***
Кабинет виконта Генриха-Вернера Розенфельда представлял собой островок навязанного ему уюта фамильного поместья. Высокие дубовые полки, доверху заставленные фолиантами по математике, тактике и естественным наукам, пылились, стоя как безмолвная стража. На массивном столе из темного ореха, свободном от лишних украшений, располагались топографические карты с нанесенными тонкими линиями, испещренные столбцами цифр листы бумаги, чернильница с тяжелым серебряным пресс-папье; в камине, справа от стола, потрескивали дрова, отбрасывая подвижные тени на стены. Воздух был тих, нарушаемый лишь скрипом пера и редким потрескиванием полена. Генрих, скинувши мундир, склонился над расчетами. Свет от высокого канделябра с тремя свечами падал на его лоб и серебряную оправу очков, за которой скрывался холодный, аналитический взгляд серо-голубых глаз. Его пальцы, длинные и удивительно точные, быстро выводили колонки цифр. Тишину нарушил едва уловимый шорох за дверью, за которым последовал легкий стук. Генрих вздохнул, почти неслышно. Это было уже до боли знакомое, но в то же время непредсказуемое явление. — Войдите, — произнес он, не отрываясь от листа. Дверь отворилась чуть раньше, чем он успел договорить, и в кабинет вплыло видение, решительно не соответствующее духу места. Вивьен Розенфельд, известная в близких и широких кругах как Фифи, была живым воплощением парижской гравюры; её платье из дымчато-розового крепа было так легко и изысканно, словно создавалось для того, чтобы порхать по паркету бальной залы, а не пересекать порог мужского кабинета. Тончайшая вышивка в виде роз и листьев вилась по подолу и лифу. В её белокурых, искусно уложенных кудрях, пахнущих розовой водой, поблескивала нить жемчуга. Бледное, фарфоровое лицо с яркими, требовательными зелеными глазами было обращено прямо к нему, конкретно что-то задумав. В руках она несла изящную севрскую чашку без блюдца, словно это был скипетр. — Mon cher Henri, — голос ее звенел, как хрустальный колокольчик, с той самой остротой осколка, предзнаменивающего или очень интересный, или очень скандальный вечер. — Вы трудитесь допоздна. Она прошлась по комнате, её взгляд скользнул по картам с легким пренебрежением, будто это были образцы устаревших обоев. Её присутствие сразу же изменило атмосферу, наполнив воздух сладковатым ароматом и едва чувствующимся напряжением. — Супруга, — кивнул Генрих, наконец подняв голову. Его манера обращения была безупречно вежливой, но лишенной малейшей теплоты. — Я заканчиваю... — Ох, позвольте, — перебила Фифи, опускаясь в кожаное кресло напротив стола с грациозностью кошки, устроившейся на чужой подушке. Видимо, супругу не особо интересовала его офицерская деятельность. — В городе, между прочим, кипят настоящие страсти. Она сделала маленький глоток чая, наблюдая за ним через край чашки. Он вернулся к цифрам. Ее бровь дернулась. — Вам, наверное, неинтересно? — спросила она, нарочито томно. — Если речь идет о светских разборках — это вне моей компетенции, — ответил он, не глядя. — Pas étonnant, — вздохнула она, но в её глазах вспыхнул азарт. Заставить эту неподвижную скалу пошевелиться было её главным, хотя и безнадежным, развлечением. — Но что поделать? Я должна делиться, иначе просто лопну. Представьте, мадемуазель Изабель Дюваль — вы помните, та, с мышиными усиками? Так вот, она вчера получила послание. Генрих промолчал, поставив прочерк в столбце. — Целых двадцать строф! — продолжала Фифи, разогреваясь. — Двадцать! От ее нового поклонника, этого сына фабриканта. И всё о её глазах. Их сравнивали с сапфирами в оправе из ночи, с глубокими озерами, в которых тонут все тревоги и печали... C'est magnifique, n'est-ce pas? Так поэтично, так трогательно!... Она выдержала паузу, полную драматического ожидания. Генрих переложил один лист под другой. — И? — выдавил он