Wolfenstein: Тень Ковчега

NC-21
В процессе
5
автор
The Shadows of Arhonts соавтор
Фэндом:
Wolfenstein, Индиана Джонс (кроссовер)
Размер:
планируется Макси, написано 74 страницы, 22 586 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник

Акт I: Пески Смерти. Эпизод 1. Стальной Град над Сахарой

Настройки

Блок I: Тишина перед бурей

Дюралюминиевая обшивка C-47 «Скайтрейн» стонала. Это был не просто звук — это была физическая боль металла, передающаяся через жесткие ребра шпангоутов прямо в позвоночник. Вибрация проникала сквозь подошвы тяжелых десантных ботинок, поднималась по икрам, сводила судорогой мышцы бедер и оседала где-то в основании черепа тупой, ноющей тяжестью. Мир сузился до размеров десантного отсека, превратившегося в дрожащую консервную банку, подвешенную в ледяной черноте над Сахарой.       Уильям «Би Джей» Бласковиц не смотрел по сторонам. Его взгляд был прикован к полоске стали в его руках.       Шр-р-рк.       Грубый камень оселка скользнул по лезвию боевого ножа. Звук был тихим, почти интимным, но в густом, спертом воздухе кабины он, казалось, разрезал монотонный рев двигателей «Пратт-энд-Уитни».       Шр-р-рк.       Движение было автоматическим, выверенным годами практики. Угол в двадцать градусов. Идеальное давление. От рукояти к острию. Бласковиц чувствовал микроскопические зазубрины на металле подушечками пальцев еще до того, как касался их камнем. Этот нож был продолжением его руки, шестым пальцем, сделанным из углеродистой стали, единственным другом, который никогда не задавал вопросов и не просил пощады.       Внутри кабины царил адский полумрак. Аварийное освещение заливало все пространство густым, вязким красным светом. В этом неестественном спектре человеческие лица теряли свои черты, превращаясь в гротескные маски. Глазницы казались черными провалами, скулы заострялись, кожа приобретала оттенок сырого мяса. Двадцать человек, сидящих на жестких скамьях вдоль бортов, выглядели не как элитный отряд рейнджеров, а как груз мертвецов, которых Харон переправляет через Стикс. Только вместо реки забвения под ними расстилался океан песка, а вместо лодки — дребезжащий транспортник, пахнущий высокооктановым авиационным бензином, оружейным маслом и кислым, животным страхом.       Бласковиц вдохнул этот коктейль. Запах пота был самым сильным. Не того пота, что выступает после хорошей пробежки или драки в баре, а холодного, липкого секрета, который тело выделяет, когда инстинкт самосохранения вопит о неминуемой гибели. Он медленно перевернул нож. Свет лампы скользнул по лезвию, вспыхнув багровым бликом, похожим на свежую артериальную кровь.       Его руки. Би Джей на секунду замер, разглядывая свои ладони. В красном свете шрамы казались черными трещинами на старом пергаменте. Костяшки пальцев были сбиты, покрыты мозолями, жесткими, как подошва сапога. Эти руки душили часовых в Нормандии, ломали шеи офицерам СС в подвалах Берлина, вырывали кадыки и вдавливали глаза. Это были инструменты. Грубые, эффективные, лишенные изящества инструменты разрушения. Иногда Бласковицу казалось, что он уже не помнит, как эти руки могут касаться чего-то с нежностью. Как они могут держать не винтовку, а женскую ладонь или стакан с виски, не пытаясь их раздавить.       — Капитан... — голос прозвучал слева, едва слышный сквозь гул.       Бласковиц не поднял головы. Он знал, кто это. Рядовой Миллер. Мальчишка из Айовы, которому едва исполнилось девятнадцать. Он еще пах молоком и мамиными пирогами, хотя сейчас этот запах перебивала рвота, подступающая к горлу парня.       — Капитан, — повторил Миллер, и в его голосе звякнула та самая нота, которую Би Джей ненавидел больше всего. Надежда, смешанная с ужасом.       — Говорят, у фрицев там... в пустыне... говорят, у них танки без гусениц. Что они парят над землей. Это ведь бред, да? Скажите, что это бред.       Бласковиц снова провел оселкy по стали.       Шр-р-рк.       Он мог бы соврать. Мог бы сказать: «Конечно, сынок. Это все сказки, чтобы пугать новобранцев. У нацистов кончается бензин, они жрут крыс и стреляют из ржавых мушкетов». Это было бы милосердно. Это дало бы парню пару часов спокойствия перед тем, как реальность разорвет его на куски.       Но Бласковиц слишком уважал смерть, чтобы лгать перед ее лицом.       — Война должна была закончиться к Рождеству, — глухо произнес он. Его голос был похож на звук перекатывающихся камней в пустом колодце.       — Сорок четвертый. Мы взяли Париж. Мы думали, что сломали им хребет.       Он поднял нож к глазам, проверяя остроту. Лезвие было безупречным. Оно могло разрезать падающий шелковый платок.       — Но они не ломаются, Миллер, — Бласковиц наконец повернул голову и посмотрел на рядового. В красном свете глаза Би Джея казались двумя кусками льда, плавающими в крови.       — Они меняются. Как вирус. Ты отрубаешь им голову, а на ее месте вырастает две, и обе железные. Танки без гусениц? Я видел вещи похуже. Я видел людей без душ, в которых вшиты механизмы, заставляющие их маршировать даже после того, как им оторвало ноги. Миллер сглотнул. Его кадык дернулся, как пойманная птица. Он вцепился побелевшими пальцами в лямки парашюта, словно это могло удержать его в мире живых.       — Тогда... зачем мы здесь? — прошептал парень.       — Если они такие... зачем мы летим прямо к ним в пасть?       Самолет тряхнуло. Воздушная яма швырнула желудок к горлу. Где-то в хвосте с лязгом ударился о борт плохо закрепленный ящик с боеприпасами. Кто-то выругался, коротко и зло. Бласковиц убрал оселок в карман разгрузки. Он провел большим пальцем по лезвию, чувствуя, как кожа расходится, выпуская крошечную каплю крови. Жертва богу войны. Маленький ритуал.       — Потому что больше некому, — ответил он, и в этот момент его слова не были пафосом. Это была констатация факта, сухая, как песок внизу.       — Потому что если мы не выжжем эту заразу здесь, в песках, пока она не окрепла... Рождества больше не будет. Ни для кого.       Он вытер кровь о штанину и с щелчком вложил нож в ножны на бедре. Звук был финальным, как удар молотка судьи.       Вибрация усилилась. Двигатели сменили тональность, переходя с натужного гула на высокий, истеричный вой. Пилот начал снижение или маневр уклонения. Атмосфера в отсеке сгустилась настолько, что ее можно было резать тем самым ножом. Каждый солдат в этом летящем гробу чувствовал: они пересекли невидимую черту.       Бласковиц откинулся затылком на холодный дюраль переборки и закрыл глаза. Перед его внутренним взором не было ни дома, ни мирной жизни. Там была только карта. Красные стрелки, черные кресты и пульсирующая точка в центре пустыни, куда они падали, как камни, брошенные в бездну.

«Объект Омега».

      Он чувствовал это нутром. Старым, израненным чутьем зверя, который знает, что охотник уже взвел курок. Эта ночь не закончится рассветом. Эта ночь закончится огнем. Пальцы Бласковица, огрубевшие от контакта с холодной сталью и горячим свинцом, нырнули во внутренний карман кожаной куртки. Там, прижатая к ребрам, лежала папка. Она впитала тепло его тела, став почти второй кожей, бумажным органом, пульсирующим в такт его сердцу. Он извлек её медленно, словно вытаскивал осколок из старой раны.       Папка была жалкой. Дешевый картон цвета горчицы, теперь казавшийся бурым в аварийном освещении, был истерт на сгибах до белесой мякоти. Гриф «OSS» — Управление Стратегических Служб — был проставлен криво, чернила расплылись, напоминая синяк.       Рядом, жирным красным штампом, перечеркивающим всё человеческое, стояло: «EYES ONLY» и «ULTRA». Слова, которые должны были означать важность, но для Би Джея означали лишь одно: никто не знает, что делать с этим дерьмом, поэтому его спихнули вниз, в грязь, тем, кто будет умирать.       Он раскрыл досье на коленях. Бумага зашуршала, сухая и ломкая, как кожа мумии. Самолет снова тряхнуло — воздушная яма ударила снизу, словно гигантский кулак, пытаясь выбить документы из рук, но пальцы Бласковица сжались рефлекторно, сминая края страниц.       Первая страница была насмешкой над разведкой. Текст, напечатанный на пишущей машинке с западающей буквой «е», напоминал поле боя. Черные полосы цензуры — жирные, непроницаемые шрамы туши — перерезали предложения, оставляя лишь обрывки смысла. Это была карта слепых пятен командования.       «ОБЪЕКТ: ОМЕГА» — гласил заголовок.       Глаза Бласковица, привыкшие выхватывать движение в густой листве или тень в темном переулке, теперь сканировали текст, пытаясь восстановить уничтоженное.

«Согласно донесениям полевой группы [УДАЛЕНО], в секторе 44-Б наблюдается резкий скачок [УДАЛЕНО] активности. Местные племена бедуинов отказываются приближаться к квадрату, ссылаясь на пробуждение [УДАЛЕНО]. Зафиксированы сейсмические колебания, не характерные для тектонической структуры региона».

      Бласковиц хмыкнул. Звук потонул в реве моторов. «Сейсмические колебания». Красивое слово для того, чтобы сказать: земля дрожит от страха.       Он перевернул страницу. Фотографии.       Их было три. Зернистые, черно-белые снимки, сделанные, вероятно, с борта высотного разведчика «Лайтнинг», который прошел над целью на предельной скорости, молясь всем богам, чтобы его не сбили. Качество было отвратительным, но даже сквозь типографский растр и плохую проявку проступало нечто, от чего волосы на затылке Би Джея начинали шевелиться, как у пса, почуявшего волка.       На первом снимке была пустыня. Бескрайнее море дюн, застывших волн песка. Но в центре композиции, там, где должна была быть пустота, зияла геометрически правильная воронка. Не кратер от взрыва — взрыв разбрасывает землю хаотично. Это было похоже на то, как если бы кто-то взял гигантский совок для мороженого и вычерпнул кусок реальности. Края были идеально ровными. Слишком ровными для природы. Слишком ровными для человека.       Бласковиц поднес снимок ближе к глазам, щурясь в красном полумраке. В центре воронки что-то стояло. Размытое пятно, структура, напоминающая шпиль или обелиск, окруженный лесами. Вокруг него копошились черные точки — техника, люди, грузовики. Муравьи, строящие свой муравейник вокруг упавшей звезды.       Второй снимок был сделан ночью. И он был самым страшным.       Фотопленка запечатлела момент вспышки. Но это не был огонь артиллерии. Огонь на черно-белых фото выглядит как мягкое, расплывчатое облако. Это же было... острым. Луч света, бьющий вертикально вверх, в черное небо. Он был прямым, как струна, и ярким настолько, что «выжег» эмульсию вокруг себя, создав ореол абсолютной белизны.       Под снимком, дрожащей рукой аналитика, было приписано карандашом: «Молнии без дождя. Температура в эпицентре превышает показатели термитных смесей. Звука нет. Ударной волны нет. Только свет и [НЕРАЗБОРЧИВО]».       — Молнии без дождя, — беззвучно прошептал Бласковиц. Губы едва шевельнулись.       Он знал запах озона. Он знал, как пахнет воздух после грозы. Но здесь, в этих сухих строчках отчета, пахло не свежестью. Пахло горелой изоляцией и чем-то древним, металлическим. Нацисты не просто изобрели новую бомбу. Бомба — это грубо. Бомба — это взрывчатка и детонатор. То, что он видел на фото, напоминало хирургический инструмент, которым вскрывают брюхо мироздания.       Третий документ был не фотографией, а перехватом радиограммы. Лист был почти полностью закрашен черным маркером. Уцелело лишь несколько фраз, вырванных из контекста, как куски мяса из туши.

«...генерал Штрассе настаивает на увеличении поставок...» «...субъект 17 показал нестабильность генетического кода после облучения...» «...Ковчег требует крови...»

