Часть 1
7 января 2026 г., 13:57
Паше неиронично хотелось винить во всем кролика: маленького такого, с пушистой белой шубкой, определенно родственника того самого, опаздывавшего на важную встречу к Королеве, но о нем Паша только в книгах читал, а вот его собрат прокусил майору Семёнову палец во время задержания в доме заводчика, наплодившего и сумасшедшее количество неухоженных кроликов, и проблем с законом. Один из его питомцев Пашу-то и хватанул: за дело, между прочим, нечего было руки совать в чужую клетку — у которой было двойное дно, скрывавшее ворованные драгоценности, что, тем не менее, не стало достаточным аргументом, оправдывающим Пашину неосмотрительность. Михайлов ржал, Денис посоветовал пройти курс вакцинации от бешенства — это было разумно, но Паша, во-первых, откуда-то обладал уверенностью, что кролик полностью здоров, просто испугался залезшей к нему лапищи, а во-вторых, меньше всего хотел обращаться в больницу, решив, что зараза к заразе… Саботировать таким образом своё будущее у Паши получилось немногим меньше двадцати четырех часов: следующим вечером он вернулся со службы и обнаружил на скамейке у подъезда Фому в компании непочатой бутылки коньяка, привезенной в качестве предлога немного посидеть, выпить — Паша согласился, и Фома, едва переступив порог, начал было извиняться за новогодние события, словно Паша мог его еще в чем-то обвинять: разумеется, нет, но для Фомы это не было настолько очевидно. Однако через миг он увидел Пашин заклеенный пластырем палец и сразу же спросил, что случилось. Паша без задней мысли рассказал, даже не подумав о чем-то умолчать, а уж тем более солгать — и пожалел об этом через секунду, когда Фома страшным голосом поинтересовался, в своем ли Паша уме.
Коньяк оказался забыт, в Пашу прилетела его же куртка, и вариант «отстань, Лёх, со мной все нормально» не прокатил. Спорить с таким Фомой ощущалось опаснее, чем вероятное бешенство: Паша не сомневался, что, если он продолжит протестовать, Фома его за шиворот стащит по лестнице и засунет в машину. В конце концов лет двадцать назад они оба видели, как в деревне Лёшиной крестной зараженная собака покусала ребенка, запойные родители не повезли его в город, к врачам, и мальчик умер в жутких мучениях. Фома припомнил и это, бушевал до самой больницы, не позволяя Паше и слово вставить, после чего с мрачным видом отконвоировал его в приемное отделение и дождался, пока Пашу не позовут в кабинет. Спустя приличное количество времени, которое Паша вообще-то планировал провести дома в горизонтальном положении, его отпустили домой после того, как вкатили первый из шести уколов и хотели оставить на ночь понаблюдать, но Пашу не напугал даже угрожающий список всех возможных осложнений, он подписал нужные бумажки и ушел. Фома караулил его у выхода: Паша посмотрел на него уже без прежнего раздражения и негромко поблагодарил — врач любезно просветил, что Паша стал очередным пострадавшим от кроличьих зубов, четвертым за последние две недели, и один из установленных зверей действительно оказался бешеным. Этот факт Паша озвучивать не стал, ограничился «спасибом», и Фома кивнул в ответ, чуть-чуть расслабился, но не оставил Пашу одного, ночевал тогда у него: Пашу хватило только смыть с себя больничный запах, найти второе одеяло для Фомы, прижаться к нему и наконец-то спокойно вырубиться в теплых объятиях. Паша просыпался несколько раз от чужого взгляда: Фома не спал, следил за ним и мягко целовал при каждом пробуждении, бормотал «спи, спи», и в этой ласковой близости Паша не ощутил никаких побочек от антирабической вакцины.