наконец, понимая, что от него ждут реплики. — И? Mon Dieu, Генрих! — она поставила чашку на край стола с легким стуком, нарушив его безупречный порядок. Мужчина чуть заметно поморщился. — Разве это не романтично? Разве каждая дама не мечтает о таком признании? — Признание в том, что её глаза сравнивают с полезными ископаемыми и водоемами? — уточнил он, на мгновение встретившись с ней взглядом. — Сомнительно. — Вы совершенно безнадежны! Речь о красоте, о чувствах, о..! — она взмахнула рукой, и рукав зашелестел. — А вы всё сводите к вашим скучным камням и картам! Хорошо... Забудьте о мадемуазель Дюваль. Она наклонилась вперед, положив локти на стол, и подперла подбородок сложенными ладонями. Её зелёные глаза, действительно прекрасные и яркие, устремились на него с вызовом. — А вы, Генрих? Что тогда вы можете сказать о моих глазах? Он отложил перо. Сделал это медленно, будто с сомнением. Затем поднял голову и устремил на неё тот же безразличный, изучающий взгляд, каким минуту назад рассматривал карту. Он скользнул по её лицу, остановился на глазах, задержался на секунду, поджав губы.. Фифи затаила дыхание, в её взгляде мелькнула победоносная искорка. Неужели наконец-то она услышит от мужа что-нибудь достойное? Генрих слегка хмыкнул. — Мм... Зелёные. Слово повисло в воздухе, сухое, лишённое даже тени интонации. Фифи медленно откинулась на спинку кресла. — Ах... — выдохнула она. Потом голос её набрал силу, зазвенел, как разбивающееся стекло. — Зелёные? "Мм, зелёные"?! Это ВСЁ, что вы можете извлечь из той бездны учтивости, что зовётся вашим умом?! Мадемуазель Дюваль получила оду, а я... а Я?! Как будто вы описываете не взгляд дамы вашего сердца, если оно у вас есть, а сукно для нового мундира! “Зелёные, ваше благородие, как прикажете кроить!?“ Его брови слегка поползли вверх. Он, казалось, обдумывал её метафору, но бросил эту идею, заметив, насколько мадам была разъярена. — Конкретный оттенок, если быть точным, ближе к изумрудному, однако с заметной примесью серого. Что... — он добавил, видя, как ее лицо все сильнее искажается гримасой, — впрочем, не умаляет их... эстетической соответственности общепринятым стандартам красоты. — “Соответственности стандартам“! — она вскочила, и розовое облако платья взметнулось. — Я вам не стандарт! Я ваша жена! Разве вас не учили, что даме говорят, что её глаза — это изумруды, в которых тонет душа, или майская зелень, сулящая обновление? Генрих смотрел на её передвижения с тем же выражением, с каким наблюдал бы за любым томлением в свете — с лёгким раздражением. — Это было бы некорректно, — произнёс он чётко, возвращаясь к своим бумагам и взяв перо. Раздался звук, средний между сдавленным рычанием и стоном. Фифи сложила руки, потом резко развернулась к нему. Её щёки покрыл нежный, яростный румянец, и в этот момент она была ослепительна — не пастельной нимфой, а, казалось бы, разъяренной валькирией. — Разумеется, некорректно, — сказала она ледяным тоном. — Pardonnez-moi, виконт. Спокойной ночи! — Спокойной ночи, Вивьен, — автоматически ответил он, и его взгляд уже возвращался к столбцам цифр. Она вышла, нарочито громко закрыв за собой дверь. Генрих взял перо, попытался продолжить расчёт, но обнаружил, что цифры начали расплываться. Он снял очки, аккуратно протер их платком. Он посмотрел на дверь, которую она только что закрыла, потом на пламя свечи. "Изумрудное с примесью серого", — пронеслось у него в голове. И вдруг, совершенно нелогично, он подумал, что при свете камина, в момент ее ярости, примеси серого не было вовсе. Только чистый, яркий, почти неистовый изумруд. Она назвала его виконт? Разве она не звала его всегда по имени? Он покачал головой, словно отгоняя назойливую муху, и снова надел очки. Ах, этот внешний мир с его непонятными требованиями к поэзии...17.07.1814
11 января 2026 г., 13:06