен
50
3
автор
Фэндом:
Размер:
225 страниц, 86 368 слов, 30 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
50 Нравится 44 Отзывы 17 В сборник

Часть 2

Настройки
Тишину квартиры Ханагаки разрезал не крик, а низкий, сдавленный гул — звук кулака, входящего в мягкие ткани живота. Это был не первый удар того вечера, но тот, после которого воздух покинул лёгкие двенадцатилетнего Такемичи разом, беззвучным спазмом. Он согнулся пополам, хватая ртом пустоту, и не успел упасть, как почувствовал железную хватку в волосах. Отцовская рука, пахнущая машинным маслом и потом, впилась в его чёрные пряди и дёрнула на себя, выпрямляя. — Стоять! — рык был горячим и пьяным прямо в лицо. — Когда с тобой говорят — стоишь и смотришь в глаза! Такемичи попытался сфокусироваться на мутных глазах отца, но мир плыл. Слюна и слёзы смешались у него на подбородке. Он видел только искажённое, багровое от ярости лицо, знакомое и чуждое одновременно. — Мать из-за тебя сгорела! — Отец тряс его, и голова Такемичи болталась на тонкой шее, как у марионетки. — Из-за твоих соплей, твоих вечных болезней! На больничные все деньги уходили! А ты… ты… Он не закончил. Вместо слов последовал удар. Не кулаком — открытой ладонью, со всего размаха, по щеке. Звук был плоским, хлёстким, как удар мокрого полотенца. В ушах у Такемичи зазвенело, а в глазах вспыхнули белые искры. Он отлетел к стене, ударившись плечом о косяк. — Ничтожество! — Отец шёл за ним, тяжело дыша. Он не просто бил. Он разбирал его, как сломанный агрегат, с тупой, методичной жестокостью. — Дармоед! Ремень снял со стыла. Чёрный, потёртый, с тяжёлой металлической пряжкой в виде орла. Она холодно блеснула в свете люстры. — Не прячься! Первый удар ремнём пришёлся по спине, поверх тонкой футболки. Боль была острой, жгучей, разрезающей. Такемичи вскрикнул — коротко, глухо, и сразу закусил губу. Кричать было нельзя. Крики злили отца ещё больше. — Вся жизнь… в жопу! — Каждое слово сопровождалось новым ударом. Ремень свистел в воздухе и смачно шлёпался о тело. По лопаткам. По пояснице. По бёдрам. Такемичи прижался лицом к холодным обоям, сжавшись в комок. Он пытался уйти в себя, в ту маленькую, тёмную комнатку внутри, где не было боли. Но каждый новый удар вышибало его оттуда. Потом отец схватил его за шиворот и перевернул. Такемичи упал на спину, и свет люстры ударил в глаза. Над ним нависла тень отца, с ремнём в руке. — Глаза открыл! Смотри! Пряжка. Она мелькнула в воздухе. Такемичи инстинктивно поднял руку, чтобы прикрыть лицо. Пряжка со звонким, костяным стуком впилась в кость запястья. Боль, острая и точечная, заставила его взвыть. Он отдернул руку, увидев на коже мгновенно вздувшийся багровый ромб с царапиной посередине. — Руки убираешь?! — Отец был вне себя. Он опустился на одно колено, тяжёлым весом придавив Такемичи за грудь, лишая воздуха. Запах перегара, пота и злости заполнил всё пространство. — Тебя… учить… надо! Кулак. На этот раз — в лицо. Такемичи успел отвернуть голову, и удар пришёлся по скуле, скользнув к уху. В виске загудела адская кузница. Вкус крови, медный и тёплый, заполнил рот. Он поперхнулся, захрипел. Отец поднялся, отдышавшись. Он смотрел на сына, лежащего в пыли на полу прихожей, с отстранённым, почти любопытствующим взглядом, как будто оценивал нанесённый ущерб. Такемичи лежал неподвижно, лишь слегка вздрагивая при каждом вдохе. Из разбитой губы текла струйка крови, образуя маленькое тёмное пятно на линолеуме. — Всё, — наконец выдохнул отец, и ярость в его голосе сменилась всепоглощающей усталостью. Он бросил ремень на пол. — Всё. Хватит. Кончилось. Он повернулся и пошёл на кухню. Шаги были тяжёлыми, неуверенными. Слышно было, как он открывает холодильник, шипит банка с пивом. Тишина, которая опустилась после, была самой громкой за все двенадцать лет жизни Такемичи. Не было скрипа половиц, не гудел холодильник — только тяжёлая, густая тишина, давившая на уши. Он лежал на полу прихожей, прислонившись спиной к холодной стене. Правый глаз заплывал, превращая мир в узкую, мутную щель. На губе трещала короста запекшейся крови, а всё тело ныло глухой, однообразной болью — салютом из синяков. Он не плакал. Слёзы кончились давно. Осталась только странная, ледяная пустота