— Отчего люди не летают? — Олежа вскинул руки в воздух, прикрыв глаза. — Я говорю: отчего люди не летают так, как птицы?
Слова монолога произносились легко, словно парень говорил не выученный накануне текст, а где-то внутри него, в самой груди, работал заведенный моторчик, выталкивающий слоги наружу. Олежа не помнил, почему выбрал именно этот фрагмент, но сейчас, в эту самую секунду, казалось, что выбор этот был верен.
Зал был темен: среди его черных рядов нельзя было разглядеть ни одного лица. Только вот Душнов знал, был уверен — там, между людьми из комиссии, сидели сестра и родители. Гордились? Зависело только от него. Но точно болели. Точно были рядом.
— Знаешь, мне иногда кажется, что я птица, — продолжает крутиться "мотор". — Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь.
Он оглядывается, обращается к сцене, прислушивается к ней. Декорации — и темный фон с разводами от кисти, и деревянные колонны с привязанными к ним ветвями зеленых деревьев, — переливаются, сходятся в одну, изменяют форму. Катерина-Олежа обращается к Варваре, чей лик дрожит, будто отражение на воде, видоизменяя черты, настроение, глаза. В секунду он видит Олю — маленькую рыжую девочку, взрослую девушку с фиолетовыми волосами, пожилую женщину с проседью на висках. Сцена играет вместе с Душновым. Она живо отзывается, погружая в себя, делая его частью самой себя.
— Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела, — Олегсей наклоняет голову, смотря вглубь черноты зрительского зала. — Попробовать нешто теперь? — он обращается к ним, к смотрящим, к образам смотрящих и, кажется, видит: глаза, лица, фигуры. Отец, мать, Оля, что только стояла напротив. И даже неожиданную, но такую привычную зелень глаз Дмитрия. Тот смотрит внимательно, не сводя взгляда. Олежа поднимает ладони: мол, смотри, как могу. Смотри, как мог. Или смог бы? А что здесь вообще делает Дима?
Рябь проходит через воздух, вихрясь образами перед глазами. После смерти все проносится будто одновременно: то, что совершилось или было уготовано. То, чего так и не произошло — к сожалению или счастью. В основном все проносится калейдоскопом. Раньше, когда Олежа думал об этом, он не мог представить: и это все сорок дней смотреть как на перемотке? Потом понял: убрав сон и скуку можно сократить жизнь в половину. И это, выходит, всего за сорок дней в последний раз увидеть все? Сейчас же стало кристально понятно: он не был прав ни в одном из своих дерзких предположений. Может, потому что не хватало понимания. Может, просто в двадцать один год еще нет столько времени, чтобы понять самому?
И потому здесь есть отец. Есть мать, есть сестра, сцена с софитами, роль Катерины, постановка "Грозы". И даже Дима есть. Одновременно на первом и последнем ряду.
— Я умер?...
А еще есть воспоминания. Не его, чужие воспоминания. Поезда, прогулки, ссоры, радости. Неверно говорят, что о мертвых либо хорошо, либо ничего. Все-таки о нем не вспоминают ничего, кроме правды. И тогда уже собственные слова искажаются, прыгают через рябь пространства, будто проходят через тот самый моторчик. И сначала хочется злиться — на откровенную ложь чужого разума, на собственный косой взгляд или неаккуратно и ни к месту сказанные слова. Иногда — на собственную глупость. Но чаще — на трусость. Не подошел, не сказал, не вернулся. Постеснялся. По-сте-снял-ся — себя самого стеснил, посадил в коробку, упаковал, закрыл. Все думал, что вот-вот оковы сбросит, начнет жить — после садика, после школы, после университета. А там уже и не перед кем сбрасывать стало. Он один тут.