      Бласковиц замер. Последняя фраза ударила его под дых сильнее, чем перегрузка при взлете. «Ковчег требует крови». Это не был военный жаргон. Немецкие шифровки обычно были сухими, педантичными, полными цифр и аббревиатур. «Танковая группа Центр», «Боезапас израсходован», «Запрашиваю поддержку». Они не писали метафорами. Нацисты были инженерами смерти, а не поэтами.       Если в официальном отчете вермахта появляется слово «Ковчег» и слово «кровь» в одном предложении, значит, крыша у Черепа поехала окончательно. Или, что еще хуже, он нашел то, что заставило его забыть о воинском уставе и вспомнить о темных ритуалах, которые Гиммлер так любил проводить в своих замках.       Би Джей почувствовал, как внутри закипает холодная ярость. Это было знакомое чувство — топливо, на котором он жил последние четыре года. Они не просто убивали людей. Они насиловали саму суть жизни. Они брали науку, логику, сталь и смешивали это с безумием, пытаясь построить трон на костях.       Он провел пальцем по черной полосе, скрывающей, вероятно, количество жертв. Бумага под пальцем была шершавой. Сколько людей погибло, чтобы этот снимок попал к нему? Сколько агентов УСС захлебнулось собственной кровью в каирских подворотнях, передавая эту папку?       — Объект Омега, — подумал он.       — Конец алфавита. Конец всего.       Вибрация пола усилилась, переходя в мелкую, зубодробительную дрожь. Металлический каркас самолета запел на высокой ноте. Бласковиц поднял глаза от досье. Красный свет лампы мигнул раз, другой, погружая кабину в полную темноту на долю секунды, а затем вспыхнул снова, еще более зловеще.       В этом мигании ему показалось, что черные полосы на бумаге зашевелились. Что луч света на фотографии дернулся, пытаясь вырваться за пределы двухмерного изображения и прожечь ему сетчатку.       Он резко захлопнул папку. Звук хлопка был поглощен гулом турбин, но для Бласковица он прозвучал как выстрел. Он сунул досье обратно за пазуху, ближе к сердцу. Теперь оно жгло. Это было не просто задание. Это было личное приглашение на казнь.       Он посмотрел на свои руки. Они не дрожали. Они помнили, как держать «Томпсон». Они помнили, как ломать хрящи. Но теперь он знал, что там, внизу, в песках, его ждет враг, которого нельзя просто задушить. Враг, который украл огонь у богов и теперь собирается сжечь им мир.       — Ну давай, Череп, — подумал Бласковиц, и его лицо в красном свете превратилось в маску из гранита.       — Покажи мне свои молнии. А я покажу тебе, как умирают боги.       Самолет накренился. Гравитация потянула желудок вниз. Началось. Звук был первым, что пробилось сквозь толстую вату усталости и монотонный рев двигателей.       Дзынь. Дзынь. Дзынь.       Металлический, ритмичный стук. Раздражающий, как капающий кран в пустой квартире, где только что кто-то умер. Бласковиц не сразу понял, откуда он исходит. Он медленно, словно поворачивая башню танка, скосил глаза.       Напротив него, на узкой дюралевой скамье, сидел рядовой. Совсем мальчишка. Его имя было Миллер — Бласковиц видел нашивку на груди, но старался не запоминать. Имена имели свойство превращаться в надгробные плиты слишком быстро.       Дзынь. Дзынь.       Это была нога Миллера. Правый ботинок, новенький, еще не познавший грязи окопов и жирной копоти пожарищ, отбивал чечетку по рифленому полу десантного отсека. Колено парня ходило ходуном, вверх-вниз, с амплитудой швейной машинки, которую заклинило на максимальной скорости. Это была не просто нервная дрожь. Это была вибрация всего существа, резонанс ужаса, который искал выход и находил его в этом бессмысленном, сводящем с ума ритме.       В тусклом, кроваво-красном свете аварийных ламп лицо Миллера казалось вылепленным из зеленоватого воска. Оно лоснилось от пота. Крупные капли собирались на лбу, скатывались по вискам, теряясь в жестком воротнике формы, которая была ему велика. Радиостанция за спиной — громоздкий ящик с антенной, похожей на хлыст, — тянула его плечи назад, заставляя сутулиться, словно он нес на себе грехи всего батальона.       Бласковиц видел, как кадык парня дергается. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Миллер сглатывал. Он боролся с собственным желудком, который, казалось, решил дезертировать первым, еще до высадки. В спертом воздухе кабины, пропитанном запахом авиационного керосина и старой резины, отчетливо проступила новая нота — кислый, резкий запах желудочного сока и страха. Этот запах был Бласковицу знаком лучше, чем запах пороха. Так пахли новобранцы перед Омаха-бич. Так пахли люди, которые вдруг осознали, что они смертны.       Би Джей хотел отвернуться. Закрыть глаза, уйти в темноту под веками, где не было ни Миллера, ни дрожащих коленей, ни предстоящей бойни. Он хотел остаться машиной, функцией, оружием, которое просто ждет нажатия на спуск. Сочувствие было роскошью. Сочувствие было слабостью. Если ты начнешь жалеть мясо, которое через час превратится в фарш, ты сойдешь с ума раньше, чем перезарядишь винтовку.       Но Миллер поднял глаза.       В этом взгляде было столько отчаяния, столько немой мольбы, что Бласковиц почувствовал физический укол где-то под ребрами. Глаза парня были огромными, расширенными, в них отражались красные лампы, превращая зрачки в крошечные пылающие угли. Он искал опору. Он искал кого-то, кто скажет ему, что все это — дурной сон, что сейчас включится свет, войдет сержант и объявит отбой учебной тревоги.       — К-капитан... — голос Миллера сорвался, превратившись в сиплый свист. Он облизнул пересохшие губы, пытаясь протолкнуть слова через спазм в горле.       Бласковиц не ответил. Он продолжал смотреть на свои руки, лежащие на коленях. Спокойные, тяжелые руки убийцы. Он чувствовал на себе взгляд парня, как физическое касание.       — Капитан, — повторил Миллер, чуть громче, с ноткой истерики. Ему нужно было заглушить гул в голове. Ему нужно было услышать человеческий голос, чтобы не закричать.       — Говорят... парни из разведки говорят, у фрицев там... в пустыне... новые танки. Миллер сделал паузу, чтобы вдохнуть. Воздух со свистом вошел в его легкие.       — Говорят, они такие... что снаряды от них отскакивают, как горох. Что у них броня не из стали, а из чего-то другого. И что они... — он понизил голос до шепота, словно боялся, что сам самолет услышит его ересь.       — Что они парят. Без гусениц. Просто висят над землей и жгут все зеленым огнем.       Слова повисли в дрожащем воздухе. Бред. Сказки. Солдатские байки, рожденные в окопном бреду от недосыпа и первитина. Танки не летают. Броня не бывает неуязвимой. Это законы физики.       Но Бласковиц вспомнил фотографию в папке у себя на груди. Луч света, пронзающий небо. Молнии без дождя.       Он знал, что Миллер прав. Или почти прав. Он видел, как менялась война. Он видел механических псов в 46-м, в том кошмарном будущем, которое ему снилось, или которое он уже пережил — он сам путался в хронологии своей боли. Он знал, что нацисты нашли способ обмануть природу.       Миллер ждал ответа. Его нога перестала стучать. Он замер, вцепившись побелевшими пальцами в край скамьи, глядя на Бласковица как на оракула. Ему нужно было, чтобы ветеран рассмеялся. Чтобы сказал: «Чушь, сынок. Фрицы ездят на ржавых ведрах». Ему нужна была ложь, чтобы прожить следующие полчаса.       Бласковиц медленно вдохнул. Он чувствовал тяжесть «Люгера» в кобуре, холод рукояти ножа, вес собственной усталости. Он не мог дать парню ложь. Ложь убивает быстрее пули, потому что заставляет расслабиться.       Он не поднял глаз. Его взгляд остался прикован к шраму на костяшке указательного пальца — следу от зубов немецкой овчарки под Варшавой.       — Все они умирают одинаково, сынок, — голос Бласковица прозвучал низко, как рокот далекого камнепада. Он не повышал тона, но этот звук легко перекрыл вой турбин. В нем не было утешения, только холодная, абразивная правда. Миллер моргнул, не понимая.       Бласковиц медленно сжал кулак. Кожа перчатки скрипнула.       — Неважно, из чего у них броня. Неважно, летают они, ползают или вылезают из преисподней, — продолжил он, и каждое слово падало, как свинцовый слиток.       — У всего есть уязвимое место. Глаз. Сочленение брони. Топливный бак. Глотка.       Он наконец поднял голову. Его взгляд встретился с взглядом Миллера. В глазах капитана не было страха, но не было и бравады. Там была пустота человека, который заглянул за край и вернулся обратно, чтобы забрать с собой остальных.       — Если проткнуть их достаточно глубоко, — закончил Бласковиц, и уголок его рта дернулся в едва заметном, жутком подобии усмешки, — они визжат и дохнут. Так же, как и мы.       Миллер отшатнулся, словно его ударили. Он ожидал успокоения, а получил инструкцию по анатомии убийства. Но странным образом дрожь прекратилась. Ужас перед мистическими «летающими танками» сменился чем-то более понятным, более приземленным. Капитан низвел чудовищ до уровня мяса. А мясо можно резать.       — Достаточно глубоко... — прошептал Миллер, словно пробуя эти слова на вкус.       — Именно, — кивнул Бласковиц и снова уставился в пол.       — А теперь проверь частоту, рядовой. Мы подлетаем.       Разговор был окончен. Стена снова выросла. Но в красном полумраке кабины что-то изменилось. Запах страха никуда не делся, но теперь к нему примешивался холодный, металлический привкус неизбежности. Миллер больше не тряс ногой. Он проверял затвор своего карабина. Дверь, отделяющая десантный отсек от кабины пилотов, была не просто куском металла. Это был герметичный шлюз между двумя вселенными. Позади остался мир пота, тестостерона, лязгающего оружия и тяжелого, животного страха, сгустившегося в воздухе до состояния желе. Впереди же, за тонкой переборкой, царил храм холодной логики, фосфоресцирующих циферблатов и иллюзии контроля.       Лейтенант Артур «Спаркс» Пенхалигон ненавидел, когда эта иллюзия начинала трещать по швам.       Он сидел в левом кресле C-47, вцепившись в штурвал с такой силой, что кожа его летных перчаток натянулась, став похожей на пергамент. Здесь, в носу самолета, рев двигателей звучал иначе. Это был не утробный рык, сотрясающий кишки, а высокий, пронзительный вой ветра, рассекаемого алюминиевым носом, смешанный с монотонным гудением пропеллеров, вращающихся в разреженном воздухе.       Спаркс медленно, почти ритуальным жестом, провел указательным пальцем по своим усам. Это были великолепные усы — густые, рыжеватые, подкрученные с педантичной точностью, достойной офицера Королевских ВВС, даже если сейчас он летел на американском «грузовике» с кучкой головорезов из УСС за спиной. Усы были его якорем. Его маленьким кусочком цивилизованного Лондона посреди этого варварского безумия. Пока усы были в порядке, мир имел структуру.       Но мир за плексигласом фонаря кабины плевать хотел на структуру.       За стеклом расстилалась абсолютная, первобытная чернота. Сахара внизу не была просто темной — она была отсутствием света, черной дырой, поглотившей землю. Ни единого огонька. Ни костра бедуина, ни фар грузовика, ни отблеска луны на бархане. Только бесконечное, бархатное ничто, простирающееся от горизонта до горизонта. Казалось, что самолет висит не над планетой, а падает в бездонный колодец.       И над этой бездной висели звезды.       Их были мириады. Они горели с такой яростной, холодной интенсивностью, что Спарксу казалось, будто он слышит их треск. Это не были романтичные звезды, под которыми гуляют влюбленные в Гайд-парке. Это были древние ядерные печи, равнодушно взирающие на крошечную металлическую мошку, ползущую по лицу ночи. Млечный Путь пересекал небосвод гигантским шрамом из рассыпанной алмазной пыли, настолько ярким, что он отбрасывал призрачные тени на приборную панель.       Красота была невыносимой. И в этой красоте пряталась смерть. Спаркс знал это. Пустыня была обманчива. Она выглядела как спящий зверь, но этот зверь не спал — он выжидал.       — Штурман, дай мне вектор, — произнес Спаркс в ларингофон. Его голос прозвучал сухо, профессионально, лишенный эмоций. Британская школа.       В наушниках ответила тишина.       Не та тишина, когда канал открыт, но никто не говорит. Это была мертвая, плотная тишина эфира, в которой даже статический шум казался приглушенным, словно радиоволны вязли в густом сиропе.       — Центр, это «Бродяга-1», проверка связи, — повторил он, переключая тумблер на панели. Щелчок переключателя прозвучал в кабине как выстрел.       Шшшшшшшш.       Статика. Белый шум. Но в этом шуме Спарксу послышалось что-то еще. Не человеческий голос, нет. Это было похоже на далекое, ритмичное биение, словно где-то глубоко под песками работало гигантское сердце. Или динамо-машина размером с город.       Он поморщился и поправил наушники, списывая звук на усталость. Тринадцать часов в воздухе. Кофе в термосе давно остыл и превратился в горькую жижу, разъедающую желудок.       Спаркс потянулся к карте, закрепленной на планшете у колена. Бумага была истерта, испещрена карандашными пометками. Он включил маленькую лампочку штурманской подсветки. Узкий луч желтого света выхватил из темноты изгибы изобар и координаты. Согласно расчетам, они должны были пересекать границу сектора 44-Б.       — Мы должны быть над целью через десять минут, — пробормотал он себе под нос, сверяясь с часами. Секундная стрелка двигалась рывками, словно преодолевая сопротивление времени.       Он поднял глаза на приборную панель, чтобы сверить курс. И замер.       Его рука, потянувшаяся к триммеру руля высоты, зависла в воздухе. Магнитный компас — старый, надежный «сферический друг», плавающий в спиртовом растворе, — сошел с ума.       Картушка компаса не указывала на север. Она не указывала никуда. Она вращалась. Медленно, плавно, с гипнотической грацией балерины. Север... Восток... Юг... Запад... И снова по кругу. Без рывков, без дрожи. Словно само понятие магнитного полюса перестало существовать, или, что было гораздо хуже, полюс начал перемещаться вокруг самолета с бешеной скоростью.       — Какого дьявола... — выдохнул Спаркс. Усы дернулись.       Он постучал пальцем по стеклу прибора. Глупый, человеческий жест. Как будто постукивание могло исправить законы физики. Компас продолжал свой безумный вальс.       Спаркс перевел взгляд на гирокомпас. Тот должен был быть стабилен, он работал от вакуумной помпы, ему плевать на магнитные поля. Но авиагоризонт тоже вел себя странно. Линия горизонта на приборе начала крениться влево, показывая, что самолет входит в глубокий вираж.       Спаркс резко глянул в окно. Звезды стояли на месте. Крылья были ровными. Они летели прямо, как стрела. Но приборы кричали, что они падают, крутятся, кувыркаются в хаосе. Холодок пробежал по спине лейтенанта, просочившись под теплую летную куртку. Это был не страх перед зенитками или истребителями. Спаркс видел «Мессершмитты», заходящие в лоб, и его пульс при этом едва учащался. Это было другое. Это был страх инженера, который видит, как механизм мира ломается.       — Электроника... — прошептал он.       — Что-то дает наводку. Мощную наводку.       Он почувствовал запах. Едва уловимый, но отчетливый. Запах озона. Как перед грозой. Но небо было чистым, ни облачка на сотни миль. Воздух в кабине стал сухим, наэлектризованным. Волоски на его руках встали дыбом, касаясь внутренней стороны рукавов.       Стрелка альтиметра дрогнула и упала на ноль, потом подскочила до двадцати тысяч футов, потом снова рухнула.       Спаркс понял: то, что находится внизу, в этой черной бездне, не просто база. Это не просто бункеры и солдаты. Там, под толщей песка, работало что-то, способное гнуть магнитные линии Земли, как проволоку. Артефакты «Да’ат Ихуд», о которых шептались яйцеголовые из разведки. Он считал это бредом. Мистикой для оправдания бюджетов.       Теперь эта мистика крутила его компас, как детскую юлу. Он схватил микрофон, собираясь вызвать Бласковица, предупредить, что навигация мертва, что они летят вслепую по приборам, которые лгут.       — Капитан, у нас проблемы с...       Договорить он не успел.       В наушниках, сквозь плотную вату статики, прорвался звук. Не голос. Звук. Высокий, на грани ультразвука, писк, переходящий в низкий гул. Это звучало как цифровой крик, как язык машин, которым они общаются перед тем, как убить своих создателей.       Свет в кабине мигнул. Все лампочки на панели приборов вспыхнули ярко-зеленым светом — цветом, которого не должно было быть в спектре ламп накаливания 40-х годов.       Спаркс увидел свое отражение в темном стекле фонаря. Его лицо было бледным, усы казались черной чертой на меловой маске, а в глазах отражался зеленый огонь приборной доски.       И за его плечом, в отражении, он увидел, как звезды за окном начали гаснуть. Одна за другой. Словно кто-то огромный поднимался из пустыни, заслоняя собой небо.       — Господи, — прошептал британец, забыв о манерах, забыв о Лондоне.        — Мы не одни.       Стрелка компаса замерла, указывая вертикально вниз. Прямо в сердце тьмы. Темнота за бронированным стеклом фонаря кабины перестала быть пустой. Сначала Спаркс решил, что это галлюцинация. Фантом, рожденный усталой сетчаткой, перенапряженной от многочасового вглядывания в бездну. Такое случалось с пилотами ночных бомбардировщиков над Ла-Маншем: мозг, лишенный визуальных ориентиров, начинал рисовать чудовищ в облаках или города там, где была лишь черная вода. Он моргнул, сильно, до боли сжимая веки, надеясь сбросить наваждение, как стряхивают пепел с сигареты.       Он открыл глаза. Наваждение не исчезло. Оно стало ярче.       Там, на самом краю мира, где чернота пустыни должна была сливаться с чернотой космоса в единый бесшовный саван, возник разрыв.       Это не было похоже на рассвет. Рассвет — это обещание тепла, это градиент от пурпурного к золотому, это жизнь. То, что поднималось над горизонтом сейчас, было отрицанием жизни.       Свет был голубым. Но не тем чистым, небесным голубым, который можно увидеть в летний день над Суссексом. Это был цвет электрической дуги, цвет химического горения, цвет льда, подсвеченного изнутри мертвым солнцем. Он был холодным, пронзительным и абсолютно, тошнотворно искусственным.       — Что за... — шепот Спаркса застрял в горле, словно он проглотил кусок сухого льда.       Свечение не было статичным. Оно пульсировало.       Вспышка. Затухание. Вспышка. Затухание.       Ритм был медленным, тягучим, гипнотическим. Словно под миллионами тонн песка дышало что-то колоссальное. Что-то, чьи легкие были размером с город, а кровь состояла из жидкого неона. С каждым «выдохом» этого света горизонт искажался. Дюны, которые секунду назад были невидимы, вдруг проступали резкими, контрастными тенями, похожими на ребра скелета, а затем снова тонули во мраке.       Спаркс почувствовал, как волосы на его затылке встают дыбом, упираясь в кожаный подшлемник. Это была не просто визуальная аномалия. Он чувствовал этот свет кожей. Он ощущал его вкус — металлический, кислый привкус на языке, словно он лизнул клеммы аккумулятора. Воздух в кабине, и без того наэлектризованный, теперь гудел. Стрелки приборов, которые до этого просто плясали, теперь бились о стекло циферблатов, как пойманные насекомые, стремясь указать на источник этого сияния.       Это не были зенитки. Зенитный огонь хаотичен, это злые, короткие вспышки ярости.       Это не был пожар. Огонь танцует, он жив, он хаотичен.       Это была геометрия. Холодная, расчетливая, пульсирующая геометрия силы. Спаркс подался вперед, натягивая ремни безопасности до предела. Его лицо почти коснулось холодного плексигласа. В отражении он увидел свои глаза — расширенные, полные первобытного непонимания.       Свет усилился. Теперь он заливал кабину призрачным лазурным сиянием, вымывая все цвета, превращая кожу Спаркса в серый пергамент, а красные аварийные лампы — в грязные, бурые пятна. Тени от переплетов фонаря легли на приборную панель длинными, хищными полосами, которые двигались в такт пульсации.       Удар. Удар. Удар.       Казалось, сам самолет резонирует с этим ритмом. Двигатели «Скайтрейна» на секунду сбились с такта, чихнули, словно поперхнувшись этим зараженным эфиром, но затем выровнялись, завывая еще натужнее.       Спаркс понял, что видит не просто источник света. Он видит купол. Огромную полусферу энергии, накрывающую что-то в пустыне. Она была полупрозрачной, сотканной из мириадов молний, бегущих по невидимому каркасу. И она росла.       Его мозг, тренированный на картах, навигации и метеорологии, отказывался обрабатывать входящие данные. В картотеке его разума не было папки для «гигантских светящихся куполов посреди Сахары». Это было нарушение правил. Это было оскорбление реальности.       — Бласковиц должен это видеть, — пронеслась мысль, но тело сработало быстрее. Рука Спаркса, дрожащая не от страха, а от вибрации, пробивающейся сквозь штурвал, метнулась к тангенте радиосвязи. Пальцы соскользнули с влажного от пота пластика, но со второй попытки он вдавил кнопку передачи.       Статика в наушниках взвыла. Это был не просто шум — это был хор проклятых. Сквозь треск и шипение пробивались странные, булькающие звуки, похожие на кипение смолы. Аномалия глушила эфир, пережевывала радиоволны и выплевывала их обратно в виде акустического мусора.       Но Спаркс был пилотом Королевских ВВС. Если мир рушится, ты докладываешь об этом по форме. Даже если тебя никто не слышит.       — Центр! — рявкнул он, и его голос, обычно спокойный и чуть ироничный, сейчас звенел от напряжения, срываясь на фальцет.       — Центр, это «Бродяга-1»!       Тишина в ответ. Только пульсация света за окном стала чаще. Вдох-выдох. Вдох-выдох.       — Центр, у нас визуальный контакт с... — Спаркс запнулся.       Как назвать это? Объект? Феномен? Чудо? Проклятие? Слова казались мелкими, ничтожными перед лицом этой лазурной бездны, разверзшейся впереди. Он видел, как свет очерчивает контуры чего-то гигантского внутри купола. Шпили. Башни. Пирамиды, но не из камня, а из черного металла, блестящего, как хитин жука.       Он сглотнул вязкую слюну. Его взгляд был прикован к самой яркой точке в центре сияния, которая поднималась все выше, затмевая звезды.       — ...с чем-то, — закончил он, выдыхая воздух, которого катастрофически не хватало.       Свет заполнил всё. Он стер пустыню, стер небо, оставив только себя. Спаркс почувствовал себя песчинкой, летящей в жерло вулкана.       — Это не луна, черт возьми, — прошептал он в микрофон, и в этом шепоте было больше ужаса, чем в любом крике.       — Повторяю, это не луна. Это...       Договорить он не успел.       Пульсация прекратилась. Свет замер, сгустился в одну ослепительную точку, похожую на зрачок бога, который наконец-то заметил надоедливую мошку.       А потом небо разорвалось.

