Твои/мои шрамы

R
Завершён
29
Пэйринг и персонажи:
Размер:
29 страниц, 10 637 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
29 Нравится 0 Отзывы 4 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:
С первой же затяжки наружу полез кашель, легкие на вдохе хлопнули, будто из праздничных шариков выпустили воздух. Разворошенная пачка Джонатана валялась на кафеле; он подобрал её и сунул в подклад куртки, чтобы не мозолила глаза. Уилл позаимствовал всего одну сигарету, и всё равно его ужасно мучила совесть, будто он, по меньшей мере, ограбил этнографический музей. Никотин — полная дрянь. Зря он начал. Хотелось перебить привкус рвоты, но, кажется, сделал только хуже. Чертыхнувшись, он втопил бычок в плитку. Что подумает мама, когда всё выяснится? Слезы на глаза навернулись сами, когда он представил ее лицо. С того дня, как он впервые пропал в Изнанке, она жила в вечной тревоге за младшего сына. Джойс душила его своей любовью, своим страхом, а он задыхался, не смея сказать и слова поперек. Просто не чувствовал за собой такого права. Всё, что он чувствовал — это вину. Она пылала в нём ярче пожара. Что будет делать мама, когда её худшие ожидания оправдаются — он не знал. Не хотел давать себе возможность передумать. Уилл никогда не считал себя Уиллом Храбрецом, Уиллом Силачом или хотя бы Уильямом Решительным. Да и Мудрым он, если честно, не был. Иначе бы понял всё гораздо раньше, а не крючился на полу ванной, пытаясь переждать истерический рвотный позыв. Он написал им всем письма. Маме, Джонатану и Майку. Письмо лучшему другу детства вышло позорно коротким. Четыре слова: «Спасибо за всё. Уилл». Наверное, нужно было приписать ещё кое-что, но он не стал. Им всем стоило жить дальше — уже без него, а если наговорить лишнего — это только подкинет дров в костёр общей боли. Майк не умел справляться с собственными чувствами, а Уилл слишком хорошо знал, каково это — жить жизнью, полной сожалений. Он лежал на боку, поджав к груди колени, уже не всхлипывая. Слезы просто текли, расчерчивая ему переносицу. Соль драла уголки век. Из-под двери тянуло сквозняком. Уилл не помнил, сколько так пролежал. В какой-то момент ему показалось, что он засыпает, — тогда он дёрнулся, оттолкнулся ладонью от пола и резко сел, смаргивая плывующие круги перед глазами. Он так устал, что всё кончится раньше, чем он заметит. Это утешало, но только слегка. <…> Можно было наглотаться таблеток — но всегда был риск, что его откачают. Можно было взять двустволку, но он не был уверен, что сможет хладнокровно вышибить себе мозги. Ему бы просто не хватило характера. Несмотря на высокий риск суицида среди подростков, оказалось, сделать это не так-то просто. Можно было шагнуть с вышки и разбиться об асфальт, но кто даст гарантию, что ты не очнешься в инвалидном кресле? Он выбрал лезвия, потому что с ними хоть как-то удавалось подружиться. В последнее время он с ними зачастил — раны, которые он прятал под длинными рукавами свитера, не успели поджить. Но боль хотя бы могла на время заякорить его в этой реальности. Как хорошо, что отец их бросил, и мама не будет выслушивать, что вскрытые вены и передоз снотворным — метод тупых домохозяек. Сначала он думал сделать это вне дома. Забраться куда-нибудь поглубже в лес, чтобы его точно нашли не сразу. Но он не мог заставлять Джойс переживать свои поиски снова. Пусть она найдёт его в ванной; хотя бы неизвестность не будет её мучить. Иногда несбывшаяся надежда