И ведь будто даже чувствовал прогресс внутри. Вот — идет смелее, плечи расправил, сбежал от конфликта через две минуты, а не через секунду — рекорд. А потом умер и понял — какой молодой. Со стороны посмотрел и понял, что не научился ничему. Может, в следующий раз повезет? Нет, не так. Может, в следующий раз он заставит себя осмелеть раньше, чем сердце остановится? Иначе так легко горы свернуть, когда оно уже не бьется.
Но это сначала злит. Теперь Олежа успокоился — упокоился. Долго ходил по земле духом, теперь ушел сюда и наконец-то понял, чего всегда хотел для себя — свободы. Чтобы как птица полететь в небеса.
— Наконец-то...
Олежа оглядывается: досчатый пол сцены вытягивается, цвет с него облезает, обнажая белое полотно под ногами. За спиной уже нет ни зала, ни зрителей. Олежа пока не знает, что там, но, наверное, больше знать ничего не обязательно. Но он чувствует: теплое желтоватое сияние, шелест стекла, дуновение ветра. Там его путь продолжится, но больше он не станет прежним. Олегсей увидел все, что мог, сделал все, на что хватило сил. Сожалений больше не было. После того, как пульс обрывается, уже не существует такого понятия как "а вот бы" — все уже произошло так, как оно и было и, стало быть, должно было случится. Даже если история и заканчивается в 21 год.
Но это за спиной. А спереди — зеркало. Нет, не так. Спереди — глаза. Два карих омута, которых Олежа так и не увидел в зале. Антон улыбается, вокруг глаз расцветают морщинки-лучики. Ряби нет. Ничего не скрывает и не изменяет его лица. Стало быть, не воспоминание? Не мечта?
Антон срывается с места, заставляя остановившееся сердце в груди подпрыгнуть. Моторчик внутри почему-то молчит, не давая ничего сказать. Господи, да он живой. Вернее, не живой, но точно настоящий. Олежа смотрит за каждым движением, слышит шаги тяжелой обуви Дипломатора по белой поверхности и, кажется, что все тело его вспоминает, какого прикасаться, какого обнимать. Он хочет зарыться к нему в шею носом, дышать, уткнувшись, живой грудью с расправляющимися легкими.
И Антон дает ему такую возможность. Он прижимает Олежу к себе — остервенело, отчаянно. Он не верит. Олежа, если честно, тоже сомневается, пока, зажмурив глаза, не подается головой вперед, не прижимается своим лбом к чужому, не находит губами чужие. Антон на удивление теплый, его кожа будто обжигает кончики пальцев. Олежа про себя смеется: он впервые поцеловал первый. Неужели настолько осмелел за все это время?
— Прости меня, — произносится в губы, и Олежа отстраняется, покачав головой. Как же это все на самом деле уже не важно. Ему не важно. Поздно, невпопад, не имеет смысла. И почему Антон не сказал это ему, когда тот был жив?
Все длится секунды. Маятник будто качается в обратную сторону, отматывая время — Антон отстраняется, покидает его, крепко держась ладонями за рубашку.
— Тебе пора.
— Куда?
— Обратно, в жизнь, — отвечает Олежа, смотря за медленно проявляющейся паникой на лице Антона. Надо же, даже слово "жизнь" больше не заставляет по спине пробежать дрожь. Как и долгожданные извинения. Все, что было в действительности, он уже видел. А остальное — пропадет здесь, между.
— Идем со мной. — не вопрос, приказ. Кажется, само состояние этого места не было готово к нему: перед глазами зарябило, расплылось.
Антон смотрел на него с мольбой, но в его темных карих глазах Олежа больше не видел собственного отражения. Ноги его увязли в белом пространстве — их тянуло назад, в жизнь, но он отчаянно держался за Олежу, смотрел снизу-вверх, дыхание его обжигало шею. Сколько бы Душнов отдал за то, чтобы увидеть это тогда, раньше, когда это что-то значило? Сколько бы он отдал за то, чтобы провести ладонью по непослушной челке Антона, увести пальцами куда-то к щеке, пробежаться самыми подушечками по нежной коже, приласкать. Было бы чего бояться. Самое ведь страшное было, что Антон накричит и уйдет. И ведь именно это он и сделал.