внутри. Через десять минут тяжёлые шаги вернулись. Отец остановился в дверном проёме, заслонив свет из комнаты. — Вставай, — сказал он. Голос был хриплым, усталым, но в нём не было и тени раскаяния. Это был голос человека, который принял чисто техническое решение. — Собирай вещи. Такемичи медленно, преодолевая протестующую боль в каждом мускуле, поднялся на ноги. Он не смотрел отцу в лицо. Смотрел на его рабочие ботинки, покрытые засохшей грязью. — Куда? — выдавил он шёпотом, хотя уже знал ответ. Знавал его с того дня, как опустили в землю гроб с матерью, а в глазах отца поселилась не скорбь, а раздражённая пустота. — В детдом. Не справляюсь, — отец отхлебнул пива и махнул рукой в сторону комнаты Такемичи. Его взгляд скользнул по синяку на лице сына без всякого интереса. — Быстро. У меня смена через час. Комната была крохотной, каморкой. Здесь нечего было собирать. Пара поношенных футболок, штаны, из которых он давно вырос, но новых не было. Потрёпанный школьный рюкзак, на дне которого лежала единственная ценность — фотография. Старая, потёртая по уголкам. На ней мама, улыбающаяся так широко, что щурились глаза, держала на руках смеющегося карапуза в панаме. Это был он. Счастливый. Незнакомый. Отец стоял на пороге, наблюдая, как он суёт эту фотографию в карман, но ничего не сказал. Его взгляд был пуст. — Всё? — спросил он, когда Такемичи, натянув самый тёплый свитер (на улице был ноябрь), вышел в прихожую. Свитер скрывал свежие полосы от ремня на спине. Такемичи кивнул, не поднимая головы. Рюкзак казался непосильной тяжестью на его худых, ноющих плечах. — Идём. Отец вышел первым, не оглядываясь. Такемичи посмотрел на пустую, тёмную кухню, на дверь в спальню родителей, которая теперь всегда была закрыта, и сделал последний шаг из квартиры. Дверь захлопнулась с сухим, финальным щелчком. Не хлопком, а именно щелчком, как будто закрывали сейф, в котором ничего не осталось. Они шли по осенним улицам. Отец — впереди, широкими, размашистыми шагами, Такемичи — сзади, едва поспевая, спотыкаясь о трещины в асфальте. Каждый шаг отдавался тупой болью в рёбрах. Холодный ветер забирался под тонкий свитер и больно щипал щёки. Прохожие оборачивались, видя пару: угрюмого, крупного мужчину и маленького, избитого мальчишку с рюкзаком. Но никто не останавливался. Никто не спрашивал. Боль и стыд были настолько очевидны, что становились невидимыми, как воздух. Они шли мимо пустыря, где раньше играли дети. Сейчас он был пуст. Жёлтая трава, скомканные банки, одинокий, сломанный качельный столб. Такемичи на секунду поднял голову, ища глазами хоть что-то знакомое, хоть каплю утешения. Никого. Только ворон на заборе да унылое, низкое небо. Отец не говорил ни слова. Он шёл, как на работу. Это и была его работа — сдать груз. Избавиться. Здание отдела опеки было таким же унылым, как и всё вокруг. Жёлтый кирпич, облупившаяся краска, грязные ступени. Отец тяжёлой походкой вошёл внутрь, дернув Такемичи за рукав, чтобы тот не отставал. Внутри пахло пылью, старыми бумагами и человеческим несчастьем. За стеклянной перегородкой сидела женщина лет сорока с лицом, на котором усталость вытеснила все другие эмоции. Отец шлёпнул на стойку своё удостоверение и пачку документов. — Берите. Ханагаки Такемичи. Двенадцать лет. Я — больше не справляюсь. Женщина подняла на него глаза, потом медленно перевела взгляд на Такемичи. Её взгляд был профессиональным, сканирующим: синяк под глазом, запёкшаяся губа, испуганная поза, рюкзак. Она ничего не спросила. Просто кивнула и взяла документы. — Заберём. Придётся определить в детский дом «Сома». Мест в приёмных семьях и близких учреждениях сейчас нет. — Определяйте, — буркнул отец, уже поворачиваясь к выходу. Он даже не взглянул на сына. Не сказал «прости», «держитесь» или «будь умницей». Он просто выполнил формальность, как сдавал вещи в камеру хранения. Такемичи стоял посреди казённого коридора, маленький, побитый, и смотрел на широкую спину отца, удаляющуюся к двери. В его груди не было ни боли, ни обиды. Только ледяное, абсолютное понимание. Его здесь больше не хотят. Он — бракованная вещь, от которой избавляются. Дверь за отцом закрылась. Тишина приёмного покоя навалилась на него, но теперь она была другой. Она была