Роман, в котором всё всегда плохо.

NC-17
Завершён
12
Размер:
35 страниц, 14 350 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 4

Настройки
Казалось, будто даже самые примитивные и лёгкие звуки сейчас выкрутились на максимум, пульсируя где-то в ушах. Шаги, вроде бы мягкие, аккуратные, воспринимались как удары кулаками по стенам, как что-то неимоверно сдерживаемое. Тойя не понимал, что чувствует. Тогда, когда он порвал струны на рояле, он соврал, только чтобы Акито не так сильно волновался. На самом деле хотелось прямо тогда свалиться на колени и разрыдаться от собственной беспомощности. Так, будто порвалась не одна единственная струна, а он раздолбал инструмент целиком, даже больше. Будто бы лопнул какой-то сосуд в груди. Любая неудача стала доводить до того, что пей таблетки — нет, внутри всё сжимается, пульсируя и грохая, медленно, тяжело, как отбой. — Ты бы знал, как бы я хотел, чтобы твои слова были правдой, — голос отца стучался в вакуум вокруг головы, и Тойя едва понимал, что происходит. Он смотрел на него с презрением. Нет, с разочарованием, какое находится в его глазах уже несколько лет. — Но ведь я знаю, что ты не упускаешь ни одного моего отсутствия, чтобы притащить этого... — он запнулся, втянув сквозь зубы воздух, — в дом. Противно от того, насколько визуально ощутимо он хочет ударить. Замахнуться со всей силы и ударить, как раньше, когда что-то слишком сильно его доводило. Противнее от того, что он сдерживается лишь по одной причине. Тойя чувствует, что глотка сжалась, не пропуская воздух, и вдыхает носом. — Я уже ведь даже не возражаю, что ты ходишь к нему и... К кому-то там ещё, — он оперся ладонью о крышку рояля и махнул пару раз над головой свободной кистью. — Но это, — ткнул пальцем примерно в то место, где он только что натягивал новую струну. — Я понимаю, что ты наверняка не специально это сделал. Однако меня не отпускает мысль, что это... — Специально, — тихо проговорил он, не прикладывая практически никакой силы к произнесенному. Это был не вызов, не бунт. Ему просто не хочется больше врать. Голос сорвался на шепчущий хрип. — И да, Акито был у меня дома. Если я скажу так, то... Я могу идти? Тойе казалось, что отец говорит со стеной. Будто его и нет здесь, а он на старости лет решил поговорить сам с собой. Тойя косится в сторону кухонной стойки, шкафа, где должны лежать таблетки, и думает, сможет ли он не упасть на полпути. Отец ещё пару секунд смотрит на него и тяжело, практически грузно выдыхает, кивая. — В больницу я тебя отвезу, — проговаривает он хрипло, глядя в пол. Где-то в сжатом от жгучей смеси злости и стыда за своё собственное поведение горле копится желание закричать что есть мочи, разбить этот грёбанный рояль прямо сейчас. Харумичи сглатывает, поднимая глаза и наблюдая за тем, как сын достает таблетки и коротко кивает. — Сколько ты их выпил уже, пока меня не было? — ...Десять. — Зачем? Я сказал тебе звонить, если будет хуже. Тебе четко сказали, они не для скорой помощи, больше двух в день нельзя принимать. Как ты это не понимаешь? Ты хочешь еще хуже сделать? Операция, которая имеет огромный риск, по-твоему, так, лишь слова? — Не знаю... Харумичи, практически задерживая дыхание, уходит из холла в сторону кабинета. — Двадцать минут. И этот самый Шинономе был бы не проблемой, не рви бы он так ему нервы на постоянной основе, из-за чего брадикардия так и продолжает прогрессировать, а врачи уже хотят его госпитализировать, чтобы просто ограничить от любых факторов. Бог с ним, пусть занимается, чем хочет, но если из-за чего-то, связанного с его занятиями, он закончит так же, как и жена, он в клочья этого щенка разорвет и живого места не оставит. Тойя чертовски, невыносимо до страшно-режущих игл в сердце похож на неё. Предположение, что серые глаза были унаследованы от его собственных, с каждым разом рушится, потому что с каждым годом становится понятнее, что эти глаза её от альфы до омеги. Серьёзные, полуприкрытые, но источающие такую нежность и мягкость, которая способна рассыпать любую ледяную или каменную глыбу в прах, если бы имели на то силы. Харумичи выдыхает, сидя на стуле в кабинете, тянется к окну за спиной и достает из кармана пачку сигарет. Он и себя винит, только искренне не может вести себя по-другому. Это ощущается как окаменелость, в которой могло бы находиться что-то стоящее, но пробить её стало так трудно после её смерти, что каждая попытка заговорить с Тойей как с сыном похожа на детский лепет его самого. Его самого, в возрасте около тринадцати лет, когда предстоял очередной вечер, где он придёт домой, чтобы ему избили линейкой руки в кровь. Легче всего проводить махинации с пластилином или, как минимум, смоченной глиной, чем пытаться попусту раздавить в лепешку камень. И лучше отставить Акито из его жизни, чем оставить всё как есть и тихо ждать дня, когда он точно так же, как и восемь лет назад, зайдёт в какую-либо из комнат и увидит лежащее навзничь тело. Ей точно так же говорили, что нужно ложиться на операцию, но она, по всей видимости, посчитала, что будет легче так. Верно ли её решение, или нет, Харумичи так и не понял. Но каждая фраза, сказанная сыном изо дня в день всё тише и тише, по интонации всё больше и больше