гораздо страшнее потери. Ему ли не знать? <…> Генри не был монстром. Вернее, когда-то Уилл так думал. В Хоукинсе пятьдесят девятого, который он до сих пор иногда видел во снах, они были близки так, как он не был близок даже с Майком. У Майка была Оди. У Генри не было никого. Уилл помнил ещё кое-что: тепло чужих рук и ощущение утекающей боли, послушной неведомой силе. Всё то, что он пережил в чужом времени, воспринималось как яркий, болезненный сон. Иногда в чертах родного города проступали черты прошлого, но он принимал это за игру воспалённого воображения. В конце концов, на весь Хоукинс он был единственным, кто так долго пробыл в Изнанке. Неудивительно, что это сводило его с ума. В какой-то момент ему стало казаться, что он всё придумал — и тогда Генри стал его воображаемым другом, с которым он делился всем, что не мог разделить с остальными. У всех детей бывают воображаемые друзья. Никого из взрослых такое не насторожило. А оказалось, каждый шаг навстречу Генри — был шагом к Векне. Если бы не Уилл, лоза бы никогда не нашла путь под Хоукинс. Уилл — и был лозой; был шпионом — все те ночи, когда ему являлись кошмары; Генри использовал его как шахматную фигурку, переставляя с клетки на клетку — а он и не заметил бы. Так сильно жмурился, что веки пришлось поднять насилу, когда уже нельзя было отвертеться. Он мог убить Майка в тот раз, когда сознание покинуло его, и чужой разум заставил его взять Уилера за горло. Тогда он очнулся по чистой случайности. Но кости удачи редко падают дважды. Связь с Векной только крепла; ещё немного — и галлюцинации заслонят собой солнце. Уилл думал об этом, пока ванна заполнялась горячей водой. Зеркало покрылось конденсатом. К лучшему, — подумалось. Он бы не захотел смотреть сейчас себе в глаза. Вспомнилось: когда ему однажды брали кровь в больнице, медсестра посоветовала набрать в легкие побольше воздуха, — чтобы не было больно смотреть, как игла прокалывает вену. Забавно, но с ножами это тоже работает. Раз. Уилл делает вдох, кровь лезет из-под лезвия так легко, будто вспарываешь не кожу, а тетрапак с вишневым соком. Почти не больно. Уилл шмыгает носом. Хочется, чтобы всё закончилось побыстрее.

***

От природы была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не в исступление, и она в один миг, после самых ярких надежд и фантазий, начинала клясть судьбу, рвать и метать всё, что ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.

Забавно, но иногда в своих мыслях, мечтах, фантазиях, называйте как хотите, Генри убегает в стерильную спальню лаборатории Хоукинса. Это место должно было стать его тюрьмой, но стало домом — тем самым, которого у него никогда не было. Место пыток; место, где его разбирают на части. Единственное место, которое он мог по-настоящему назвать своим. Ибо дом — это не там, где тебя любят. Дом — это откуда ты родом. А он родился здесь, в боли и ярости. Но вернемся к сути: когда становится совсем невмоготу, Генри сбегает. Он слишком часто в своей жизни сбегает от чего-то, если подумать. Все эти игры в поддавки с собственной природой, шаги по клеткам шахматной доски — вперед-назад, влево-вправо. По правилам отступать могут лишь пешки, но правила меняются со скоростью, за которой Генри фатально не успевает. На самом деле. Без шуток. Не успевает. Так и напишите на надгробном камне: здесь лежит мальчик, юноша и мужчина, который везде опоздал. Аминь. Существует фундаментальный закон взаимодействия с