— Антон, — Олежа почти шепчет, смотря серьезно, говоря на поражение. — Меня больше нет, — он снисходительно хмурит брови, слыша, как сказанное выбивает из легких Антона воздух. Тот наклоняет голову, будто на затылок ему что-то давит, дрожит, будто никто, даже Олежа, не видит. Не позволил бы себе так разбиться перед ним. Неужели для этого нужно было умереть? Олежа прижимает голову мужчины к своей груди, зарываясь пальцами в его волосы, позволяя в последний раз спрятать его уязвимость в собственных объятьях.
— Я умер год назад, — напеваючи растягивает он, словно колыбельную. Олежа чувствует как Антон сжимает в пальцах его рубашку, забирается под нее, ищет тепла тела, которое тепло больше не отдает. — Мне нужно идти.
— Куда?.. — отдается сломанным голосом где-то в грудь. Все ему нужно знать, все нужно держать под контролем. Как будто сейчас узнает пункт назначения, вобъет адрес в навигатор и поедет.
— В новую жизнь, — отвечает Олежа. Знает: Антону это покажется пространным, по-философски пустым. — Я стану кем-то новым. Начну все заново. Колесо сансары, знаешь?
Притяжение становится сильнее, и Антону приходится поднять голову, чувствуя, как его тело скользит по светлой поверхности.
— Тогда я с тобой! — внезапно очень ровно отвечает мужчина. Скорбь превратилась во злость. Олежа подмечает: при жизни было точно так же. — Ты сказал, там можно стать кем-то другим, начать заново! — ноги Антона подкашиваются, руки отпускают рубашку. — Я... устал.
— Антон, — Олежа подходит ближе, проводит тыльной стороной ладони по щеке мужчины, чувствуя, как вслед за его прикосновением по коже проходят мурашки. Пальцы обхватывают подбородок, поднимают лицо, но Антон качает головой, пряча взгляд, смотря куда-то вниз. — Чтобы стать другим человеком, не обязательно умирать. Тебе дают шанс. Пожалуйста, не упусти его, — Олежа вглядывается в некогда любимое лицо, видя, как по нему мелко проходит судорога. Влажный блеск глаз не скрыть, если смотреть в другую сторону и даже если закрыть их, но Душнов позволяет Антону в последний раз отстраниться. — Пожалуйста, проживи эту жизнь. Она больше не повторится. Я в тебя верю.
И ведь так легко — уходить налегке. Кажется, единственное, что осталось у Олежи на душе, — ха-ха, — так это внезапный прилив абсолютной уверенности. Он может быть сколько угодно неправым, нелогичным, тысячу раз неразумным или мелочным, но какое это имеет значение, когда сейчас, именно в эту секунду он знает, что делает и зачем ему это нужно? И глоток этот жизни последний сейчас в горло не лез. Он больше не ее часть. Он больше не играет по ее правилам. Не прижимается к Антону, прося его внимания, не бросается грудью вперед ради его желаний и по приказу. Некому больше приказывать. И, несмотря на весь светлый, немного тоскливый отголосок любви к Звездочкину, распластавшемуся за его спиной, Олежа даже не слышит его рваного дыхания. Да что уж там — он не слышит стука собственной обуви по полу!
Тепло открытого портала манит, обнимает, забирает с головой, будто поникая внутрь через поры. Кажется, Олежа чувствует, как этот жар занимает место где-то в груди, вместо сердца, заставляя его биться снова. Хотя, на самом деле, не совсем — сердце-то это не его уже. Стало быть, и бьется теперь на радость другому.
***
Плитка под ним ровная, будто выверенная по линейке — видимо, недаром совсем недавно перекладывали. Хорошо было снова оказаться в Москве — Олежу позабавили старые-новые городские пейзажи. И, видимо, он действительно теперь баловень судьбы, ведь в этот раз ему оставили возможность заниматься тем, что действительно нравилось: наблюдать за людьми и летать, рассекая воздушное пространство.