Фома уехал утром, все же урвав себе жадный поцелуй — Паша едва смог заставить себя отпустить Лешины руки после того, как Фома старательно исследовал его рот языком, сбивая дыхание и заставляя постанывать. Наверное, они не остановились бы вовсе, но столь томное настроение перебили зазвонившие у них обоих телефоны: Фома кое-как оторвался от Паши, пообещав «потом продолжим», но их обоих так закрутило работой, что они даже не созванивались, ограничиваясь сообщениями.
Паша с предвкушением ждал следующую субботу, общий выходной, которую планировал провести, не выпуская Фому из постели, — однако этому не суждено было случиться из-за похищения Маевской-младшей. Безумный, больной день, который все равно закончился в кабинете врача: была дата третьего укола. Паша не помнил, как вообще добрался туда, едва осознавая, что вообще происходит вокруг: все мысли были только о Фоме — и о том, что он сам все равно не успел: и ведь ребенка спас от возможной гибели, но Фому от попадания за решетку — нет. Над ними двумя словно издевался кто-то невероятно жестокий: только они снова стали близки, и Фома немного ожил после первого попадания в изолятор, как цикл повторился — с разницей в том, что Пашина помощь внезапно теперь оказалась не нужна: Маша Завьялова казалась разочарованной в самой себе, а уж чувство вины они с Пашей тем более делили на двоих, однако она еще в день взятия Фомы под стражу сказала Паше «только не мешай» и реализовывала одной ей известный план с таким усердием, что горе было глупцу, попытавшемуся встать у нее на пути. Не обошлось, понятное дело, без задержек — «наверху» не было заинтересованных в освобождении Фомы, и Маше пытались вставлять палки в колеса, угрожали, но остановить ее никому не удалось. В деле появились новые, невесть откуда взявшиеся свидетели, всплыли неожиданные обстоятельства, горы очередных документов, приправленных, конечно же, немаленькими денежными суммами.
Паша пообещал не лезть и сдержал свое слово, позволив Маше делать ее работу без посторонних вмешательств, пусть ему то и дело казалось: тут можно по-другому, тщательнее, быстрее, но приходилось терпеть, чтобы не перечеркнуть Машин труд одним своим неверным действием или словом. Привезенный Фомой коньяк был спрятан в дальний угол кухонного шкафа — до лучших времен, Паше все равно нельзя было пить, как бы ни хотелось: алкоголь плохо сочетался с проходимым им курсом вакцинации, и по вечерам, приезжая домой, Паша давился едва ли не кипятком, в котором заваривал чернейший чай и хлебал его, обжигаясь, но перебивая бесконечный поток удушливых мыслей. Ощущать собственное бессилие и думать каждый раз «я виноват» было сравнимо с выстрелом в упор: такая же разрывающая боль, отчаянно колотящееся сердце, пробирающий до самого нутра холод и сдавленный вой, с которым Паша просыпался — ему раз за разом снился умирающий Фома, теперь уже не на затоптанной земле у дома на Выборгском, но в камере изолятора: выстрелы, крик, темная кровь на грязном бетоне, в которой Паша оскальзывался, и ему не хватало доли секунды, прежде чем безликая фигура в последний раз нажимала на спусковой крючок, опрокидывая Фому этим выстрелом навзничь, и он хрипел в агонии, а у Паши все не получалось до него дотянуться. Закричать он тоже не мог, едва сипел два слога чужого имени, пока Фома, захлебываясь кровью, не обмякал на полу, не отрывая застывшего взгляда от Паши — который просыпался, заходясь, и лежал потом до самого будильника, не в силах заснуть обратно.
Он продолжал вставать по утрам, приезжать на службу и даже вполне неплохо трудиться на благо общественного правопорядка, утопая в работе; поддерживал связь с Машей и Толей и упорно выкраивал время, чтобы навестить Фому. У нынешнего начальника оперчасти Хохрякова были свои заморочки, с которыми Паша мирился, сцепив зубы, чтобы не портить отношения — ради Фомы, возможности навещать его вне всяких правил и установленного распорядка, пока Маша боролась за его свободу, а Паша в свои визиты пытался, как мог, если не приободрить Фому, то хотя бы напомнить, что он не один, его любят и ждут. Паша приезжал то рано утром, то в середине дня, иногда и ближе к вечеру, и шел сразу в кабинет к Хохрякову, с которым поддерживал мало-мальский диалог, пока конвойный не приводил Фому. Без строгого костюма, в спортивных штанах и кофте на замке он будто должен был выглядеть мягче, но открывалась дверь, и Паша видел его, очень настороженного, собранного, с жестким взглядом — который немного оттаивал, стоило Фоме остаться наедине с Пашей.
