Теория спиралей

R
Завершён
59
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
21 страница, 8 070 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
59 Нравится 11 Отзывы 9 В сборник

Теория спиралей

Настройки
С Лосяшем такое случалось часто. Его ум, вечно голодный до открытий и — будем честны — до признания, не мог долго оставаться в покое. Ромашковая долина была полна друзей, но не коллег. Признания, того самого, важного и неуловимого, он здесь не получал. Он был одинок, а оттого уходил с головой в то, что давало ему почувствовать себя внутри какой-то системы: среди бумаг, среди проводов, среди полуночных вычиток чужих статей, среди своих спутанных слов, вбитых в текстовый файл в четыре утра, что потом невозможно найти в них смысл, — он чувствовал себя не так одиноко. Жажда быть внутри чего-то была настолько сильна, что он забывал про сон, про еду, про душ и свежий воздух, да и про все вокруг тоже забывал. Пин стал обращать на это внимание после того случая с радио, когда они случайно нашли друг друга посреди этого мира, хотя, конечно, вот были они, жили где-то в получасе друг от друга, но общались ли? По-настоящему? Вряд ли. И эти его уходы из мира, они как будто стали чаще после того, как все встало на свои места, он оказался Рапирой, но оказался ли он им? Точнее, стал ли он тем, кого искал Лосяш, выстукивая точки и тире? А Лосяш для него? Он хотел поговорить с кем-нибудь, кто будет в состоянии выслушать, а не просто забежать попросить что-то, чего и сами не в состоянии нормально объяснить. И Лосяш слушал! А он его? Наверное, да. Но почему это не помогло? А Лосяш ему помог? Пин привык жить один, он никогда и не был сильно зависим от общества. Художник должен быть голодным, ведь он сам ушел из комфорта, чтобы найти себя. И жалел только ну очень темными и холодными ночами, поглядывая иногда в то мыслительное «могло бы быть», вполне удовлетворяясь этими маленькими минутными фантазиями. Да, у него был Биби, но он отпустил его искать собственное счастье, и, надо сказать, через некоторое время тоска притупилась, а потом и вообще почти сошла на нет, осталась только тихая светлая грусть от того, что и этот прекрасный этап его жизни закончился. Так что, наверное, да, Лосяш ему помог. Он пробовал после той истории еще несколько раз выйти на радиосвязь, но там никто (нужный) не ответил, а случайно найденный сигнал от какого-то охочего до разговоров одиночки не порадовал настырностью собеседника. И он стал замечать. Замечать, что Лосяша не видно в деревне вот уже второй, третий, четвертый день. Замечать, что он не приходит пить чай к Совунье или обсуждать кабачки к Копатычу. Замечать, что около его домика снова поросла трава, косить которую у него не хватало, видимо, сил. Замечать глубокие синяки под глазами, щетину и свитер в крошках. Он замечал это, когда заходил его проведать. Это тоже стало становиться чаще. Сначала он зашел обсудить свой проект. Помощь ему была не нужна, да и сам проект был уже почти закончен, но он сказал себе, что хочет поговорить о нем с Лосяшем, чтобы услышать стороннее мнение. И Лосяшу он сказал точно так же, чтобы сомнений точно не было. Проект был ни о чем — близился день рождения Совуньи, и он хотел подарить приблуду ей на плиту, чтобы та выключалась сама, если что-то начинало на нее выкипать. Они немного пообсуждали плиты и термочувствительные элементы, а потом Лосяш стал клевать носом, наконец-то почувствовав, что уже давно не спал. Пин тогда откланялся и ушел, хотя и внутри сидело желание отправить его в душ, проветрить все, перестелить кровать, заварить другу чай… Он не был черствым, он любил заботиться о чем-то и ком-то. Он замечал это и по своему отношению к собственным изобретениям. Понял это окончательно, когда появился Биби. И все желания и порывы никуда не делись после его отлета. Только выплескивать без спроса их на кого бы то ни было он желания не имел. И уходил. Иногда раньше, когда Лосяша вырубало прямо за столом, на который Пин приносил что-нибудь съестное, за компьютером, который Пин выключал, убедившись, что все открытое сохранил, в душе на приступке у стенки, тогда Пин просто выключал воду. Иногда позже, когда что-то в исследованиях тормозилось, и Лосяшу нужно было проговорить происходящее в его голове несколько раз, чтобы Пин расшифровал, где, теоретически, могла бы быть ошибка, когда расчеты не складывались, а формулы сыпались одна из-за другой, когда тоска наваливалась тяжелым грузом, из-за чего было трудно даже взять в руки карандаш. Но он никогда не перебарщивал с чужим гостеприимством и не задерживался дольше, чем того бы хотел хозяин дома. А Лосяш… Лосяш к нему почти никогда не заходил. Куда там, с его вечными проектами на это не было времени. Хотя, конечно, и он иногда врывался под вечер с криками о том, что все пропало. — Пин! Пи-ин! — влетел он однажды в мастерскую, держа в зубах исписанный формулами лист бумаги. — Ты должен помочь! Я на грани великого открытия о природе спиралей в живой природе и космосе, но мои расчеты упорно показывают, что ракушка улитки по законам золотого сечения должна вращаться в другую сторону! Это переворачивает все мои теории! — Ein moment. Закрепляю контакт, — не отрываясь от паяльника ответил Пин. Когда все проводки оказались на своих местах, он отложил паяльник и повернулся к Лосяшу, у которого на голове, очевидно, вили гнезда все птицы долины. — Давай твои чертежи. Ты говоришь про спираль Фибоначчи в раковине? — Именно! Я построил модель, где каждый новый виток определяется через квадрат предыдущего, с учетом гравитационного искажения пространства-времени на микроуровне… Смотри, вот формула, — протянул он листок. Пин быстро пробежался глазами по мелко исписанному листку. Поправил очки. Формулы были правильные, но что-то бросалось в глаза… — Хм-м. Лосяш, я вижу проблема. Она у тебя в третьей строка. Ты берешь квадрат, но забываешь, что в биологический рост речь идет о последовательность, а не о чистой степени. Ты возводить квадрат отдельный элемент, а не его отношение к предыдущему. — Отношение к предыдущему… Так, значит, мне нужно было рассматривать не абсолютный рост витка, а коэффициент его увеличения? — Ja, ты взять модель для механической пружина, а не для живой ракушки. Твой «квадрат» — это искусственное ускорение, которое и разворачивает твой спираль не в ту сторону. Возьми вот эта переменная… замени ее на простую прогрессия. И все встать на свой место. — Космическая простота! Я так увлекся влиянием дальних галактик, что пропустил базовый принцип роста прямо перед носом! Спасибо, Пин! — Обращайся, Лосяш, — сказал он, возвращаясь к своему паяльнику. Пин ожидал, что друг после этого, зная, где выход, спешно убежит дописывать свои формулы и переписывать существующие расчеты, но дверь все не хлопала, а шаги не отдалялись. Их вообще не было. Пин обернулся посмотреть, что происходит за его спиной, и увидел, что Лосяш засел в темном углу и с маниакальным видом чертил что-то у себя в тетради, бормоча