Блок II: Технологический шок

Сначала изменился воздух.       Это произошло не сразу. Сначала это было едва уловимое искажение, дрожь в барабанных перепонках, которую можно было списать на перепад давления или усталость металла. Привычный, утробный рев двух радиальных двигателей «Твин Уосп», который последние три часа укачивал десантников, как гигантская, злая колыбельная, вдруг потерял свою монополию на звуковое пространство.       В эту симфонию поршней и бензина вторглась новая нота.       Она была высокой. Неестественно, тошнотворно высокой. Это был не звук механизма, созданного человеческими руками. Человеческие машины рычат, стучат, лязгают. Они дышат. Этот же звук был стерильным, пронзительным свистом, похожим на звук бормашины, увеличенной до размеров локомотива, который сверлит саму ткань реальности.       Ииииииииииииииииииии.       Бласковиц почувствовал, как этот звук проникает сквозь эмаль зубов, вибрируя в челюсти. Это было физическое вторжение. Рядовой Миллер, сидевший напротив, перестал проверять затвор. Его руки метнулись к ушам, ладони с силой прижались к голове, словно он пытался удержать череп от того, чтобы тот не раскололся изнутри. Глаза парня вылезли из орбит, рот открылся в беззвучном крике, который тут же утонул в нарастающей какофонии.       — Что за черт? — губы Бласковица шевельнулись, но он сам не услышал своего голоса.       Свист перерос в рев. Но это был не рев зверя. Это был рев горящего воздуха. Звук разрываемой атмосферы. Так звучит небо, когда его насилуют. Би Джей резко повернул голову к иллюминатору. Стекло, покрытое инеем и пылью, вибрировало так сильно, что изображение за ним двоилось.       Там, снаружи, в пятидесяти метрах от крыла «Скайтрейна», висел их ангел-хранитель. P-51       «Мустанг». Изящная, хищная птица из полированного алюминия, блестящая в свете звезд. Бласковиц знал пилота — парня по кличке «Джерси». Он видел, как синее пламя вырывается из выхлопных патрубков истребителя. «Мустанг» был вершиной инженерной мысли 1944 года. Быстрый, смертоносный, надежный. Символ американской мощи.       Сейчас он выглядел как игрушка, подвешенная на ниточке.       Бласковиц увидел, как пилот «Мустанга» дернул головой. Джерси тоже это услышал.       Самолет сопровождения качнул крыльями — жест тревоги, попытка найти источник угрозы.       И тогда угроза явилась.       Она не пришла сверху или снизу. Она возникла из ниоткуда, из черной пустоты позади, словно сама ночь решила материализоваться и убить их.       Это была тень.       Глаз Бласковица, натренированный отслеживать трассеры и падающие мины, едва успел зафиксировать движение. Это было слишком быстро. Невозможно быстро. Законы физики, которые Би Джей знал, говорили, что объекты такой массы не могут двигаться с такой скоростью. Это было отрицание инерции.       Тень пронеслась между «Скайтрейном» и «Мустангом».       Воздух между самолетами сжался, а затем взорвался ударной волной. «Скайтрейн» швырнуло в сторону, как пустую пачку сигарет на ветру. Бласковица вжало в переборку, ремни безопасности врезались в ключицы, выбивая воздух из легких. Сверху посыпались вещмешки, каски, чья-то фляга ударилась о потолок.       Но взгляд Би Джея остался прикован к окну. Время для него растянулось, превратившись в вязкую, замедленную кинопленку.       Он увидел, как тень обрела форму. Это был не самолет в привычном понимании. У него не было винтов. У него не было хвоста. Это был черный треугольник, наконечник копья, выкованный из тьмы. И там, где у нормальных машин были двигатели, у этого чудовища пульсировали два кольца голубого огня.       Реактивная тяга.       В 1944 году это слово было теорией. Слухами из разведданных. Шепотом о «чудо-оружии». Теперь этот шепот превратился в крик, разрывающий барабанные перепонки. Черный треугольник не стрелял пулями. Он не выпустил ракету.       Когда он поравнялся с «Мустангом», из его носовой части вырвался луч. Не трассер. Не очередь. Это был сгусток. Плевок концентрированной, ядовито-зеленой энергии. Он был ярче, чем сварочная дуга, ярче, чем солнце.       Зеленый свет залил десантный отсек «Скайтрейна», превратив лица солдат в маски мертвецов.       Снаряд ударил в фюзеляж «Мустанга», прямо за кабиной пилота.       Бласковиц ожидал взрыва. Он ожидал увидеть оранжевый шар огня, разлетающиеся куски металла, черные клубы дыма — привычную, понятную смерть техники.       Но «Мустанг» не взорвался.       Он исчез.       Зеленая энергия не разорвала металл — она его аннигилировала. Бласковиц с ужасом увидел, как алюминиевая обшивка истребителя мгновенно, за долю секунды, превратилась в жидкость, а затем в пар. Крылья сложились, как крылья бабочки, попавшей в костер.       Двигатель «Роллс-Ройс Мерлин», шедевр механики, просто стек вниз, превратившись в дождь из расплавленного шлака.       На мгновение, всего на один удар сердца, Бласковиц увидел скелет самолета, светящийся изнутри адским жаром. И силуэт пилота в кабине. Джерси не успел катапультироваться. Он даже не успел поднять руки. Его тело вспыхнуло, как спичка, и растворилось в зеленом облаке, которое секунду назад было боевой машиной.       ВУУУУМ.       Звук гибели «Мустанга» дошел с опозданием. Это был не грохот, а влажный, чавкающий звук, словно гигантская пасть захлопнулась, проглотив добычу.       Облако зеленого огня, все, что осталось от «ангела-хранителя», повисло в воздухе, быстро остывая и превращаясь в серый пепел, который тут же разметало ветром.       Тень — убийца — даже не замедлилась. Она сделала вираж, невозможный для аэродинамики, почти под прямым углом, и с новым, еще более пронзительным воем ушла вверх, к звездам, оставляя за собой инверсионный след, светящийся слабым голубым свечением.       В десантном отсеке «Скайтрейна» наступила тишина. Двигатели все так же ревели, но для людей внутри они замолчали. Их оглушило увиденное.       Бласковиц медленно отлепился от иллюминатора. На стекле остался отпечаток его лба и капли пота. Его сердце билось не быстро — оно билось тяжело, ударяя в ребра, как молот по наковальне.       Он посмотрел на Миллера. Парень сидел на полу, куда его сбросило ударом. Он не кричал. Он просто смотрел в одну точку, и по его подбородку текла струйка слюны.       — Они... они просто стерли его, — прошептал кто-то в глубине отсека. Голос был ломким, полным детского недоумения.       — Как ластиком.       Бласковиц вытер лицо ладонью. Кожа была холодной и влажной.       Это была не война. Война — это когда ты стреляешь, и в тебя стреляют. Это был забой скота.       — Приготовиться! — голос Бласковица прорезал ступор. Он звучал хрипло, как скрежет металла, но в нем была сталь. — Это был разведчик. Сейчас начнется основное блюдо.       Он передернул затвор своего автомата, хотя понимал всю абсурдность этого жеста. Против того, что он только что видел, свинец был так же полезен, как плевок против урагана. Но это было единственное, что у него осталось. Свинец и ярость.       — Держитесь за что-нибудь! — рявкнул он, когда пол снова ушел из-под ног. «Скайтрейн» начал падать. Небо за иллюминатором перестало быть небом. Оно превратилось в стробоскоп, настроенный на частоту безумия.       Бласковиц видел много трассеров. Он помнил золотистые дуги «Браунингов», похожие на ленивых шмелей. Помнил злые, красные росчерки немецких MG-42, напоминающие раскаленные иглы, которыми швея-садистка сшивает землю и воздух. Это был язык войны, который он понимал. Убийственный, но честный. Свинец, порох, кинетическая энергия. Ты прячешься за сталью, сталь останавливает свинец. Простая арифметика выживания.       То, что летело в них сейчас, отменяло арифметику. Оно отменяло физику.       Тьму прорезали зеленые линии.       Это был не тот зеленый цвет, который можно встретить в природе. Не цвет весенней листвы или морской волны. Это был цвет гниющего фосфора, цвет радиевого циферблата, увеличенного до размеров копья, цвет химической жижи, текущей в венах мертвецов. Они не летели по баллистической дуге. Они чертили в пространстве идеально прямые векторы, игнорируя гравитацию и ветер.       — Вспышка справа! — заорал кто-то, но крик захлебнулся в звуке.       Это не был свист пуль. Пули рассекают воздух. Эти штуки ионизировали его. Звук напоминал треск гигантской молнии, сжатой в точку, — сухое, электрическое «ТСС-КРАК!», от которого волосы на руках сворачивались в спирали, а во рту появлялся привкус медной монеты, которую держали под языком покойника.       Бласковиц инстинктивно сгруппировался, вжимаясь в жесткую спинку сиденья. Его глаза, сузившиеся до щелей, фиксировали каждую деталь этого кошмара.       Первый залп прошел чуть выше крыла. Зеленые сгустки — это были не пули, а плевки концентрированной плазмы — коснулись ночной тьмы, и воздух вокруг них вспыхнул. Они оставляли за собой дымные хвосты, которые светились еще секунду после пролета, создавая в небе призрачную решетку.       — Господи Иисусе... — прошептал капрал Ковальски, сидевший слева от Миллера. Ковальски был огромным парнем из Чикаго, бывшим грузчиком на бойне. На нем был самый тяжелый бронежилет, который только можно было достать у интенданта — многослойный кевлар с керамическими пластинами, весивший как могильная плита. Он верил в эту броню.       Он гладил её перед вылетом, как любимую собаку. «Пусть фрицы подавятся», — говорил он.       Следующий залп ударил в фюзеляж.       Бласковиц ожидал услышать звон металла. Лязг, скрежет, визг разрываемого алюминия. Вместо этого он услышал шипение.       Звук был похож на то, как если бы раскаленный лом бросили в ведро с ледяной водой, только усиленный в тысячу раз. Дюралевая обшивка «Скайтрейна» не прогнулась. Она не разорвалась. Она просто перестала существовать в точках попадания.       Зеленый луч прошел сквозь борт самолета так же легко, как горячий нож проходит сквозь масло. Края пробоины мгновенно вспыхнули белым, металл потек, капая на пол огненными слезами.       Снаряд — сгусток нестабильной энергии, заключенный в магнитное поле — влетел в десантный отсек.       Он ударил Ковальски прямо в грудь. В центр той самой керамической пластины, которой он так гордился.       Время для Бласковица остановилось. В режиме предельной концентрации он видел всё в мельчайших, тошнотворных подробностях.       Керамика не раскололась. Она не разлетелась осколками, поглощая удар. Она вскипела. Зеленая плазма, столкнувшись с препятствием, высвободила температуру поверхности солнца. Бронежилет, созданный останавливать свинец, превратился в тигель. Ткань вспыхнула, но не огнем, а пеплом. Керамика превратилась в лаву.       Ковальски даже не успел понять, что умер.       Его глаза расширились, в них отразилось изумрудное сияние, залившее салон. Рот открылся для крика, но воздух в его легких мгновенно расширился от жара, разорвав альвеолы. Вместо крика из его глотки вырвался сноп пара.       Снаряд прошел сквозь него насквозь.       Бласковиц видел, как спина Ковальски взорвалась фонтаном черной, обугленной плоти и расплавленных костей. Это не было похоже на пулевое ранение. Это было похоже на то, как если бы внутри человека взорвали гранату с напалмом.       Тело капрала отбросило назад, впечатав в переборку. Но оно уже не было цельным. Грудная клетка превратилась в дымящуюся дыру размером с баскетбольный мяч. Края раны не кровоточили — сосуды были мгновенно прижжены, запечатаны жаром, превратившим плоть в уголь.       — АААААААА! — закричал кто-то в хвосте самолета, но этот крик был ничем по сравнению с запахом.       Запах ударил в нос Бласковица, как физический удар.       Это был не запах пороха. Порох пахнет сухо, резко, честно.       Здесь пахло озоном — стерильным, электрическим запахом грозы. И сквозь него, густой, сладковатой, тошнотворной волной пробивался запах жареного мяса.       Свинины.       Мозг Бласковица, этот древний, рептильный компьютер, мгновенно классифицировал запах. Так пахнет человек, когда его готовят заживо.       Рядовой Миллер, сидевший рядом с Ковальски, замер. На его лице, на его новенькой форме, на его руках были брызги. Но это была не красная кровь. Это была черная, вязкая субстанция, смешанная с каплями расплавленного кевлара. Одна из капель попала ему на щеку.       Пшшш.       Миллер дернулся, сдирая с кожи горячую жижу вместе с куском собственной плоти. Он смотрел на то, что осталось от его товарища — на дымящийся, почерневший торс, в котором сквозь дыру были видны оплавленные ребра и пульсирующие остатки органов, — и его рассудок начал давать трещину.       — Броня... — прошептал Бласковиц, глядя на дыру в груди Ковальски.       — Броня не работает.       Это осознание было страшнее самой смерти.       Вся их тактика, все их снаряжение, все, чему их учили в лагерях подготовки — прячься, прикрывайся, надейся на жилет — все это превратилось в мусор. Против этого оружия они были голыми. Они были дикарями с деревянными щитами против пулеметов.       Зеленый свет снова залил кабину. Второй снаряд прошел ниже, срезав ноги сержанту у аппарели. Человек упал, глядя на свои обрубки, которые даже не кровоточили, а дымились, как головешки в костре. Он не кричал. Он просто смотрел, пытаясь понять, куда делись его ботинки.       — Встать! — рявкнул Бласковиц, перекрывая шум ветра, врывающегося в пробоины.       — Не сидеть! Мы — мишени в тире!       Он отстегнул ремни. Его движения были быстрыми, хищными. Страх ушел, вытесненный холодной, расчетливой яростью. Если броня не работает, значит, броня — это скорость.       Очередной зеленый луч прошил потолок, пройдя в сантиметре от уха Би Джея. Он почувствовал жар — словно кто-то открыл дверцу духовки прямо у его лица. Прядь волос опалилась, скрутившись в пепел.       Самолет накренился. Пол ушел из-под ног. Труп Ковальски, все еще пристегнутый к сиденью, мотнулся, как тряпичная кукла, разбрызгивая вокруг себя черный пепел.       — Пилот убит! — крикнул кто-то.       — Мы падаем!       Бласковиц схватился за поручень, чувствуя, как металл обжигает ладонь. Он посмотрел на Миллера. Парень сидел в ступоре, стирая с лица остатки друга.       — Миллер! — Бласковиц ударил его по плечу, сильно, чтобы выбить из шока.       — Парашют! Живо!       — Оно... оно расплавило его... — бормотал Миллер, глядя на свои руки.       — Просто расплавило...       — Надевай парашют, или ты сгоришь вместе с этой жестянкой! — заорал Бласковиц, рывком поднимая парня на ноги.       Вокруг них мир рушился. Зеленые трассеры прошивали самолет насквозь, превращая десантный отсек в решето. Каждое попадание наполняло воздух новым облаком озона и смрадом смерти. Это была бойня. Технологическая бойня, где у жертв не было ни единого шанса.       Бласковиц понял: война, которую он знал, закончилась. Началась охота. И они были дичью. Ветер, ворвавшийся в десантный отсек через прожженную дыру, был не просто потоком воздуха. Это была невидимая рука великана, холодная и безжалостная, которая шарила внутри умирающего самолета, пытаясь выскрести из него остатки жизни.       Бласковиц чувствовал, как этот вихрь тянет его наружу. Гравитация и декомпрессия заключили союз. Его куртка хлопала на ветру с пулеметной скоростью, хлестая по ребрам, словно пытаясь содрать кожу. Глаза слезились от ледяного укуса высоты, но он заставил себя не моргать. Он должен был видеть.       Он перехватил поручень, чувствуя, как металл врезается в ладонь сквозь перчатку, и подтянул себя к краю бездны.       Там, где секунду назад была обшивка, теперь зияла рваная рана. Края дюралюминия все еще светились тусклым вишневым светом — остаточное тепло от плазменного удара. Металл не был разорван, как от фугаса; он был съеден. Оплавленные капли стекали вниз, застывая на лету причудливыми серебряными сосульками, которые тут же срывало потоком. Бласковиц высунул голову наружу.       Мир за бортом был черно-белым хаосом. Звезды вращались, горизонт заваливался то влево, то вправо — пилоты боролись с управлением, пытаясь удержать изрешеченную машину в воздухе. Но Би Джей не смотрел на звезды. Он искал убийцу.       И он нашел его.       Сначала это было просто отсутствие звезд. Черное пятно, треугольный силуэт, вырезанный из самой плотной материи ночи, который скользил параллельным курсом. Он двигался с грацией, недоступной ничему, что когда-либо сходило с конвейеров Детройта или заводов Рура. В его движении не было тяжести, не было борьбы с воздухом. Он не летел — он рассекал пространство, как скальпель рассекает натянутую ткань.       — Что ты такое... — выдохнул Бласковиц, и ветер мгновенно унес его слова в Африку.       Существо — называть это «самолетом» язык не поворачивался — приблизилось. Это было «Летающее крыло». Концепт, который Бласковиц видел только в бредовых эскизах захваченных немецких инженеров в 43-м. Но на бумаге это выглядело неуклюже, как бумеранг-переросток. В реальности же это был шедевр аэродинамического ужаса. Horten Ho 229.       Но это был не тот прототип из фанеры и клея, о котором докладывала разведка. Бласковиц прищурился, пытаясь найти привычные детали. Где пропеллеры? Где эти шумные, вращающиеся мясорубки, которые тянут самолет вперед? Где выхлопные патрубки поршневых двигателей, плюющиеся огнем и копотью?       Их не было.       Крыло было гладким, как обсидиан. Ни единой заклепки, ни единого шва. Казалось, его отлили целиком в какой-то адской форме. И там, где должны были быть мотогондолы, зияли два черных провала.       Из этих провалов вырывался свет.       Не оранжевый, живой огонь сгорающего керосина. Это было ровное, конусообразное сияние цвета электрической дуги. Сапфирово-синее, с белой иглой в центре. Оно не дрожало. Оно гудело. Тот самый звук — высокий, сверлящий мозг свист — исходил оттуда. Реактивная тяга.       Бласковиц знал это слово. Он читал отчеты о британских экспериментах с турбинами Уиттла. Но то были громоздкие, капризные бочки, которые взрывались чаще, чем работали. А это... Это было совершенство.       Синее пламя толкало черный треугольник вперед с такой легкостью, словно законы инерции для него были отменены. Самолет сделал вираж. Он не накренился, как обычный истребитель, теряя скорость. Он просто изменил вектор движения, словно НЛО из дешевых комиксов. Перегрузка при таком маневре должна была превратить пилота в кровавый пудинг. Если там вообще был пилот.       Бласковиц почувствовал, как внутри него, где-то под слоями солдатской муштры и цинизма, шевельнулся первобытный страх. Не страх смерти — к ней он привык. Страх перед непостижимым.       Он смотрел на свой «Томпсон», висящий на шее. Тяжелый кусок стали и дерева, стреляющий свинцовыми болванками с помощью пороховых газов. Технология, которая по сути не менялась с девятнадцатого века.       А потом он снова посмотрел на синие дюзы «Хортена».       Разрыв был колоссальным. Это было все равно что выйти с каменным топором против пулемета. Они играли в войну, двигали фишки по карте, захватывали города, думая, что побеждают. А враг в это время играл в другую игру. Враг перестал изобретать оружие и начал изобретать будущее.       «Хортен» выровнялся. Теперь он висел чуть выше и сзади, как акула, выбирающая место для укуса. Бласковиц увидел, как на гладкой поверхности крыла открылись люки. Из них выдвинулись не стволы пулеметов, а те самые излучатели — ребристые катушки, окруженные слабым зеленым ореолом. Они начали вращаться, набирая заряд.       В кабине «Хортена», под каплевидным фонарем, Бласковиц на долю секунды разглядел силуэт. Пилот был одет в герметичный костюм, похожий на скафандр глубоководного водолаза, с толстыми шлангами, идущими от шлема к приборной панели. Он не смотрел на Бласковица. Он смотрел на приборы. Для него это была не дуэль. Это была дезинсекция. Мысль ударила Бласковица в лоб, тяжелая и тупая, как приклад.

      «Откуда у них, черт возьми, такие игрушки?»