напоминает её за некоторое время до случившегося. И если в подростковом возрасте он говорил тихо из-за страха, что Харумичи его ударит, то сейчас... Сейчас просто потому что. И пусть он разорвет все струны на рояле, но будет издавать хотя бы какой-то звук, подтверждающий, что её... его сердце всё ещё бьётся. Или её, но в его груди. Но если он хотя бы на секунду об этом проговорится при нём, то, кажется, станет вдвое хуже. Потому что она знала о том, как невыносимо Харумичи не хотел её терять, и, похоже, не смогла жить с такой ответственностью. Страшно, если он уже это понимает. У Тойи длинные, прохладные руки. Кажется, он может обхватить Акито целиком, да ещё сжать до карманных размеров и никуда не отпускать. Дай ему волю, он на это способен. Ещё кажется, что что-то не так. Яркий, почти слепящий холодный свет зимнего дня, который вот-вот сменится темнотой раннего вечера, сочился сквозь огромные окна, покрывая абсолютно всё пространство не такой большой комнаты. Акито сидит на подоконнике, выдыхая дым из сигареты в форточку, пока Тойя, сидя на полу, что-то пытается сыграть на его синтезаторе. Нет, понятно — это как раз партия синта, пока еще неизвестно какого, для их песни, и, естественно, нужно сначала подобрать ноты для того, что этот самый вокалоид будет петь. Шинономе ноты не знает, как и все остальные, так что это лежит на нем. Почему-то хочется улыбнуться от того, что его лицо выглядит расслабленным. Не как тогда, за роялем, а именно что эта игра доставляет ему удовольствие, а не опустошает. Приятно, что VBS для него по-прежнему спасение от того, что происходит дома. Одновременно с этим хочется открыть окно полноценно и как бы случайно вылететь. Не из желания сдохнуть или вроде того, а от неощутимого одностороннего свинцового пласта, который поставлен между ними самим Акито. Из-за того, что прямо сейчас, в эту самую секунду, невозможно выгнать из головы мысли о Кене и о том, что он не отвечает, от металлического шквала молчания, которое процеживается среди расслабленных диалогов. Однако даже несмотря на всё это, почему-то в данную минуту спокойнее: Эна ушла ночевать у Мизуки, отец куда-то свалил, мать на работе, и в итоге появилась возможность нормально посидеть дома, будто бы реально хочется здесь находиться. Но ведь редко плюсы покрывают минусы. Желание исчезнуть из этого мира от одного только взгляда на Тойю, которое сменяется отчаянными попытками замять мысли отвлеченным диалогом, не уходит никуда. Аояги замедляет движение пальцев почти до минимума, звук стихает и вовсе останавливается. Он слабо, легко вздыхает и переводит глаза вверх, к окну. — Акито, — тихий, сиплый голос снова прорезается в уши, заставляя невольно, уже почти по привычке, сжать руку, спрятанную за бедром, в кулак. Не от голоса даже, от интонации, интонации предстоящего вопроса, который был задан уже несколько раз, который висит в воздухе постоянно. — Почему... Почему ты не хочешь быть со мной? — Я... уже отвечал, — блять, блять, блять. Он с неимоверным трудом сглатывает огромный ком тошноты в горле. — Просто... Я п-правда ещё не готов... — Ладно, — точно так же тихо, без какой-либо смены в интонации, заключает он, и Акито внутренне выдыхает. А потом он в итоге открывает форточку полноценно и переставляет ноги, чтобы встать на подоконник на корточки. Держится за оконную раму какое-то время. А потом он расслабляет тело и вываливается из окна, летит, летит, летит, ветер свистит в ушах, морозя лицо, холодно, холоднее. Но тут — хруст позвоночника, черепа, и темнота, когда он закрывает глаза. Отдалённо он будто слышит что-то. Наверное. Или не слышит. Нет. Ничего. Шинономе докуривает сигарету и, метко бросив, следит за тем, как она попадает в сугроб, и закрывает окно, спрыгивая с подоконника на пол. А хотелось затушить ее об сердце. Потому что леденящий воздух покрывает левое плечо, проникая под крупновязанную кофту, которую ему однажды вручила Кохане на день рождения. Она очень старалась, училась вязать петли, потому что просто не знала, что ему подарить. Кофта тёплая, но очень отличается от его привычного стиля одежды, однако Акито не может перестать ее носить по непонятной причине. Однако даже это не спасает от холода, который проникает в самую глубину груди. Он садится возле батареи, заворачиваясь в вязаную ткань и смотрит на свои колени, ощущая непонятные будто бы жар, будто бы холод, будто бы дрожь в руках и теле. Такое часто бывает перед крупным решением. Наверное, он не знает. Белки глаз слабо перекатываются в сторону Тойи, который молча стягивал вниз рукава кофты, и который сразу же отвёл взгляд, стоило ему только встретиться с глазами Акито. Он постоянно смотрит на него, пока тот не видит. Акито хочет всадить себе что-то в грудь, так нестерпимо болезнен гной вранья. И умирать он не хочет, потому что в голове роятся, поглощая мозг, мысли о том, что Тойя обо всём узнает. Узнает, но не от него. Узнает, когда тот уже мёртв. Думает, будто бы сможет что-то испытывать после смерти, но сейчас кажется, что даже на грани рая и ада его будет жечь невыносимый стыд. Почему нельзя не умирать, а просто исчезнуть из этого мира, из памяти ровно каждого живого существа, кто хоть раз имел малейшее к нему отношение?