В кабинете была скрытая камера, маскировавшаяся в старых часах в виде расправившей крылья совы: Паша отворачивал хищную птицу клювом к стене и возвращался к диванчику в углу, садился на него сам и мягким жестом звал Фому, замиравшего в проходе — он так смотрел, словно никак не мог наглядеться, и медлил, потом усаживался Паше под бок. Паша негромко спрашивал «как ты?», и Фома старательно приподнимал уголки губ, прежде чем говорил «нормально» и беспокойно касался Пашиного лица, обводил круги под глазами, напитанные недосыпом, и легонько прикасался губами к его припухшим векам, безмолвно умоляя хотя бы пытаться побольше отдыхать. Общались вслух они мало, начальника оперчасти легко могли писать, а каждый раз искать «жучки» у Паши просто не было времени, поэтому он не разговаривал с Фомой ни о чем по-настоящему важном, однако приноровился, постукивая пальцами по его предплечью или бедру, собирать точки и тире в короткие, но такие нужные слова: часто это было «держись», и Фома мелко кивал в ответ: у него самого пальцы дробью выбивали «я тебя люблю» — каждый раз как в последний: его нахождение в изоляторе было одной большой угрозой, и завтра могло с ужасающей легкостью не наступить.
В один из Пашиных приездов Фому отконвоировали в кабинет — и Паша на миг не узнал его: он был весь напряжен, словно зажатая в тисках деталь, по которой наносили все новые и новые удары, и она была готова вот-вот вылететь с непредсказуемым уроном — для себя в первую очередь. Костяшки пальцев у него были сбиты, нехорошо воспаленные суставы алели на бледной коже; на скуле и переносице у Фомы заживали глубокие ссадины, в углу рта — сечка от чужого кулака. Паша обернулся тогда к Хохрякову: тот выдержал взгляд и тихо произнес «это был не мой приказ», после чего вышел из кабинета. Паша шагнул было к Фоме — и отступил, когда тот едва не отшатнулся от резкого движения навстречу, выражение лица у него на миг стало затравленным, невероятным усилием поддерживаемая маска пошла трещинами и начала осыпаться, но Фома стиснул челюсти, возвращая контроль своему разуму, а не страху и воспоминаниям о пережитом. Подходить к нему Паша все равно не стал, опустился на диван и протянул Фоме руку, шепотом попросил «иди ко мне». Фома ломким движением, но без паузы, словно качнулся вперед и сел на пол, уронил голову Паше на колени и замер так: Паша склонился и обнял его, бережно погладил по напряженной спине — от ласкового прикосновения Фома вздрогнул, прерывисто вздохнул и выговорил «Паш», вложив в единственное слово и радость от Пашиного приезда, и боль, и тоску, и крошечную надежду.
