Alia Forma

Горячая работа
PG-13
Завершён
15
1
автор
arseyevi соавтор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
310 страниц, 134 273 слова, 31 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
15 Нравится 9 Отзывы 1 В сборник

Глава 30

Настройки
Страницы кончились. Я перелистнул их все — от первой, где стояла дата, которую я не умел называть на здешнем языке, и каракули о том, как открыл глаза в еловой роще, до последней, где ещё не высохли чернила о красной росе и рыжем звере, который к утру был жив. Тетрадь заметно распухла, переплёт протёрся на сгибе, уголки страниц пожелтели от пальцев и от сырости костров, у которых я сидел ночами. Я закрыл её, положил ладонь на обложку — грубую кожу, сшитую сухожилиями, — и понял, что это не просто дневник. Это первая книга, написанная мною в этом мире. И она же — последняя, потому что следующей у меня нет. Я сидел на склоне холма, откуда был виден весь лагерь и долина, уходящая к горизонту. Солнце садилось за те самые невысокие горы, покрытые синеватой дымкой, и тени от деревьев вытягивались, как пальцы, ощупывающие землю. Внизу помощники кормили выздоравливающих зверей — тех, кто пережил ритуал. Их было пятеро из девяти. Четверо не пережили, и их тела мы сожгли на краю лагеря, потому что Торвен сказал: «Магия может вернуться, если оставить их в земле». Дым от того костра был чёрным и пах иначе, чем обычный дым — сладковато-горьким, с привкусом горелого мяса и ещё чего-то, отчего першило в горле. Я стоял тогда в стороне и не записывал ничего, потому что записывать было нечего. Только считать: четверо. Четыре жизни, которых могло не быть, если бы я раньше понял, что ищу не в той плоскости. Если бы я не думал, что мир подчиняется правилам моего старого мира. Но я думал. И до сих пор думаю, хотя уже знаю, что это ошибка. Я достал из кармана маленький кусочек бересты — оторвал от дерева сегодня утром, когда ходил к реке умываться. На нём я собирался написать продолжение, если хватит места, но потом понял, что береста — это не бумага. Чернила расплываются, текст становится нечитаемым, а я слишком стар для того, чтобы учиться писать на коре. Я адвокат, чёрт возьми. Я привык к ведомостям, к протоколам, к гербовой бумаге с водяными знаками. Здесь нет даже чернильницы, которая не проливалась бы при тряске. Я делаю чернила из сажи, смешанной со слизью корней, и пишу пером, вырезанным из птичьего пера, которое нашёл на стоянке три недели назад. Это не работа, это выживание. Но я пишу. Потому что если я перестану писать — я перестану понимать. Когда я очнулся в еловой роще, я не знал, где нахожусь. Я лежал на спине, в мокрой хвое, и смотрел в небо, которое было чужим. Солнце светило иначе — желтее, что ли, и тени падали под другими углами. Я попытался встать и увидел лапу. Не руку. Лапу, покрытую короткой чёрной шерстью, с пальцами, которые сжимались и разжимались, повинуясь моей воле, но были не моими. Я закричал — и услышал чужой голос, хриплый, с гортанными нотами, которых не было в моём прежнем голосе. Я кричал долго, пока не охрип, а потом замолчал и лежал, слушая, как в груди бьётся сердце. Оно билось чаще, чем раньше. Кошачье сердце. Быстрое, горячее, как мотор, который завели и забыли выключить. Я не помню, как умер. Помню только темноту, которая была не сном, а чем-то другим — плотной, вязкой, с ощущением, что меня перекладывают из одной формы в другую, как тесто из миски на стол. И запах. Запах хвои, который был везде, даже в темноте. А потом свет, хвоя под спиной и лапа вместо руки. Спустя несколько недель моего скромного выживания в роще, когда то я вышел к границам страны, которую местные называли землёй баситинов. Меня нашли их стражники — двое в лёгких доспехах из кожи и меди, с копьями, наконечники которых пахли кровью и ржавчиной. Я не мог объяснить, кто я и откуда, потому что не знал их языка, а они не знали моего. Но они не стали меня убивать. Они отвели меня в городок, посадили в плетёную клетку — позже меня отпустили. Без объяснений, без наказания, без намёка на то, зачем вообще задержали. Просто открыли дверцу клетки и показали рукой на юг. Иди. Я пошёл. Я не знал, куда иду, но направление выбрал верно — потому что через неделю вышел к большому тракту, а вдоль тракта стоял постоялый двор. Тот двор постоялый двор... Внутри пахло жареным луком, потом и старой соломой. Я заказал похлёбку — у меня ещё оставались монеты, которые я выменял у баситинов за несколько шкурок, — и сел в самый тёмный угол, чтобы меня не видели. И там, за этим