про улиток и проговаривая шепотом формулы. Они просидели так еще несколько часов, пока часы не показали много больше часа ночи. Пин закончил пайку, отключил паяльник и поставил его на подставку. В мастерской стало тише, остался лишь тихий гул ночи за стенами и негромкое однозвучное бормотание из угла. Он обернулся. Лосяш, поджав под себя ноги, сидел прямо на чистом полу, опираясь спиной на шкаф с инструментами. Голова его была низко опущена над блокнотом, свет от настольной лампы Пина едва достигал его, оставляя большую часть фигуры в глубокой тени. Виден был лишь белый лист и быстрая рука, выписывающая символы. Пин вздохнул. Такой тихий, сосредоточенный Лосяш был почти хуже, чем взволнованный. Это означало, что он ушел вглубь себя полностью, без остатка. И о еде, сне и просто комфорте в такие моменты он не вспомнит, пока не рухнет от изнеможения. Пин молча подошел к холодильнику и достал две стеклянные банки. В одной был холодный чай с мятой, в другой — остатки густого ягодного киселя, который Совунья принесла ему на прошлой неделе «для подкрепления сил». Он поставил банку с чаем рядом с Лосяшем на пол, так тихо, что тот даже не заметил. Себе же налил из чайника воды, чтобы разбавить холодный кисель и, поболтав банку, выпил. После света холодильника обстановка показалась совсем уж сумрачной, так что он щелкнул выключателем дополнительной лампы-бра, которую смастерил как-то для чтения чертежей. Мягкий, теплый свет упал прямо на страницы блокнота и на сгорбленные плечи Лосяша. Тот, наконец, оторвался от бумаги, медленно поднял голову и поморгал, как будто вынырнул из глубокой воды. Его взгляд был мутным, невидящим. — Что? — спросил он хрипло. — Свет. Ты портить зрение, — сухо сказал Пин, указывая на банку. — Я найти чай, тебе надо пить, чтобы мозг не перегреваться. Лосяш потянулся к банке с чаем, открутил крышку и сделал несколько больших глотков. Он словно пробудился. Взгляд его прояснился и остановился на Пине, который стоял, прислонившись к верстаку и скрестив руки. — Ох, — выдохнул Лосяш, потирая переносицу. — Я… кажется, засиделся. — Это не новость, — ответил Пин, но в его голосе не было ни капли раздражения. — Успехи? Лосяш вдруг оживился, и в его глазах снова вспыхнул тот самый несколько маниакальный огонек. — Огромные! Ты был прав, Пин, стоило заменить переменную… Смотри! — он потянулся, чтобы показать исписанные листы, но движение вышло резким — от долгого сидения в неудобной позе тело неприятно заныло. Он поморщился и замер. Пин оттолкнулся от верстака. Не говоря ни слова, он взял со стула свою рабочую куртку из плотной ткани, свернул ее валиком и аккуратно подсунул Лосяшу под спину. Лосяш замер на секунду, ощущая неожиданную поддержку и остаточное тепло от куртки. Он посмотрел на Пина, а тот уже отвернулся, делая вид, что проверяет какой-то транзистор на столе. Спина у него была напряжена. — Спасибо, — тихо сказал Лосяш. Пин кивнул, не оборачиваясь. — Показывай свой успехи. Но быстро. Потому что следующий этап — сон. Не обсуждаться. И Лосяш стал показывать. Говорил, рисовал в воздухе спирали. Голос его, сначала хриплый, постепенно набирал силу и воодушевление. А Пин слушал, изредка вставляя короткие точные замечания, кивая. Когда рассказывать стало нечего, Лосяш посмотрел на Пина, освещенного лампой и зеленым светом осциллографа, на аккуратные ряды инструментов на стене, на этот идеальный, логичный мир, в который он ворвался со своим хаосом формул и бессонных ночей. И этот мир не выгнал его. Он принял. Включил свет, подложил мягкое под спину, подставил банку с чаем. Это было приятно. Лосяш снова опустил голову к блокноту, но уголки его рта дрогнули в улыбке. Он почувствовал, как тяжелое, ледяное одиночество, сжимавшее его грудь в последние дни, как будто стало медленно отступать, уступая место другому чувству — теплому, неспешному, похожему на ту самую правильную спираль. Которая начинается с малого и, соблюдая верное отношение к предыдущему витку, разрастается во что-то большое, но пока неизведанное. Тревожился ли Лосяш об этом? Вряд ли. Пока что перед глазами были косоватые ряды уже правильных расчетов, значит, все будет хорошо.

***

Шли недели. Спирали Лосяша выросли в целую теорию о паттернах роста во вселенной, которую он с гордостью отправил в малоизвестный, но уважаемый научный журнал. А в мастерской Пина поселилась новая привычка. Теперь, когда Пин замечал, что Лосяша не видно несколько дней подряд, он не просто шел к нему с наскоро придуманным предлогом. Он брал с собой два термоса. В одном — крепкий горький кофе для себя. В другом — сладкий чай с лимоном и имбирем, который, как он где-то вычитал, «способствует концентрации и согревает». Прихватывал еще пакетик с бутербродами — аккуратно нарезанными, с сыром и зеленью, завернутыми в вощеную бумагу. Он не спрашивал разрешения войти. Просто стучал коленом в дверь, ждал ровно пять секунд и, не услышав возражений (их никогда не было), входил. Домик Лосяша чаще всего был погружен в полумрак, завален книгами и черновиками. Пин, не говоря ни слова, начинал с порядка. Ставил термосы на единственный свободный угол стола. Собирал разбросанные по полу бумаги в стопку, не читая, но аккуратно выравнивая края. Приоткрывал окно на микро-проветривание, несмотря на возможные протесты о «нарушении температурного режима». — Чай на столе, — говорил он вместо приветствия, снимая свой шарф и вешая его на крючок. — И бутерброды. Есть. Лосяш в ответ что-то мычал, не отрываясь от экрана или листа. Но через полчаса чай в его термосе заканчивался, а бутерброды исчезали. И тогда, бывало, он сам начинал говорить. Не только о науке. О том, как раздражает, когда Нюша пытается обсудить с ним звезды только потому, что они «романтичные». О тоске, которая накатывает, когда теория не сходится, и кажется, что весь мир — это один большой, бессмысленный черновик. О тишине, которая после долгой работы становится слишком громкой. Пин в такие моменты не спешил давать советы. Он просто слушал, кивая, или, когда уже додумался брать с собой какую-нибудь работу, паял или чинил. И его молчаливое присутствие было якорем, который не давал Лосяшу полностью унестись в открытый космос одиночества. Однажды вечером, уже глубокой осенью, когда дождь стучал по крыше мастерской, Лосяш появился на пороге без привычного лихорадочного блеска в глазах. Он выглядел промокшим, поникшим и странно… маленьким. — Радиоприемник, — хрипло произнес он, не проходя дальше. — Он… снова молчит. Во всех диапазонах. Я проверял. Я думал, может, сигнал… но нет. Просто тишина. К удивлению, которое скоро Пин сам себе объяснил тем, что не может быть с Лосяшем на постоянной основе, а значит, что ему все равно оставался нужен кто-то еще, друг его попытки найти собеседника не забросил. И очень расстраивался, когда ничего не удавалось. Пин отложил микросхему. Он подошел к полке, снял с нее старый, видавший виды радиоприемник своей собственной сборки — тот самый, что когда-то ловил сигналы