В тот день Паша уезжал от него не просто с тяжелым сердцем, но с ощущением, словно на плечи ему давит огромный камень, способный в любой момент сломать кости — терпеть это было невыносимо до трясущихся рук, и немногим позже, задерживая преступника в хитросплетении дворов-колодцев, Паша повалил его на землю и бил до кровавых пузырей, не ощутив даже, как ему самому рассекли бровь, пока подбежавшие Денис с Лёней не оттащили. От разбирательства Пашу неожиданно прикрыл лично Маркин: за злодеем все равно тянулся страшный след, семь убитых детей; Паше простили бы многое, даже расстреляй он маньяка в той арке без суда и следствия, но обошлось без новой смерти, разве что Паше пришлось ехать штопаться в больницу, где он и так регулярно появлялся на уколы: к пятому из них Паша поверить не мог, что прошел уже месяц, а Фома все еще сидел в застенках. Он бодрился, стараясь не пугать больше Пашу, который отчаянно думал — лучше уж так, чем Фома падет духом, не сможет больше бороться, что стало бы началом конца, но он держался — и Паша вместе с ним, пока в последнюю неделю февраля не оказалось назначено заседание, на самый последний день рассмотрения. Маша призналась потом: она была уверена, что все закончится в пользу Фомы, но не могла так бездумно обнадежить ни его, ни Пашу, поэтому была осторожна в своих словах, тщательно подбирая формулировки, когда двадцать второго числа Паша, не выдержав, позвонил ей чуть ли не ночью — спокойнее все равно не стало. С Машей он попрощался, сказав «увидимся завтра», но двадцать третьего февраля Паша катастрофически не успел.
То ли вместе с кроличьим укусом передавалось какое-то проклятие вечного опаздуна, то ли мерзкое животное продолжало пакостить просто так, из принципа, и Паша в итоге не присутствовал в зале суда во время заседания, не ждал Фому после него, возле ворот, потому что у службы были свои планы на Пашу: он не дежурил, но хотел с утра немного разгрести накопившуюся макулатуру в виде отчетов, и сам себя подставил, когда его в приказном порядке отправили на бездарно расчлененный труп. Все оказалось до банального просто: семейная ссора, пьяный муж и не менее нетрезвая супруга, ненароком прибившая своего благоверного и не придумавшая ничего лучше, кроме как четвертовать его и вынести в мешках до ближайшего мусорного контейнера-бункера. Сама же мадам преспокойно продолжила возлияния, во время которых и была задержана «по горячим», но Паша все равно освободился только в начале третьего. Часами ранее он отправил Фоме сообщение с беспомощным «прости, не могу вырваться», а Маша ещё в десять семнадцать прислала лаконичное «всё ок», и Паша немного выдохнул — исключительно поэтому смог не зацепиться языком с дежурным следователем, молодым и хамоватым, и покинуть старый дом на Мойке с небольшой толикой непострадавших нервных клеток. Уже на улице Паша набрал Фому сам, но телефон у того не ответил — так иногда бывало, да и Фоме явно предстояло разгрести массу накопившихся дел, поэтому Паша и переживать-то не стал, поехал в управу, несколько умиротворенный освобождением Фомы — настолько, что даже дежуривший Михайлов, пребывавший в крайне дурном расположении духа, не раздражал придирками по поводу и без. А вот звонок от Толи, застигший Пашу вечером у подъезда собственного дома, все-таки заставил его выругаться. Потому что Ежов сосредоточенно спросил, не у него ли Алексей Леонидович, а начальник охраны, не имеющий понятия, где же его, собственно, охраняемое лицо, — это к большой беде, в чем Паша лично убедился во время истории с черными трансплантологами, и теперь всем сердцем надеялся, что Фома не лежит где-нибудь в полуотключке: не важно, обдолбанный кем-то или избитый, — или того хуже. Паша часто заморгал, встряхнул головой: нечего было себя накручивать, Фоме это не помогло бы.
