***
Очнулся он в лазарете, в стерильной, давящей тишине. Воздух здесь был чист, но в его собственных лёгких буйно цвел и плодился грёбанный сад отчаяния. Бакуго был слаб, как котенок, едва мог дышать, и каждый вдох отзывался колющей болью где-то глубоко внутри. Унизительно. Он услышал всхлип и медленно перевёл плывущий взгляд на Урараку. Она сидела у его кровати под бдительным оком Исцеляющей Девочки, но это была лишь бледная тень прежней сияющей Очако. Лицо белое, как простынь, глазища опухшие, красные и пустые, будто из них выкачали всю жизненную силу. — Прости меня, — прошептала она, глядя не на него, а куда-то в свои сцепленные на коленях руки. — Прости, Кацуки. Он онемел. За что, блядь? За то, что он такой слабый ублюдок, что не смог подавить эту херню и упал у всех на глазах? За то, что заставил её волноваться из-за такого ничтожества? — Я… я не могу управлять чувствами л-людей, — её голос дрожал, как лист на ветру. — Не могу з-заставить… заставить человека полюбить тебя вместо… вместо другого. Бакуго замер. Его мозг, затуманенный лекарствами и болью, с трудом начал переваривать эти слова. Так. Значит, она знает. Она раскусила, что он по уши втрескался в нее. И теперь… теперь она, господи-блять-боже, просит прощения за то, что не может ответить взаимностью? Извиняется за свою собственную любовь к Деку?! Какого хрена? Его сердце, и без того пронзенное насквозь острыми стеблями, сжалось с такой нечеловеческой силой, что он закашлялся снова. Сухо и беззвучно, потому что для звука уже не оставалось места — всё было занято цветами. — Очнись, пожалуйста, — её голос прозвучал прямо над ним, полный отчаяния. Она осторожно, будто боялась обжечься, взяла его холодную, влажную от пота руку. — Я все приняла. Если твоё сердце принадлежит не мне… То я отпущу тебя. Не буду держать рядом из жалости или по дурацкой привычке. Ты… должен быть счастлив. Ты должен получить свой шанс. Даже если не со мной. Каждое её слово было новым лепестком, прорастающим сквозь плоть и душу. «Отпущу». «Не со мной». «Счастлив с другой». По его щекам, вопреки всей его воле, всей его ненависти к этой слабости, потекли слезы. Молчаливые, горячие, предательские, злые, смешивающиеся с потом на висках. Она думала, что он любит другую! Она, святая простофиля, извинялась за то, что не может помочь его «несчастной любви» к некоей третьей, свято веря в существование этой самой третьей! От этой чудовищной и абсурдной нестыковки ему стало физически хуже. Тёмные пятна поплыли перед глазами, звуки стали глухими. Он плакал, не в силах пошевельнуться, не в силах выкрикнуть, прохрипеть, выжечь правду хотя бы одним взглядом! Лишь бы Щекастая перестала дурить себе голову этой хренью. Урарака увидела его слезы и поняла их по-своему с ранящей добротой. — Нет, не надо! — зашептала она, судорожно вытирая его лицо краем простыни. — Все наладится! Ты же Кацуки Бакуго! Ты всегда-всегда добиваешься своего! Ты обязательно добьешься её! Я… я даже помогу, если захочешь! Вся эта её готовность растоптать себя, её доброта, направленная в абсолютно ложное русло, в нём что-то окончательно, с громким хрустом, надломили. Боль, отчаяние и дикий сюрреалистичный комизм всей этой кошмарной ситуации вырвались наружу каким-то чудовищным звуком, лишь отдаленно похожим на кашель. Он был хриплым, сдавленным, похожим на скрежет заржавевших шестерён. Бакуго засмеялся. Он смеялся над тем, что поклявшийся стать сильнейшим, сдыхает от такой ерунды. Смеялся над тем, что последнее, что он слышит от любимой девушки — это благословение на уход к какой-то фантомной сопернице. Смеялся над всей этой идиотской весной, которая его медленно, но верно убивала. Он смеялся, захлебываясь собственными слезами и кровью, над всей этой безнадежной и такой херовой любовью, которая убивала его не из-за невзаимности, а из-за невьебически идиотского недопонимания.***