Лосяша. Поставил его на стол и протянул к нему провод с наушниками. — Слушай, — коротко сказал он. Лосяш послушно надел наушники. Внутри был слабый, ровный гул — фоновая космическая радиация, «шум Вселенной». Однообразный, вечный, ни к кому не обращенный. Он закрыл глаза. Одиночество, знакомое и леденящее, начало подступать снова. Он готов был уже снять наушники, но тут Пин чем-то щелкнул. И в шум Вселенной вплелся другой звук. Тихий, ритмичный, живой. Тик-так, тик-так, тик-так. Это были часы. Настенные часы в мастерской Пина, в которые тот во время экспериментов встроил микрофон и передатчик. Ничего особенного. Просто тиканье, на котором он проверял дальность действия аппаратуры. Но для Лосяша это был конкретный звук. Он шел не из космоса. Он шел отсюда, из этой комнаты, от этого человека, который сейчас стоял рядом, скрестив руки, и смотрел в окно на стекающие струи дождя. Лосяш замер. Он снял наушники. Звук часов стал тише, но остался слышен в реальности. — Мне кажется, это лучше тишина. — Спасибо, — сказал Лосяш, и голос его дрогнул. — Не за что, — тихо ответил Пин, все еще глядя в окно. — Это просто часы. Они всегда тикают. Но это была неправда. И они оба это знали. Он был включен специально. На определенной частоте. Для одного-единственного абонента. Лосяш не ушел той ночью. Он остался сидеть в углу мастерской на своем привычном месте, но уже не погруженный в формулы. Он просто сидел, слушая тиканье часов и скрип ручки Пина, который что-то чертил. Дождь за окном теперь не навевал тоску, а делал уютнее этот маленький мир. Пин вдруг прервал тишину, не оборачиваясь: — Твой свитер. Он весь в дырках. Лосяш посмотрел на свой потрепанный свитер, на несколько неаккуратных, оплавленных отверстий на рукаве от паяльника. Он пожал плечами: — Не беда. Он, конечно, старенький, но теплый. — Это непрактично, — отрезал Пин. — Завтра принеси. Я… починю. У меня есть подходящая пряжа, я брал как-то у Совуньи. Лосяш замер. Предложение было настолько неожиданным, таким… домашним. Починить свитер. Не выбросить, не заменить, а именно починить. Взять что-то сломанное и сохранить. — Хорошо, — выдавил он. — Принесу. Больше в тот вечер они не говорили. Но когда Лосяш, поддавшись усталости, начал клевать носом, он не услышал привычного «иди домой, выспись». Вместо этого Пин молча пододвинул к нему свернутое в валик старое одеяло, которое обычно использовал как подкладку под хрупкие механизмы, и плед. Лосяш взял все, смущенно кивнул, устроился поудобнее в своем углу, накрылся пледом, от которого пахло машинным маслом и чем-то знакомо-пиновым. И заснул под тиканье часов, под мерный скрип ручки и под сознание того, что он здесь не чужой. А Пин, убедившись, что дыхание Лосяша стало ровным и глубоким, отложил чертеж. Посмотрел на спящую, скомканную фигуру в углу, на старый свитер, который завтра станет объектом ремонта, и на радиоприемник, тихо передающий в никуда звук часов. Свитер, дырявый и пропахший пылью библиотеки и одиночеством, оказался на верстаке Пина на следующий же день. Пин разложил его под яркой лампой, как хирург — пациента. Он изучил повреждения: не только следы паяльника, но и потертые локти, истрепанные манжеты, одна оторванная декоративная пуговица на вороте. Лосяш стоял рядом, неловко переминаясь с ноги на ногу, словно принес на ремонт часть самого себя. — Можно было и выбросить, — пробормотал он, не глядя на Пина. — Он старенький. — Nein, — отрезал Пин, уже подбирая из своего запаса мотки пряжи. Цвета не совпадали идеально, но он нашел шерсть чуть темнее основного тона — теплого, каштанового оттенка. — Хороший вещь. Нужно только починить. Он взял специальные тонкие спицы, которые когда-то сделал для ювелирной работы с проводами, и принялся за дело. Его движения были не быстрыми, но точными. Он восстанавливал петлю за петлей, вплетая новую нить в старую ткань так, что шов обещал быть почти невидимым, лишь текстурно напоминать о починке. Лосяш наблюдал. Он ожидал увидеть грубые заплатки, а увидел таинство. Это был акт заботы, переведенный на язык логики и мастерства. Пин чинил. А значит, считал нужным сохранять. А значит, считал ценным. — Садись, — не глядя, сказал Пин, кивнув на стул. — Рассказывай, что там с рецензия на твой статья. Лосяш присел аккуратно, как будто мог сбить сосредоточенного Пина. И заговорил. Сначала о статье, о скептических комментариях одного рецензента. Потом о том, как сложно бывает объяснить другим то, что кажется таким ясным в твоей голове. Говорил он, а сам смотрел, как ловкие пальцы Пина управляют спицами, как новая нить становится частью старого свитера. Работа заняла несколько вечеров. Лосяш приходил, садился на свой стул в углу мастерской и читал вслух отрывки из новых статей или просто думал вслух, а Пин в ответ вязал и слушал, изредка вставляя свое «гм» или короткий вопрос. Когда работа была закончена, Пин не вручил обновленную вещь торжественно. Он просто в один из вечеров, когда Лосяш, уставший, собирался уходить, молча протянул ему аккуратно сложенный свитер. — Проверь. Должен быть тепло. Лосяш взял его. Шерсть была мягкой, чистой, от нее пахло чем-то свежим, не его старым запахом. Он натянул свитер. Заплатки-незаплатки на локтях были чуть более плотными на ощупь. Он провел рукой по месту, которое совсем недавно оборвал о пинову дверь, когда бежал посреди ночи к нему с открытием, — на ее месте теперь был аккуратный, почти инопланетный узор, сложное переплетение, напоминающее микросхему или созвездие. Это было красиво. — Спасибо, — сказал Лосяш тихо. Он смотрел на Пина, и в его глазах стояло что-то такое прямое и незащищенное, что Пин вынужден был отвести взгляд и сделать вид, что засуетился с уборкой инструментов. — Лучше, чем просить у Совуньи новый, — пробурчал он в стол. Когда Лосяш ушел, Пин долго стоял у верстака, глядя на пустое место, где только что лежал свитер. Он чувствовал странное, теплое чувство завершенности, которое не имело ничего общего с завершением сложного механизма. Он вложил в эту починку что-то. Свое время, свое умение, свое внимание. И отдал это Лосяшу. Теплое ощущение заботы о ком-то другом. А Лосяш, выйдя на холодный осенний воздух, не ощутил привычного колючего одиночества. Он был завернут в свитер, который теперь был не просто его. Он был их. Он грел в два раза лучше. Идя по тропинке к своему дому, он ловил себя на мысли, что идет не в пустую тишину, а назад, к чему-то, что стало точкой отсчета. К мастерской, к тиканью часов, к запаху канифоли и к молчаливому другу, который чинил сломанные вещи и, сам того не замечая, чинил что-то сломанное в нем самом. Вечером, ложась спать, он не снял свитер. И Пин, уже готовясь ко сну в своей кровати, вдруг с необъяснимым беспокойством вспомнил, что не спросил, понравился ли ремонт. Он повернулся на бок, к стене, за которой в нескольких сотнях метров, в своем домике, спал Лосяш в свитере с инопланетными заплатками, подумал об этом еще немного и решил, что обязательно спросит когда-нибудь потом.