грязным столом, ко мне подошёл Рельд. Я не знаю, как он понял, что я умею говорить на нескольких языках. Может быть, услышал, как я бормотал что-то себе под нос, перебирая слова на языке людей и на языке кейдранов, которые выучил по дороге. Может быть, просто почуял отчаяние — у адвокатов оно пахнет особенно остро, когда они остаются без дела. Рельд был кайдреном - спокойный и деловитый и ещё более быстрыми пальцами, которые постоянно что-то вертели — монету, верёвочку, край собственной рубахи. Я согласился. Не потому, что мне нужны были деньги — в том мире деньги имели другую форму и другую цену, — а потому, что мне нужно было понять, как устроено это общество. Как люди, кейдраны и баситины уживаются друг с другом. Кто кого угнетает, кто с кем торгует, кто кого боится. В моём старом мире я защищал людей независимо от их национальности, веры или происхождения — закон был единственным, что их уравнивало перед лицом обвинения. Здесь закона не было. Или он был, но другой, неписаный, высеченный не в кодексах, а в когтях и клинках. Рельд познакомил меня с Торвеном. Лирс тогда ещё не смотрел сквозь людей — он смотрел на меня с обычным любопытством, смешанным с настороженностью. Чужой чёрный кейдран, который говорит слишком правильно, слишком гладко, который знает слова, которых не должен знать. Я не объяснял им, откуда пришёл. Сказал только, что странствую, что потерял память, что хочу работать. Они поверили — или сделали вид, что поверили. В дороге ложь и правда перестают быть важными. Важно только то, не подведёшь ли ты на привале, не украдёшь ли лишний кусок мяса, не бросишь ли раненого зверя. Я не подвёл. Не украл. Не бросил. И они приняли меня как своего — настолько, насколько вообще можно принять чужого. Мы прошли через лес. Я вёл их по той тропе, которую сам же и проложил за дни скитаний, и это было странное чувство — быть проводником, когда ты сам не знаешь, куда идёшь. Я просто выбирал места, где корни не торчат из земли так, чтобы звери ломали ноги. Где ветки не хлестали по мордам. Где можно было разбить лагерь без риска, что ночью на тебя упадёт сухостой. Я делал это не по чутью — у меня не было чутья, — а по расчёту. Я смотрел на землю, на наклон деревьев, на направление мха, на то, как течёт вода в ручьях. Я делал то, что делал в суде: собирал улики, выстраивал цепочки, искал закономерности. И это работало. Пока не перестало. Болезнь стала моим первым настоящим поражением в этом мире. Я думал в категориях причины и следствия, а передо мной была магия — вещь, которая не подчиняется логике, потому что у неё другие правила. Я не мог взять пробу магии, не мог измерить её концентрацию, не мог даже определить, есть ли она в воде, пока ткань не высыхала и не покрывалась ржавым налётом. Я был слеп, как крот, и вооружён только тетрадью, которая не умела различать магические оттенки. Торвен спас караван. Не я. Торвен, который не умеет читать, не умеет писать, не умеет строить таблицы и вычислять корреляции. Он просто встал в круг, порезал палец и запел. И вода стала чистой. А я стоял в стороне с тетрадью в лапах и чувствовал себя идиотом. Но я не перестал писать. Потому что если я перестану — я перестану быть собой. Я не воин, не шаман, не охотник и не следопыт. Я человек, который умел говорить перед судом так, что присяжные плакали. Я умел видеть ложь там, где другие видели правду. Я умел строить аргументы, от которых не оставалось камня на камне. И в том моём старом мире была одна идея, которую я усвоил на всю жизнь — что все люди равны перед законом, независимо от того, из какого они рода, какой у них цвет кожи или какой бог им молится. Я защищал румын и евреев, русских и цыган, бедняков из пригородов и разорившихся фабрикантов. Для меня не было чужих — были только те, кому нужна была защита. И когда я смотрел на этот новый мир, где кейдранов считали дикарями, а люди смотрели на них свысока, где баситины держались особняком, а между расами тлела вечная вражда, раздуваемая торговцами и военачальниками, я чувствовал знакомый укол в груди. Те же лица, те же предрассудки, только вывески другие. Здесь нет помещиков и крестьян — здесь есть «чистокровные» и «полукровки», есть «люди богов» и «звери, научившиеся говорить». Но суть одна: одни считают себя выше других по праву рождения, и это право не закреплено ничем, кроме силы и традиции. Я ненавидел эту логику ещё в Кишинёве, когда защищал бессарабских крестьян, которых выгоняли с их же земли. И здесь я ненавижу её не меньше. Может быть, поэтому я остался с