      Германия рушилась. Их города лежали в руинах. Их заводы бомбили круглосуточно. У них не было топлива, не было редких металлов, не было людей. Откуда, во имя всего святого, они взяли ресурсы, чтобы построить это? Откуда они взяли знания? Это было невозможно. Если только...       Бласковиц вспомнил досье. «Ковчег». «Молнии без дождя».       Они не построили это. Они это нашли. Или кто-то дал им это. Кто-то, кто не имеет ничего общего с человечеством.       Синее пламя из сопел «Хортена» полыхнуло ярче. Звук перешел в ультразвук, заставляя зубы ныть. Треугольник смерти начал разгон для новой атаки. Бласковиц отшатнулся от пробоины, втягиваясь обратно в дрожащее нутро «Скайтрейна».       — Держитесь! — заорал он, хотя понимал, что держаться не за что. — Он заходит на второй круг!       В его голове, на фоне паники и адреналина, застыла одна кристально четкая картина: синий огонь, пожирающий ночь. И понимание того, что если они выживут сегодня, мир, в который они вернутся, уже никогда не будет прежним. Нацисты украли огонь Прометея, и теперь они собирались сжечь им весь мир дотла. Голос лейтенанта Спаркса в динамиках внутренней связи не был похож на человеческую речь. Это был скрежет, пробивающийся сквозь статический шторм, звук рвущегося металла, облеченный в слова.       — Гидравлика! — вопль пилота сорвался на фальцет, уничтожая остатки британской сдержанности.        — Давление ноль! Она истекает кровью! Рули заклинило! Мы теряем горизонт!       Слова ударили Бласковица раньше, чем физика, но физика не заставила себя ждать. «Скайтрейн», этот надежный воздушный мул, который должен был выдержать все, вдруг превратился в падающий камень. Нос самолета, лишенный управления, клюнул вниз, а затем, повинуясь жестокой инерции и поврежденному крылу, машина начала заваливаться на левый бок.       Мир перевернулся.       Гравитация, эта постоянная, незаметная сила, которую мы принимаем как должное, внезапно сошла с ума. Она перестала тянуть вниз, к полу. Она превратилась в гигантскую невидимую руку, которая схватила самолет и швырнула его в спираль смерти.       Центробежная сила ударила Бласковица в грудь, как кузнечный молот.       Воздух с шипением вышел из легких. Кровь, повинуясь законам гидродинамики, отлила от головы, устремляясь в ноги. Зрение сузилось до узкого туннеля, края которого затянуло серой пеленой. В ушах зазвенело — тонкий, комариный писк, перекрывающий даже рев двигателей, которые теперь выли на запредельных оборотах, пытаясь вытянуть мертвую машину из пике.       Пол перестал быть полом. Он стал стеной. Потолком. Вращающейся центрифугой. Бласковиц почувствовал, как его тело, весящее теперь в три раза больше нормы, вжимает в рифленый металл настила. Каждый сантиметр кожи, соприкасающийся с поверхностью, горел. Ребра трещали, готовые сложиться внутрь, проткнуть легкие и сердце.       — Держ... — попытался он крикнуть, но язык стал тяжелым, как свинцовый слиток. Он не мог разлепить губы. Щеки оттянуло назад, превращая лицо в гротескную маску, оскаленную в немом крике.       Внутри десантного отсека начался хаос.       Все, что не было прикручено, превратилось в снаряды. Ящики с патронами, каски, фляги — все это сорвалось с мест и начало свой смертельный танец. Один из вещмешков ударил солдата в хвосте самолета, сломав ему шею с сухим, отчетливым хрустом, который       Бласковиц скорее почувствовал вибрацией пола, чем услышал.       Труп капрала Ковальски — то, что от него осталось, этот обугленный, дымящийся кусок мяса — вырвало из ремней. Он пролетел через весь салон, оставляя в воздухе шлейф черного пепла и застывших капель расплавленной брони, и с влажным шлепком ударился о переборку кабины пилотов, рассыпаясь на куски.       Это было видение ада. Вращающегося, тошнотворного ада, освещенного мигающими красными лампами и вспышками зеленой плазмы, которая все еще прошивала небо за бортом.       Бласковиц знал: если он останется лежать, он умрет. Самолет развалится в воздухе от перегрузок или врежется в дюны через тридцать секунд. Он должен был двигаться.       Это требовало усилия, граничащего с безумием. Его мозг посылал сигналы мышцам: «Вставай!», но тело отвечало отказом. Руки казались налитыми бетоном. Ноги не слушались. Би Джей зарычал. Это был низкий, утробный звук, рождающийся в диафрагме. Он собрал всю свою волю, всю ярость, накопленную за годы войны, и направил её в правую руку.       Пальцы, дрожащие от напряжения, вцепились в край металлической скамьи. Ногти скребнули по краске, срывая её до металла.       Рывок.       Он подтянул себя на десять сантиметров. Боль пронзила плечо, словно в сустав вогнали раскаленный гвоздь. Мышцы спины вздулись каменными буграми под курткой.       Еще рывок.       Он полз. Не как человек, а как раненое животное, которое отказывается сдаваться. Гравитация пыталась размазать его по полу, вдавить в металл, сделать частью обшивки. Но он был Бласковицем. Он был упрямее гравитации.       Его взгляд, затуманенный красной пеленой лопнувших капилляров, выхватил фигуру впереди.       Миллер.       Мальчишка не был пристегнут. Когда самолет вошел в штопор, его швырнуло поперек салона. Сейчас он лежал, забившись в угол между набором шпангоутов и ящиком с радиооборудованием.       Он не двигался. Его глаза были открыты, но в них не было разума. Только белая, пустая паника. Зрачки расширились настолько, что радужки почти не было видно. Рот был открыт, из него тянулась нитка слюны, которая, вопреки законам природы, текла не вниз, а вбок, повинуясь вектору вращения самолета.       Миллер сдался. Его разум отключился, не в силах обработать происходящее. Он просто ждал конца.       Бласковиц почувствовал укол злости. Не на парня, нет. На войну. На этот мир, который ломает таких, как Миллер, как сухие ветки.       — Не смей... — прохрипел Би Джей сквозь стиснутые зубы.       — Не смей... подыхать... просто так.       Он оттолкнулся ногой от пола, используя момент, когда самолет на долю секунды выровнял крен перед новым витком спирали. Его тело скользнуло по рифленому металлу. Рука Бласковица — огромная, мозолистая лапа — метнулась вперед.       Он схватил Миллера за шиворот куртки. Ткань затрещала, но выдержала. Рывок был такой силы, что голова парня мотнулась, едва не ударившись о переборку. Бласковиц подтянул его к себе, вжимая в пол своим весом, создавая хоть какую-то точку опоры в этом вращающемся хаосе.       Их лица оказались в сантиметрах друг от друга.       Бласковиц видел каждую пору на лице радиста, каждую капельку пота, смешанную с чужой кровью. Он чувствовал запах парня — кислый запах рвоты и ужаса.       — Смотри на меня! — рявкнул Бласковиц. Голос прозвучал глухо, задавленный перегрузкой, но Миллер услышал.       Глаза парня дернулись. Фокус медленно, мучительно начал возвращаться. Он увидел перед собой не смерть, а лицо Бласковица. Лицо, похожее на скалу, изрезанную трещинами шрамов. Кровь текла из носа капитана, заливая губы, но его глаза горели холодным, яростным огнем.       — Мы выходим, — сказал Бласковиц. Это был не вопрос. Это был приказ вселенной. Миллер попытался что-то сказать, но только всхлипнул. Его руки беспомощно царапали пол.       — Я держу тебя, — Бласковиц перехватил его удобнее, сгребая ткань разгрузки в кулак так, что костяшки побелели.        — Ты слышишь меня, сынок? Я держу тебя. Но ты должен работать ногами.       Самолет снова тряхнуло. Где-то в хвосте оторвался кусок обшивки. Вой ветра стал оглушительным. Теперь это был не просто свист — это был рев демона, который уже просунул голову внутрь и жрал их заживо. Люк.       Бласковиц скосил глаза. Аварийный люк был всего в двух метрах. Но в условиях перегрузки 4G эти два метра были марафоном.       Люк был выбит еще при первой атаке. Теперь это была черная дыра, прямоугольный провал в никуда, обрамленный рваным металлом. За ним вращалась ночь, звезды и песок, сливаясь в единую серую массу.       — Ползи! — заорал Бласковиц, толкая Миллера вперед.       — Ползи к дыре, мать твою!       Он чувствовал, как самолет начинает вибрировать перед разрушением. Заклепки выстреливали из пазов, как пули. Каркас стонал. «Скайтрейн» умирал. У них оставались секунды.       Бласковиц уперся сапогами в какой-то выступ. Он превратил свое тело в домкрат. Одной рукой он цеплялся за пол, другой тащил Миллера, который был сейчас просто мешком с костями, балластом, который нужно спасти любой ценой.       Почему? Бласковиц не знал. Может, потому что он не смог спасти Ковальски. Может, потому что он устал хоронить детей. А может, потому что пока он спасает кого-то, он сам остается человеком, а не машиной для убийства.       — Еще немного... — прорычал он, чувствуя, как мышцы бицепса готовы лопнуть. Миллер, наконец, начал приходить в себя. Инстинкт выживания, разбуженный болью от хватки капитана, включился. Парень неуклюже, по-крабьи, начал перебирать ногами, помогая Бласковицу.       Они приближались к краю. Ветер бил в лицо, неся песок и запах озона. Бездна ждала их. И в этой бездне, где-то внизу, горели огни нацистской базы, готовые принять их в свои смертельные объятия.       Но Бласковиц не смотрел вниз. Он смотрел на затылок Миллера.       — Давай, парень, — выдохнул он вместе с кровью.       — Только не отключайся. Аварийный люк был не просто дверью. В этот момент он стал вратами между двумя видами смерти: медленной, в огненной утробе падающего самолета, и быстрой, в ледяных объятиях гравитации.       Бласковиц чувствовал, как вибрирует металл под его пальцами. Рифленая сталь была скользкой от конденсата и чужой крови. «Скайтрейн» стонал. Это был звук умирающего левиафана — скрежет шпангоутов, лопающихся под чудовищным давлением центробежной силы. Самолет вращался, как волчок, пущенный рукой безумного ребенка, и каждый оборот выжимал из экипажа остатки сознания.       Миллер висел на левой руке Бласковица, как мешок с мокрым песком. Парень был в сознании, но его разум отключился. Глаза остекленели, рот хватал воздух, как выброшенная на берег рыба. Он не мог двигаться. Страх парализовал его моторные функции, превратив солдата в груз.       — Замок! — прохрипел Бласковиц, сплевывая вязкую, соленую слюну.       Рычаг аварийного сброса люка был прямо перед ним. Красная рукоятка, на которой было написано «PULL TO EJECT». Простая инструкция. Для мирного времени. Для учебных прыжков над солнечной Калифорнией.       Но сейчас корпус самолета был перекошен. Геометрия фюзеляжа нарушилась после плазменных ударов. Металл повело. Замок заклинило.       Бласковиц рванул рычаг на себя.       Ничего.       Рукоятка даже не шелохнулась. Она вросла в гнездо, спаянная деформацией и жаром.       — Сука... — выдохнул Би Джей.       Он не чувствовал паники. Паника — это для тех, кто надеется на чудо. Бласковиц надеялся только на физику и собственную ярость. Если механизм не работает, ты ломаешь механизм.       Он подтянул колени к груди, упираясь спиной в противоположную стенку узкого прохода, используя тело Миллера как подушку, чтобы не раздавить парня. Гравитация давила на плечи, пытаясь расплющить позвоночник, превратить его в пыль. В глазах плясали черные мушки — предвестники потери сознания от перегрузки.       — Держись! — рявкнул он, хотя знал, что Миллер его не слышит. Правая нога Бласковица, обутая в тяжелый десантный ботинок со стальным носком, сжалась, как пружина. Мышцы бедра, твердые как корабельные канаты, налились кровью.       Удар.       КРАК.       Ботинок врезался в центр люка, прямо возле запорного механизма. Звук удара потонул в вое двигателей, но Бласковиц почувствовал его. Он почувствовал, как металл прогнулся, но не поддался.       Боль прострелила колено, отдаваясь в тазобедренном суставе. Но боль была топливом.       — Открывайся... ты... кусок... дерьма!       Второй удар.       На этот раз он вложил в него всё. Всю ненависть к этой войне, к пустыне, к зеленым лучам, сжигающим его людей. Он представил, что люк — это лицо Черепа.       БАМ!       Алюминий не выдержал. Запорные штифты, искривленные и перенапряженные, срезало начисто. Люк вылетел наружу, словно пробка из бутылки с шампанским, которую трясли в аду.       И тогда пришел Звук.       До этого момента в кабине было громко. Но это был человеческий шум — моторы, крики, лязг. Теперь внутрь ворвалась стихия.       Ветер завыл не как поток воздуха. Он завыл как банши — мифическое существо, предвещающее смерть. Это был пронзительный, вибрирующий визг, который мгновенно заложил уши, создав вакуумную пробку в голове. Разница давлений ударила по барабанным перепонкам, как молот.       Воздух из кабины высосало за долю секунды. Вместе с ним вылетели незакрепленные карты, гильзы, пыль и запах пота. На их место ворвался холод. Абсолютный, космический холод ночи на высоте трех тысяч метров, смешанный с песком, который уже поднялся так высоко, и запахом озона.       Бласковиц вцепился в раму проема свободной рукой. Поток воздуха пытался оторвать его пальцы, содрать кожу, вышвырнуть его наружу, как мусор. Его куртка раздулась, хлопая с такой силой, что казалось, ткань сейчас превратится в лохмотья.       Он посмотрел вниз.       Это была ошибка. И в то же время — необходимость.       Мир внизу был каруселью тьмы. Горизонт вращался с тошнотворной скоростью. Но сквозь это вращение он видел их. Огни.       База Черепа.       Она была огромной. Геометрически правильная паутина света посреди хаоса пустыни. Прожекторы шарили по небу, скрещиваясь в зените. И там, в центре, пульсировало то самое голубое сияние, которое сбило их компасы. Оно манило. Оно обещало смерть.       — Миллер! — Бласковиц подтянул парня к краю. Лицо радиста было белым, как мел. Его губы тряслись, но звука не было. Ветер крал слова прямо изо рта.       Бласковиц понял: парень не прыгнет. У него отказал инстинкт самосохранения. Он просто не может заставить свои ноги сделать шаг в эту ревущую бездну.       Значит, придется его вышвырнуть.       Би Джей перехватил Миллера за ремни парашюта. Он собирался толкнуть его, дернуть кольцо принудительного раскрытия и молиться, чтобы стропы не намотало на хвост падающего самолета.       Но перед этим он поднял глаза.       Там, чуть выше их обреченного «Скайтрейна», висел «Хортен».       Черный треугольник смерти. Он не улетел. Он наблюдал. Он сопровождал свою жертву до самой земли, наслаждаясь агонией. Синие кольца его двигателей горели ровным, холодным светом, похожим на глаза глубоководного чудовища.       Бласковиц встретился взглядом с этим механическим хищником.       Внутри него что-то оборвалось. Страх исчез окончательно. Осталась только кристально чистая, ледяная ненависть. Такая плотная, что её можно было резать ножом. Он почувствовал себя не жертвой, а пулей, которая еще не долетела до цели.       Он набрал в легкие ледяной, разреженный воздух, смешанный с песком. Его грудная клетка расширилась, напрягая ремни разгрузки. Он высунулся в проем, навстречу ветру, который пытался задушить его, и закричал.       Это был не крик о помощи. Это был вызов.       — ВСТРЕТИМСЯ В АДУ!!! — заорал он, и его голос, грубый, сорванный, пропитанный тестостероном и кровью, на секунду перекрыл вой ветра.       Связки горели огнем.       — НАЦИСТСКИЕ УБЛЮДКИ!!!       Он выплюнул эти слова в лицо врагу, в лицо ночи, в лицо самой смерти. Он хотел, чтобы пилот в этом черном треугольнике услышал его. Чтобы он знал: вы можете сжечь самолет, вы можете расплавить броню, но вы не можете убить Бласковица. Вы можете только разозлить его.       И словно в ответ на этот вызов, вселенная моргнула.       «Хортен» не стал ждать. Пилот, или то, что сидело внутри, решило закончить игру. Бласковиц увидел, как под крылом черного треугольника снова зародилось зеленое сияние. На этот раз оно не было импульсным. Это был непрерывный луч.       Лазер. Режущий луч.       Он ударил не в фюзеляж. Он ударил в основание левого крыла «Скайтрейна», прямо туда, где топливные баки соединялись с центропланом.       Время растянулось в бесконечность.       Бласковиц видел, как зеленый свет коснулся алюминия. Он видел, как металл мгновенно стал прозрачным, потом белым, потом исчез. Лонжероны — стальные кости самолета — лопнули с звуком, который был громче взрыва.       КР-Р-РАК-ЗЗЗЗЗТ!       Левое крыло просто отделилось.       Оно ушло вверх, подхваченное потоком воздуха, вращаясь и разбрызгивая горящее топливо, которое тут же вспыхнуло гигантским огненным шаром.       Баланс исчез.       «Скайтрейн», лишившийся половины своей подъемной силы, дернулся так резко, словно наткнулся на бетонную стену в небе.       Центробежная сила изменила вектор мгновенно.       Бласковиц не успел толкнуть Миллера. Не успел сгруппироваться. Не успел даже закрыть рот после своего крика.       Пол под его ногами ушел. Просто исчез.       Самолет крутануло вокруг своей оси с такой скоростью, что горизонт превратился в размытую полосу.       Бласковица вырвало из люка.       Не было никакого героического прыжка. Не было красивого полета ласточкой. Была грубая, жестокая физика. Его тело, весящее сто килограммов плюс снаряжение, было вышвырнуто в ночь, как тряпичная кукла из окна мчащегося поезда.       Его пальцы разжались. Миллер исчез в хаосе вращающихся обломков и огня.       Последнее, что видел Бласковиц перед тем, как мир превратился в безумный калейдоскоп звезд, огня и черноты — это удаляющийся силуэт «Скайтрейна», который падал, оставляя за собой спираль дыма, похожую на штопор, ввинчивающийся в сердце пустыни.       А потом ударная волна воздуха ударила его в грудь, и он провалился в свободное падение.

Блок III: Падение

      От первого лица Уильям Джозеф "B.J." Бласковиц       Первое, что я понял — воздуха больше нет.       Вместо него была стена. Твердая, ледяная, невидимая стена, в которую меня впечатало со скоростью двести миль в час. Это был не прыжок. Это было избиение. Словно сам Господь Бог взял меня за шкирку и с размаху ударил о бетонную плиту атмосферы. Удар вышиб из меня дух. Не просто воздух из легких — он вышиб саму мысль о том, что я человек. На долю секунды я превратился в кусок мяса, в тряпку, в мусор, выброшенный в форточку вселенной.       Я не падал. Я кувыркался.       Мир исчез. Не было ни верха, ни низа. Была только бешеная, тошнотворная карусель. Звезды превратились в смазанные белые полосы, похожие на царапины на негативе. Чернота пустыни и чернота космоса смешались в единый миксер, и я был в нем единственным ингредиентом.       Мой желудок подпрыгнул к горлу, пытаясь вылезти наружу через рот. Кровь отлила от конечностей, скопившись где-то в центре груди тяжелым, горячим шаром, а потом резко ударила в голову, когда центробежная сила крутанула меня через голову. В глазах потемнело. Красная пелена лопнувших капилляров затянула зрение.       ВУХ-ВУХ-ВУХ.       Ветер не свистел. Он ревел. Это был звук товарного поезда, проносящегося в сантиметре от уха. Он рвал одежду, забирался под куртку ледяными пальцами, пытаясь содрать кожу. Мои щеки полоскало так, что казалось, они сейчас оторвутся от черепа. Рот наполнился воздухом, раздувая меня изнутри, как воздушный шар. Я попытался сжать зубы, но челюсть свело судорогой.       Я был беспомощен.       Я, Уильям Бласковиц. Убийца нацистов. Человек, который ломал хребты штурмовикам и выживал под пулеметным огнем. Здесь, в этой ледяной бездне, все мои навыки, вся моя сила, вся моя ярость не стоили и ломаного гроша. Гравитации плевать на твою подготовку. Физике плевать на твою ненависть. Ты — масса. Ты — тело, падающее с ускорением 9,8 метров на секунду в квадрате. И ты ничего не решаешь.       Я раскинул руки, пытаясь нащупать опору, но пальцы хватали только пустоту. Меня крутило, как осенний лист в урагане.       А потом я увидел это.       Я падал спиной вниз. И надо мной, в той точке, откуда меня вышвырнуло, разверзся ад. «Скайтрейн» умирал красиво.       Это было похоже на замедленную съемку катастрофы в немом кино. Оторванное крыло, кувыркаясь, уходило в сторону, оставляя за собой спираль горящего керосина. Огонь в разреженном воздухе выглядел странно — он был не желтым, а почти белым, яростным, жадным.       Фюзеляж самолета разломился пополам. Я видел, как хвост отделился от кабины, словно кто-то переломил сухую ветку. Из разлома посыпались искры. Миллионы искр. Но это были не просто искры.       Вокруг меня падал дождь из металла и огня.       Обломки. Куски обшивки, похожие на серебряные лезвия, кружились в смертельном танце, отражая лунный свет и пламя пожара. Горящие ящики с боеприпасами проносились мимо, оставляя дымные хвосты, как маленькие кометы. Каска — простая американская каска М1 — пролетела в метре от моего лица, вращаясь так быстро, что казалась размытым зеленым пятном.       Это был метеоритный дождь. Сюрреалистичный, техногенный апокалипсис.       Я видел горящее кресло. В нем все еще кто-то сидел. Я не мог разглядеть лица — оно было скрыто маской огня, — но я видел руки, вцепившиеся в подлокотники. Человек горел и падал вместе со мной, безмолвный спутник в этом путешествии в преисподнюю. Это было страшно. И это было завораживающе.       Контраст был невыносимым. Глубокая, бархатная чернота неба, усыпанная холодными, равнодушными алмазами звезд — и этот хаос разрушения, горячий, грязный, человеческий. Оранжевое пламя на фоне синей бездны. Горящий металл против вечного холода.       Я почувствовал себя песчинкой. Крошечной, ничтожной искрой, которая погаснет через несколько секунд.       — Стабилизируйся! — голос в моей голове прозвучал чужим, далеким, словно радиопередача с другой планеты.       — Стабилизируйся, идиот, или ты разобьешься еще до того, как раскроешь парашют!       Инстинкт проснулся. Древний, рептильный страх смерти наконец-то переборол шок.       Я должен остановить вращение.       Это было все равно что пытаться остановить руками вращающийся точильный камень. Воздух сопротивлялся. Он был плотным, вязким.       Я с силой прогнул спину. Мышцы поясницы взвыли от боли. Я раскинул руки и ноги в стороны, принимая позу «звезды», пытаясь создать максимальное сопротивление.       Ветер ударил в грудь. Меня тряхнуло.       Вращение замедлилось. Мир перестал быть смазанным пятном.       Я увидел небо. Оно было огромным. Оно нависало надо мной, давило своей бесконечностью. И там, высоко, среди звезд, висел черный треугольник. «Хортен». Он был маленьким, как жук, но я видел его синие глаза-двигатели. Он смотрел. Он проверял работу.       «Наслаждайся зрелищем, ублюдок», — подумал я, и эта мысль принесла странное облегчение. Злость вернулась. А пока я злюсь, я жив.       Я перевернулся на живот.       Это движение стоило мне титанических усилий. Воздух пытался перевернуть меня обратно, сломать мне руки, вывернуть суставы. Но я заставил его подчиниться.       Теперь я смотрел вниз.       И это было хуже, чем смотреть вверх.       Внизу не было ничего. Абсолютная, чернильная тьма. Пустыня ночью — это не пейзаж. Это отсутствие пейзажа. Это черная дыра, которая ждет, чтобы поглотить тебя.       Только далеко-далеко, словно на дне океана, горели огни базы. Геометрически правильные линии прожекторов, периметр, ангары. И пульсирующее голубое сердце «Ковчега».       Оно приближалось. Быстро. Слишком быстро.       Ветер свистел в ушах на одной ноте — высокой, пронзительной ноте «Си». Я чувствовал холод. Он проникал сквозь куртку, сквозь рубашку, сквозь кожу, замораживая кости. Мои пальцы онемели. Я не чувствовал их.       А ведь мне нужно дернуть кольцо.       Паника снова царапнула горло ледяным когтем. А что, если руки не послушаются? Что, если привод заклинило, как тот люк? Что, если зеленый луч расплавил парашют у меня за спиной, как он расплавил Ковальски?       Я потянулся правой рукой к груди. Движение было медленным, как во сне. Ветер отталкивал руку назад. Я боролся с ним, сантиметр за сантиметром.       Вот оно. Стальное D-образное кольцо. Холодное. Реальное.       Я сжал его. Пальцы не чувствовали металла, но я знал, что держу его.       Я не дернул сразу.       Я ждал.       Я падал сквозь облако обломков. Мимо пролетел кусок крыла, вращаясь как гигантская коса. Если я раскроюсь сейчас, стропы могут запутаться в этом мусоре. Или горящий кусок обшивки прожжет шелк купола.       Нужно уйти ниже. Ниже зоны поражения.       Я сгруппировался, прижав руки к бокам, превращаясь в живую бомбу. Скорость возросла. Ветер взвыл еще яростнее. Земля — эта черная бездна — рванулась мне навстречу.       Я считал секунды.       Раз... (Мимо пролетает горящая сумка).       Два... (Я вижу вспышки взрывов внизу — это падают крупные обломки).       Три...       Холод пробирал до костей, но внутри меня горел пожар адреналина. Я чувствовал каждую вибрацию своего тела. Я чувствовал, как сердце бьется о ребра, пытаясь проломить грудную клетку.       Я был один. Совершенно один в этом черном небе. Миллер мертв. Ковальски мертв. Джерси мертв.       Я падал в ад. Но я падал туда с ножом в кармане и ненавистью в сердце.       — Пора, — прошептал я, и ветер сорвал слово с губ.       Я рванул кольцо.       Рывок должен был быть другим.       В учебке, на прыжковой вышке в Форт-Беннинге, сержант вдалбливал нам это в подкорку:       «Удар будет таким, словно Господь Бог решил выдернуть вас из ада за шкирку. Если яйца не подкатили к горлу — значит, вы все еще падаете».       Я ждал этого удара. Я молился о нем. Я хотел, чтобы лямки подвесной системы врезались мне в пах и плечи, ломая ключицы, оставляя синяки, которые не сойдут месяц. Я хотел боли. Боль означала бы жизнь. Боль означала бы, что шелк наполнился воздухом, превратившись в тормоз.       Но удара не было.       Вместо спасительного, костоломного рывка я почувствовал лишь жалкий, тошнотворный толчок. Словно кто-то дернул за поводок дохлую собаку.       А потом мир, который только начал обретать стабильность, снова сошел с ума.       Меня крутануло. Резко, жестоко, с визгом. Вращение было не хаотичным, как при падении, а плотным, штопорным. Центробежная сила вернулась с удвоенной яростью, пытаясь оторвать мои конечности от туловища. Кровь, только что начавшая отливать от головы, снова ударила в череп, заставляя глаза вылезать из орбит.       ФЛАП-ФЛАП-ФЛАП-ФЛАП.       Звук над головой был ужасен. Это не был хлопок раскрывшегося купола — тот самый звук, похожий на выстрел пушки, который солдаты любят больше, чем голос любимой женщины. Это был звук «полоскания». Звук белья на ураганном ветру. Звук смерти. Я задрал голову.       Это движение стоило мне титанических усилий. Шея хрустнула, мышцы взвыли, сопротивляясь перегрузке. Ветер бил в лицо, пытаясь вдавить глаза внутрь черепа, но я заставил себя смотреть.       Я увидел не белый, тугой купол, закрывающий звезды. Я увидел «лифчик». Так мы называли это дерьмо в баре после отбоя, смеясь над страшилками инструкторов.       Перехлест купола. Одна из строп, выскочившая из ранца раньше времени, перекинулась через верхнюю кромку парашюта, стянув его посередине. Вместо идеальной полусферы надо мной билась в конвульсиях уродливая, сдвоенная фигура, похожая на гигантские легкие, которые не могут вдохнуть.       Парашют не работал. Он не тормозил. Он просто вращал меня, превращая падение в смертельную спираль.       Я посмотрел вниз.       Это была ошибка. Мой желудок сжался в ледяной комок.       Земля была близко. Слишком близко.       Черная бездна пустыни перестала быть абстрактной тьмой. Она обрела текстуру. Я видел гребни дюн, освещенные лунным светом и пожарами от падающих обломков. Я видел скалы, похожие на зубы дракона. Они неслись мне навстречу с такой скоростью, что я физически ощущал, как сокращается время моей жизни.       Триста метров? Двести?       У меня не было высотомера. Но у меня был инстинкт. И этот инстинкт орал благим матом:

«ТЫ ПОКОЙНИК, БЛАСКОВИЦ! ТЫ ГРЕБАНЫЙ МЯСНОЙ МЕШОК, КОТОРЫЙ ЧЕРЕЗ ПЯТЬ СЕКУНД ПРЕВРАТИТСЯ В КРАСНОЕ ПЯТНО НА ПЕСКЕ!»