***

Зима подкралась незаметно, засыпав Ромашковую долину пушистым, молчаливым снегом. Тишина стала гуще, границы — четче. И в этой сдавленной белым пространством вселенной мастерская Пина превратилась в капсулу, кокон из тепла, звуков и смысла. Теперь Лосяш приходил к нему почти каждый день. Иногда с идеями, иногда просто «проверить термостат» или «посоветоваться по поводу коэффициента теплопроводности снега». Предлоги становились все тоньше, почти прозрачными, но Пин никогда не указывал на это. Он лишь кивал, отодвигая на столе место для второго термоса, который в один из вечеров не забрал, да так и оставил, ему второй был ни к чему. Но однажды что-то пошло не по привычному плану. В тот день разразилась настоящая метель. Ветер выл так, что в трубах мастерской запели призрачные голоса, а снег бил в стекла с яростью заблудившейся души. Лосяш примчался еще до наступления темноты, весь занесенный снегом, с глазами, полными тревоги. — Ветром… стекло треснуло… в окне, — просипел он, отряхиваясь на пороге и пытаясь отдышаться. — Сквозит где-то так, что бумаги летают по комнате. Пин, не задавая лишних вопросов, кивнул на стул у печки-буржуйки собственной конструкции: — Садись греться. К утру стихло. Но дороги замело двухметровыми сугробами. Выбраться из мастерской Пина не мог никто, как и пробраться внутрь. Первые часы прошли в привычном режиме: Пин копался в схеме, Лосяш читал, делая пометки на полях. Но пространство было слишком мало, а вынужденная близость без возможности от нее уйти — слишком очевидна. Они двигались по крошечной мастерской, избегая столкновений, но постоянно ощущая присутствие друг друга. Раньше Лосяш и не думал, что это может быть проблемой. Но в этот раз все ощущалось так остро. К полудню Пин, всегда ценивший порядок, не выдержал. — Ты здесь три часа. И всё время в движении. Ты как маятник. Это мешает концентрации. — Извини, — Лосяш замер, беспомощно оглядываясь. — Просто… не могу усидеть. Тесно. — Тесно, — согласился Пин. Лосяш вздохнул, сел на свой стул в углу, сжался в комок и попытался читать. Но буквы плясали перед глазами. Он чувствовал на себе взгляд Пина. Взвешивающий, анализирующий. От этого становилось жарко. Но он, не желая мешать хозяину дома, кусал губы, грыз карандаш, дергал ногой, моментами ему становилось физически дурно от этого вынужденного положения, но он одергивал себя и сидел на одном месте. Вечером, когда Пин готовил на маленькой плитке простую похлебку из запасов, Лосяш потянулся за кружкой одновременно с тем, как Пин поворачивался с кастрюлей. Теплая рука задело плечо. Оба отпрянули, как от удара током. — Прости. — Ничего. Ночь наступила ранняя. Лосяш постелился там же, где и до этого, но в этот раз никак не мог заснуть. Ветер бил в окна, отчего он вздрагивал каждый раз всем телом, а после этого долго пытался отдышаться и успокоить тяжело бьющееся сердце. Ему мерещились тени и звуки, ему казалось, что ветер вот-вот выдавит окно, и он не мог убедить себя, что все на самом деле в порядке. Промучившись еще с час, он решил, что Пин точно что-нибудь сможет придумать, да даже если ничего придумать не сможет, то это всяко лучше, чем просто лежать и маяться в темноте одному. — А? — не понял Пин, когда Лосяш аккуратно растолкал его, пытаясь параллельно объяснить, что он от него хочет. — So ein Sorgenkind, Лосяш. Ложись тут, здесь ничего не слышать, а я спать у верстака. — Места хватит на двоих. Или ты боишься, что я заражу тебя своими… неспокойными мыслями? — вырвалось у Лосяша к его собственному удивлению. Это была почти что дерзость. Пин замер, оценивая его. Логика, однако, была на стороне Лосяша: лежать на холодном полу у верстака не очень-то уютно. Риск простудиться к тому же. — Гм, — только и сказал он, сдвигаясь к стене. Они легли спиной друг к другу, разделенные сантиметрами и целой вселенной невысказанного напряжения. Лосяш лежал, затаив дыхание, слушая, как бьется его собственное сердце. Он чувствовал исходящее от Пина тепло, слышал его ровное, нарочито спокойное дыхание. Было тесно. Тесно так, что каждая клетка тела осознавала близость другого. Вдруг Пин пошевелился. Перевернулся на другой бок, лицом к спине Лосяша. Его дыхание теперь касалось затылка Лосяша, шеи. Лосяш замер, превратившись в один сплошной слух, в одно сплошное осязание. — Так хорошо? — тихо, прямо у самого уха, спросил Пин. Его голос в темноте звучал глубже, а дыхание поднимало толпы мурашек. — Да, — прошептал Лосяш, не в силах вымолвить больше. — Gut. Спать было невозможно. Лосяш чувствовал, как чужой взгляд скользит по его спине. В нем была… сосредоточенность. Как будто Пин изучал одну из своих схем. Сам Пин лежал и думал. Думал о нерациональности ситуации. Думал о том, что расстояние между ними сейчас меньше, чем было бы необходимо, чтобы уместиться. Думал о том, что тело Лосяша, несмотря на всю его угловатость и вечную нервную дрожь, в состоянии покоя казалось… хрупким. И что желание придвинуться еще ближе, чтобы лучше ощутить это тепло и эту хрупкость, было самым иррациональным и самым сильным за последние годы. Он не сделал этого. Но его рука, лежавшее вдоль тела, нечаянно коснулась спины Лосяша. И тот не отодвинулся, хотя и вздрогнул. Наоборот, он, казалось, затих ещё больше, будто боялся спугнуть этот миг. И тогда Пин медленно, почти невесомо, положил руку ему на бок, поверх свитера. Это не было объятием. Это была проверка связи. Контакт, так он себе сказал. Под этим касанием Лосяш перестал дышать. А потом выдохнул — долго, с дрожью, и всем телом чуть прижался к руке, приняв сигнал. Ответив. В темноте, под вой стихающей метели, они лежали неподвижно, связанные этим крошечным мостом. Никто не говорил ни слова. Утро застало их в той же немой близости. Первый луч зимнего солнца, пробившийся сквозь запорошенное снегом окно, разрезал полумрак мастерской и упал на спутанное одеяло и на руку Пина, все еще лежащую на боку Лосяша. Пин проснулся первым, и первым осознанием было не место, а ощущение: тепло чужого тела, ритм чужого дыхания, знакомый запах кожи и чего-то глубокого, смешавшийся с запахом машинного масла. И странное чувство правильности. Он медленно, чтобы не потревожить, убрал руку. Но движение все равно разбудило Лосяша. Тот открыл глаза, увидел перед собой не стену своей комнаты, а ряды чужих инструментов на стене, и на секунду замер от дезориентации. А потом память нахлынула — метель, теснота, ночь… Он чувствовал на боку, где лежала рука, призрачное, стылое пятно от его