реальностью: ты не можешь вступить с ней в контакт, не разменяв часть своей сущности. Каждое решение, каждое касание — акт раскрытия. Даже мысль, рожденная в безмолвии черепа, пульсирует в поле реальности едва уловимым ритмом, оставляя призрачный оттиск. Эти следы подобны пыльце, подхваченной ветром, но для умеющего читать узоры на воде, для того, кто может усилить шепот до крика, все они — открытая книга. Ни один шаг не совершается в абсолютной тишине для того, у кого есть слух. Пространство Изнанки дышит с ним в унисон. Здесь время течет иначе. Минута растягивается в год, а год — сжимается в пылинку, проскальзывающую меж пальцев. Он давно перестает отсчитывать время привычным для людей способом. Счет теперь ведется на циклы: прилив боли, отлив ярости, тихий шепот связей, протянутых в мир живых словно паутина. Старые часы с длиннохвостым подвесным маятником давно идут задом-наперед; они тоже сбегают. Связь с Уиллом напоминает старую, плохо сросшуюся кость, которая ноет при перемене погоды. Генри (Векна? какая, к черту, разница?) всегда знает, где он. Нить натянутой связи светится в темноте его сознания тусклым, но никогда не гаснущим огнем, и ведет во тьме как маяк. Он не приходит к нему. Зачем? Он и так повсюду: вокруг, вовне, внутри; в тревожащих полуночных кошмарах, в необъяснимых воспоминаниях, в давящем чувстве контроля, сводящего Уилла с ума. В мыслях, в чувствах, в навязанных желаниях. Генри питается страхом, — чужой растерянностью. Это помогает ему на мгновение вспомнить — почувствовать, — что даже в новой бесконечно одинокой форме существования осталось что-то личное. Вспышка: глянцево-белый кафель, сигаретный окурок, залитое слезами лицо; мокрые волосы сбились в неряшливые кудряшки надо лбом, губы дрожат, изгибаясь в страдающей усмешке. Вспышка: лезвие бритвы, холодное и острое, чертит линию по бледному, лишенному загара предплечью; рана столько тонка и глубока, что края ее забывают разойтись и изойтись кровью; ей приходится слегка помочь пальцами, до судороги закусив щеку. Вспышка: письмо в четыре слова, написанное дрожащей рукой; единственное в конверте без подписи. Его бы стоило сжечь, но… И над всем этим — тяжелое, удушающее чувство конца. Не гибели в борьбе, не сокровенной жертвы, возложенной на алтарь чьего-то спасения, новой жизни и нового же начала, чего-то блаженно-глупого, что копится в головах начитавшихся книжек мальчишек, а потом изливается вовне сплошным потоком фанаберической чуши, а тихого, позорного исчезновения. Что-то внутри, глубоко под пластами тусклой ярости, дрожит в панике. Генри скручивает в нервах — всего и разом, — протестуя против потери и кражи. Он не желает спасать Уилла. Он хочет его остановить. В ванной комнате дома на окраине Хоукинса холодеют, сгущаясь, свинцовые тени. Конденсат на зеркале подхватывается тонким ледком, покрывая стекло причудливыми морозными узорами. Лампочка над раковиной вспыхивает разок особенно ярко и гаснет, погружая комнату в полусумрак, нарушаемый лишь тусклым светом, бьющим из-под двери. Уилл, чувствующий тяжесть в руках и странную, звенящую пустоту в голове, возможно, поднял бы взгляд. Увидел бы, как тени в углу комнаты перестали быть просто тенями. Как они стягиваются, словно кто-то упрямо неутомимо вращает клубок, сгущаются, принимая иную форму — нечеткую, колеблющуюся, но узнаваемую. От алого озерца к низкому потолку поднимаются кольца пара. Голова Уилла бессильно откинута на бортик, глаза