Запасной парашют.       Рука дернулась к животу, к кольцу запаски. «НЕТ!» — мысль ударила током.       Нельзя открывать запаску, пока основной купол не отцеплен или не погашен. Если я дерну кольцо сейчас, второй парашют вылетит в этот вращающийся хаос, запутается в стропах основного, и я превращусь в мумию, замотанную в шелк, падающую камнем. Нужно отцепить основной.       Я потянулся к замкам КЗУ на плечах. Пальцы скользили по металлу. Замки были тугими, забитыми песком или деформированными от перегрузок.       Я рванул один. Ничего. Рванул второй. Заклинило.       Чертова техника. Чертова война. Чертовы нацисты с их лазерами. Я пережил обстрел плазмой, пережил падение самолета, чтобы сдохнуть из-за того, что какой-то интендант в тылу плохо уложил стропы?       Ярость вспыхнула во мне, горячая и чистая, выжигая страх.       — Хрен вам, — прорычал я сквозь стиснутые зубы. Слюна, вылетевшая изо рта, тут же исчезла в вихре.       Если я не могу отцепить парашют, я его исправлю. Хирургическим путем. Правая рука метнулась к бедру.       Там, в кожаных ножнах, висел мой нож. Тот самый, который я точил в самолете. Тот самый, над которым смеялся Миллер. «Зачем тебе бритва, кэп? Колбасу резать?»       Сейчас эта «бритва» была моим единственным шансом на сделку с дьяволом.       Пальцы, онемевшие от холода и ветра, нащупали рукоять. Кожаная оплетка была шершавой, знакомой. Я сжал её так, что, казалось, дерево треснет.       Щелк.       Нож покинул ножны. Сталь блеснула в свете луны холодным, хищным бликом.       Теперь самое сложное.       Я висел на лямках, вращаясь со скоростью волчка. Мир вокруг был смазанным пятном. Стропы над головой были туго натянуты, звеня от напряжения, как гитарные струны. Их было два десятка. И одна из них — та самая, предательская, перекинутая через купол — убивала меня.       Мне нужно было найти её. И перерезать.       Только её.       Если я промахнусь и резану несущие стропы — купол схлопнется, и я упаду. Если я задену сам купол — он порвется, и я упаду. Если я выроню нож... я упаду.       Это была операция на открытом сердце во время землетрясения.       Я подтянулся на свободных концах. Бицепсы вздулись, вены на шее натянулись канатами. Гравитация тянула меня вниз за ноги, пытаясь разорвать пополам. Я лез вверх по стропам, как паук, карабкающийся по собственной паутине во время шторма.       Ветер резал лицо. Песок бил по глазам, но я не щурился. Я смотрел вверх, в этот пульсирующий узел нейлона.       Вот она.       «Паразит». Стропа управления, которая захлестнула край купола, не давая ему наполниться воздухом. Она была натянута сильнее других, врезаясь в ткань, создавая ту самую форму «лифчика».       Я зажал нож в зубах — вкус холодной стали и оружейного масла смешался с вкусом крови во рту — и перехватил руки выше.       Земля внизу стала огромной. Я уже мог различить отдельные камни. Я видел горящий остов «Скайтрейна», который упал в километре отсюда. Огненный гриб уже поднимался в небо. Я был следующим.       Три секунды. Максимум.       Я выхватил нож изо рта.       Рука дрожала. Не от страха — от чудовищного напряжения мышц, борющихся с центробежной силой. Нож плясал перед глазами.       — Спокойно, Би Джей... — прошептал я.       — Просто отрежь эту суку.       Я сделал выпад.       Лезвие коснулось натянутой стропы.       Я почувствовал вибрацию нейлона через сталь клинка. Это было почти живое ощущение. Стропа сопротивлялась. Она была прочной, рассчитанной на то, чтобы выдерживать рывки в сотни килограммов.       Но мой нож был острее.       Я пильнул.       ДЗЫНЬ!       Звук лопнувшей стропы был похож на выстрел пистолета прямо у уха.       Отрезанный конец хлестнул по воздуху, как змея, едва не выбив мне глаз.       На долю секунды ничего не произошло. Я все так же падал, все так же вращался. Сердце пропустило удар. Неужели не та? Неужели я ошибся?       А потом физика взяла свое.       Освобожденный от удавки купол вздохнул.       Это был глубокий, жадный вдох гиганта. Воздух, который до этого обтекал ткань, теперь ворвался внутрь. Складки расправились. Нейлон хлопнул.       БА-БАХ!       Вот он. Тот самый рывок.       Он был не просто сильным. Он был чудовищным.       Поскольку я падал с огромной скоростью, торможение было мгновенным. Словно я на полном ходу врезался в кирпичную стену, только эта стена была мягкой и находилась сверху.       Лямки подвесной системы врезались в тело с жестокостью средневековой пытки. Я услышал хруст. Не знаю, была ли это экипировка или мои собственные кости, но боль ослепила меня белой вспышкой. Пах сдавило так, что дыхание перехватило. Грудную клетку сжало тисками.       Нож вылетел из моей руки. Я видел, как он, вращаясь, уходит вниз, в темноту, блестя серебром. Прощай, друг. Ты сделал свое дело.       Меня подбросило вверх. Желудок, казалось, опустился в пятки, а потом вернулся обратно.       Вращение прекратилось.       Тишина.       После рева ветра, после воя турбин, после грохота хлопающего нейлона — эта тишина была оглушительной.       Я висел.       Я был жив.       Надо мной, закрывая звезды, висел огромный, круглый, прекрасный белый купол. Он был целым. Он дышал, слегка покачиваясь, как медуза в черном океане.       Я сделал вдох. Воздух был холодным, сухим и пах гарью. Но это был самый вкусный воздух в моей жизни.       Я посмотрел вниз.       Земля была прямо подо мной.       Я не успел насладиться полетом. Я не успел подготовиться. Я отрезал стропу на высоте, может быть, пятидесяти метров.       Дюна неслась мне навстречу.       — Ноги вместе! — скомандовал я сам себе, вспоминая тренировки.       — Колени согнуть!       Удар.       Песок был твердым, как асфальт.       Я коснулся земли ногами, и инерция тут же швырнула меня в кувырок. Я перекатился через плечо, гася скорость, как учили. Раз, два, три кувырка. Песок набился в рот, в нос, в уши. Я чувствовал удары камней о спину, скрежет гравия о шлем.       Наконец, движение прекратилось.       Я лежал на спине, раскинув руки, глядя в небо.       Парашют медленно оседал рядом, накрывая меня белым саваном. Стропы, которые секунду назад пытались меня убить, теперь мягко ложились на грудь.       Я был жив. Все тело болело. Во рту был вкус крови и песка. В ушах звенело. Но сердце билось. Ровно, мощно, упрямо.       Я повернул голову.       В километре от меня догорал «Скайтрейн». Столб черного дыма поднимался к звездам, перечеркивая Млечный Путь.       А еще дальше, на горизонте, пульсировал голубой свет. База.       Я сплюнул кровавую слюну на песок.       — Один-ноль в мою пользу, суки, — прохрипел я.       Я попытался встать, но ноги дрожали. Адреналин начал отступать, уступая место боли и холоду. Но я знал, что встану. Я должен найти остальных. Если кто-то выжил. Я должен найти Миллера.       И я должен найти свой нож. Или найти новый.       Потому что ночь только начиналась. И эта ночь будет длинной. Земля не приняла меня. Она ударила меня.       Это не было похоже на падение в мягкую перину дюн, как показывают в кино, где герой отряхивается и бежит дальше. Это было столкновение двух физических тел, одно из которых состояло из плоти, крови и хрупких костей, а другое — из миллионов тонн спрессованного веками кремния.       Удар был коротким, сухим и абсолютным.       Вся кинетическая энергия, которую я накопил за километры падения, вся эта чудовищная математика гравитации, погашенная лишь наполовину рваным куполом, должна была куда-то деться. И она ушла в меня.       Я почувствовал, как песок превратился в бетон. Мои ноги, хоть и согнутые по инструкции, спружинили лишь на долю секунды, прежде чем суставы взвыли, передавая эстафету удара выше — в таз, в позвоночник, в череп. Меня сложило. Скрутило, как пустую пачку из-под сигарет, которую швырнули об стену.       Мир вспыхнул белым. Не светом прожекторов, не плазмой, а внутренней вспышкой боли, когда мозг на мгновение отключается от перегрузки, перезагружая синапсы.       А потом наступила тьма.       Но это была не спокойная темнота ночи. Это была душная, шуршащая, синтетическая тьма.       Парашют.       Огромный белый саван, потерявший воздух, осел сверху. Он накрыл меня целиком, отрезав от неба, от звезд, от горящего самолета. Шелк, еще секунду назад бывший спасением, мгновенно превратился в ловушку. Он лип к лицу, лез в рот, путался в ногах. Он был теплым от трения о воздух и пах химией — пропиткой ткани, пылью склада в Нью-Джерси и моим собственным страхом.       Я лежал, погребенный под этим белым саваном, в позе эмбриона, выплюнутого войной в пески Африки.       Тишина? Нет. Тишины не было.       В моей голове работал гигантский генератор.       ПИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИ.       Звон. Высокий, пронзительный, сверлящий визг, который не имел источника снаружи. Это кричали мои слуховые нервы, контуженные перепадом давления и ударом. Этот звук заполнял все пространство черепной коробки, вытесняя мысли, память, имя. Я был не Уильямом Бласковицем. Я был просто точкой боли, вибрирующей на частоте ультразвука.       Я попытался вдохнуть.       Это была ошибка.       Грудная клетка не сработала. Вместо привычного расширения легких я почувствовал, как внутри меня, где-то слева, под четвертым ребром, провернулся ржавый нож.       ХРУСТ.       Звук был внутренним. Влажным, костяным, отвратительным. Он передался не через уши, а через вибрацию скелета прямо в мозг.       Ребро. Сломано. Или треснуло. Острый осколок кости уперся в плевру, превращая каждый вдох в пытку. Мое тело рефлекторно сжалось, пытаясь защитить поврежденное место, но спазм мышц только усилил боль.       — Гххх... — звук, вырвавшийся из моего горла, был похож на скрежет камня о камень. Я закашлялся. И тут же пожалел об этом. Кашель разорвал грудь вспышкой огня.       Во рту появился вкус.       Он был сложным, этот букет моего приземления. Сначала — сухая, абразивная горечь. Песок. Он был везде. Он скрипел на зубах, забился под десны, покрыл язык шершавой коркой. Мелкая, вездесущая пыль Сахары, древняя, как само время.       А потом, сквозь песок, проступил другой вкус. Теплый. Металлический. Соленый.       Кровь.       Я прикусил язык при ударе? Или это идет из легких? Паника, холодная и липкая, шевельнулась в животе. Если я харкаю кровью из легких, значит, ребро пробило ткань.       Пневмоторакс. Тогда у меня есть минут двадцать, прежде чем я захлебнусь собственной жидкостью или задохнусь.       «Проверь», — скомандовал внутренний голос. Тот самый голос инструктора, который никогда не затыкается.       Я сплюнул. Вязкий комок ударился о ткань парашюта, лежащую на моем лице. Я провел языком по зубам. Целы. Кровь текла из разбитой губы и носа.

      «Жить будешь, — констатировал голос. — Пока что».

      Я лежал, боясь пошевелиться. Ткань парашюта мягко опускалась и поднималась в такт моему сбитому, хриплому дыханию.       Вдох (боль).       Выдох (свист).       Вдох (боль).       Звон в ушах начал менять тональность. Он стал пульсирующим, в такт сердцу. ВУХ-пи-и-и-и.       ВУХ-пи-и-и-и.       Я чувствовал себя похороненным заживо. Этот шелк был моим саваном. Песок подо мной был моей могилой. Было бы так легко просто остаться здесь. Закрыть глаза. Позволить боли унести меня в темноту. Никаких нацистов. Никаких роботов. Никаких древних богов. Только тишина и песок.       Песок был холодным. Ночь в пустыне высасывает тепло из тела быстрее, чем ледяная вода. Я чувствовал, как холод пробирается сквозь порванную куртку, сквозь пропитанную потом рубашку, касаясь кожи ледяными пальцами. Дрожь началась в ногах и поползла вверх.

«Вставай, Бласковиц».

      Я не хотел.

      «Вставай, сукин сын. Миллер там. Джерси мертв. Ковальски мертв. Если ты сдохнешь здесь, под этой тряпкой, Череп победит. Он сделает из твоих костей пепельницу».

      Имя врага сработало как разряд дефибриллятора. Ненависть — лучшее обезболивающее. Я пошевелил пальцами правой руки. Они отозвались. Онемевшие, сбитые в кровь, но живые. Я сжал кулак, зачерпывая горсть песка вместе с тканью парашюта.       Левая рука... Левая рука болела. Плечо ныло, словно его выдернули из сустава и вставили обратно неправильно. Но оно двигалось.       Я уперся ладонями в песок.       — Рррррр... — рык вырвался сквозь стиснутые зубы.       Я начал подниматься. Ткань парашюта натянулась, сопротивляясь, цепляясь за экипировку, за пряжки, за кобуру. Я был похож на призрака, пытающегося восстать из могилы.       Боль в ребре была ослепительной. Она прострелила левый бок, заставив меня замереть на четвереньках. Голова закружилась. Перед глазами поплыли цветные круги — зеленые, фиолетовые, черные. Меня затошнило. Желудок сжался, пытаясь исторгнуть остатки армейского пайка, но вышло только немного желчи.       Я сплюнул снова. Песок, кровь, желчь. Отличный коктейль.       Я стянул с головы парашют.       Резкое движение — и мир вернулся.       Звезды.       Они все еще были там. Холодные, равнодушные, бесконечно далекие. Они смотрели на меня сверху вниз, как миллионы глаз. Им было плевать на мою боль. Им было плевать на войну.       Я вдохнул ночной воздух. Он был сухим и чистым, если не считать запаха гари, который приносил ветер.       Я сидел на склоне дюны. Мои ноги были наполовину засыпаны песком. Парашют лежал вокруг меня белым пятном, похожим на гигантский цветок, увядший в пустыне.       Я провел рукой по лицу. Кожа была липкой от крови и грязи. Нос распух — сломан, определенно сломан, но это мелочи. Я ощупал ребра.       Ай.       Четвертое и пятое слева. При нажатии они «гуляли». Не сильно, но достаточно, чтобы понять: любой резкий вдох, любой удар, любой поворот корпуса будет стоить мне сознания.       — Ладно... — прошептал я. Мой собственный голос показался мне чужим. Глухим, словно я говорил из-под воды. Контузия. Уши заложило наглухо.       Я попытался встать на ноги.       Мир качнулся. Горизонт наклонился вправо, потом влево. Песок ушел из-под ног. Я пошатнулся, взмахнув руками, как пьяный, и едва не рухнул обратно.       Равновесие. Внутреннее ухо тоже получило удар.       Я расставил ноги шире, упираясь ботинками в зыбкий грунт. Я стоял. Я дышал. Я был куском избитого мяса, но я был вертикальным куском мяса.       Я посмотрел на свои руки. Они дрожали. Мелкая, противная дрожь, которую нельзя унять усилием воли. Адреналиновый отходняк.       Я жив.       Эта мысль была странной. Неуместной. После того, что я видел в небе, после зеленых лучей и исчезающих самолетов, я не должен был быть жив. Это была ошибка в уравнении смерти.       И я собирался использовать эту ошибку.       Я потянулся к кобуре. Пальцы нащупали рукоять «Люгера». Он был на месте. Забитый песком, наверное, но на месте. Нож... ножа не было. Я потерял его в небе.       — Черт, — выдохнул я.       Звон в ушах начал стихать, уступая место другим звукам. Свисту ветра. Треску горящего металла вдалеке.       И еще одному звуку.       Далеко, за гребнем следующей дюны, я услышал звук мотора. Не самолетного. Наземного. Рычание дизеля и хруст гусениц (или колес?) по песку.       Они едут.       Конечно, они едут. Они видели, как мы упали. Патруль. Зачистка.       Я вытер кровь с подбородка тыльной стороной ладони. Песок царапнул кожу. Боль в ребре пульсировала, напоминая таймер бомбы. У меня не было времени на жалость к себе. У меня не было времени на отдых.       Я отстегнул замки подвесной системы. Ремни упали на песок с тихим стуком. Я шагнул из кучи шелка, оставляя парашют лежать белым пятном-мишенью.       Нужно уходить. Нужно найти укрытие. Нужно найти оружие.       Я сделал первый шаг. Боль пронзила бок, но я заставил себя сделать второй.       Пустыня ждала. И она была не пустой. Белый нейлон неохотно отпускал свою добычу.       Бласковиц сбросил с себя парашютную ткань движением, полным тяжелой, звериной грации. Шелк зашуршал — сухой, синтетический звук, похожий на шепот тысяч мертвых змей, трущихся чешуей друг о друга. Этот звук был единственным, что нарушало вакуум, в котором он оказался.       Он встал на колени. Песок под ним был зыбким, предательским. Он тек сквозь пальцы, забивался в манжеты куртки, скрипел на зубах. Это был не пляжный песок, теплый и ласковый. Это была костная мука пустыни, перемолотая миллионами лет эрозии, холодная, как могильная земля.       Би Джей медленно, позвонок за позвонком, выпрямился.       Боль в левом боку — там, где сломанное ребро уперлось в мышечный корсет — вспыхнула ослепительно белой искрой, заставив его на секунду замереть, согнувшись пополам. Он выдохнул сквозь стиснутые зубы, превращая стон в шипение. Воздух вышел из легких облачком пара, которое тут же растворилось в ночи.       Он поднял голову.       И мир обрушился на него своим отсутствием.       После ада в небе, после рева турбин, разрывающих барабанные перепонки, после визга плазмы и криков умирающих людей, тишина пустыни казалась физическим насилием. Она была плотной, тяжелой, осязаемой. Она давила на уши с силой атмосферного столба. Это была не просто тишина — это была немота мироздания. Словно кто-то выключил звук у вселенной, оставив только картинку.       Звон в ушах — тонкий, комариный писк контузии — начал медленно отступать, растворяясь в этом великом безмолвии. И когда он исчез, Бласковиц услышал, как бьется его собственное сердце.       Тук-тук. Тук-тук.       Громко. Неприлично громко. Каждый удар отдавался в висках, в кончиках пальцев, в сломанном ребре. Он был единственным живым механизмом на мили вокруг. Единственным источником ритма в царстве хаоса и энтропии.       Бласковиц огляделся.       Сахара ночью не была черной. Она была серебряной и синей. Луна, висящая в зените — огромный, равнодушный глаз циклопа, — заливала дюны мертвенно-бледным светом.       Песчаные волны застыли, превратившись в океан, скованный вечным льдом. Тени от барханов были резкими, чернильно-черными, словно вырезанными бритвой из самой ткани ночи.       Здесь не было жизни. Ни кустика, ни ящерицы, ни следа. Только геометрия ветра и песка. Абсолютная, стерильная чистота, от которой веяло ужасом.       Холод ударил внезапно.       Пока в крови кипел адреналин, Бласковиц не замечал температуры. Но теперь, когда химия боя начала выветриваться, пустыня предъявила свои права.       Это был не тот влажный, пронизывающий холод европейской зимы. Это был сухой, космический холод. Он падал с неба, лишенного облаков, высасывая тепло из тела с жадностью вампира. Пот, пропитавший рубашку и подкладку кожаной куртки, мгновенно остыл, превратившись в ледяной панцирь. Ткань стала жесткой, натирающей кожу. Бласковиц передернул плечами, пытаясь согреться, но дрожь уже запустила свои когти в его мышцы. Зубы начали выбивать мелкую дробь, которую он с трудом подавил усилием воли.       Он был один.       Это осознание пришло не сразу. Оно просачивалось в сознание медленно, как яд.       Он посмотрел на небо. Звезды. Их было так много, что казалось, черноты между ними почти нет. Млечный Путь пересекал небосвод гигантским хребтом, рассыпанной алмазной пылью. Красиво. И абсолютно безразлично. Эти звезды видели, как легионы Рима умирали в этих песках. Они видели крестоносцев. Теперь они смотрели на него, американского солдата польского происхождения, и им было все равно, выживет он или станет мумией через неделю.       Бласковиц опустил взгляд к горизонту.       Там, на севере, километрах в трех от его позиции, тьму нарушало пятно света. Это был не электрический свет базы. Это был огонь.       Останки «Скайтрейна» догорали.       Пламя было грязно-оранжевым, коптящим. Столб черного, жирного дыма поднимался вертикально вверх, перечеркивая звезды, словно траурная лента. Даже отсюда, с такого расстояния, Бласковиц чувствовал запах. Ветер, слабый и порывистый, доносил до него аромат катастрофы.       Запах горелого авиационного керосина — резкий, химический, сладковатый.       Запах плавящегося алюминия и резины.       И под всем этим — тот самый, тошнотворный, ни с чем не сравнимый запах жареного мяса.       Бласковиц знал этот запах. Он вдыхал его в Варшаве, когда горели гетто. Он вдыхал его в окопах Нормандии. Теперь он вдыхал своих друзей.       Джерси. Ковальски. Пилоты. Парни, с которыми он играл в карты перед вылетом. Парни, которые показывали ему фотографии своих девушек и матерей. Теперь они были просто углеродом, смешанным с расплавленным металлом.       Он смотрел на этот далекий костер, и внутри него образовалась пустота. Холодная, гулкая пустота, которую не мог заполнить даже гнев.       — Один, — прошептал он.       Его голос прозвучал хрипло, надтреснуто, как звук рвущейся бумаги. Пустыня мгновенно проглотила это слово, не оставив даже эха.       Одиночество здесь было не социальным понятием. Это было биологическое состояние. Ты — чужеродный организм. Вирус на теле вечности. Песок хотел засыпать его. Ветер хотел высушить его. Холод хотел остановить его сердце.       Бласковиц провел рукой по лицу, стирая корку из крови и песка. Кожа была онемевшей, чужой. Он нащупал шрам на подбородке, старый, полученный еще в драке в баре Техаса. Этот шрам был единственным напоминанием о том, что когда-то существовал другой мир.       Мир теплых баров, дешевого виски, смеха и джукбоксов.       Того мира больше нет. Есть только этот. Мир песка, огня и монстров.       Он посмотрел на свои руки. В лунном свете они казались серыми, как у мертвеца. Костяшки были сбиты в мясо, ногти черные от грязи.