отсутствия. Они встали почти одновременно, избегая смотреть друг другу в глаза. Пин растапливал буржуйку, Лосяш аккуратно складывал одеяла. Разговаривали о пустяках, о погоде, о том, как расчистить занос у двери. Но между словами висело невысказанное, плотное, как туман. Дороги расчистили только к вечеру. И когда пришло время уходить, Лосяш замер на пороге, закутанный в свой свитер, в шарф, который Пин молча сунул ему в руки. — Значит… спасибо, — сказал Лосяш, глядя куда-то в район подбородка Пина. — За ночлег. — Обращайся, — отозвался Пин, протирая уже чистые очки. Пауза повисла тяжелым свинцом. Лосяш сделал шаг за порог, в хрустящий снег. Холод ударил в лицо после тепла мастерской. Он обернулся. Глаза его, обычно рассеянные или горящие идеей, сейчас были ясными и невероятно серьезными. — Пин. — Ja? — он поднял взгляд. — Тот радиосигнал. Часы. Он… он еще работает? Пин замер. — Он… никогда не отключаться, — тихо сказал он, и в его голосе пробилась неуверенность, которую Лосяш слышал впервые. — Часы должны идти точно. Это их функция. Лосяш кивнул, и уголки его рта дрогнули в улыбке. — Хорошо. Это… хорошая функция. Он ушел. А Пин закрыл дверь, прислонился к ней спиной и закрыл глаза. В ушах звенела тишина, нарушаемая только ровным тиканьем часов. «Никогда не отключаться». Было ли это правдой? Он сам собрал этот передатчик. Он мог его выключить. Но не выключил. Пока они тикали, дистанция между ними была конечной, а значит преодолимой. Следующие дни прошли в странной лихорадке. Они виделись, обсуждали дела, но между ними теперь постоянно стояла какая-то недосказанность. Близость стала одновременно пугающей и манящей. Они ловили себя на том, что ищут поводы для случайных прикосновений: передать инструмент так, чтобы коснуться руки, поправить свитер на другом, отряхнуть несуществующую пылинку с плеча. Каждое такое касание было маленьким электрическим разрядом, после которого воздух снова начинал вибрировать. Лосяш стал чаще задерживаться до глубокой ночи, даже когда работа была закончена. Он сидел в своем углу, делая вид, что читает, а на самом деле следил за Пином, как его взгляд время от времени находит его в полумраке. Однажды Пин, раздраженный собственной несобранностью (он в третий раз перепутал резисторы), резко отложил паяльник. — Лосяш. — М-м? — тот поднял голову от книги. — Твое присутствие. Оно нарушает мой концентрация. Лосяш побледнел. Он закрыл книгу, встал, сел обратно, стал сгребать со стола бумаги. — Извини. Я… я пойду тогда. — Стой, — голос Пина прозвучал резко. Он тяжело вздохнул и провел рукой по лицу. — Я выразился неточно. Не нарушает. Изменяет. Ты… создаешь статистические помехи в мой мыслительный процесс. Я не могу игнорировать фактор твоего присутствия. Лосяш замер, комкая в руках блокнот. Он смотрел на Пина, стараясь расшифровать этот сухой, технический язык. — Не можешь? — осторожно переспросил он. — Да. Ты как гравитационная постоянная или скорость света. Нельзя убрать из уравнения. Можно только… принять в расчет. Они смотрели друг на друга через всю длину мастерской, залитую желтым светом лампы. В тишине гудели трансформаторы. — И… — Лосяш сглотнул. — И как ты ее принимаешь в расчет? Пин медленно обошел верстак, подошел ближе, сокращая дистанцию, которая в последние дни казалась им непреодолимой пропастью. Он остановился в двух шагах, изучая лицо Лосяша так пристально, будто видел его впервые. — Эмпирически, — тихо сказал он. — Путем наблюдения и… эксперимента. И прежде чем Лосяш успел что-либо понять, Пин сделал последний шаг. Он поднял руку и нежно, почти несмело, коснулся тыльной стороной его щеки. Прикосновение было мимолетным. Лосяш зажмурился и шумно выдохнул. — So, — прошептал Пин. — Помеха зафиксирована. Интенсивность… высокая. Лосяш открыл глаза. Он не отстранился. Наоборот, наклонил голову, прижимаясь щекой к еще не убранной руке. — Тогда, может быть… — его голос дрожал, — стоит не бороться с помехой? Может быть… переписать уравнения, чтобы она стала не ошибкой, а… основной переменной? Пин замер. Переписать уравнения. Принять эту «помеху» как основу. Это было безумием. Это было единственно возможным решением. Он не ответил словами. Он просто опустил руку, обвил ей плечи Лосяша и притянул его ближе, пока их лбы не соприкоснулись. — Это… тяжелый работа, — хрипло проговорил Пин. — Я помогу, — выдохнул Лосяш, и его руки неуверенно обняли Пина за спину, уцепившись за плотную ткань его жилета. — Тогда нужно понять природа помехи, — он медленно, будто давая время на отступление, приблизился к чужой шее, чуть ниже уха. Прикоснулся холодной, гладкой поверхностью губ к теплой коже. Лосяш вздрогнул всем телом и сдавленно выдохнул. Его пальцы вцепились в рукава своего свитера. — Результаты? — выдавил он. — Предварительные данные обнадеживают, — прошептал Пин ему прямо в ухо, и его голос вибрировал. — Уровень энтропии… зашкаливает. Но система… стремится к равновесию. Его рука скользнула на плечо Лосяша, затем на спину, прижимая его ближе. Лосяш вцепился в Пина, обвил его шею руками, уткнулся лицом в плотную ткань его жилета. — Пин… я… я не понимаю, что это все… — И я нет, — честно признался Пин, и в его голосе звучала уязвимость. Его руки сомкнулись вокруг друга, крепко, почти грубо, прижимая к себе. — Это вне протокола. Это… критический ошибка во всех моих расчетах. И я не хочу ее исправлять. Он оторвался на секунду, чтобы посмотреть ему в лицо. И в этот раз их взгляды встретились без страха, без стыда. Только с жаждой и вопросом. Пин медленно, с неподдельным благоговением, прикоснулся к его губам. Это был не поцелуй в привычном понимании. Это был контакт. Самый интимный, какой только они могли себе позволить. Тихое, хрупкое соединение. Лосяш ответил тем же, прижимаясь всем теплом своего рта. Это было странно, ново, нелепо. И совершенно, абсолютно правильно. В этот момент все теории, все спирали, все формулы рассыпались в прах. Осталась только эта точка соприкосновения — аномальная, иррациональная, единственно верная. Когда они наконец разъединились, дыхание у обоих было сбитым. Они стояли, обнявшись, посреди темной мастерской, освещенные лишь призрачным светом приборов. Их миры — упорядоченный инженерный и хаотичный теоретический — сплавились в одно целое где-то посередине, в этом объятии. — Так, — первым нарушил тишину Пин, и его голос снова приобрел оттенок деловитости, но теперь это была деловитость человека, принявшего важнейшее решение. — Гипотеза подтверждена. Помеха не