Бакуго смеялся. Сначала это был всего лишь болезненный сиплый выдох. Потом ещё один. А следом его стало трясти, будто в лихорадке. Надрывный истеричный смех, сотрясающий его истощённое тело, в котором тонули хрипы и бульканье в груди Урарака отпрянула от чистого ужаса и полнейшей растерянности. Это уже был даже не смех, а предсмертный хрип, выворачивающий душу наизнанку. Тело билось в конвульсиях на больничной койке, слезы и пот заливали лицо, а из горла вырывались пугающие звуки, в которых тонуло бульканье в груди. Она видела, как человек, которого она любит, умирает, слышала его предсмертный, обезумевший хохот, и не понимала ровным счетом ничего. Очако смотрела на него, и её собственное сердце разрывалось на тысячу острых осколков. Она думала, что видит агонию человека, чья любовь безответна. Она морально приготовилась к самому страшному: уйти, стереть себя из его жизни, чтобы дать ему шанс на счастье с другой. Но этот смех… он был страшнее любой тихой боли. Он не вписывался ни в одну логичную картину. Пришел новый приступ кашля — такой сильный и глубокий, что Бакуго буквально свернулся калачом, впиваясь пальцами в грудь, будто пытался вырвать оттуда источник мучений. Глухой кашель рвал его изнутри. Исцеляющая Девочка сделала решительный шаг вперёд, лицо её стало жестким, как камень. Это могло быть концом. Прямо сейчас! Очако замерла, не в силах пошевельнуться, словно превратилась в памятник. И тогда он выкашлял это. Не лепестки, не окровавленные нераспустившиеся бутоны, а целый, небольшой цветок, в котором Очако наконец признала сакуру. Он упал на простыню, выделяясь нежно-розовым, почти живым пятном на фоне ярких алых брызг крови. Цветок был хрупким, идеальным, с безупречно очерченными лепестками. В палате повисла гробовая тишина, нарушаемая лишь тяжелым, свистящим дыханием Кацуки. Бакуго измождённо хватал воздух ртом, его взгляд остекленело и тупо уставился в пустоту. Очако смотрела на цветок. Минуту. Две. Мозг, затуманенный горем и отчаянием, медленно, с невероятным трудом, начал собирать разбитый пазл. Сакура. Это не просто красивый весенний цветок. Для неё сакура — это запах победы. Горько-сладкая пыльца в воздухе в ту самую весну, когда они, измотанные до предела, но непобеждённые, оправлялись после бойни с Шигараки и Все за Одного. Это символ того, что они выжили, что они выстояли, что перешли на второй курс. И будущее, пусть с трещинами, но все ещё возможно. Это дерево силы, упрямо прорастающей сквозь самые толстые плиты асфальта и боли. И… это то самое дерево, под которым она плакала. Ясное воспоминание нахлынуло болезненно: она с развороченной душой после истории с Химико Тогой и её искривлённой «любовью». Очако сидела на скамейке в пустом школьном дворе, а над ней, будто в насмешку, пышно цвела сакура, осыпая её плечи нежными лепестками. Урарака чувствовала себя сломленной. И тогда пришел ОН. Не Дэку с его тихими словами утешения, а Бакуго. Молчаливый, неуклюжий, вечно раздражённый. Он не обнял её, не сказал ни одного слова поддержки. Вместо этого просто грубо опустился рядом так, что их плечи соприкоснулись, и просидел молча, не шелохнувшись, пока её беззвучные рыдания не превратились в прерывистые всхлипы. Он стал её безмолвной твёрдой опорой в тот день. Её якорем. И этот цветок… этот идеальный, выстраданный цветок… Он вырос не из абстрактной «любви к другой». Он вырос из её образа, и её слез, которые он молча принял на своё плечо. Из