Dziś idę walczyć, mamo.
Może nie wrócę więcej...
Może mi przyjdzie polec tak samo
Jak tyle tysięcy, tysięcy
Poległo polskich żołnierzy
Za Wolność naszą i sprawę.
Ja w Polskę, mamo, tak bardzo wierzę
I w świętość naszej sprawy!..
Wigilia — Рождество — это праздник святой. И отмечать его нужно подобающе. Но сложно отмечать святой праздник в условиях мира, где не осталось ничего святого. Что святого может оставить война? Их дорогая Варшава была изранена войной, не осталось и камня, который не напился бы крови. Ничего святого не было ни в войне, ни в их руках, которые держали винтовки. Но разве ж можно было иначе. Подняться на защиту своего дома — это тоже свято, пусть иногда и кажется, что ничего на свете грязнее нет. Ян никогда не хотел убивать. Он хотел писать. А до войны он начинал учиться в музыкальной консерватории. Не отучился и года, как грянула она, проклятая — и проклятый сентябрь тысяча девятьсот тридцать девятого, вряд ли теперь хоть кто-то из них забудет эти выжженные на веках цифры. Но Ян помнил не только ужас и смерть — он помнил, как податливо под пальцами опускаются клавиши пианино, и лёгкие движения его пальцев создают чудесную музыку. Это было на грани чуда — едва уловимое движение рук, его рук, рождают что-то настолько прекрасное. Ещë его руки умели держать листок и выводить на нём буквы, складывающиеся в слова. Слова складывались в строки, строки — в стихотворение, а стихотворения — в материальное воплощение его идей, чувств, чаяний... Его руки умели созидать и до поры не умели разрушать. Но когда пришла она — разрушительная пора — пришлось разучиться созидать. И на замену скрипки и смычка научиться брать в ладони пистолет и патроны, и теперь лёгким движением пальцев Ян мог создавать не жизнь, а смерть. Подпольная квартира на улице Млинарской была такой тесной, что казалось — сами стены дышат вместе с ними. Ян сидел у печки, которая давно уже не грела, а только изображала тепло, и слушал, как наверху гремят сапогами немецкие патрули. Каждый звук отдавался в груди, как удар. Уходите-уходите. Не он один обращался к ним с такой мольбой, вся их страна кричала вот этим вот сапогам то же самое, но они продолжали топтаться. Он старался не думать, что эти звуки похожи на отсчёт часовой стрелки — будто можно закрыть глаза и обратиться к ним: «Кукушка-кукушка, сколько нам жить ещë осталось?..» Даже если невольно рождается в голове такой вопрос, главное после него — не вслушиваться. Как назло, звуки тогда затихают очень быстро. Марек вернулся последним — снег на его пальто ещё не успел растаять. Он стряхнул его, вошёл, и Ян почувствовал, как в комнате стало будто бы светлее. Марек всегда приносил с собой запах улицы — мороз, дым, железо. И что‑то ещё, что Ян не умел назвать, но что заставляло его дышать чуть чаще. Марека среди аковцев называли Wilk — было в нём что-то волчье, хищное в глазах. Ян иногда замечал, когда смотрел на Марека в то время, когда тот наводил прицел. Но на него Марек никогда так не смотрел. А вот Яна нарекли Лисом. Как кто-то хихикнул ещë в первый день, мол, прямо лисëнок, на его рыжие волосы — так и привязалось. — Cicho… — шепнул Тадеуш, их негласный командир, прислушиваясь к шагам наверху. — Кажется, ушли. Все выдохнули. Наступила короткая, долгожданная тишина, в которой слышно, как капает вода из треснувшей трубы. Но она не принесла облегчения — было что-то мёртвое в этой тишине, заставившее пожелать возвращения тех звуков, пусть и страшных. Страх — это жизнь. Потом никто из них бояться уже не станет. На столе — кусочек оплатка, завернутый в бумагу. Никакой ёлки, только ветка ели, принесённая Волком. Никаких подарков, только хлеб, который Тадеуш достал сегодня утром где‑то чудом. Яну почему-то вспомнилось, как в детстве он плакал, если ему казалось, что родители подарили меньше подарков, чем на прошлое Рождество. Вот бы вернуться туда и плакать по этой же причине! Сейчас, если чего-то и недосчитываешься по сравнению с прошлым праздником, это только количества товарищей за столом. — Ну что, — сказал Марек, садясь рядом с Яном, так близко, что их плечи почти касались. — Wigilia. Святой вечер. Хоть и в подвале. — В подвале тоже можно молиться, — тихо