И Толя не помог, никак не прояснил ситуацию, разве что восстановил для Паши сегодняшние передвижения Фомы: у него было несколько встреч в разных концах города; около трех он хотел было вернуться в кабак пообедать, но вместо еды поехал в другой офис; ближе к семи часам Фома все же оказался в «Трех кабанах», и Толя был уверен, что шеф отдыхает у себя в кабинете, однако немногим позже зашел туда и обнаружил, что Фома словно сквозь землю провалился. Камер в кабаке не было, дежурившая у выходов охрана никого не выпускала, словно Фома вдруг стал невидимым и каким-то образом проскользнул мимо, и теперь оставалось только гадать, куда его могло понести. Будь это кто-то другой, Паша начал бы с обзвона родственников, друзей, коллег — а потом БНС, и всех больниц и управ по отдельности. Однако в случае с Фомой всё это могло быть в высшей степени бесполезно: если его приняли не полицейские, но кто-то по другую сторону закона, то в худшем раскладе от тела избавились бы так, что вовек не найдешь: Паша не мог об этом не думать. Особенно учитывая, что Толя рассказал про Арсеньева, остановившего кортеж, и то, как он процедил «ты в этом городе никто» — подобное оскорбление Фома едва ли мог стерпеть. А ведь еще оставался Реваз и не один десяток других недоброжелателей калибром поменьше. Вариант «Фома решил где-то нажраться в глуши и в одиночестве» казался маловероятным: нет, у него, безусловно, были все предпосылки к подобному загулу, но едва ли для этого он посчитал бы нужным исчезнуть с радаров, благо домов и квартир, помимо основных, у него хватало — и Толя знал адреса, проверив их в первую очередь, но жилплощади пустовали.
Однако Пашу это навело на мысль, с которой он и выбрался торопливо из машины, отчаянно надеясь, что ему все-таки повезет — и он успеет, потому и взбежал по лестнице на третий этаж, ввалился в квартиру и прикрыл за собой дверь; едва оглянулся и немедленно понял, что не один — пусть все вещи были на своих местах, свет не горел нигде, кроме прихожей, но Паша кожей чувствовал чужое присутствие: Семенчук в свое время научил благодаря хитрым тренировкам, а уж подмечать мельчайшие детали Паша всегда умел, поэтому ему и хватило единственного взгляда, чтобы увидеть совсем немного приоткрытую дверь в Сашину комнату, от чего его вмиг пробрало двумя противоположными ощущениями — скользнувшим по спине холодком и облегченным «нашелся». Маленькая спальня в мгновение ока стала той самой коробкой с котом, пребывавшим одновременно в двух состояниях — с поправкой на Пашину реальность, и ему сейчас предстояло узнать, есть ли кто-то в комнате, и, если да, кто именно, пусть он и решил сходу — это Фома, как в тот вечер после гибели двойника (как потом выяснилось), когда Паша был уверен, что вернется домой, приговорит остававшуюся в холодильнике водку, устроится где-нибудь в ванне и придавит собственный язык пистолетом, втолкнутым в рот, чтобы, не раздумывая особо, нажать на спусковой крючок — и не хоронить Фому во второй раз. Но Фома же его и спас: тем, что не погиб, что пришел и отлеживался на Пашиной кровати в спальне, куда сейчас Паша все равно заглянул, не спеша опускать оружие, однако комната была пуста, постель вся перекручена и не заправлена: без двадцати пять Паша проснулся от кошмара, в холодном поту, и лежал потом, пялясь в потолок, чтобы отключить будильник за минуту до сигнала, явиться на службу ни свет ни заря — и все равно не успеть встретить Фому.
В виске у Паши болезненно билось навязчивое «если с ним что-то произошло…», но мстительный кролик, по-видимому, сменил гнев на милость: Паша все же резко толкнул дверь в Сашину комнату, открывая и готовясь сразу же выстрелить, если бы перед ним оказался забравшийся в квартиру чужак, но в последний момент придержал дверь за круглую ручку, не позволив ей удариться о стену и наделать лишнего шума, чтобы только не разбудить и не напугать спавшего на узкой кровати Фому, завернувшегося в одеяло по самую шею. Света из коридора оказалось достаточно, чтобы Паша, спешно спрятавший пистолет в кобуру, сначала четко различил Лёшину чуть взлохмаченную макушку, а потом и острые черты его лица, когда подошел ближе и осторожно присел на колени возле постели, устроил на ней голову и руки. Фома лежал у самого края, его теплое дыхание оседало на губах у Паши, с тихой нежностью рассматривавшего Лёшино лицо: на пару тонов бледнее обычного, с острее выделившимися скулами и обведенными тяжелыми темными кругами веками. Фома не вздрогнул даже, когда Паша осторожно поправил упавшую ему на глаза челку и не убрал пальцы со лба, провел легонько по теплой коже, понимая, что Фома устал, невозможно просто устал от всего и всех, потому и ускользнул от своей охраны, отключил телефон и спрятался от мира у Паши, в этой небольшой комнатке, время в которой словно остановилось в тот момент, когда отсюда вышел Саша с чемоданом в руках.