прикрыты. Второй надрез получается лучше, чем первый — сделанный в спешке, пока не прошел запал. Ко второму усилию он уже понимает, смиряется с тем, что задумал, и лезвие тянется по коже легко, погружаясь в парную плоть на четверть дюйма, вспарывая синеватые нити вен. «Идиот» Голос дробится, звучит одновременно здесь и не_здесь хрипящим эхом старого радиоприемника — весь в помехах. В нем слышится злость, но совсем нет тревоги. Вдоль обшарпанных стен, стелясь и сплетаясь, прорастают чернильные побеги, вспучивая обои и сбивая с полки над раковиной стаканчик с зубными щетками, пасту и флакон с ополаскивателем. Они падают, разбиваются — разлетаются осколками по полу, голубоватая жидкость, отвратительно пахнущая химической хвоей, растекается, забиваясь в щели плитки. Но звука нет, словно кто-то выкрутил тумблер в абсолютный минус. Вокруг стоит густая, давящая тишина. Генри ступает ближе, и по полу тянутся гнилостные отпечатки его шагов, словно штрих-пунктир на карте. Он опускается на колени в лужу крови и проводит ладонью над свисающей с бортика рукой, но не касается; воздух дрожит там, где его пальцы рисуют невидимый след. Лозы подхватывают бессознательное тело Уильяма, поднимая в воздух. Вода стекает с его одежды, волос, безвольно раскинутых рук на пол сплошным потоком, ее так много, что розоватая лужа в считанные мгновения расползается под ногами, затекает в дверную щель. Повинуясь воле хозяина, побеги сплетаются в плотный кокон, покачивая Уилла как младенца в колыбели. Генри выпрямляется и подходит ближе, наконец касается его немого запястья. Крепко обхватывает пальцами и разворачивает развороченной мякотью вверх. «Если ты так хотел, то мог просто позвать, незачем делать все самому» Ладонь его искажается, обрастая грязным мясом, а острые когти впиваются в кожу. Тонкие побеги изнаночной скверны выстреливают из-под пальцев, иглами вбиваясь в рану. Уилл вздрагивает. Генри поднимает лицо, глаза его мерцают нечеловеческим светом иного мира, когда взгляды их, наконец, встречаются.

***

— Ты… — выдыхает Уилл. «Всё это время им был ты». Или: «Не думал, что ещё раз тебя увижу». Или: почему именно ты — из всех людей — придёшь к мысли, что этот мир — мой мир — надо разрушить до основания? Иногда его вышвыривало в реальность Векны как по щелчку выключателя. Еще секунду назад ты пытался уснуть, ерзая щекой по наволочке, щелчок, и под твоими ногами сгущеный изнаночный воздух. Он физически мог ухватить это ощущение. Лоз, простреливающих позвоночник. Общей невесомости. Обычно те из них, что взлетали, раскинув руки, заканчивали на земле увечными, переломанными марионетками. Уилл и в этом — особенный. Он ненавидел быть особенным; обычно это означало быть изгоем. Особенных не берут играть в футбол. Не зовут на школьные танцы. С ними не здороваются за руку, потому что исключительность — как чума, и мало кто хочет ей заразиться. Ладонь в кулак, кулаком по зубам, и вот ты уже рассказываешь друзьям, как упал с лестницы и пропахал носом три последние ступеньки. Друзья у тебя тоже особенные. Фрики, задроты; из тех, что держатся вместе, потому что толпу так просто не отстреляешь. Не будь Уилл особенным, отец бы не ушел из семьи, брат не курил бы марихуану со странными друзьями в фургончике возле школы, мама бы перестала горстями пить успокоительное. Не будь Уилл особенным — жертвы Векны были бы живы, а реальность не трещала по швам, готовая разойтись надвое. Генри принимал свою