ответил Ян. — Хоть что-то нам осталось. Да, что-то всё же осталось. Они разделили оплатек. — Złóżmy życzenia, — тихо шепнул кто-то. Считалось, что загаданные во время Святого вечера желания обязательно сбудутся. Впрочем, если бы так, то давно милая Polska перестала быть раздираемой войной. Но каждый сказал своё пожелание — короткое, сдержанное, будто боялись, что услышит кто-то, и тогда не сбудется, как гласит известное суеверие. Интересно, почему на войне все становятся суевернее, чем были до этого? И вдруг Марек, обычно прямой и грубоватый, сказал как-то задушенно, сдавленно и дрожаще: — Chciałbym... Żeby choć jeden z nas przeżył tę wojnę i powiedział światu prawdę. Чтобы мир знал, что мы были. Он сказал это почти шутливо, но Ян почувствовал, как что‑то холодное легло ему на грудь. Слишком серьёзно для всегда задорного и неунывающего Марека. Слишком искренне. — Wilku… — начал он, но Марек только махнул рукой. — Да ладно. Это же просто życzenie. В такой вечер можно. Остальные несколько бойцов засмеялись — мол, Волк такой, всегда драматизирует, — но Ян будто ощутил кожей, что смех их наигранный. Они почувствовали что-то тоже. Нет, глупости, наверное. И почему на войне рождается столько суеверий?†
Первые дни после Wigilia прошли странно. Слишком странно, пожалуй. Они чудом избегали облавы — немцы прошли мимо, хотя должны были заглянуть в подвал. Они нашли еду — мешок картошки, который кто‑то будто специально оставил у двери. Они получили важную информацию — связной, который должен был прийти через неделю, появился внезапно, как будто его кто‑то привёл. Когда Ян поделился своими опасениями, над ним только пошутили: слишком привык он к лишениям на этой войне, в любой удаче подвох ищет. Впрочем, а кто из них не привык. Но потом словно за каждый подарок судьба начала забирать взамен. Что-то, намного превосходящее цену всякой удачи — жизни. Сначала погиб Крук — подорвался на мине. Потом Орёл — слишком много крови он потерял, получив пулю в перестрелке с немцами. А потом Тадеуша схватили гестаповцы на улице, и связь с ним пропала, но было глупо надеяться на что-то. Гестапо не жалела бойцов АК. И каждый раз Ян видел, как Марек смотрит на него с растущим ужасом. Как будто понимал: его желание работает. И работает так, как работают все чудеса войны — жестоко. — Это из‑за меня, — однажды сказал Марек, когда они вдвоём сидели в укрытии, слушая, как где‑то далеко стреляют. Звуки настолько знакомые, что почти успокаивающие; ну, если не задумываться об их смысле. — Я загадал глупость. Я хотел, чтобы кто‑то выжил. Но не думал, что цена будет такой. Ян хотел сказать: «Не говори так. Такого не может быть, ты не виноват, мы ведь все загадывали то же...» Хотел сказать: «Я всё равно буду с тобой». Хотел сказать: «Ты мне нужен». Но сказал только: — Мы справимся. Мы должны. Марек посмотрел на него внимательно, болезненно. — Gdybyś ty... zginął... ja bym... Ян сжал его ладонь, чтобы он не закончил фразу. Наверное, никто из них не хотел слышать продолжение вслух. Только в сердце слова всё равно отдались, озвучились судорожным стуком.†
Марек тянется поправить ему подвернувшийся воротник шинели. — Zmarzniesz, Lisie. И это всё так естественно, просто и обыденно, будто они — вовсе не бойцы самого крупного повстанческого движения Второй мировой. Скорее — сокурсники, идущие на занятия. Если бы всё повернулось иначе, может, так бы оно и было. Ян с Мареком ходили бы вместе в консерваторию, были бы у них общие шутки, студенческие приключения, ворчание на усталость после часов учёбы подряд. Никаких конспирационных квартир, никакого радио Błyskawicy в подвале, никаких волчьих позывных. Руки бы не стали нести смерть, а продолжали создавать жизнь. Может, в параллельной реальности войны никакой нет, а Ян продолжает расстраиваться на Рождество только из-за того, что ему подарили меньше подарков, чем он хотел. — Замëрзну? Лето на дворе, Wilku. А если точнее — первое августа тысяча девятьсот сорок четвёртого. Эта дата запомнится им так же чётко, как и роковое первое сентября пять лет назад. Поляки подняли восстание. Они должны вернуть себе столицу. Это лучшее время — Красная армия подступает, немцы не смогут отбиться