Паша здесь ничего и не трогал, почти не заходил, а теперь словно заново знакомился с неизменившейся обстановкой, цепляясь взглядом за полку у кровати: среди более новых глянцево-ярких обложек выделялась своей изношенностью большая старая книга, поблескивала истертыми золотыми буквами на густо-синем корешке. Саня тогда бредил космосом, и Фома подарил ему энциклопедию: просто так, не в честь праздника; приехал одним вечером и вручил книгу — Паше в руки, попросил «скажешь, что от тебя». Паша разозлился: будто он не мог собственному ребенку книжку купить, и велел Фоме убираться — тот улыбнулся печально, тихо пробормотал «как знаешь» и ушел. Паша едва не выбросил энциклопедию следом, но одумался, и совестно ему стало перед Фомой: в самом деле, Леха хотел как лучше, у Паши банально не было времени заехать в книжный магазин. С того дня много воды утекло, Саша давно уже не появлялся ни в своей комнате, ни в этой квартире в целом, а книга всё была еще здесь, и Фома теперь — тоже. Паша молча сидел подле него, гладил легонько по голове, но Фома вдруг завозился, задышал чаще, и Паша зашептал, успокаивая его: «это я, Лёх, тише», когда Фома еще не успел полностью глаза открыть, но знакомый голос и бережные прикосновения позволили ему спокойно проснуться, не вскидываясь. Он медленно заморгал, всматриваясь прямо перед собой, и подался к ладони, стоило ему понять, что с ним один только Паша — который не стал выговаривать Лёше: что дурак, всех напугал, но это обобщающее «все» сводилось к двум людям, которым было не наплевать на Фому.
Левой ладонью Паша поглаживал его большим пальцем по скуле, остальными — под челюстью, пока другой рукой набирал и отправлял сообщение Ежову, словно отчет поисково-спасательного отряда: найден, жив. Толя ответил «спасибо», подразумевая «буду должен»: в конце концов он сам вместе со своими подчиненными проморгал Фому, который не иначе как по удивительному стечению обстоятельств решил остаться у Паши, а не навлек на себя новые неприятности. Паша нисколько не удивился бы, узнав, что он поехал на разборки с Ревазом, прямым виновником этих полутора месяцев, проведенных Фомой в изоляторе, но здравый смысл все же восторжествовал — и Паше не надо было искать способ в очередной раз помочь Фоме избежать реального срока. Вместо этого он сейчас слабо улыбнулся, когда Фома позвал его просяще-тонким «иди сюда», подвинулся, освобождая место, и приглашающе откинул одеяло: он оказался раздет, Паша уже отвык видеть его такого сонно-мягкого, в белье и черной футболке — Пашиной, которую Фома приватизировал себе еще летом, после той жадной и жаркой ночи, первой с момента его возвращения, насыщенной таким удовольствием, что кровать в спальне уцелела только чудом. Постель же в этой комнате совсем не была предназначена для них двоих, высоких и широкоплечих; Паша скинул джинсы и свитер, чтобы не ложиться в уличном, и нырнул под одеяло, устроился на боку, даже так вплотную к Фоме, они соприкасались друг с другом всем телом, от лодыжек до колен и бедер, от животов до локтей, плеч — и лбов, когда Фома приник к самому Пашиному лицу и несмело поцеловал, прихватывая его губы своими, чуть оттягивая, — Паша ответил, и Фома после этого углубил поцелуй.