исключительность, как неизбежное. Как ниспосланное. Уилл чувствовал его одиночество, пусть и не такое яркое, как-то, что нарывало у него под сердцем. За изувеченным мясом билось сердце ожесточившегося ребёнка. Странно. Генри теперь казался ему старше и одновременно с этим — он будто бы совсем не изменился. Просто нарастил бесстрастную маску поверх лица. Уилл попытался протянуть к нему руки. Перепачканные кровью пальцы дрожали, дрожало его дыхание, картинка перед глазами бешено пульсировала, — могло ли всё это быть его предсмертной галлюцинацией? Генри шагнул к нему ближе, лианы, придя в движение, потянули его вниз, сравнивая их в росте. Уилл ощутил, как желчь подкатывает к горлу, и постарался отрешиться от звука лоз, преследовавших его ночами. Пальцы скользнули по чужой скуле. От отдернул руку, точно обрезавшись, когда ощутил касание к коже — пусть и холодной, но настоящей. Слезы закапали из глаз, солью накипая на ресницах. Уилл почувствовал, что сейчас задохнется. Всхлипы рвали ему грудь. Лоза затрещала и зачавкала, вызвав у Уилла короткий рвотный позыв, но смилостивилась. Он ощутил, как колени касаются твердого кафеля, и следующим мигом качнулся вперед, налетая лбом на пряжку чужого ремня. Плечи ходили на всхлипах уродливых рыданий. Если бы Генри вздумал сейчас отступить на шаг, Уилла бы качнуло вперед и бросило на кафель. Ни мышцы, ни позвоночник его не держали. — З-зачем? — с присвистом выдохнул Уилл. Клац-клац-клац. Зубы бились о зубы, как у дурацкой пластиковой игрушки. Он хотел спросить о многом. О Хоукинсе 59-го. О мистере Ньюби и Пэтти. О том, что с ним стало в лабораториях. И было ли всё это настоящим. — Почему я? Когда Генри всё же отстранился, Уилл упал вперед на выставленные ладони. Пальцы заскребли по кафельной плитке, врезаясь в швы; он ссутулился, вжимая голову в плечи. Слезы забарабанили по полу, как летний дождь. «Это всё из-за меня». «Зачем ты заставляешь меня это делать?» Уилл понимал, что Генри не даст ему умереть. Он был окном для Векны в этот мир, когда был помладше. Теперь он был его глазами, и его руками. Даже уже не шпионом. Солдатом. «Я всё равно не выдержу, если они погибнут. Как ты не понимаешь?» Была ещё одна мысль. Он запрятал её глубоко, вместе с воспоминаниями 59-го. Глубже своего самого страшного, самого стыдного секрета. Теперь она просилась, скреблась, царапалась; надсадно выла ему в ухо. Уилл не любил её — и ту свою сторону, которую она питала. Сторону, которая, может быть, и хотела, чтобы какая-то часть Хоукинса — не вся, конечно; не его семья, не его друзья; — ответила за то, что совершила. За Генри, за Оди. За других детей. За собственные кошмары про слепящие стерильностью больничные коридоры и мутно-зеленые резервуары с раствором. Отбивающий обоняние запах хлорки и собственных кишок. «Это не ты. Это Бреннер». ВЗВИЗГ (Уилл зажимает уши руками) когда вдавливаешь ладони в череп, звук становится вязким, как в морской раковине, когда прикладываешь ее к уху (белые коридоры и много крови; девчонке не больше десяти, она вся вывернута будто поломанная кукла, сложенная свастикой; шагать надо аккуратно, чтобы не поскользнуться — такая простая, будничная мысль; пластиковый бейдж теперь не нужен) ВЗВИГ Нет, нет, нет. (он вязнет) Прекрати это.

***

Я хотел бы найти того, кто был бы моим отражением. Кого я мог бы понять и кто понимал бы меня. Но нет такого человека. И даже если бы он был, что нам было бы делать друг с другом?