устранима. Она… интегрируется в систему. На постоянной основе. — Со всеми вытекающими? — спросил Лосяш, не отпуская его. — Со всеми, — твердо сказал Пин. Он провел рукой по его спине. — Потенциал… — он замолчал, подбирая слова, и нашел самые точные: — Потенциал системы оценивается как высокий. Лосяш рассмеялся — тихим, счастливым, немного истеричным смехом. Он прижался лбом к его груди. — Я всегда знал, что твои оценки самые точные. Новый статус-кво был одновременно хрупким и неумолимым, как лед на реке в конце зимы — под тонкой коркой уже бурлила живая, теплая вода. Они не говорили о «том». Никаких громких слов, объяснений, определений. Но мастерская Пина теперь негласно считалась местом, куда Лосяш приходил не просто так. Пин, как систематизатор, первым делом выделил Лосяшу отдельный ящик для бумаг, чтобы они не перемешивались с его, отдельную полку в шкафу, а Лосяш принес зубную щетку, немного посуды и свое одеяло. Дни их проходили в совместной работе, а ночью… Ночью мастерская превращалась в святилище. Они закрывали дверь, и мир с его рациональностью и непониманием оставался снаружи. Здесь были только они, тиканье часов и шелест одежды, сброшенной на пол. Такие ночи были полны ненаучных экспериментов, которые сперва затевались под какими-то слабыми предлогами — кровать была тесной, и это было их оправданием, ведь нужно было прижиматься друг к другу, чтобы не упасть, а потом уже избавились и от них, оставив только жадные руки и нежные губы, которые находили друг друга сразу же, как только заканчивался вечерний ритуал с уборкой и умываниями. Заходить куда-то дальше аккуратных и не очень прикосновений и поцелуев было страшно и тревожно, они и не заходили. С головой хватало возможности исследовать на ощупь чужое тело, водить руками и целовать чужие плечи, мягко водить носом по игзибу шеи и целовать, целовать, целовать… Однажды ночью Лосяш, лежа, прижавшись спиной к груди Пина и чувствуя, как тот обнимает его, спросил в темноту: — Пин… а что мы? — Мы — система, — не задумываясь, ответил Пин, проводя кончиком носа по его уху. — Это звучит так… холодно. — Это надежно, — поправил Пин. Его рука сжалась чуть сильнее. Он перевернул Лосяша к себе, и в скудном свете, падающем из окна, их глаза встретились. Лосяш не нашел слов. Он нашел другое — он притянул его, слившись в еще одном немом, неловком, бесконечно нежном поцелуе. Это был их язык. Язык прикосновений, вздохов, дрожи в руках. Язык, в котором не было нужды в определениях. Утром Пин обнаружил, что Лосяш ушел раньше, оставив на верстаке простой карандашный рисунок. Две спирали. Они начинались из разных точек, шли по сложным, непредсказуемым траекториям, но на втором витке сближались, а дальше шли уже вместе, единым, переплетенным узором, уходящим в бесконечность. Пин долго смотрел на рисунок. Потом аккуратно снял со стены небольшую ровную металлическую пластинку — брак от одной из его работ. Взял гравировальный резец. И с той же точностью, с какой делал микросхемы, перенес рисунок Лосяша на металл. Две спирали. Когда Лосяш вернулся вечером, он увидел эту пластинку, прикрепленную маленькими болтиками к стене прямо над пиновой кроватью. Он подошел и прикоснулся к холодному металлу. Пин, стоя у верстака, сказал, не оборачиваясь: — Твой теория хорошо работает на практика. И в этот вечер, когда они снова оказались в своей тесной, теплой вселенной на двоих, не хотелось думать ни о чем, кроме чужого горячего тела под ладонями.

***

В их маленькой системе не предполагались ошибки, Пином все было высчитано и выверено, но Лосяш отчего-то стал отдаляться. Сначала почти незаметно: отменил пару вечеров под предлогом усталости, стал уходить раньше, даже когда работа явно кипела. Потом перестал приходить без предупреждения. Отвечал на вопросы Пина односложно, через силу. Пин, чья вселенная была построена на причинно-следственных связях, начал сканировать свою память на предмет ошибок. Проверил все: не повышал ли голос, не критиковал ли последнюю теорию слишком жестко, не забыл ли положить имбирь в его термос. Проблем не находил. А тревога, иррациональная и липкая, росла. Он пришел к домику Лосяша в ясный, холодный полдень, намереваясь вывести того на чистую воду. Лосяш открыл дверь не сразу. Выглядел он… растрепанным. Болезненным. Лицо бледное, взгляд ускользающий. — Пин? — спросил он, будто абсолютно не ожидал его здесь увидеть. — Что-то случилось? — Ты случился, — прямо сказал Пин, переступая порог. Воздух в доме был спертым, пахло пылью и старой бумагой. — Ты избегаешь меня. Объясни причину. Лосяш отвернулся, делая вид, что ищет что-то на столе среди хаоса бумаг. — Не избегаю. Просто… много работы. Новый проект. Ты же понимаешь, нельзя отвлекаться. — Ты врешь, — отрезал Пин, и его голос стал ледяным. — Ты… убегаешь. От чего? Лосяш глубоко вздохнул, провел рукой по волосам: — Мне тесно, Пин. Душно от… От тебя. Каждый день в твоем ритме, что день, что ночь, я как шестеренка у тебя в приборе. Мне… мне нужно время, чтобы вернуться в себя. — Хорошо. Сколько? — Да ничего не хорошо! — взбрыкнул Лосяш, поворачиваясь к Пину. — Не надо ставить мне рамки и высчитывать, сколько времени уйдет на отладку. Я живой человек, Пин, дай мне дышать. Пин отступил на шаг, как будто его ударили, хотя Лосяш сжал в кулаках кофту и даже не смотрел в сторону Пина. — Ясно, — произнес он глухо. — Я… — но не договорил, только кивнул, развернулся и ушел. И Лосяш остался один, как и хотел, стараясь выгнать мысли о том, что в чужих глазах после его слов промелькнуло что-то сломанное, быстро замещенное напускной пустотой. Дни потянулись в тяжелой, гулкой тишине. Пин пытался работать, но едва мог заставить себя вычитать старые работы. Он ловил себя на том, что по привычке кладет два куска сахара в чай, или оборачивается, чтобы что-то сказать в пустой угол. Он злился. На Лосяша, на себя, на эту дурацкую, не поддающуюся логике ситуацию. И ждал. Ждал, когда Лосяш остынет или, наоборот, оттает. Но Лосяша не было видно вообще. И чем дольше длилось это молчание, тем больше злость Пина замещалась тихим, холодным ужасом. Потому что он знал, что Лосяш мог уйти в себя до полного самоуничтожения. На пятый день Пин не выдержал. Он снова пошел к чужому дому, даже если не поговорить, то извиниться, показать, что ему не все равно, хотя бы просто проверить, что Лосяш в порядке. Дверь была не заперта. Внутри стоял тяжелый, влажный и слишком теплый воздух. Лосяш сидел за столом, обхватив голову руками, наклонившись над