— Паш, — он вдруг прошептал болезненно-отчетливо, оторвавшись от Пашиного рта, сильнее прильнул к рукам, и Паша сперва забормотал что-то совсем не разборчивое, но потом приподнял голову, погладил Фому по щеке, подбородку, и спросил ласково:
— Что ты? — пока обводил пальцами тонкий свежий шрам, оставшийся у Фомы на скуле.
— Я скучал, — признался Фома, но два этих коротких слова не могли отразить всю ту непроглядную тоску, которую они оба переживали в разлуке.
Паша хотел было ответить «я тоже» — и не смог, горло перехватило спазмом, он сдавленно угукнул, судорожно сглатывая, и прижал Фому еще ближе, позволяя уткнуться себе в шею, гладил его по волосам одной рукой, второй нашел Лешину ладонь и сильно сжал, впитывая всем собой то, о чем Фома не говорил, но чувствовать не переставал: словно против него был весь мир, беспощадно жестокий и не прощавший ни ошибок, ни малейшего проявления слабости, и только Паша оставался надежным щитом, за которым можно было немного передохнуть и снова перейти в наступление. Этого-то Паша и боялся: Фома проведет у него спокойную ночь или две, может быть и три, а что потом? Начнет устранять конкурентов неосмотрительными и небезопасными способами или решит избавиться от Арсеньева? И как скоро с того момента, как Фома в конце концов покинет Пашину квартиру, ему снова понадобится адвокат после того, как его опять закроют, в каком состоянии он вновь будет жить в камере — если его не найдет пуля или нож? Ответов у Паши не было — и он не хотел их знать, но кое-что все-таки сделать мог.
*
— Пойдем, Лёх, холодно, — позвал его Паша, придерживая тяжелую дверь и поеживаясь от забивающихся под воротник снежинок: шарф остался в машине, перчатки тоже, и руки у Паши теперь стыли, но он терпеливо дождался, пока замерший на крыльце Фома не выдохнул облачко пара в морозный воздух, зябко повел плечами и шагнул в темный подъезд.
Сменить обстановку, даже ненадолго, казалось лучшим вариантом из всех возможных: подальше от города, в котором Фому вряд ли ждало хоть что-то хорошее, и Паша, не раздумывая, посреди ночи предложил ему уехать. Фома не стал ничего спрашивать: куда, зачем, просто кивнул и начал одеваться. Несколько часов пути — и они оказались в трехэтажном малообитаемом домике неподалёку от Нарвского водохранилища, ключи от одной из квартир в котором Паше отдал знакомец их с Фомой первого тренера, отбывавшего теперь срок, и не объяснил ничего, просто вложил Паше в ладонь тяжелую связку с кожаным брелоком, на все вопросы покачал головой и сказал «сам узнай». Паша не поленился, съездил, вроде как навестить, и спросил — почему? И дядя Гриша, Григорий Николаевич, глянул на него исподлобья и сказал «вам нужнее». Именно «вам», не «тебе», словно знал что-то. Паша тогда неуклюже поблагодарил, однако и подумать не мог, что так скоро окажется в этой квартире: тесной, с крошечной спальней-чуланчиком, даром что с окном, но им с Фомой многого не надо было: в комнатах тепло, со светом все в порядке, из кранов на кухне и в ванной шла горячая вода. Сюда они приехали на невыразительной тойоте классом пониже машин и Паши, и Фомы, чтобы не привлекать лишнее внимание, но смена транспорта здорово сказалась на удобстве: Паша теперь раздевался в маленькой прихожей, одновременно наблюдая, насколько же скованно двигался Фома, полтора месяца проспавший на дрянном матрасе в изоляторе, к чему добавилась долгая дорога в неудобном пассажирском кресле и отсутствии достаточного пространства. В совокупности всё это оказалось чрезмерно больше того, что Лёшино тело, пережившее тяжелые ранения, было готово перенести, и у него не получалось скрыть боль.