от двух сил сразу. Они отступят. Нужно только продержаться до прихода советских войск. В этот день всё было пëстрым, страшным, громким. Они бежали с винтовкой наперевес, стреляли навскидку — едва ли смотря, куда там попадают пули. Когда Марек осел на мостовую, Ян даже не понял сперва, что произошло. Как будто кто‑то выключил свет — вот так резко, одним движением, как на выключатель нажать. Было светло, а стало темно. Одним движением. В одну секунду. — Wilku! — Ян упал рядом, схватил его за плечи. Шинель на боку Марека густо напитывалась кровью. — Ты слышишь? Слышишь меня? Марек улыбнулся — слабой, почти детской улыбкой. Каким ужасом от этой улыбки проняло тогда Яна! — Lisie... Не смотри так. Я в порядке. Он не был в порядке. Кровь пропитывала его форму, горячая, липкая, слишком красная. Может ли быть кровь такой яркой?.. Может ли такой яркий человек умереть?.. Нет, нет, конечно, нет. — Я вытащу тебя, слышишь? — Ян говорил быстро, сбивчиво, как будто боялся, что слова закончатся раньше времени. — Я отнесу тебя к нашим. Они тебя вылечат. Я... Я даже немцам сдамся, если нужно! Пусть делают что хотят. Но они же должны лечить военнопленных, да? — Нет, Ян, ты и сам знаешь, что нет. Да только в этот момент любые отчаянные идеи приходят, какую выбрать, что сделать, чтобы спасти близкого друга? Он не может потерять своего последнего близкого человека. — Tylko by ty... Марек резко схватил его за руку. — Нет. Janku... Ты должен жить. Ты. Понимаешь? — Я не уйду без тебя, — упрямо повторяет Ян, но это звучит не как решимость бойца. А как упрямость испуганного ребёнка, когда он просит родителей остаться с ним подольше. — Уйдёшь, — Марек сжал его пальцы. — Это моё życzenie. Оно уже работает. Ja nie miałem prawa go mówić... Но ты должен выжить. Ты расскажешь. Ты будешь помнить. Nie pozwól, żeby to wszystko było na darmo. Ян покачал головой, слёзы жгли глаза. — Не заставляй меня оставлять тебя. Прошу. Марек улыбнулся так, как улыбался только ему. Он не был волком в этот момент — разве что раненым псом, который даже в последний момент жизни хочет защитить своего человека. — Uciekaj, Lisie. Беги. Выстрелы раздались совсем рядом. Ян вздрогнул, поднялся, сделал шаг назад. Он не мог заставить себя развернуться... Марек кивнул — «biegnij!» Ян побежал. Он не чувствовал своего тела. Он не хотел бежать. Ноги действовали за него. Винтовку он прижимал к себе так плотно, будто она — последнее, что у него осталось. Будто?.. Оглянулся Ян только один раз. Марек уже не шевелился. Но на его губах так и застыла успокаивающая улыбка, без слов говорящая: «Живи. Это моё życzenie».†
Прошло десять лет. И больше не было Яна. Ему пришлось взять чужое имя — да и не только имя, а буквально чужую личность. Никто не должен был знать, что когда‑то у него был друг, которого он любил больше жизни. Никто не должен был знать, что он служил в АК, иначе жить в Польше, да и где-либо ещë, ему бы не позволили. Напрасно тогда они ждали наступления Красной армии, напрасно и наивно. Советские войска вошли в город только тогда, когда немцы, яростно подавив восстание этих dummen, arroganten Slawen, не оставили и камня на камне их дорогой столицы. Всё, что оставалось красным — выдворить немецкую армию, довольно уже потрëпанную, однако. И взять город, который, едва уже дышащий, без сопротивления лежал у них на ладони. Никто уже не мог помешать наводить им здесь свои порядки — самые храбрые, самые идейные, самые преданно любящие польскую землю уже лежали в ней. Так пришли советские освободители. Освобождение! Какое же это освобождение? Что тогда, что сейчас — им приходится скрываться от карательной полиции, чтобы выжить. Разница только в том, что тогда она называлась Гестапо, а сейчас зовётся UB. Urząd Bezpieczeństwa. Но легче от названия родным языком не стало. Скорее, горше. Тюрьма не становится просторнее только оттого, что все вокруг называют её свободой. Вечером, на Wigilia 1954 roku, он поставил на стол тарелку с оплатком. И оставил пустой стул — как положено. Ян смотрел на него долго. Затем тихо сказал: — Spełniło się, Wilku... Сбылось. Но не так, как ты хотел. Свеча дрогнула, и Ян остался сидеть в тишине — один, как и было загадано.