      «Ты не имеешь права на жалость, — сказал он себе. Голос в голове звучал жестко, с металлическим лязгом. — Ты — оружие. Оружие не плачет. Оружие не мерзнет. Оружие работает, пока не сломается».

      Он глубоко вдохнул ледяной воздух, игнорируя боль в ребре. Запах гари наполнил ноздри, пробуждая древний инстинкт. Инстинкт хищника, который чует кровь. Нацисты там. У того огня. Или на базе, чье голубое сияние пульсировало за горизонтом, как маяк смерти. Они думают, что победили. Они думают, что сбили самолет и проблема решена.       Бласковиц медленно сжал кулаки. Песок захрустел в суставах. Тишина пустыни больше не пугала его. Она стала его союзником. В тишине слышны шаги. В тишине слышно дыхание врага. В тишине слышно, как щелкает предохранитель.       Он — призрак. Он — тень, отброшенная горящим самолетом. И он идет за ними.       Но сначала...       Мысль о Миллере ударила током.       Он вышвырнул парня. Он видел, как тот исчез в темноте. Раскрылся ли парашют? Жив ли он? Или он лежит где-то рядом, сломанной куклой, засыпанной песком?       Бласковиц начал сканировать местность. Его глаза, привыкшие к темноте, превратились в оптические приборы. Он разбивал пейзаж на сектора, изучая каждую тень, каждый изгиб дюны.       Ничего. Только волны песка.       — Миллер! — крикнул он.       Крик вырвался из горла рваным комком боли.       Тишина вернулась мгновенно, еще более плотная, чем раньше. Ни ответа. Ни стона. Ни шороха.       Только ветер тихо свистел, перегоняя песчинки с гребня на гребень, словно время, утекающее сквозь пальцы.       Бласковиц шагнул вперед. Его ботинок провалился в песок по щиколотку. Идти было тяжело, словно во сне, когда ноги наливаются свинцом. Но он шел.       Он не мог позволить себе роскошь отчаяния. Пока он не нашел тело, Миллер жив. Это была аксиома. Ложь, необходимая для выживания.       Он наклонился и подобрал кусок оплавленного металла, валявшийся у его ног — осколок обшивки «Скайтрейна», прилетевший сюда вместе с ним. Металл был холодным, острым, с зазубренными краями. Бласковиц взвесил его в руке. Не нож, но лучше, чем ничего.       Примитивное оружие пещерного человека.       Он сунул осколок за пояс.       Холод пробирал до костей, но внутри, в районе солнечного сплетения, начал разгораться маленький, злой уголек. Уголек, который не давал ему замерзнуть. Уголек, который гнал его вперед, через боль, через страх, через эту проклятую, бесконечную тишину.       Бласковиц повернулся спиной к ветру, сверился с положением звезд (Полярная звезда была низко, но она была) и сделал первый уверенный шаг в сторону предполагаемого места падения Миллера.       Его тень, длинная и уродливая в свете луны, скользнула по песку впереди него, указывая путь. Путь войны. Сто метров в пустыне — это не расстояние. На карте это булавочный укол. На футбольном поле — пробежка от ворот до ворот. Но здесь, в этом царстве энтропии, где песок пытался сожрать каждый шаг, а сломанное ребро превращало дыхание в пытку, сто метров растянулись в бесконечный крестный ход.       Бласковиц шел, волоча ноги. Его ботинки, тяжелые от налипшей грязи и крови, проваливались в зыбкую субстанцию дюны, которая вела себя не как твердь, а как густая, холодная жидкость. Каждый шаг требовал усилия воли. Каждый шаг отдавался тупой пульсацией в висках, где все еще звенело эхо контузии.       Он не звал Миллера. Кричать было бессмысленно. Ветер, этот вечный хозяин Сахары, рвал звуки прямо с губ, унося их в сторону далекого пожарища. Да и инстинкт — тот самый темный, циничный зверь, живущий в подкорке каждого ветерана — уже шептал ему правду.       Если бы парень был жив, он бы кричал сам. Или стонал. Или двигался.       Но впереди была только статика.       Ландшафт изменился. Мягкие, волнообразные дюны уступили место выходам коренной породы. Из песка, словно гнилые зубы древнего чудовища, торчали острые, выветренные скалы. Черный базальт, отполированный тысячелетиями песчаных бурь, блестел в лунном свете, как мокрое стекло. Это было мертвое место. Здесь даже тени казались острее, чем в остальном мире.       Бласковиц увидел белое пятно.              Оно не было похоже на камень. Оно не было похоже на игру света. Это была ткань.       Искусственная, чужеродная геометрия нейлона, нарушающая первобытную гармонию пустыни.       Парашют Миллера.       Он зацепился за вершину одной из скал — одинокого, кривого останца, возвышающегося над песком метров на пять. Купол не раскрылся полностью. Он висел тряпкой, намотанной на камень, словно саван, брошенный в спешке. Стропы, натянутые как струны рояля, уходили вниз, в тень у подножия скалы.       Сердце Бласковица пропустило удар. Не от страха. От понимания физики.       Он ускорил шаг, игнорируя протест мышц. Песок хрустел под подошвами.       — Миллер? — выдохнул он. Это был не вопрос. Это была просьба к вселенной ошибиться.       Он обогнул скалу.       И остановился.       Миллер не лежал на земле. Он не сидел, прислонившись к камню, баюкая сломанную ногу.       Он висел.       Стропы запутались в расщелинах камня на высоте трех метров. Тело радиста, одетое в мешковатую форму, которая теперь казалась ему слишком большой, болталось в воздухе, не касаясь песка. Он был похож на марионетку, которую кукловод бросил посреди спектакля, забыв обрезать нити.       Ноги парня были вытянуты, носки ботинок смотрели вниз, в ту самую бездну, которой он так боялся в самолете. Руки висели плетьми вдоль тела. Пальцы были разжаты, ладони развернуты наружу в жесте какой-то жуткой, покорной беспомощности.       Но страшнее всего была голова.       Бласковиц подошел ближе. Лунный свет падал прямо на лицо Миллера, превращая его в мраморную маску.       Голова парня лежала на правом плече. Не просто наклонена — она лежала под углом, невозможным для анатомии живого человека. Ухо касалось ключицы. Шея была неестественно удлинена, словно резиновая.       Бласковиц знал, что произошло. Он видел это в своем воображении с кинематографической четкостью.       Парашют зацепился за скалу на полной скорости падения. Купол мгновенно остановился, намертво вцепившись в базальт. Но тело Миллера, весящее восемьдесят килограммов, продолжало движение вниз. Инерция. Жестокая, бессердечная сука.       Рывок был мгновенным. Стропы натянулись, передавая всю кинетическую энергию на подвесную систему. Ремни выдержали. Позвоночник — нет.       Шейные позвонки — атлант и эпистрофей — хрустнули, как сухие ветки. Спинной мозг разорвался за долю секунды. Свет выключился еще до того, как мозг успел осознать боль.       Это была милосердная смерть. Быстрая. Гораздо лучше, чем сгореть заживо в фюзеляже или умирать часами от жажды со сломанными ногами. Но от этого понимания Бласковицу не стало легче.       Он стоял перед висящим телом, и холод пустыни проникал под его кожу, замораживая кровь.       Миллер. Мальчишка из Айовы. Тот самый, который тряс ногой в самолете. Тот самый, которого Бласковиц вытащил из штопора, заставил ползти, вышвырнул в небо, подарив шанс.

      «Я спас тебя от огня, — подумал Би Джей, глядя в открытые, остекленевшие глаза парня. — Я спас тебя от огня, чтобы ты сломал шею об этот чертов камень».

      Ирония судьбы была горькой, как полынь.       Ветер качнул тело. Миллер медленно повернулся вокруг своей оси, словно желая показать капитану свой профиль, потом спину, потом снова лицо. Стропы тихо скрипнули. Скрип. Скрип.       Этот звук был единственным в мире.       Бласковиц медленно поднял руку. Его пальцы дрожали, но не от слабости, а от напряжения, которое сковало все его тело. Он коснулся ботинка Миллера. Подошва была еще теплой.       — Прости, сынок, — прошептал он.       Слова упали в песок и умерли.       Бласковиц закрыл глаза.       На одну секунду он позволил себе исчезнуть. Он выключил войну. Выключил миссию. Выключил Бласковица-героя. Он остался просто человеком, стоящим перед мертвым ребенком посреди нигде.       В темноте под веками он увидел лицо Миллера в самолете. Испуганное, потное, живое.

«Танки без гусениц...»

      Горечь подступила к горлу горячим комом. Она жгла глаза, требуя выхода. Слезы? Нет. Слезы — это вода. Вода в пустыне — драгоценность. Он не отдаст пустыне ни капли.       Он глубоко вдохнул. Воздух, пахнущий пылью и смертью, наполнил легкие, раздувая сломанное ребро. Боль была резкой, отрезвляющей. Она выжгла жалость. Бласковиц открыл глаза.       В них больше не было грусти. В них был лед. Два осколка голубого льда, в которых отражалась луна.       Жалость трансформировалась. Это была алхимия войны. Горе превратилось в ярость.       Холодную, расчетливую, тяжелую ярость, которая оседает на дне души, как свинец.       Это не была случайность. Это не был несчастный случай.       Миллер умер, потому что они здесь. Потому что Череп решил поиграть в бога. Потому что нацисты построили свои игрушки и сбили их самолет. Камень убил Миллера, но курок спустил Штрассе.       — Ты заплатишь, — произнес Бласковиц. Не Миллеру. Тому, кто сидел в бункере за горизонтом.       — Ты заплатишь за каждый хруст кости.       Он подошел вплотную к телу. Нужно было сделать дело.       Он обхватил Миллера за пояс, приподнимая его, чтобы ослабить натяжение строп. Тело было тяжелым, обмякшим. Голова мотнулась, ударившись о плечо Бласковица. Это было жуткое, интимное прикосновение смерти.       Би Джей потянулся к шее парня.       Кожа была еще теплой, но под ней уже чувствовалась неестественная подвижность позвонков. Бласковиц старался не думать об этом. Он искал металл.       Пальцы нащупали цепочку. Тонкую, шариковую цепочку из дешевой стали.       Он потянул.       Цепочка запуталась в воротнике. Бласковицу пришлось расстегнуть верхнюю пуговицу кителя Миллера. Под тканью виднелась белая майка, пропитанная потом, и бледная кожа с родинкой у ключицы. Такая домашняя, беззащитная деталь.       Бласковиц вытащил жетоны.       Два овальных куска металла звякнули друг о друга. Тихий, чистый звук.       Дзынь.       Он поднес их к глазам, ловя лунный свет.

      MILLER, JAMES A.

      38920145

      T-43

      O

      PROTESTANT

      Джеймс. Его звали Джеймс. Джимми.

      Бласковиц сжал жетоны в кулаке. Металл врезался в ладонь, причиняя боль, но эта боль была правильной. Она была якорем.       Он не мог похоронить его. У него не было лопаты, не было времени, не было сил копать каменистый грунт. Оставить его здесь, висящим на скале, как пугало? На съедение стервятникам и шакалам?       Нет.       Бласковиц достал осколок металла, который подобрал ранее. Он посмотрел на стропы.       — Я спущу тебя, Джимми, — сказал он тихо.       — На землю.       Он начал пилить нейлон. Осколок был тупым, работа шла медленно. Бласковиц рычал от напряжения, раздирая руки в кровь, но он пилил. Стропа за стропой.       Когда последняя нить лопнула, тело Миллера рухнуло на песок. Мягко. Глухо. Как мешок с зерном.       Бласковиц опустился на колени рядом с ним. Он поправил парню форму. Одернул китель. Сложил руки на груди, скрестив их, как у рыцаря на надгробии. Попытался выпрямить голову, но шея не держала. Пришлось подложить под голову камень, присыпав его песком, чтобы было мягче.       Он закрыл Миллеру глаза. Веки были податливыми, тонкими. Теперь лицо парня выглядело спокойным. Словно он просто спал, устав от долгого перелета.       Бласковиц расстегнул цепочку жетонов. Один жетон он вложил в рот Миллеру — старая традиция, плата паромщику, идентификатор для похоронной команды, если она когда-нибудь сюда доберется. Челюсть парня была расслаблена, зубы стукнули о металл. Второй жетон Бласковиц надел на свою шею.       Холодная сталь коснулась его груди, скользнула под рубашку, легла рядом с его собственными жетонами. Теперь он нес двойной груз. Две жизни. Две смерти.       Он встал.       Колени хрустнули. Спина ныла. Но внутри него вырос стальной стержень.       Он посмотрел на Миллера в последний раз.       — Спи, солдат, — бросил он.       — Война для тебя кончилась.       Бласковиц повернулся спиной к скале. Он не оглядывался. Оглядываться — плохая примета. Оглядываться — значит сомневаться.       Он посмотрел на горизонт, туда, где пульсировало голубое сияние базы. Теперь это было личное. Это больше не было заданием УСС. Это не было спасением мира. Это была месть. За Джимми Миллера. За Ковальски. За каждого парня, которого превратили в пепел или сломанную куклу.       Бласковиц поправил «Люгер» в кобуре. Проверил, легко ли он выходит.       Он сделал шаг. Потом второй. Его тень, длинная и черная, ползла впереди него, указывая путь к сердцу тьмы. Он шел убивать. И он знал, что сегодня ночью он будет очень хорош в этом деле.