Он движется вдоль Москвы-реки, огибает величественный памятник Петру I, попутно напоминая себе, что, на самом деле, Христофору Колумбу, пролетает мимо так и не окончившего реставрацию Храма Христа Спасителя. И так внутри радость разжигается — тогда он ведь совсем не успел увидеть его без строительных лесов. После переезда дел было невпроворот с учебой, чтобы достопримечательности смотреть, а потом... Дима с конспектом сюда точно не захаживал.
Олежа планирует дальше, минуя набережную, огибая зелень парка. У него нет незаконченных дел, но это совершенно не мешает проявиться несносному любопытству, верно? Он садится на рельефную внешнюю часть типового больничного окна, стучится в стекло, выглядывая происходящее за ним. Антон же как-то попал к нему тогда, верно? Вернулся ли? Послушался ведь? Олежа ведь теперь очень мудрый — настолько старше его, что аж умер раньше.
В коридоре Антона в любом случае не было. У стены сгруппилась небольшая компания — кажется, полиция, кто-то из старшего медперсонала. Разборки шли активно, горячо — настолько, что интерны, следующие за заведующей, будто цыплята за курицей, не упускали возможности остановиться, прислушаться, передать свежую сплетню другому, пока их не окликали и не заставляли идти дальше. Олежа уже собрался было лететь к другому окну, пока среди толпы не заметил знакомый силуэт.
Оля вышла вперед, покачивая головой. Похоже, разговор с хранителями правопорядка вышли так себе. Душнова прошла вперед, поставила руку перед собой и села на подоконник, прислонив лоб к стеклу. В глазах сестры не было ни привычной обиды, ни ожидаемого спокойствия — только леденящая уверенность. Олежа почувствовал укол в сердце: такой взрослой он Олю еще не видел. Все больше в ней проявлялось его, Олежиных черт. Он видел свое отражение в ее голубых глазах, собственные нервные маньеризмы в дрожи Олиных пальцев.
А потом девушка вдруг улыбнулась будто сама себе. Ее рука потянулась в карман: она достала телефон и направила камеру прямо на смешного лохматого воробья за окном больницы. Поставит на обои рабочего стола. Или на Димину фотографию контакта в записной книге. Жаль только, что у нее аллергия на птиц — завели бы себе такого.
***
Присутствие Оли, конечно, сильно удивило, но вот увидеть Антона с Димой в одной палате казалось уже за гранью фантастики. Все вместе, что-ли, общаются? Неужели смерть Олежи помогла не только обрести ему свободу, но и подарить близким друга?
Антон говорил отрывисто, ярко жестикулируя — на него это было не похоже. Дима же слушал с открытыми в удивлении глазами — тем более выглядит как какой-то сон. И даже не не злится, нет, не дуется от собственной зависти: взгляд участливый, такой, который может быть только у Побрацкого.
Олежа подлетел к открытой форточке, становясь молчаливым участником разговора. Свидетелем. И ему очень нравится его новая роль в этом мире.
— Вот как снился, но не снился. Я его видел, говорю, — голос слабый, пальцы нервно теребят пластырь на шее. Неужели подавился чем? — Как наяву Олег... Олежа, только там, типа, в другой жизни какой-то...
— Синий? Летал? — не сдерживая интерес, Дима подсел к Антону на кровать, опираясь на руки.
— Нет, нормальный, — Антон прокашлялся. — Сказал, что заново все начнет. Изменит. Мне с собой запретил идти, сказал...
— А ты, ну... — Дима остановился на секунду, будто сомневаясь в вопросе, но затем все-таки выпалил, — Просил его, что-ли?
Антон шумно выдохнул, опустив голову. Так же, как делал и всегда. Возможно, что-то изменить Олежина смерть была не в силах, только теперь это его совсем не касается.