раскрытой книгой. Он не поднял глаз на скрип двери. — Уходи, — хрипло пробурчал он. Пин не ушел. Он подошел ближе и замер. Щеки Лосяша неестественно пылали, глаза были мутными, дыхание — частым и поверхностным. Пин, не спрашивая, приложил тыльную сторону ладони к его лбу. — Ты горишь, — констатировал он. — Ты болен. Почему не позвал? Лосяш бессильно махнул рукой. — Зачем? Чтобы что? Чтобы ты… ты снова тут все прибрал, накормил, вылечил… Я не хочу быть твоей проблемой, Пин! — Ты не проблема, — ответил Пин, уже открывая окно на микро-проветривание. Дальше все было как в тумане, вроде Пин уложил его в постель, вроде снял потный свитер, вроде обтер его влажным прохладным полотенцем и напоил чаем, но Лосяш пребывал в каком-то мареве, из-за чего все действия растягивались в часы, хотя занимали минуты, и схлопывались в одно, хотя отстояли друг от друга на расстоянии нескольких часов. Ночь была тяжелой. Лосяш метался в бреду, бормоча обрывки формул, фразы из старых радиопередач, бессвязные извинения. Пин сидел рядом на табуретке, менял холодные компрессы, подавал воду. Он в ту ночь не спал. Под утро жар наконец начал спадать. Лосяш пришел в себя, слабый, разбитый, но уже с ясным взглядом. Он увидел Пина, сидящего в кресле, ссутулившегося, с темными кругами под глазами. И сердце его сжалось от такого стыда и такой боли, что стало невыносимо. Пин заметил, что он проснулся. Наклонился, снова проверил лоб. — Температура падает. Нужно пить. — Пин… — голос Лосяша был слабым, хриплым от болезни. — Я… все, что я сказал… — Забудь, — коротко бросил Пин, отворачиваясь, чтобы налить воды. — Бред больного сознания не иметь логический вес. — Это не бред! — Лосяш с трудом приподнялся на локтях, но почти сразу лег обратно, потому что в голове неприятно зашумело. — Я испугался. Испугался, что это… что то, что я к тебе чувствую… это слишком. Что ты однажды поймешь, как это иррационально, ненадежно, глупо… и уйдешь. Пин замер с кружкой в руке: — Ты идиот, — тихо сказал он наконец, и голос его дрогнул. Лосяш не увидел его глазах ни льда, ни гнева. Была лишь бесконечная усталость и та самая, пронзительная уязвимость. — Ты спросил, зачем звать меня. Вот зачем. — он махнул рукой, указывая на беспорядок в комнате, на пустые чашки, на скомканные простыни. — Для этого. Чтобы был кто-то, кто принести чай, когда ты не можешь. Кто выключить свет, когда ты уже не соображаешь. Кто просто… будет тут. И я хотеть быть тут в такие моменты. — Да? — Да, — Пин пересел на край кровати и протянул ему кружку. — Теперь пей. И больше никогда не пытайся проводить такой деструктивный эксперимент над нашей системой. Потому что следующий протокол при сбое — не устранение помех, а принудительная интеграция. Понятно? Лосяш кивнул, приняв кружку. Его руки дрожали, но уже хотя бы не от жара. Он сделал глоток теплой воды и посмотрел на Пина, который уже снова что-то деловито поправлял на тумбочке. — Пин? — Ja? — Спасибо. Пин лишь хмыкнул, но угол его рта дрогнул в едва уловимом, смягченном движении. Дальше наступил период «после». Он был похож на утро после грозы — воздух чистый, хрустящий, но земля еще сырая, и ходить по ней нужно осторожно. Они больше не играли в молчаливые войны и тайные намеки. Все, что было невысказанным и потому ядовитым, вышло наружу в тот вечер. Теперь им предстояло научиться жить с этой обнаженной правдой. Пин, верный себе, начал с составления нового протокола. На практике это выглядело так: он больше не предполагал, что знает, что для Лосяша лучше. Вместо этого он спрашивал. — Хочешь чаю? Добавить мед — мог он уточнить, уже держа в руке банку с медом. — Планируешь сегодня работать после девяти? Необходимо ли принуждение к отбою? Вопросы были сухими, техническими, но в них сквозило уважение к автономности другого. Лосяш поначалу терялся, привыкнув к пиновской безапелляционной заботе. Но постепенно начал ценить этот новый уровень доверия. Он учился отвечать честно: — Да, сегодня нужно доделать. Но я лягу до полуночи, честно. И Пин верил. И приносил в полночь стакан теплого молока, не как ультиматум, а как напоминание: «Договоренность выполнена. Система поощряется». Лосяш, со своей стороны, старался быть… прозрачнее. Он больше не замыкался в себе, когда накатывала волна неуверенности или странной тоски. Он мог просто сказать, глядя в стену, что сегодня что-то туманно в голове и ничего не клеится. И Пин мог просто положить голову ему на плечо и сказать: — Бывает, ты не машина. И это работало. Прикосновение и отсутствие давления рассеивало туман лучше любого спора. Однажды вечером, когда они сидели в привычной тишине — Пин паял новую плату, Лосяш что-то строчил в блокноте, — Лосяш неожиданно спросил: — Пин, а ты никогда не боялся? Не того, что я наговорил тогда… а вообще? Что все это… неправильно? Пин не сразу отозвался. Закончил аккуратный шов, отложил паяльник, снял очки и протер их. — Боялся. Когда ты молчал пять дней. Я… плохо работаю в условиях неопределенности. А правильно-неправильно, я не знаю. Ты думаешь, это все ошибка? Лосяш с ответом не нашелся. Замялся, отвел глаза, помычал. — Оно никому не вредить. Разве не так? — Так. — Тебе хорошо, так? — Так. — И мне хорошо. По всем параметрам получаться, что ошибок нет, — он подошел к Лосяшу, расстегивая по пути жилет, который от долгого сидения уже не столько грел, сколько душил. — Ты важный элемент в моя система. — А ты — в моей, — ответил Лосяш, задирая голову на стоящего Пина. Он возвышался над ним, закрывая свет. От него разило теплом, которое очень хорошо ощущалось в стылой мастерской — они так были заняты, что не стали топить буржуйку. Лосяш, привыкший к тому, что физический контакт допустим и доступен, залез холодными руками под полы чужого жилета, оглаживая бока. — Холодно? — спросил Пин, подвигаясь ближе. — Уже не очень, — ответил Лосяш, продолжая гладить чужие бока и спину, стягивая жилет. Пин только изогнул бровь вопросительно — обычно крайне стеснительный до контакта, тем более при свете, Лосяш с хитрым выражением лица стягивал с него шарф и уже забрался под свитер, пуская толпы мурашек ледяными пальцами по горячей коже. — Инициатива наказуема, — пошутил Пин, давая стянуть с себя свитер. Разлад их, хоть он, конечно, старался этого не показывать, добавил и ему тревожности, и теперь, остро реагируя на все, они чаще просто обнимались, хотя у Пина чесались руки продолжить ночные исследования чужого мягкого тела. Но любой странный вздох, движение, затянувшаяся, хоть и на секунду, пауза