Блок IV: Пробуждение Волка

Тишина, которую Бласковиц только что принял как траурный саван для Миллера, оказалась ложью. Пустыня не была мертвой. Она была просто затаившейся.       Звук пришел с севера. Сначала это было похоже на жужжание назойливого насекомого, застрявшего в ушном канале — фантомное эхо контузии, которое мозг отказывался фильтровать. Но вибрация нарастала. Она отделилась от звона в голове, обрела плотность, направление и механическую злобу.       Это был не ветер. Ветер не рычит с ритмичностью метронома.       Бласковиц замер. Его сапог, занесенный для следующего шага, завис в воздухе, прежде чем мягко, беззвучно опуститься на песок. Он превратился в статую. В соляной столб. Его чувства, притупленные горем и болью, мгновенно обострились, словно кто-то выкрутил ручку громкости реальности на максимум.       Р-р-р-р-р-р-р.       Низкий, гортанный рокот. Звук оппозитного двигателя воздушного охлаждения. Сухой, трескучий, узнаваемый из тысячи. Так звучала немецкая инженерная мысль, перемалывающая пески Африки.       Бласковиц упал на живот.       Это было не трусливое падение. Это было тактическое слияние с ландшафтом. Он распластался на гребне дюны, чувствуя, как холодный песок обжигает живот сквозь разорванную куртку. Он медленно, миллиметр за миллиметром, поднял голову, чтобы выглянуть за край бархана.       Горизонт, который еще минуту назад был чистым полотном тьмы, теперь был испорчен.       Два глаза. Два желтых, болезненных глаза прорезали ночь.       Фары.       Они прыгали по дюнам, выхватывая из мрака куски рельефа — острый гребень здесь, провал там. Лучи света были жесткими, материальными, в них танцевала пыль.       Бласковиц прищурился. Расстояние — около километра. Скорость — средняя. Они не спешили. Они искали.       Впереди шел мотоцикл. BMW R75 с коляской. Одинокая фара металась из стороны в сторону, как луч прожектора в тюремном дворе. За ним, отставая метров на пятьдесят, ползла угловатая, похожая на железную жабу тень. «Кюбельваген». Легкий армейский внедорожник, рабочая лошадка Вермахта.       Патруль.       Конечно. Они видели падение. Они видели парашюты. Они едут не спасать. Они едут зачищать.       Рука Бласковица рефлекторно метнулась к груди, туда, где на трехточечном ремне должен был висеть его верный «Томпсон» М1А1. Тяжелый, надежный кусок стали и орехового дерева, способный выплюнуть тридцать пуль 45-го калибра за пару секунд.       Пальцы схватили пустоту.       Сердце Бласковица пропустило удар. Холодная волна ужаса, более сильная, чем при падении, окатила его с головы до ног.       Ремня не было. Автомата не было.       Он вспомнил тот момент. Рывок парашюта. Удар о землю. Кувырок. Где-то там, в хаосе приземления, карабин ремня не выдержал. Или его срезало осколком. Или он просто соскользнул.       Его «Томпсон» лежал где-то в песках, засыпанный пылью, бесполезный и далекий, как луна.       — Черт... — выдохнул он в песок.       Он был голым.       У него был «Люгер» в кобуре. Восемь патронов. Девять миллиметров. Против мотоцикла с пулеметом MG-34 на коляске? Против машины, набитой солдатами с карабинами и шмайссерами? Это была не дуэль. Это было самоубийство.       Осколок металла за поясом? Смешно.       Бласковиц огляделся.       Укрытия не было. Скала, на которой висел Миллер, осталась позади, метрах в ста пятидесяти. До нее не добежать — свет фар накроет его раньше, чем он сделает десять шагов. Вокруг — только волны песка. Гладкие, открытые, предательские. На фоне светлого песка его темная фигура в кожаной куртке будет видна как муха на скатерти.       Они ехали прямо на него. Вектор их движения пересекался с его позицией с математической неизбежностью.       Бежать нельзя. Стрелять нельзя.       Оставалось одно.       Стать пустыней.       Бласковиц начал копать.       Он не использовал осколок металла — это было бы слишком громко, слишком медленно. Он использовал руки. Свои огромные, сбитые в кровь ладони, превратив их в ковши экскаватора.       Он вгрызался в склон дюны с лихорадочной, звериной скоростью. Песок был холодным и тяжелым. Он сопротивлялся. Он осыпался обратно в яму, словно играя с ним в злую игру.       Шрх-шрх-шрх.       Звук казался Бласковицу оглушительным. Ему казалось, что этот шорох слышен даже в Берлине. Но рев приближающихся моторов скрывал его работу.       Яма должна быть глубокой. Достаточно глубокой, чтобы скрыть его широкие плечи, его ноги, его тело.       Сломанное ребро взвыло. Каждое движение левой рукой отдавалось вспышкой боли в груди, словно туда вгоняли раскаленный штырь. Бласковиц закусил губу до крови, чтобы не застонать. Боль — это информация. Боль говорит, что ты еще жив. Копай. Копай, или умрешь.       Мотоцикл был уже близко. Бласковиц слышал, как шины хрустят по гравию. Он видел, как луч фары скользит по соседнему бархану, приближаясь к его укрытию. Времени не было.       Он лег в вырытую траншею. Она была похожа на могилу. Узкую, мелкую, временную могилу.       Он начал загребать песок на себя.       Это было самое страшное. Закапывать самого себя заживо. Он набрасывал тяжелые, холодные горсти на ноги. На живот. На грудь. Песок проникал везде. В ботинки, в штаны, под рубашку. Он давил весом, сковывая движения.       Куртка. Кожаная куртка блестит в свете фар. Её нужно скрыть полностью. Бласковиц работал локтями, вдавливая себя глубже, позволяя дюне поглотить его. Он чувствовал себя ископаемым, которое ждет археологов через тысячу лет.       Свет фары мотоцикла ударил по гребню дюны в десяти метрах слева.       Бласковиц замер.       Он набросил последнюю горсть песка себе на лицо, оставив открытыми только глаза и нос. Он зажмурился, чтобы блеск белков не выдал его.       Теперь он был частью ландшафта. Просто еще одна неровность на склоне. Бугорок песка, под которым билось человеческое сердце.       Р-Р-Р-Р-Р-Р.       Звук стал физическим. Земля под ним задрожала. Вибрация передавалась через песок прямо в позвоночник, в сломанное ребро, заставляя кости резонировать. Запах выхлопных газов накрыл его удушливым облаком. Низкооктановый бензин, горелое масло, горячий металл. Запах врага.       Бласковиц приоткрыл один глаз. Щелкой. Сквозь ресницы, облепленные песчинками. Мотоцикл проехал мимо.       Он был так близко, что Бласковиц мог бы дотянуться до колеса, если бы у него была длинная палка. Он видел спицы, вращающиеся в лунном свете. Видел сапог мотоциклиста, стоящий на подножке — черный, начищенный до блеска, покрытый пылью. В коляске сидел пулеметчик. Он не смотрел на дорогу. Он смотрел в бинокль, сканируя горизонт. Ствол MG-34 хищно поводил из стороны в сторону, как нос ищейки.       Они проехали.       Бласковиц не выдохнул. Он знал, что это только авангард.       Следом полз «Кюбельваген».       Машина двигалась медленнее. Она рычала натужно, переваливаясь через неровности. Фары автомобиля были выключены — они использовали только узкие щелевые насадки для светомаскировки, дающие тусклый, зловещий свет.       Машина остановилась.       Прямо напротив него. В пяти метрах.       Сердце Бласковица ударило в ребра так сильно, что он испугался, что песок над его грудью начнет подпрыгивать.       Двигатель не заглушили. Он работал на холостых оборотах, чихая и вибрируя.       Чих-пых-чих-пых.       Дверца скрипнула.       Бласковиц скосил глаз.       Из машины вышел офицер. Высокий, худой, в фуражке с высокой тульей. Его силуэт был четким на фоне звездного неба. Плащ развевался на ветру, хлопая по сапогам.       Офицер что-то сказал. Немецкая речь. Лающая, резкая.       — Halt! Hans, leuchte mal da rüber. (Стой! Ганс, посвети-ка туда).       Луч прожектора, установленного на рамке лобового стекла машины, дернулся и ударил в сторону скалы.       Туда, где висел Миллер.       Бласковиц почувствовал, как внутри него закипает лава. Они нашли его. Они нашли тело Джимми.       Но Миллера там не было. Бласковиц снял его. Тело лежало у подножия, скрытое тенью и наметенным песком.       Офицер хмыкнул. Он достал сигарету. Чиркнула зажигалка. Огонек осветил его лицо — острое, хищное, с глубокими тенями под глазами. Он затянулся, выпустив струю дыма в ночное небо.       — Nichts. Nur Steine. (Ничего. Только камни).       Он подошел к краю дороги. К тому месту, где лежал Бласковиц.       Офицер остановился в двух шагах.       Бласковиц видел носки его сапог. Видел грязь на коже. Видел, как окурок упал на песок в сантиметре от его, Бласковица, зарытой руки. Тлеющий уголек шипел, угасая.       Если немец сделает еще шаг, он наступит Бласковицу на пальцы. Или на лицо.       Би Джей перестал дышать. Совсем. Он заставил свои легкие окаменеть. Он заставил свое сердце замедлиться. Это была техника, которой его научил старый индеец-следопыт в Аризоне, еще до войны. «Стань камнем. Камень не дышит. Камень не боится».       Но Бласковиц не был камнем. Он был пружиной.       Его правая рука под слоем песка сжимала рукоять «Люгера». Палец лежал на спусковом крючке. Предохранитель был снят.       Если немец заметит его...       Бласковиц представил это движение. Взрыв песка. Выстрел снизу вверх. Пуля войдет в пах офицера, пройдет через кишки и застрянет в позвоночнике. Потом перекат. Второй выстрел — в водителя. Третий — в пулеметчика на мотоцикле, который уже уехал вперед, но услышит стрельбу.       Шансы? Нулевые. Он убьет офицера, но пулеметчик превратит этот бархан в решето за две секунды.       Немец стоял. Он смотрел вдаль, туда, где догорал самолет.       — Schade um das Flugzeug, — пробормотал он.       — Aber die Technologie... sie ist großartig. (Жаль самолет. Но технология... она великолепна).       Он говорил о зеленом луче. О «Хортене». В его голосе было восхищение фанатика. Офицер повернулся. Каблуки скрипнули. Он пнул песок — тот самый песок, который укрывал плечо Бласковица.       Би Джей почувствовал удар через слой земли. Но не шелохнулся.       — Weiter! (Дальше!) — крикнул офицер, возвращаясь к машине.       Дверца хлопнула. Двигатель взревел, набирая обороты. Колеса пробуксовали, выбросив фонтан гравия и песка прямо в лицо Бласковицу.       Он не моргнул. Песчинки ударили по векам, по открытым глазам, вызывая жгучую боль, но он терпел. Слезы потекли сами собой, вымывая грязь, но он не закрыл глаза.       Машина тронулась. Красные габаритные огни начали удаляться, следуя за мотоциклом. Бласковиц лежал, не шевелясь, еще минуту. Он ждал, пока звук моторов не станет тише.       Пока пыль не осядет.       Только тогда он выдохнул.       Воздух вырвался из него со свистом, словно из пробитой шины. Он закашлялся, выплевывая песок, который набился в рот.       Он сел. Песок осыпался с него водопадом. Он был похож на восставшего мертвеца — грязный, серый, с красными, воспаленными глазами.       Он посмотрел вслед удаляющимся огням.       Они ехали к месту крушения. Туда, где лежали обломки. Туда, где, возможно, еще были выжившие.       Но теперь между ними и выжившими был он.       Бласковиц посмотрел на «Люгер» в своей руке. Он даже не заметил, как вытащил его из песка. Черная сталь была теплой от его ладони.       Восемь патронов.       — Мало, — прохрипел он.       Он встал, отряхиваясь. Боль в ребре вернулась с новой силой, но теперь к ней примешивалось что-то еще. Холодное удовлетворение.       Он был невидимкой. Он был призраком. Они прошли по нему и не заметили. Это была их ошибка.       Бласковиц сунул пистолет в кобуру. Теперь он знал, куда идти. Не к базе. А за ними.       Охотник стал тенью. Я лежал в своей песчаной могиле, и мир сузился до узкой щели между веками, запорошенными пылью.       Моторы затихли не сразу. Сначала «Кюбельваген» чихнул, словно больное животное, выплевывая последний клуб сизого дыма, и только потом вибрация земли прекратилась. Но тишина не вернулась. Вместо нее воздух наполнился звуками остывающего металла — щелчками, треском, тихим шипением радиаторов.       Я ждал.       Мой опыт войны в Африке — это опыт борьбы с жарой, мухами и людьми в выгоревших на солнце шортах цвета хаки. Солдаты Роммеля были загорелыми, пыльными, злыми, но понятными. Они потели, они ругались матом, когда у них клинили пулеметы, они пили теплую воду из фляг и мечтали о баварском пиве. Они были людьми.       Дверца «Кюбельвагена» распахнулась с тяжелым, влажным звуком, будто открыли люк батискафа, а не легкой машины.       Первым на песок опустился сапог.       Это был не стандартный пехотный маршевый ботинок с гвоздями на подошве. Это был монолит. Тяжелый, черный, с толстой рифленой подошвой, предназначенной давить, а не ходить. Голенище уходило вверх, скрываясь под полой плаща.       Человек — если это был человек — вышел из машины.       Я моргнул, пытаясь сбросить пелену с глаз, надеясь, что это игра теней. Но луна светила ярко, безжалостно высвечивая каждую деталь этого кошмара.       Их было четверо. Двое вылезли из машины, двое слезли с мотоцикла.       Они были черными.       В пустыне, где любая темная точка видна за километры, где камуфляж — это религия выживания, они были одеты в антрацитово-черные плащи. Материал не был тканью. Это была плотная, матовая резина или прорезиненная кожа, которая поглощала свет, не давая бликов. Она выглядела тяжелой, неуклюжей, душной.       «Они должны свариться в этом заживо», — пронеслась мысль. Даже ночью температура в Сахаре редко падала настолько, чтобы оправдать такую экипировку. Днем в этом костюме человек умер бы от теплового удара за двадцать минут.       Если только они не перестали чувствовать тепло.       Они двигались странно. Не было той расхлябанной солдатской походки, когда разминаешь затекшие ноги после долгой езды. Их движения были экономными, резкими, механическими. Поворот корпуса. Шаг. Остановка. Поворот головы. Словно внутри них работали гироскопы, а не вестибулярный аппарат.       Ветер донес до меня новый запах.       Сквозь привычную гарь и бензин пробился запах химии. Резкий, аптечный запах вулканизированной резины, талька и чего-то сладковатого, похожего на формалин. Так пахнет в морге, когда там делают генеральную уборку.       Один из солдат повернулся в мою сторону.       Я перестал дышать. Мое сердце, казалось, ударилось о ребра и замерло.       У него не было лица.       Вместо человеческих черт на меня смотрела маска. Это был не стандартный противогаз с гофрированным хоботом, который делал солдата похожим на грустного слона. Это была интегральная лицевая пластина, впаянная в шлем. Гладкая, хищная, напоминающая череп, обтянутый черной кожей.       Там, где должны были быть глаза, горели две красные точки.       Линзы. Круглые, выпуклые, светящиеся изнутри тусклым, рубиновым светом. Это не было отражением фар. Это была собственная люминесценция. Они смотрели на мир сквозь фильтр крови.       — Sektor vier. Keine Bewegung, — произнес солдат.       Я вздрогнул.       Голос не принадлежал человеку. Он не рождался в гортани, не проходил через связки и губы. Он вырывался из квадратной решетки вокодера, встроенного в нижнюю часть маски. Звук был плоским, скрежещущим, лишенным интонаций. Это был голос радиоприемника, настроенного на мертвую волну. В нем было столько статики и металлических обертонов, что немецкие слова казались лаем цепной пилы.       — Sektor vier. Keine Bewegung, — повторил он. (Сектор четыре. Движения нет).       — Verstanden. Weitersuchen, — ответил другой, стоявший у мотоцикла. Его голос был ниже, с басовитым гудением, словно внутри его груди работал трансформатор. (Принято. Продолжать поиск).       Я вжался в песок так сильно, что мне казалось, я сейчас провалюсь сквозь землю прямо в ад.       Это были не люди.       Я видел штурмовиков СС. Я видел фанатиков из Гитлерюгенда. Я видел мясников из Гестапо. Но у всех у них, даже у самых конченых ублюдков, в глазах был страх, или азарт, или безумие. Что-то человеческое.       У этих существ не было ничего.       Они были пустыми оболочками, набитыми приказами и технологиями.       Офицер в фуражке — тот самый, что курил — стоял рядом с ними. На его фоне контраст был чудовищным. Он был человеком из плоти и крови, в пыльном плаще, с усталым лицом. Они были монолитами из резины и стали.       Офицер казался маленьким рядом с ними. И, что самое страшное, он их боялся. Я видел это по тому, как он держался на шаг позади, как он не смотрел им в линзы. Он командовал ими, но это было командование дрессировщика, который вошел в клетку с тиграми, забыв хлыст.       — Einheit 7, — бросил офицер, указывая рукой в сторону обломков самолета.       — Scannen Sie das Wrack. Ich will keine Überlebenden. (Единица 7. Сканируйте обломки. Я не хочу выживших).       Солдат, к которому он обратился — гигант, возвышающийся над офицером на голову, — медленно повернул шлем. Красные линзы скользнули по лицу командира. Пауза затянулась.       На секунду мне показалось, что сейчас он просто оторвет офицеру голову. Без злобы. Просто потому, что тот мешает.       — Jawohl, — проскрежетал вокодер.       Солдат поднял руку.       В его перчатке — толстой, с усиленными накладками на костяшках — был зажат прибор. Не оружие. Это была коробка с раструбом, похожая на счетчик Гейгера, но более громоздкая. От прибора тянулся витой кабель, уходящий куда-то за спину, в ранец, который был частью системы жизнеобеспечения.       Он направил раструб на песок.       Клик-клик-клик-клик.       Звук был громким, четким. Прибор трещал.       — Energiesignatur negativ, — доложил солдат. (Энергетическая сигнатура отрицательная).       Они искали не нас.       Озарение ударило меня, как пощечина. Им было плевать на пилотов. Им было плевать на меня или Миллера. Они искали энергию. Следы того оружия, которое сбило нас? Или что-то, что мы могли перевозить?       — Weiter, — махнул рукой офицер, явно желая поскорее убраться отсюда.       Солдаты двинулись вперед.       Их плащи шуршали. Шух-шух. Шух-шух. Тяжелая прорезиненная ткань терлась о саму себя. Этот звук был похож на дыхание огромных мехов.       Они шли цепью, прочесывая местность. Каждый их шаг поднимал облачко пыли. Они не смотрели под ноги. Они смотрели сквозь свои красные линзы, доверяя приборам больше, чем глазам.       Один из них прошел в трех метрах от моей ямы.       Я увидел детали, которые раньше скрывала тень. На его воротнике, там, где резина переходила в металл шлема, были выбиты руны. Две молнии. SS. Но они были стилизованы, переплетены с шестеренкой. А на плече, на черном шевроне, скалился череп. Totenkopf. Мертвая голова.       Но у этого черепа вместо костей были провода.             Кибернетика.       Слухи ходили давно. Разведка докладывала о «Железных людях» на Восточном фронте. О солдатах, которые не чувствуют боли, которые идут в атаку с оторванными руками. Мы смеялись. Мы говорили, что это пропаганда Геббельса.       Теперь я лежал в песке и смотрел на правду.       На поясе у солдата висело оружие. Это был не «Шмайссер». Это было что-то тяжелое, с толстым кожухом ствола и баллоном, прикрученным снизу. Огнемет? Или что-то похуже?       Он остановился.       Красные линзы уставились в мою сторону.       Я почувствовал, как пот, холодный и липкий, потек по спине. Неужели прибор засек меня? Тепло тела? Сердцебиение?       Вокодер щелкнул.       — Biologische Masse, — произнес механический голос. (Биологическая масса).       Он сделал шаг к моей дюне.       Моя рука на рукояти «Люгера» свело судорогой. Восемь патронов. У него бронежилет под плащом? Наверняка. Шлем? Пуленепробиваемый. Куда стрелять? В линзы? В шею, где гофрированная трубка входит в маску?       Я был готов умереть. Но я заберу этого ублюдка с собой. Я вгоню ему всю обойму в этот проклятый вокодер, чтобы он заткнулся навсегда.       — Lass das, — крикнул офицер от машины.       — Das sind nur Schakale. Wir haben keine Zeit. (Оставь это. Это просто шакалы. У нас нет времени).       Солдат замер. Его голова медленно повернулась к офицеру, потом снова ко мне. Я был шакалом. Для его сенсоров я был просто куском теплого мяса, не стоящим внимания.       — Bestätigt, — прохрипел он.       Он отвернулся.       Черный плащ взметнулся, подняв вихрь песка. Солдат двинулся дальше, к горящим обломкам самолета, чеканя шаг, который звучал как удары молота по крышке гроба.       Я выдохнул. Воздух вышел из меня дрожащим, прерывистым потоком.       Они ушли.       Но я знал, что это только начало.       Эти твари — «Тотенкопф» — были не просто солдатами. Они были будущим. Будущим, в котором для таких, как я, нет места. Они были лишены страха, сомнений и жалости. Они были идеальными убийцами, созданными в лабораториях, где мораль умерла раньше, чем подопытные.       Я смотрел им вслед, на их широкие, черные спины, похожие на надгробия.

      «Вы можете быть из стали, — подумал я, чувствуя, как ярость вытесняет страх. — Вы можете быть из резины и проводов. Но у вас есть хозяин. А у хозяина есть горло».

      Я запомнил их запах. Запах формалина и жженой резины. Теперь я буду знать, когда они рядом.       Я подождал, пока они отойдут на безопасное расстояние, и начал медленно, осторожно откапывать себя из песка. Моя война только что стала намного сложнее. И намного тише. Песок давил.       Это было не просто физическое давление массы кварца на грудную клетку. Это было давление самой земли, пытающейся переварить инородное тело. Я лежал под тридцатисантиметровым слоем Сахары, и каждый мой вдох был актом сопротивления.       Грудная клетка, скрепленная лишь силой воли и сломанным ребром, отказывалась расширяться. Воздух приходилось цедить сквозь стиснутые зубы, маленькими, вороватыми глотками, чтобы движение диафрагмы не вызвало оползень на поверхности.       Я был мертвецом. Я был ископаемым. Я был миной, ждущей, когда на нее наступят.       Надо мной, в мире живых, раздавались шаги.       Хруст. Хруст. Хруст.       Звук был тяжелым, механическим. Это не была походка человека, который боится подвернуть ногу на зыбком склоне. Это была поступь машины, которая знает, что поверхность прогнется под ней. Каждый шаг отдавался вибрацией в моем позвоночнике, словно кто-то бил молотком по фундаменту дома, в подвале которого я прятался.       Он не ушел.       Офицер уехал. «Кюбельваген» растворился в ночи, увозя с собой человеческую слабость и страх. Но «Тотенкопф» остались. Эти черные, резиновые големы не нуждались в отдыхе. Им не нужно было спать. Им нужно было только одно: найти аномалию.       И аномалией был я.       Звук шагов приближался. Он шел не по прямой. Он двигался зигзагами, методично сканируя сектор. Я слышал еще один звук — тонкий, высокий писк, похожий на комариный зуд, но с электронной, синтетической природой.

Пи-и-и-и... Клик. Пи-и-и-и... Клик.

      Прибор. Тот самый, с раструбом. Он нюхал воздух. Он щупал песок невидимыми пальцами радиоволн или эфирного резонанса.       Я закрыл глаза под слоем песка. Тьма стала абсолютной. Я сосредоточился на слухе.       Он был близко. Три метра. Два.       Я почувствовал, как песок над моей левой ногой слегка просел. Вибрация стала невыносимой. Он стоял прямо надо мной. Или рядом. Его тень, должно быть, упала на мой могильный холмик, охлаждая песок еще на долю градуса.

КЛИК-КЛИК-КЛИК.

      Прибор затрещал, как счетчик Гейгера в эпицентре взрыва. Частота щелчков возросла до истерической дроби.       Он нашел меня.       Не визуально. Его красные линзы, возможно, видели только бархан. Но его сенсоры почуяли тепло. Или биение сердца. Или запах пота и крови, который просачивался сквозь песчинки, как феромоны страха.       — Biologische Signatur lokalisiert, — проскрежетал голос прямо над моим ухом. (Биологическая сигнатура локализована).       Звук вокодера был таким громким, что казалось, он говорит внутри моей головы. В нем не было торжества. Только констатация факта. Холодная, бинарная логика: цель найдена — цель подлежит уничтожению.       Я услышал шорох. Звук кожи, трущейся о металл. Он доставал оружие. Или настраивал огнемет. Или просто собирался вогнать щуп прибора в песок, чтобы проверить плотность «грунта».       Времени на раздумья не осталось. Стратегия «камня» провалилась. Пришло время стратегии «гремучей змеи».       Моя правая рука под песком сжалась.       Не на рукояти «Люгера». Пистолет был в кобуре, забитый песком, и вытащить его, передернуть затвор — это секунды. У меня не было секунд. У меня были доли мгновения.       Мои пальцы сжимали тот самый кусок обшивки «Скайтрейна». Рваный, зазубренный треугольник дюралюминия, длиной с ладонь. Острый, как бритва, на одном конце, и обмотанный куском оторванного рукава на другом, чтобы не порезать собственную руку.       Примитивный заточка. Оружие отчаяния.       Я напряг каждую мышцу своего избитого тела. Боль в ребре вспыхнула предупреждающим огнем, но я загнал её в дальний угол сознания.       — Сдохни, — прошептал я одними губами, выплевывая песок.       И я взорвался.       Песчаная дюна взлетела на воздух, словно изнутри ударил гейзер.       Я не просто встал. Я выстрелил собой из земли. Мои ноги, упершись в твердую породу под слоем песка, сработали как поршни. Я вложил в этот рывок всю ярость, всю ненависть, всю жажду жизни, которая накопилась во мне за эти бесконечные часы падения и страха.       Песок ударил солдату в лицо.       Это было моим единственным преимуществом. Эффект неожиданности. Даже кибернетический мозг требует времени на обработку данных:

«Песок движется. Угроза. Перерасчет».