Изнанка реагирует мгновенно, изливаясь вовне полноводной рекой. Генри иногда кажется: у нее есть своя воля, или, по крайней мере, зачатки. Настойчивое, жадное, не знающее меры пространство, способное поглотить и задушить все живое, дай только время. Полифагия ее слишком неукротима, чтобы спускать поводок. Воздух дрожит, наполняясь низкочастотным гулом и собираясь в первый, второй и третий удары — медленный, ритмичный такт спазматической стенокардии. Тени на стенах комнаты — нет, уже не комнаты даже, а иного пространства, где кафель сливается с багровой тканью его мира так органично, что не понять, где заканчивается один и начинается другой, — шевелятся, ползут к потолку подобно зависшим в воздухе струйкам черной ртути. И лишь от сидящего на полу Уилла исходит слабое, постепенно угасающее, но настоящее тепло. Именно оно выжигает в реальности дыру. Невидимая нить связи, обычно тонкая — не толще детского волоса, — натягивается и крепнет, обрастая витками стальных жил. Процесс двусторонний, но эмоции Уильяма не поддаются контролю и сметают заслон на границе сознания Генри, разбивая в щепки. Мысль об избранности вызывает горькую усмешку. Генри видит это иначе; в его мыслях звучит иная формация: совпадение. Родственная деформация, быть может. Крил принял свою природу, как принимают приговор, шагнув на эшафот с гордо поднятой головой. За годы отшельничества и он оборачивает ее в сталь, как в старые-добрые закаляя кровью. Уилл же носит свою как рваную одежду, добровольно набив карманы камнями, и этот старый совсем-не-волшебный плащ лишь тянет его ко дну. Он с головой погружается в свою боль, а Генри кует из нее оружие. Почему он? Потому что Уилл — противоположность. Потому что в его тихой, творящей боль душе Генри видит искаженное, но узнаваемое отражение. Они оба — продукты насилия над природой. Бреннер вылепил из Крила оружие, а мир Хоукинса вылепил из Байерса идеальную жертву. Разве это не смешно? Разве это не достаточная причина, чтобы встать плечом к плечу, позволив связи вырваться наружу, как лоза сквозь асфальт? Нет, не так. Если и существуют в мире два более непохожих друг на друга человека, то это Уилл Байерс и Генри Крил. Пугливый мальчишка, неспособный держать удар, умеющий лишь прятаться и давиться рыданиями, пока никто не видит! Почему именно он?! Генри так и не находит ответа. Кто-то однажды (возможно, мать) сказал ему, что противоположности созданы, чтобы притянуться друг к другу и накрепко сплестись корнями, срастись плотью и стать одним целым. Если это то, чего не хватает Генри, то… лучше сдохнуть, чем принять это. Но Уилл, несмотря на все попытки раздавить его как букашку, все еще жив. И с каждым кровоточащим надрезом становится лишь… сильнее? Закаляется. Краеугольный. Уилл Байерс становится его личной точкой невозврата. До Генри не сразу доходит: ну, конечно! В чем-то его мать все же была права, и противоположности тянутся к противоположностям сквозь отчаяние и скуку. Уиллу нужен стабилизатор, тогда как Генри — катализатор. Просто восхитительно. Крамольная жажда Уилла, запрятанная так глубоко, что даже Генри требуется все его терпение, чтобы впервые рассмотреть ее среди осколков битых чувств (обломки фанеры и неслучившегося волшебства; надежды на то, что где-то есть мир, где друзья не лгут, а злодеи получают по заслугам; рисунки с рыцарями и прекрасными девами; разломанный надвое деревянный посох с навершием из тусклого пластикового кристалла). Эта злобная мысль о мести, о том, что часть Хоукинса заплатит за совершенное с ним злодеяние, касается сознания ледяной иглой. Генри замирает. Вот оно. В Уильяме тлеет тот же уголек гнева, только он боится его раздуть и прячет в ладонях, а Генри строит на этом костре новый мир. Он шагает вперед, и кафель под ногами темнеет, покрываясь сетью черных прожилок. Крил склоняется, его тень накрывает беспомощно ссутулившуюся фигуру. Уилл инстинктивно