теперь были сигналом остановиться и попробовать позже. А попробовать хотелось. Хотелось сильно. Пин сглотнул. Шутка висела в воздухе неловким эхом, растворившись в тихом шелесте одежды. Его жилет и свитер, сброшенные на спинку стула, походили на сброшенную кожу. Он стоял, ощущая под тонкой тканевой майкой ледяную ладонь Лосяша на своих ребрах. — Наказывать собираешься? — спросил он, и в его низком, чуть дрогнувшем голосе была дерзкая нотка, которую Пин слышал не впервые. Он не отводил взгляда, смотрел снизу вверх, и его темные глаза в полумраке блестели. Пин не ответил. Он медленно, будто боясь спугнуть, положил свои большие, шершавые от работы ладони на плечи Лосяша. Замер. Забрался под ворот свитера. Кожа под пальцами была мягкой, нежной, скрывающей упругие мышцы. Он почувствовал, как тот вздрогнул — не от холода, а от прикосновения. От его прикосновения. Инициатива перешла к нему. Он наклонился, и свет от единственной включенной лампочки окончательно скрылся за его широкой спиной. Мастерская, чертежи, холод — все это съежилось, отползло к стенам, оставив в центре вселенной лишь островок тепла, который они делили. Лосяш потянулся навстречу. Их лбы соприкоснулись. Дыхание смешалось — горячее, с легким оттенком металла и чая от Пина, и более прохладное, пахнущее древесной смолой и бумагой от Лосяша. — Ты дрожишь, — прошептал Пин, хотя тут было не от кого скрываться, голос прозвучал хрипло. — Это не от страха, — так же тихо ответил Лосяш, и его руки скользнули с боков на спину Пина, вцепились в майку, притягивая его ближе. Ткань натянулась. — Ты… стал таким осторожным. А я, как ты говорил, не машина, мне нужно время, чтобы завестись. Пин издал странный звук — нечто среднее между смешком и шумным вздохом. Его руки соскользнули с плеч на спину Лосяша, проследили аккуратные Лопатки и мягкие бока, подцепили пальцами край свитера и, дождавшись согласного кивка, стянули его, скинув туда же, где, предположительно, валялись его собственные вещи. — Я хороший механик, — сказал Пин, становясь вплотную к чужому горящему телу. — Возможно, мне нужно больше, чем просто слова, Герр Механик, — отозвался Лосяш, утягивая его в поцелуй. Ему ответили, сразу же перехватывая инициативу. Они бы так и стояли у одинокого стула, не возьми Пин все в свои руки, то есть буквально не взяв кое-кого в свои руки. Лосяш пискнул и вцепился в чужие плечи, пытаясь то ли вырваться, то ли сесть поудобнее. Отпустили его только на кровати, не очень-то аккуратно сбросив на матрас. — Прости, я немного не рассчитать возможности, — сказал Пин, потирая спину. Сидячая работа чудес с организмом не делала. Лосяш хихикнул, притягивая его к себе и поглаживая спину через майку. Вскоре уже не через, а под ней, а потом майка присоединилась к другой одежде где-то на полу. Пин ногой нащупал и щелкнул выключателем, привыкнув, что обычно все происходило в кромешной темноте. Никто против не был. На ощупь было даже интереснее искать застежки на штанах, управляться с пуговицами и молниями, тянуть куда-то, пытаясь их снять, путаться в штанинах, своих и чужих, и ни на секунду не отрываться от чужих губ, шеи, плеч, обнимать и трогать, трогать, трогать. Чужое тело было приятно исследовать, привыкший к мягкости и нежности Пин аккуратно вспоминал уже намеченные маршруты, возвращаясь на исследованные тропы и заходя все дальше и дальше. Он шел в абсолютно неизведанном направлении, задаваясь параллельно множеством вопросов. А ощущается ли оно так же, как и с самим собой? А вот этот вздох — это за или против? Мне стоит отдельно спросить, можно или нет? А… — Пин… сделай уже что-нибудь, — услышал он, когда задумался слишком крепко над следующим шагом. — Ja, — ответил он, хотя и никакого плана на это что-нибудь в голове все еще не было. Зато всегда можно было вернуться немного назад, аккуратно погладить и поцеловать живот, дрогнувший под его прикосновениями, спуститься чуть ниже, сделать то же самое с аккуратной бедренной косточкой, которую хотелось вообще-то бесцеремонно укусить, но он решил оставить эти желания на потом. Сползти ниже, оставить руки у чужих боков, чтобы удобно опереться на локти. Ответов в голове все еще не было, стоило хотя бы поискать какую-нибудь справочную информацию или… — Пин…– снова напомнили ему о себе. — Прости, конечно, но у меня уже…– договорить ему Пин не дал, дойдя, наконец, до мысли — не можешь продумать все сразу, начни с эксперимента. И начал — попробовал поцеловать. Ответная реакция порадовала, сверху шумно задышали и больше не возмущались. Еще несколькими прикосновениями губ дойти до основания и снова кверху — в руках его завозились, пытаясь следовать за его ртом. Аккуратно лизнуть — чужая рука сжала его. Он повторил все это по кругу еще несколько раз, меняя и сочетая между собой уже проверенные варианты. — Пи-ин, — захныкали сверху, пытаясь толкнуть его в бок коленом. А вообще-то когда-то давно он случайно выписал себе журнал очень непристойного содержания. И сразу же пустил его на растопку для печки… Ну или почти сразу. Он приоткрыл рот, опаляя чужую плоть горячим дыханием. Под ним завозились, хныча, но уже не возмущаясь. Аккуратно обхватить губами, лизнуть, опуститься ниже, лизнуть сильнее. В его плечи вцепились чужие руки, стараясь притянуть ближе. А он не сильно сопротивлялся. Отпрянуть, расцеловать все вокруг, чтобы сверху снова начали возмущенно шипеть, разулыбаться от этого, вернуться к причине возмущений, потереться носом, снова вобрать горячую плоть в рот. От движений вверх-вниз заболела шея, но до этого ему дела не было вообще. Он пил чужие стоны и ловил пальцами чужие движения, слизывал удовольствие и сцеловывал возмущения. В какой-то момент пришлось забрать руку из чужой хватки, которая грозила перекрыть кровообращение, потому что собственное тело требовало если уж не повторить, то хотя бы как-нибудь обратить на него внимание. Хорошо, что те журналы пошли в печь. Там это все было жутко любопытно, но и как-то до противного глупо. А здесь, в этой темноте, полной чужого удовольствия, было очень хорошо и щемяще сладко. Закончилось все как-то неожиданно, но никто не расстроился. Пин подтянулся, вздохнул, что простыня оказалась испорчена, но махнул на это рукой и решил, что все будет завтра. А сегодня он будет обнимать ставшего самым особенным для него человека. И все будет хорошо. Потому что там, где не знал он, знал Лосяш, а где не умел тот, умел Пин.
59 Нравится 11 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (11)