Фома как раз повесил свое пальто на старый деревянный крючок и обернулся к Паше: они смотрели друг на друга — у Фомы мелко подрагивали пальцы, подергивалась щека, он заметно берег правую руку и чуть сутулился, очевидно не в силах держать спину прямо, однако решительно проговорил «нет», стоило Паше предложить съездить до ближайшей аптеки; пробормотал «посплю, и всё пройдет». Паша решил не спорить и повел Фому за собой в спальню, полутемную, но выключатель искать не стал, хватало света уличного фонаря, пробивавшегося между неплотно задернутых штор; Паша сбросил в изножье кровати тяжелое, похожее на старый ковер покрывало, а Фома скинул пиджак, снова оставаясь в футболке. Он присел на край постели и неловко, одной рукой притянул к себе Пашу, уткнулся ему лицом в живот, прячась — уже от боли, и Паша мягко устроил одну ладонь на выбритом затылке Фомы, ощущая пальцами колкие волоски, второй же рукой осторожно поглаживал его по спине, от плеч вниз, докуда доставал, стараясь разогнать стиснувшее мышцы напряжение — Фома отозвался глуховато-сорванным «м-м-м» в ответ на прикосновения, задышал чаще.
— Давай ляжем, — попросил Паша, задержав руку между лопаток Фомы, которому совершенно точно нужно было лечь, однако он не торопился: подтолкнул сначала Пашу к кровати, безмолвно заставляя его забраться с ногами на постель и подвинуться к стене.
Паша заодно выдернул из-под себя одеяла и помог устроиться самому Фоме, придержал его осторожно, оставив одну ладонь у Фомы под щекой, когда тот опустился на подушку. Наволочки пахли детским порошком, пылью и почему-то немного травами; Паше хотелось зарыться носом Фоме в шею, чтобы к этому набору ароматов добавился и запах его кожи, знакомый до последней ноты, но Фома лежал на левом боку, стараясь не потревожить правое плечо, и Паша боялся ненароком сделать хуже. Безопаснее оказалось легонько тронуть губами его скулу, щеку, переносицу, ощущая распространяющееся по телу стремительное нежное тепло от того, как Фома доверчиво подался ближе; глаза у него были прикрыты, с лица исчезла болезненная гримаса. Он уже засыпал, когда Паша все-таки потянулся за одеялом, но Фома внезапно зашевелился, приподнялся на локте и поймал его за запястье, с тревогой заглянул в глаза и спросил вдруг:
— Паш, что мы теперь?.. — он замолк посреди фразы, обрывая самого себя, словно испугался Пашиной возможной реакции на попытку слишком уж серьезного разговора после бессонной ночи: время только-только приближалось к пяти утра.
Паша в самом деле не был готов что-то обсуждать, ему больше всего на свете хотелось закрыть глаза и провалиться в сон, зарывшись пальцами в волосы Фоме; проснуться уже после полудня, убедиться, что Фома чувствует себя получше, и выбраться с ним до ближайшего маленького магазинчика через два дома, вернуться в квартиру и забиться на маленькую кухню, прижиматься к Фоме боком и бедром; нарезать крупными ломтями сдобную булку, рядом настрогать ломтиками сыр и вареную колбасу, как они с Фомой всегда любили; следом распотрошить пакет с твердокаменными пряниками и размачивать их в чае, будто им с Фомой снова по восемь лет; после чего снова оказаться вдвоём в постели, сытыми, но все еще уставшими, и проспать, обнявшись, до самого вечера, и только после — поговорить. И решить, что им делать дальше, а главное — хотят ли они оба возвращаться. Однако до этого момента у них оставалось еще много часов, пока что им обоим просто нужно было отдохнуть, поэтому Паша подтянул оба одеяла повыше, лег сам и осторожно прижал поближе к себе беспокойного Фому, погладил его по голове, обвел пальцами висок и негромко пообещал:
— Проснемся и поговорим, хорошо, Лёш?
fin.