того самого вечера, который для него, видимо, значил всё. Голос сорвался с её губ сам собой, полный нарастающего ужаса и надежды. — Кацуки… Это… это же та сакура? Та самая… что цвела тогда… когда я… Она не могла договорить. Ком стоял в горле. Но её огромные глаза, залитые слезами и наполненные внезапной догадкой, встретились с его. В его взгляде не осталось ни смеха, ни злости. Только бесконечная, всепоглощающая усталость, невыносимая боль и… жгучий стыд. Стыд за свою слабость, за эту дурацкую болезнь, за то, что она видит его таким беспомощным и разбитым. Бакуго не смог кивнуть: слишком слаб. Но он медленно, с невероятным усилием, закрыл глаза. И из-под сомкнутых, влажных от слёз ресниц выкатилась еще одна тяжелая слеза. Она скатилась по виску и исчезла в волосах. Это был ответ. Самый красноречивый ответ, который он только мог дать. — Нет… — прошептала Очако, и весь мир в её сознании перевернулся, рухнул и собрался заново в один миг. — Нет, нет, нет… Ты… Ты любил… меня? Все это время? Меня?! Она рухнула на колени у кровати, вцепившись в его холодную руку обеими своими, будто пытаясь передать через прикосновение все тепло, всю правду, всю свою глупость. — А я…а я думала… я видела, как ты смотришь на меня, и думала… Что ты терпишь меня просто из жалости! Что я — помеха на пути к той, кого ты на самом деле… Она замолчала, содрогнувшись от осознания масштаба их недопонимания. Каждый её вздох, каждая попытка мысленно «отпустить» его, каждое произнесённое здесь слово о «другой» — всё это было не ножом, а целым тесаком, который она сама, по собственной слепоте, с любовью и самопожертвованием вонзала ему в самое сердце. И он молча принимал каждый удар, потому что был абсолютно убеждён в том же самом — что её сердце навсегда занято другим. Какой ужас! — Я люблю тебя, — выдохнула она, наконец произнеся слова, которые должны были прозвучать намного раньше. Они прозвучали как горький приговор самой себе за свою слепоту и глупость. — Я всегда… Кацуки, это всегда был ты. Просто я боялась… поверить, что это возможно. Боялась, что для тебя это просто ещё одно соревнование, которое ты выиграл… Новый приступ кашля потряс тело Бакуго, но на этот раз Очако не отпрянула. Она прижалась мокрой от слез щекой к его руке, её пальцы сжимали его с отчаянной силой. — Дурак! Тупой, упрямый дурак! — рыдала она, но в её голосе сквозь ярость уже пробивалась та самая нежность, которую он так жаждал услышать. — Почему ты ничего не сказал?! Мы могли бы… мы могли бы избежать всего этого! Он не мог ответить. Не мог выговорить ни слова. Но его пальцы, холодные и слабые, вдруг дрогнули в её крепкой хватке. Сделали крошечное, почти незаметное движение, чтобы попытаться сжать в ответ. Исцеляющая Девочка, молча наблюдавшая за этой сценой, медленно отступила на шаг. В её старых видавших виды глазах мелькнуло умудрённое понимание. Ханахаки отступала не по мановению волшебной палочки. Это не сказка. Самый глубокий корень болезни — убийственная уверенность в неразделённости чувств — был вырван с мясом и кровью. Теперь начиналась другая, не менее жестокая битва: битва за саму жизнь, за медленное, мучительное очищение лёгких от уже выросшего под рёбрами сада. Когда Очако подняла голову и увидела, как Кацуки, всё ещё не открывая глаз, слабо, но осязаемо сжимает её руку в своей, она поняла — самое страшное позади. Теперь им предстояло вместе откашливать лепестки прошлых обид, страхов и всех невысказанных слов. Вместе. А под окном лазарета, словно в немую насмешку или в знак высшего одобрения, всё так же безмятежно и пышно цвела сакура. Теперь она означала не конец, а новое, выстраданное, но общее начало.