окончательной. Женщина что-то говорила ему, заполняя бумаги. Слова долетали обрывками: «распорядок… воспитатели… учёба…». Единственное, что врезалось в память — название. «Сома». Оно прозвучало как имя собственное. Как имя нового хозяина его жизни. Потом была карантинная комната в самом здании опеки. Белая, пустая коробка с койкой и тумбочкой. Его оставили там одного на ночь. Впервые за всю жизнь он был в полной, абсолютной тишине. Не было ни отцовского храпа, ни гула холодильника, ни даже звуков улицы. Эта тишина была страшнее любого крика. Она кричала внутри него, заполняя собой все уголки, все щели, оставленные болью и страхом. Он сел на край койки, прижав к себе рюкзак. Синяки на теле пульсировали, напоминая о последнем «уроке». Он достал из кармана ту самую фотографию. Улыбка мамы уже казалась ему улыбкой чужого, счастливого человека из другой вселенной. Он был больше не тем мальчиком. Он был теперь никем. Вещью, ожидающей отправки по адресу: «Сома». И когда наутро за ним пришли, чтобы вести к микроавтобусу, он шёл уже не как Такемичи Ханагаки. Он шёл как пустое место, которое нужно куда-то деть. Его детство кончилось не тогда, когда умерла мать. Оно кончилось в тот момент, когда отец вышел из дверей опеки, не оглянувшись. Что ждёт его впереди, он не знал. Знало только это слово — «Сома»

***

Дверь карантинной комнаты открылась рано утром, ещё до рассвета. В проёме стояла та же соцработница. — Выходи, Такемичи. Поедешь. Голос был усталым, но не злым. В коридоре уже ждали другие мальчишки. Их было пятеро. Все разного возраста — от испуганного малыша лет семи, который всхлипывал, уткнувшись в ноги высокого подростка, до двух парней лет пятнадцати, которые стояли, мрачно уставившись в пол. На всех была надета их собственная, потрёпанная одежда, и у каждого в глазах читалась своя история потерь. Никто не смотрел друг на друга. Они были островами в море общего несчастья. Такемичи незаметно встал в конец шеренги, стараясь казаться ещё меньше своих 145 сантиметров. Боль в боку поутихла, превратившись в тупое, постоянное нытьё, а синяк под глазом горел огнём. — По одному, за мной, — сказала женщина и повела их через лабиринт коридоров к выходу. На улице их ждал старенький белый микроавтобус с потёртыми боками. Обычный городской микроавтобус, каких сотни. Но для них он был катафалком, увозившим остатки их прошлой жизни. Такемичи забрался на задний ряд и прижался к холодному стеклу. Рядом с ним уселся один из старших парней, тот, что помрачнее. Он бросил на Такемичи быстрый, оценивающий взгляд — скользнул по синяку, по слишком большому свитеру — и тут же отвернулся. Мотор затарахтел, и автобус тронулся. Город за окном поплыл мимо — сначала знакомые улицы его района, потом незнакомые переулки, потом широкие проспекты. Они проезжали мимо школы, в которую он больше не пойдёт, мимо парка, где когда-то гулял с мамой. Каждое знакомое место было как удар тупым ножом. Мальчик лет семи на переднем сиденье начал плакать вслух. — Хочу к маме… — всхлипывал он. Водитель, суровый мужчина, буркнул не оборачиваясь: — Успокойся, парнишь. Скоро приедем. Через сорок минут автобус свернул в тихий, небогатый спальный район на окраине Токио. Здесь дома были в основном двухэтажные, старые. Улицы пустынны. Автобус проехал мимо небольшого супермаркета и свернул на тихую улочку. «Сома» оказалась не мрачной крепостью, а обычным двухэтажным зданием из тёмно-красного кирпича, похожим на старую школу. Оно стояло за невысокой чугунной оградой, через которую были видны ухоженный двор, качели и баскетбольная площадка. На воротах висела скромная табличка: «Токийский детский дом „Сома“». Здание выглядело прочным, но не новым — местами кирпич был выщерблен, на ставнях облупилась краска. Автобус остановился у ворот. Водитель посигналил. Из калитки вышел мужчина лет пятидесяти в простой одежде. — Новеньких привёз, — сказал водитель. — Заезжай во двор, — кивнул мужчина. Автобус проехал на территорию. Двор был чистым, но пустым. Несколько скамеек, песочница, те самые качели. На крыльце главного входа их ждали. Женщина лет сорока пяти в тёплом кардигане и мужчина помоложе, в свитере и джинсах. — Здравствуйте, — сказала женщина мягким, но усталым голосом. — Я — директор детского дома, Акияма. Это воспитатель Танака. Добро пожаловать. Сейчас мы вас разместим, потом познакомим с правилами. Постарайтесь освоиться. Её тон был спокойным, без ложной сладости, но и без казёнщины. Их повели внутрь. В холле пахло воском для полов, варёной капустой и детством — тем самым, общим запахом всех учреждений, где много детей. Стены были украшены детскими рисунками, на стендах висели расписания кружков. Лестница на второй этаж была деревянной, ступеньки немного скрипели под ногами. Первым делом — в медкабинет на первом этаже. Врач, женщина с добрыми глазами, осмотрела всех. Когда очередь дошла до Такемичи, она мягко спросила: — Что случилось, милый? Он промолчал, опустив голову. Она вздохнула, обработала синяк под глазом, дала мазь для спины. — Если что-то заболит — сразу говори, хорошо? Потом их отвели в общую ванную комнату — просторное помещение с несколькими кабинками и раковинами. Выдали свежие полотенца, мыло, зубные щётки. — Примите душ, переоденьтесь в чистую одежду, — сказала помощница воспитателя, девушка Юки. — Вашу одежду постираем. Такемичи стоял под тёплой водой, закрыв глаза. Здесь не было той ледяной струи из санпропускника. Здесь было... почти по-домашнему. И от этого становилось ещё страшнее. Потому что домом это место не было и никогда не станет. После душа он надел свои же вещи, но чистые, пахнущие порошком. Это был странный парадокс — та же самая футболка, но будто чужая. Затем — распределение по комнатам. Когда Юки подвела Такемичи к одной из дверей на втором этаже, она сказала: — Пока у нас не очень много детей твоего возраста, Такемичи. Так что ты будешь жить один. Позже, может быть, подселим кого-то. Она открыла дверь. Комната была небольшой, но светлой. Одна кровать у окна, тумбочка, шкаф для одежды и простой письменный стол со стулом. Окно выходило во двор, из него было видно баскетбольную площадку и часть улицы за забором. На стенах — обои в мелкий цветочек, немного выцветшие. Чисто, уютно и... пусто. — Это твоя комната, — сказала Юки. — Обед через час в столовой на первом этаже. Я за тобой зайду. Отдыхай. Она вышла, мягко закрыв за собой дверь. Такемичи остался один. Он медленно подошёл к кровати, провёл рукой по чистой, прохладной простыне. Сел на край. Тишина в комнате была плотной, почти осязаемой. В отличие от общей карантинной комнаты в опеке, здесь не было слышно ни плача, ни чужих шагов. Только приглушённые звуки жизни детдома, доносившиеся из-за стены: где-то бежали, кто-то смеялся, хлопнула дверь. Он положил свой почти пустой рюкзак на тумбочку. Достал из него единственное ценное — потёртую фотографию. Мама улыбалась. Он поставил фотографию на тумбочку, прислонив к лампе, и отступил на шаг. Так, вроде, было правильно. Как будто кто-то жил здесь. Он лёг на спину, уставившись в потолок. Рисунок на потолке был необычным — кто-то когда-то, видимо, пытался замазать трещину, и получилось похоже на карту неизвестной страны. «Кончилось», — снова прозвучало в памяти отцовское слово. Теперь он был здесь. В этой маленькой комнате на втором этаже кирпичного здания. Всё его имущество помещалось в рюкзак. Но у него была своя комната. Своя кровать. Свой стол. Он был один. Брошенный. Но впервые в жизни — один в прямом смысле. Не рядом с пьяным отцом за тонкой стенкой. Не в общей палате с плачущими чужими детьми. А один. Со своей тишиной. Он сжал кулаки. Больше не будет ремня. Не будет пьяных криков. Здесь будут другие правила. Другие дети. Может быть, друзья. Может быть, враги. Может быть, те самые парни с белыми волосами и шрамами, о которых в автобусе кто-то шёпотом говорил, как о самых крутых во всём доме. Что бы ни было, он выжил. Он пережил отца. Пережил дорогу сюда. Пережил первый осмотр. Он дышал. Сердце билось. Значит, будет и завтра. Такемичи перевернулся на бок, лицом к окну. На улице был обычный хмурый ноябрьский день. Обычный двухэтажный детский дом. Обычная, но его комната. И в этой обычности, в этой незнакомой тишине, таилось что-то новое. Неизвестное. Страшное. Но уже не смертельное. Он закрыл глаза. Через час обед. Потом — правила. Потом — новая жизнь. Он был готов. Вернее, у него не было выбора. А значит — был готов.
50 Нравится 44 Отзывы 17 В сборник