вжимает голову в плечи, будто ожидая удара. Тогда Генри опускается перед ним на колени, нарушая дистанцию и вновь делая ее невыносимо близкой. — Удобная ложь. «Это все из-за меня». Генри мог бы сказать, что не видит перед собой врага. Мог бы сказать, что не видит шпиона. Признаться, что видит в Уилле ученика; свидетеля; и единственную нить, связывающую его с понятием «был» и «есть» сквозь года. В расширенных зрачках Уилла плавают образы: отблеск лабораторных ламп, тень старого дерева у дома, его собственное лицо — не такое, какое он видит по утрам в зеркале, а перевернутое, отраженное на дне чужих глаз. Генри хочется затолкать ему в глотку детские надежды, смять, скомкать все, что нарывает внутри. Вылепить из этого нечто новое, выпустив наружу гной, что не дает Уиллу дышать полной грудью и скоро пойдет горлом. Вместо этого он ведет большим пальцем по чужой щеке, смазывая пот, кровь и слезы. И в тот же миг реальность плывет, перестраиваясь, с характерным щелчком кости, встающей на место. Генри отбрасывает прочь, бьет лопатками о твердую стену, выбивая из груди остатки кислорода. Отросшая челка падает на глаза, свет люминесцентных ламп режет чувствительную радужку. Крил медленно осознает себя: слишком медленно, мысли текут неприлично тягуче, застревая и мутнея будто сироп. Он окатывает мутным взглядом по сторонам, ощущая странное жжение на груди, под ключицами. К осознанию примешивается вспышка гнева, которая не находит выхода и подобно ожогам от электрошока жжет его изнутри. Генри подхватывается на ноги стремительным звериным движением, толкает белую дверь и выходит в коридор. Встречается взглядом с удивленным охранником и бросает на ходу, не узнавая за рычанием собственного голоса: — Даже не думай. Охранник, повинуясь его воле, застывает на месте изломанной марионеткой, глупо приоткрыв рот и неестественный вывернув шею. Нижняя губы отвисает как у младенца, остекленевший взгляд останавливается на одной точке, вперенный в пространство. Стена за его спиной растягивается липкими нитями, напоминающими подтаявший зефир. Щупальцы охватывают затянутые в форменную куртку грузные плечи, оплетают горло, затягивая фантома в жадный, голодный зев. Генри стремительно проходит мимо, сворачивая направо в знакомом до боли коридоре. — Где ты прячешься, черт побери! — шепчет он, проносясь мимо наглухо запертых комнат с маленькими духовыми окошками, запаянными пуленепробиваемым стеклом. Ярость следует за ним по пятам, плавя пространство, время, сам стержень не_реальности. Ошибка Крила в том, что он забывает: в эту игру могут играть двое.

***

Уилл бежит. Коридоры лаборатории больше похожи тюремные. Железные двери пестрят перед глазами, когда он пролетает мимо, чудом разминувшись с разносчицей. Девушка в бело-розовом халате с усилием толкает перед собой тележку с больничной едой. Байерса в ее реальности не существует, поэтому она даже не смотрит ему вслед. Уилл успевает заметить рыжую прядь, выбившуюся из-под колпака. На вид она не старше Нэнси. Дико думать о том, что помимо заключенных в лаборатории были и другие дети, но у него совершенно нет времени с этим разбираться. — Генри Крил! — объявляет разносчица, сверяясь с длинным списком пациентов. Уилл вздрагивает, сбиваясь с шага. Не смотреть — вот главное правило. Не смотреть; просто бежать вперед, пока траншея чужих воспоминаний не упрется в дверь на выход. Но он зачем-то оборачивается. Зачем?.. Если дать себе присмотреться, на одну чертову секунду, на один бешеный удар сердца, можно разглядеть решетки в дверях, куда заключенные (пациенты?) подтягиваются как собаки к окошкам для питомцев. Уилл отшатывается, когда слышит резкий скрежет, с которым Генри хватается за прутья. Он не видит его лица, только руки; острые костяшки наружу. Худые пальцы, тонкие запястья; хлипкие, птичьи. Генри шепчет: «пожалуйста», Уилл сбивается уже не с шага — а с собственного