      Этих миллисекунд мне хватило.       Я увидел его.       Он был огромным. Снизу, из положения лежа, он казался черной башней, закрывающей звезды. Его плащ развевался, как крылья летучей мыши. Красные линзы горели адским огнем. В руках он держал тот самый сканер, похожий на оружие из дешевой фантастики, с мигающими лампами и витым проводом.       Он не успел поднять его. Он не успел отшатнуться.       Я врезался в него плечом, игнорируя хруст в собственной ключице. Удар был такой силы, что стокилограммовый солдат пошатнулся.       Моя правая рука описала дугу.       Это не был фехтовальный выпад. Это был удар мясника. Грубый, восходящий удар снизу вверх, нацеленный в единственное уязвимое место, которое я мог достать.       Горло.       Там, где шлем соединялся с кирасой, была щель. Узкая полоска гофрированной резины, обеспечивающая подвижность головы.       ЧВАК.       Звук удара был отвратительным.       Алюминиевое лезвие встретило сопротивление.       Это была не кожа. Это была многослойная, армированная резина, пропитанная каким-то составом, делающим её твердой, как покрышка грузовика. Мой импровизированный нож не прошел сквозь нее, как сквозь масло. Он застрял.       Я почувствовал, как острие уперлось во что-то твердое под резиной — в армированный воротник или, возможно, в сам позвоночник.       Солдат не закричал.       Он издал звук, похожий на сбой в работе гидравлического пресса.       ГХР-Р-Р-Р-ЗЗЗТ.       Вокодер зафонил.       Он не упал. Он стоял, как скала. Его рука — тяжелая, закованная в черную перчатку — метнулась ко мне. Он схватил меня за предплечье той руки, что держала нож.       Хватка была чудовищной.       Я почувствовал, как мои кости сжимаются, готовые треснуть. Это была не человеческая сила. Это была сила сервоприводов. Он сжимал мою руку с безразличием станка, перемалывающего заготовку.       — Bedrohung... — прохрипел он. (Угроза...).       Он не чувствовал боли. Он просто регистрировал повреждение. Я понял, что если я сейчас не закончу это, он сломает мне руку, а потом оторвет голову. Я зарычал.       Я бросил вес всего тела на нож. Я уперся ногами в песок, навалился на него грудью, глядя прямо в эти мертвые красные линзы. Я видел в них свое отражение — перекошенное, грязное лицо безумца.       — Ломайся! — заорал я ему в маску.       Я провернул лезвие.       Алюминий скрежетнул о металл внутри его шеи. Я почувствовал, как рвется резина. Как лопаются шланги.       И тогда фонтан ударил.       Это была не кровь.       В лунном свете жидкость казалась абсолютно черной. Густой, маслянистой, вязкой. Она ударила под давлением, забрызгав мне лицо, залив глаза.       Она была горячей. Обжигающе горячей.       Запах ударил в нос — резкий, химический смрад. Смесь машинного масла, формалина, железа и чего-то тухлого. Это была кровь машины, смешанная с консервантами, поддерживающими жизнь в том куске мяса, что был внутри костюма.       Солдат дернулся.       Струя черной жижи попала в решетку его вокодера. Звук превратился в бульканье.       БЛЮРГ-КХХХ-ЗЗЗТ.       Хватка на моей руке ослабла. Сервоприводы зажужжали, пытаясь компенсировать потерю давления в системе.       Я вырвал руку. И ударил снова.       В ту же рану. Глубже.       На этот раз лезвие вошло по рукоять (по ту тряпку, что я намотал). Я почувствовал, как острие перебило что-то важное — трахею, кабель, позвонок.       Голова солдата дернулась назад. Красные огни в линзах мигнули. Раз. Два.       И погасли.       Он рухнул.       Не как человек, подкашивающийся в коленях. Он упал как срубленное дерево. Жестко.       Плашмя. Подняв тучу песка.       Я упал сверху на него, не в силах удержать равновесие. Мое лицо оказалось в сантиметрах от его маски. Черная кровь текла из его шеи, заливая песок, который жадно впитывал эту ядовитую влагу.       Я лежал на нем, тяжело дыша. Мое сердце колотилось так, что казалось, оно сейчас выпрыгнет через горло. Сломанное ребро пульсировало острой, горячей болью, напоминая о цене этого прыжка.       Тишина вернулась.       Но теперь она была другой. Это была тишина после убийства.       Я медленно отстранился, вытирая лицо рукавом. Черная жижа размазалась по коже, жгла, как кислота. Я сплюнул. Вкус во рту был отвратительным — химическим, горьким.       Я посмотрел на свою руку. Она дрожала. Кусок алюминия все еще торчал из шеи нациста, как надгробие.       — Ты не машина, — прошептал я, глядя на труп.       — Ты просто консервная банка с дерьмом.       Я перевернулся на спину, скатываясь с тела на холодный песок. Мне нужно было отдышаться. Мне нужно было понять, не слышали ли остальные.       Но пустыня молчала. Только ветер тихо свистел, играя с краем черного плаща мертвого солдата.       Я был жив. И у меня теперь было оружие. Не кусок металла. А то, что висело на поясе у этого ублюдка.       Охотник стал добычей. А добыча только что показала зубы. Тишина, наступившая после смерти первого солдата, была обманчивой, как мираж. Она длилась ровно столько, сколько требуется нейрону, чтобы передать сигнал от глаза к пальцу, лежащему на спусковом крючке.       Я все еще лежал на трупе, чувствуя, как черная, маслянистая жижа пропитывает мою одежду, обжигая кожу химическим жаром. Мое дыхание было рваным, хриплым, похожим на работу сломанного насоса. В ушах все еще стоял хруст ломаемых шейных позвонков — звук, который я буду слышать в кошмарах, если доживу до того момента, когда смогу спать.       Щелчок.       Этот звук прорезал ночной воздух чище и страшнее, чем любой крик. Это был звук взводимого затвора. Металлический, сухой, безжалостный.       Я поднял глаза.              Второй солдат — тот, что стоял у мотоцикла — больше не смотрел на горизонт. Он смотрел на меня.       Он был метрах в двадцати. Черный силуэт на фоне звездного неба, вырезанный из самой плотной материи тьмы. Его красные линзы горели, как угли в аду. Он не бежал. Он не кричал тревогу. Он просто поднял свое оружие — тот самый тяжелый автомат с толстым кожухом — и прижал приклад к плечу.       В его движениях не было суеты. Это была машина. Алгоритм. Обнаружена угроза. Устранить.       — Kontakt, — проскрежетал его вокодер. Одно слово. Приговор.       Я понял, что не успею встать. Не успею отпрыгнуть. Песок под ногами был слишком зыбким, мое тело — слишком избитым, а сломанное ребро превращало любое резкое движение в пытку.       Вспышка.       Дульный срез его автомата расцвел белым цветком.       Это были не трассеры. Это был свинец. Тяжелый, крупнокалиберный свинец, разогнанный усиленным пороховым зарядом.       Пули ударили не в меня. Они ударили в то, что лежало между мной и смертью.       В труп.       Я вцепился в мертвеца, как утопающий в бревно. Я рванул его на себя, поднимая этот стокилограммовый кусок резины, мяса и стали, превращая его в щит.

ТУК-ТУК-ТУК-ТУК.

      Звук попаданий был тошнотворным. Это был звук ударов кувалдой по мокрому мешку с цементом. Тело в моих руках дергалось, содрогалось, словно пытаясь ожить. Каждая пуля передавала свою кинетическую энергию через мертвую плоть прямо в мои руки, в мои плечи.       Я чувствовал, как пули рвут резину плаща. Как они дробят кости внутри трупа. Как они вязнут в кирасе, не в силах пробить её насквозь, но превращая внутренности моего «щита» в фарш.       Черная кровь брызнула мне в лицо из новых отверстий. Она была горячей, липкой, вонючей. Я зажмурился, сплевывая химическую горечь.       — Feuerstoß, — прокомментировал стрелок, не прекращая огня. Он шел на меня. Шаг за шагом. Методично. Он подавлял меня огнем, прижимая к земле, чтобы подойти и добить в упор.       Мои мышцы выли. Держать этот вес на вытянутых руках, лежа на спине в песке, было за гранью человеческих возможностей. Сломанное ребро скрежетало, впиваясь в легкое. Перед глазами плыли красные круги.

      «Оружие, — пронеслось в голове. — Мне нужно оружие».

      Мой «Люгер» был в кобуре, прижат к песку моим собственным бедром. Достать его — значит отпустить щит. Отпустить щит — значит умереть.       Но у мертвеца тоже было оружие.       Я нащупал кобуру на поясе трупа. Она была жесткой, сделанной из формованного пластика или какой-то композитной кожи. Клапан был закрыт на магнитную застежку.       Я рванул клапан. Пальцы, скользкие от черной жижи, соскользнули. Еще очередь. Пули взрыли песок в сантиметре от моего уха, осыпав меня гравием. Он пристреливался. Он искал брешь в моей обороне.       — Давай же, сука! — прорычал я, вгрызаясь пальцами в кобуру.       Есть.       Моя ладонь сомкнулась на рукояти.       Она была странной. Слишком толстой, слишком угловатой для классического «Парабеллума». Рукоятка была покрыта шершавой насечкой, которая впилась в кожу, обеспечивая мертвую хватку даже сквозь слизь и кровь.       Я потянул.       Пистолет вышел туго, с хищным металлическим шелестом.       Он был тяжелым. Гораздо тяжелее, чем должен быть пистолет. Ствол был удлинен, утяжелен массивным набалдашником компенсатора. Это был не офицерский аксессуар для парадов. Это была ручная гаубица. Прототип. «Люгер-46», или как там они называли это чудовище в своих секретных лабораториях.       Я не знал, снят ли предохранитель. Я не знал, есть ли патрон в патроннике. Я просто надеялся на немецкую педантичность. Они всегда носят оружие готовым к бою.       Второй солдат был уже в десяти метрах. Я слышал хруст его сапог сквозь грохот выстрелов. Он перезаряжался. Или просто сделал паузу, чтобы насладиться моментом.       Он видел только кучу черного тряпья и труп своего товарища. Он думал, что я раздавлен.       Что я прячусь в ужасе.       Он ошибся.       Я оттолкнул труп.       Мертвое тело, изрешеченное пулями, рухнуло на песок, открывая меня.       Я не стал вставать. Я перекатился на бок, выставляя правую руку вперед. Локоть уперся в колено, создавая жесткую треугольную опору.       Мир замедлился.       Я видел его. Черная башня. Красные глаза. Дуло его автомата, которое начало опускаться в мою сторону.       Я видел мушку своего нового пистолета. Она светилась. Крошечная точка фосфора на конце ствола.       Я совместил три точки: мой глаз, фосфорную мушку и левую линзу его противогаза.       Вдох. Задержка.       Палец на спусковом крючке. Спуск был мягким, плавным, как у спортивного оружия.       БАМ.       Это был не выстрел. Это был удар грома.       Пистолет в моей руке дернулся с такой силой, что едва не вывихнул запястье. Отдача была чудовищной, но компенсатор сработал, отбросив ствол вниз, а не вверх.       Я увидел вспышку. Я увидел, как пуля — тяжелая, высокоскоростная пуля, возможно, с вольфрамовым сердечником — ударила в цель.       Голова солдата дернулась назад.       Шлем не выдержал.       Я слышал этот звук даже сквозь звон в ушах. Звук лопающейся керамики. Звук трескающегося черепа.       Левая линза его маски взорвалась фонтаном красных осколков и черных брызг.       Но он не упал.       Он пошатнулся, сделав шаг назад, словно пьяный. Его автомат дал очередь в небо, прочертив зеленую дугу трассеров среди звезд.       «Живучий, тварь», — подумал я с холодной ненавистью.       Я вернул мушку на цель. На этот раз — в центр лба. Туда, где на шлеме скалился серебряный череп.       БАМ.       Второй выстрел.       На этот раз физика победила кибернетику.       Пуля ударила в лобную пластину. Шлем раскололся пополам, как гнилой орех. Куски композитной брони, смешанные с серым веществом, проводами и микросхемами, брызнули веером позади его головы.       Это было графично. Это было грязно. Это было прекрасно.       Солдат рухнул.       Он упал на колени, потом плашмя, лицом в песок. Его автомат выпал из рук, звякнув о камни. Ноги дернулись в последней конвульсии — остаточный электрический импульс в сервоприводах — и затихли.       Тишина вернулась. Но теперь она пахла порохом.       Я лежал, глядя на дымящийся ствол «Люгера». Моя рука дрожала. Не от страха. От напряжения.       — Хорошая машинка, — прохрипел я.       Я медленно сел. Боль в ребре вернулась, напоминая о себе острым уколом, но я отмахнулся от нее. Сейчас было не время для боли. Сейчас было время для мародерства. Я встал, пошатываясь. Песок скрипел под ногами. Я подошел ко второму трупу.       Он лежал в луже собственной черной крови. Расколотый шлем открывал то, что было внутри. И это было мало похоже на человека. Кожа была серой, испещренной портами и разъемами. Вместо части черепа была металлическая пластина.       «Что же они с вами сделали?» — подумал я, но жалости не было. Было только отвращение.       Я пнул его автомат.       Оружие было тяжелым. Я поднял его.       Это был не MP-40. Это была эволюция.       Ствольная коробка была штампованной, грубой, но надежной. Магазин был длиннее обычного, изогнутый, вмещающий, наверное, сорок или пятьдесят патронов. Приклад был складным, но более массивным, с резиновым затыльником. На боку красовалась маркировка:

MP-46 (Prototyp).

      Я передернул затвор. Звук был сочным, маслянистым. Механизм работал идеально, несмотря на песок.       Я повесил автомат на шею. Ремень был широким, удобным. Тяжесть оружия на груди успокаивала. Это был вес власти. Вес возможности диктовать свои условия.       Я обыскал разгрузку мертвеца.       На поясе висели гранаты.       Это были не классические «колотушки» M24 с деревянной ручкой. Это были гладкие, яйцевидные цилиндры из темного металла с красной полосой. Stielhandgranate 43? Нет, что-то новее. На них были диоды. Электронный взрыватель?       Я снял две штуки и повесил себе на пояс.       Запасные магазины к автомату. Три штуки. Тяжелые, полные. Я рассовал их по карманам куртки, выбросив оттуда бесполезный песок.       Я посмотрел на себя.       Я был покрыт черной кровью, песком и потом. Моя куртка была порвана. Мое ребро сломано. Но в моих руках был тяжелый пистолет, на шее висел автомат, а на поясе — гранаты.       Я больше не был жертвой крушения. Я не был выжившим.       Я был армией из одного человека.       Я посмотрел на горизонт, туда, где горели огни базы.       — Ну что, Ганс, — прошептал я, обращаясь к мертвому офицеру, который уехал, думая, что оставил здесь только трупы.       — Ты хотел зачистку? Ты её получишь.       Я проверил предохранитель на MP-46. Щелчок. Огонь.       Я двинулся вперед. В ночь. В войну. Тишина вернулась, но теперь она была другой.       Раньше это была тишина пустоты, безразличного вакуума, в котором человек — лишь случайная погрешность. Теперь это была тишина кладбища. Тяжелая, почтительная, пропитанная запахом свежей смерти.       Бласковиц стоял над телами.       Его тень, вытянутая луной, падала на труп второго солдата, перечеркивая расколотый шлем. Черная жижа — эта алхимическая кровь Рейха — уже перестала течь, начав густеть и впитываться в песок, оставляя на поверхности маслянистые, радужные разводы. Би Джей смотрел на них сверху вниз. Его грудь вздымалась тяжело, с хрипом. Сломанное ребро, казалось, пульсировало в такт сердцу, напоминая о себе каждым ударом, словно внутри него тикали часы с обратным отсчетом.       Он не чувствовал триумфа. Убийство этих тварей не принесло облегчения, которое обычно наступает после схватки. Когда ты убиваешь человека, ты видишь, как гаснет свет в его глазах. Ты видишь страх, или удивление, или смирение. Это диалог двух душ, одна из которых отправляется на суд.       Здесь диалога не было.       Он просто выключил технику. Он разбил лампочку. Он перерезал провод. Бласковиц пнул носком ботинка руку мертвеца. Тяжелая перчатка безвольно мотнулась. Никакой реакции. Просто кусок резины и мяса.       — Будущее, значит... — прохрипел он. Голос был сухим, как наждак.       Если это то, что Череп готовит для мира, то мир обречен. Армия, которая не ест, не спит и не чувствует боли. Армия, которую нельзя деморализовать, потому что у нее нет морали. Бласковиц сплюнул вязкую слюну, смешанную с песком, прямо на нагрудную пластину с эмблемой СС.       Он сунул руку за пазуху, под разорванную кожаную куртку. Пальцы нащупали папку с досье. Она была теплой от его тела и влажной от пота.       Он вытащил её.       Бумага была помята, углы загнулись. На обложке осталось темное пятно — след от его грязных пальцев, отпечаток той самой черной жижи. Он раскрыл карту.       В тусклом свете луны линии казались бледными венами.

«Сектор 44-Б». «Объект Омега».

      Красный крестик, поставленный штабным карандашом где-то в Вашингтоне, в уютном кабинете с кондиционером и кофе. Как же наивно это выглядело сейчас. Они рисовали стрелочки, планировали маршруты, рассчитывали время подлета. Они думали, что это будет диверсия.       Они не знали, что отправляют их в мясорубку.       Бласковиц поднял глаза от карты. Он посмотрел на север.       Там, где карта обещала «предполагаемый район раскопок», реальность нарисовала совсем другую картину.       Горизонт не был темным.       Вдалеке, километрах в десяти, небо было разрезано светом.       Это был не тот пульсирующий купол, который сбил самолет. Это был прожектор. Одинокий, мощный луч, бьющий вертикально вверх, в самое сердце космоса. Он был холодным, бело-голубым, жестким, как стальная колонна. Он не искал самолеты. Он просто был. Он заявлял о присутствии.       Это был маяк. Маяк высокомерия.       Вокруг основания этого луча небо светилось заревом. Там, за дюнами, кипела работа. Там гудели генераторы, лязгали гусеницы, кричали надсмотрщики. Там Череп строил свой новый мир на костях старого.       Бласковиц почувствовал, как холод пустыни пробирается под одежду, но этот холод больше не вызывал дрожи. Он закалял. Он превращал кожу в броню.       Он посмотрел на свои руки.       В правой он сжимал трофейный MP-46. Оружие было тяжелым, угловатым, чужим. Оно пахло не так, как американский «Томпсон». Оно пахло синтетическим маслом и злым гением. Но оно лежало в руке идеально. Баланс был смещен вперед, чтобы компенсировать отдачу.       Рукоятка впивалась в ладонь агрессивной насечкой.       Это было оружие убийц. И теперь оно принадлежало ему.       Бласковиц поднял ствол к луне.       Левая рука легла на рукоятку затвора. Металл был холодным.       ЩЕЛК-КЛАЦ.       Звук передергиваемого затвора прозвучал в ночной тишине как удар хлыста. Патрон вошел в патронник. Механизм сработал с маслянистой, смертоносной плавностью. Бласковиц проверил предохранитель. Огонь.       Он был готов.       Внутри него что-то изменилось. Та часть Бласковица, которая была просто солдатом, выполняющим приказы, умерла вместе с Миллером на той скале. Та часть, которая надеялась на эвакуацию, сгорела вместе с «Скайтрейном».       Остался только Волк.       Зверь, загнанный в угол, но от этого ставший только опаснее. У него не было стаи. У него не было логова. У него были только клыки и цель.       Он посмотрел на луч прожектора, пронзающий небо.       — Вы хотели войны, ублюдки? — прошептал он.       Его губы скривились в жуткой, недоброй усмешке, от которой треснула запекшаяся кровь на нижней губе.       — Вы думали, что война — это ваши игрушки? Ваши лазеры? Ваши резиновые солдатики?       Он поправил ремень автомата на шее. Тяжесть оружия давила на плечи, но это была приятная тяжесть. Тяжесть ответственности. Тяжесть судьбы.       — Я принес вам войну, — сказал он громче, обращаясь к ветру, к песку, к далекому генералу Штрассе.        — Настоящую. Грязную. Кровавую. Такую, от которой вы не спрячетесь в своих бункерах.       Он повернулся.       За его спиной, в километре к югу, догорал самолет. Огонь уже утих, превратившись в тлеющие угли, похожие на рану на теле земли. Столб дыма растворялся в ночи. Это было его прошлое. Его билет в один конец.       Он больше не смотрел туда.       Бласковиц сделал шаг.       Ботинок с хрустом врезался в песок.       Второй шаг.       Он шел не как человек, который выжил в авиакатастрофе. Он шел как человек, который идет на работу. Его силуэт — широкие плечи, раздуваемая ветром куртка, ствол автомата, смотрящий в землю — вырезался на фоне звездного неба черным монолитом.       Он уходил в темноту дюн. Туда, где не было дорог. Туда, где ждали монстры.       Но монстры еще не знали, что самое страшное чудовище в этой пустыне — это не они.       Это он.       Тьма поглотила его фигуру, но звук его шагов — тяжелый, ритмичный, неотвратимый — еще долго висел в холодном воздухе, пока ветер окончательно не стер следы, оставив пустыню ждать рассвета, который будет красным от крови.

КОНЕЦ ЭПИЗОДА 1

5 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (1)