Торвеном. Не только потому, что он дал мне работу и еду, а потому, что в его караване не смотрели на происхождение. У него работали и кейдраны, и люди, и один баситин-полукровка, которого никто не дразнил. Торвен был плох во многом — он не умел считать, не умел читать карты, не умел вести переговоры без того, чтобы не вспылить. Но он умел одно: он не делил мир на своих и чужих. Для него все были своими. И когда я думаю об этом сейчас, сидя на склоне холма и глядя на догорающий костёр, я понимаю, что это редчайший дар — может быть, даже более редкий, чем магия. Магии я ещё могу научиться. А вот так смотреть на мир — не знаю. Может быть, у меня это никогда не получится. Но я хотя бы узнаю, когда вижу. Я пересёк едва ли треть этого мира. Я не знаю, что там, дальше — горы, пустыни, моря, чужие города, где ненависть между расами запеклась коростой на стенах. Я не знаю, найдёт ли Торвен того, кого ищет, и что он сделает, когда найдёт. Я не знаю, выживет ли рыжий зверь до конца пути, и не заболеет ли кто-то ещё, когда мы пересечём следующую реку. Я не знаю даже, сколько страниц осталось в моей жизни — потому что здесь нет календарей, нет врачей, нет законов, которые защищали бы меня от случайной стрелы или когтя. Но я знаю одно: интерес в этом мире разжёг меня. Не страх, не отчаяние, не надежда на возвращение — возвращения не будет, я это понял ещё в еловой роще, когда смотрел на чужие звёзды и не узнавал ни одной. Интерес. Чистое, холодное любопытство существа, которое оказалось там, где не должно было оказаться, и теперь пытается понять правила игры, прежде чем сделать следующую ставку. И ещё одна вещь, которую я знаю: если мне когда-нибудь дадут голос в этом мире — не как переводчику, а как тому, кто может говорить о равенстве, о том, что нет высших и низших, что любой разумный заслуживает права быть выслушанным, — я использую этот голос. Так же, как использовал его в Кишинёве. Потому что адвокат остаётся адвокатом, даже если у него лапы и хвост. Даже если его шерсть чёрная, как смоль, и глаза светятся в темноте жёлтым огнём. Я закрываю тетрадь. Последняя страница исписана до конца, и я оставляю внизу только одну строку, свободную от чернил, — на всякий случай, если завтра случится что-то, что нельзя не записать. Но завтра я начну новую тетрадь. Я попрошу у Торвена кожу — у него есть запас, мы везём её на продажу — и сошью себе новый дневник. Может быть, он будет толще, может быть, тоньше. Может быть, я заполню его быстрее, чем этот, потому что научусь видеть больше. Или медленнее, потому что пойму, что не всё нужно записывать — иногда лучше запомнить. Я смотрю на долину, на реку, на зверей, которые уже успокоились и легли спать, на помощников, которые сидят у костра и о чём-то тихо переговариваются, на Торвена, который чинит упряжь при свете углей, и на Лирса, который зачем-то смотрит в мою сторону, хотя я сижу в темноте и он не должен меня видеть. Я чувствую запах дыма, сырой земли, нагретой за день, и чего-то ещё — далёкого, сладкого, похожего на цветущий клевер. Это пахнет лето. Лето в мире, которого нет на картах. Моё лето. Я пишу последнюю строчку первой тетради. Потом завязываю кожаные завязки, убираю её в мешок — туда, где храню запасные чернила и запасные перья — и ложусь на землю. Завтра мы идём дальше. Там, впереди, холмы, потом река вброд, потом ещё день — и мы на месте, если ничего не случится. А если случится — у меня будет новая тетрадь. И я напишу об этом. «Конец первой тетради. Продолжение следует — если я доживу до утра». Я закрываю глаза. Звёзды над головой всё ещё чужие. Но я начинаю узнавать некоторые из них. Те, что похожи на ковш. Те, что мерцают красным. Те, что стоят неподвижно, когда все остальные движутся. Может быть, завтра я дам им имена. Может быть, я запишу их в новой тетради. Может быть, я когда-нибудь пойму, почему они смотрят на меня именно так — с любопытством, а не с равнодушием. Сон приходит медленно, как всегда в последнее время. Но перед тем, как провалиться в темноту, я слышу голос. Тот же, что и тогда. Старый, усталый, мой или не мой — я так и не понял. «Ты сделал первый шаг. Не последний. Но первый — самый трудный. Дальше будет не легче. Но ты уже знаешь, что такое трудности. Ты из Кишинёва. Ты пережил сороковой. Ты пережил смерть. Ты пережил превращение. Что тебе этот мир?» Я не отвечаю. Потому что ответа я не знаю. Я знаю только, что завтра открою глаза, встану, возьму новую тетрадь и пойду дальше. И это будет ответом.

Конец

15 Нравится 9 Отзывы 1 В сборник