дыхания, потому что ни один ребенок не должен содержаться в клетке, ни один ребенок не должен говорить так — когда в голосе стоят слезы, слышать — больно. Он против воли делает шаг навстречу. Под потолком с тихим электрическим жужжанием мерцают лампы. Девочка-разносчица — Уиллу хочется почему-то назвать её Мэг, потому что она правда похожа на Мэг из любого американского штата — прячет глаза за списком. Стыдится, — понимает Уилл. Он почти чувствует, как у нее пылают уши. Зачем они послали девчонку? Вряд ли лаборатория Бреннера страдала нехваткой персонала. — Прости, — говорит она. — Доктор сказал — сегодня ничего. Лампа под потолком мерцает. Уилл медлит ровно настолько, чтобы увидеть его сутулую фигуру в противоположном конце коридора за миг того, как взрываются армстронги, осыпая пол коридора градом осколков и погружая его в темноту. Клац. Что-то щелкает. Это не похоже ни на статику, на щелчок пальцами. Какой-то ровный механический звук: клац-клац-клац. Смазав плечом по стене, Уилл бросается к ближайшей двери, выталкивая себя в соседнее — освещенное — помещение. Комната — архив или склад. Стеллажи до потолка, забитые папками в одинаковых серых переплетах. На единственном столе — старая лампа под зеленым абажуром, рядом аккуратная стопка бумаг и обычная ручка для записей. Уильям! Когда-то он, наверное, понимал его лучше. Когда между ними не стояли убийства, трещины и порталы, когда они были просто детьми, которые держатся друг за друга, чтобы одиночество не казалось непереносимым. Уиллу всегда казалось, что виноват Бреннер. Виновата Тень, а Генри просто сломлен. Но сломленные люди не выбирают забить живого человека камнем вместо того, чтобы броситься бежать. Для этого нужен трезвый, оценивающий разум, который не застилает боль и паника. И, наверное, — почему он не подумал об этом раньше? — не каждый сможет вскрыть котенка, пусть и в жертву ради выживания. Уилл Байерс бы не смог. УИЛЬЯМ! В дверь врезался кулак. Тяжелая железная створка смялась, будто все это время она была из картона. Лампа на столе резко вспыхнула, разгораясь ярче. Свет выхватил отражение в стеклянной дверце стеллажа. Не свое. Сухое, бледное, с темными впадинами вместо глаз. Уилл отпрянул. Прятаться здесь было негде. Архив был совсем небольшой, не считая огромных полок. Единственный проход был за письменным столом, но он стоял вплотную к стеллажам, поэтому Уилл отшвырнул стул прочь и рухнул на колени, пригибая голову, чтобы не вписаться лбом в столешницу. Вовремя. Второй удар. Дверь прогнулась сильнее, и по краям косяка поползли черные, жилистые трещины. На третьем ударе письменный стол всхлипнул. Ручка грохнулась с края и покатилась по паркету, оставляя за собой жирную черную полосу. Она вела к дальней стене, где в тени зиял узкий проход между стеллажами. Ловушка. Наверняка ловушка. Но Уиллу было не выбирать. Железная дверь содрогнулась вновь, и на этот раз треснул металл. Уилл прополз под столом и кинулся к проходу. Клац-клац-клац. В комнату за его спиной хлынул свет, сжирая тени. Уилл услышал тяжелые уверенные шаги. Скрипнул стул под чужим весом, оглушительный треск рвущегося металла, грохот и тишина; тиканье напольных часов, взявшихся из ниоткуда. А потом ласковый голос произнес: — Вот ты где, Генри. Я везде тебя ищу. (— у меня от этого доктора мурашки. Генри, ничего не ответив, стал раскачиваться на качелях сильнее — выше и выше, до самого солнца, он никогда не боялся падать, он вообще будто бы никогда ничего не боялся, и может быть в этом все дело. Уилл восхищался им, потому что никогда не смог бы так же. Без стыда, без страха; даже взгляд с людей соскальзывал быстрее, чем они заметят; чтобы не ошпарило в ответ. — упадешь же, — неуверенно предположил он, невольно повторяя то, что сказала бы ему мама. — а ты не думай об этом, — фыркнул Генри из прошлого, выталкивая качели весом вверх.) Проход сужался. Свет окончательно погас. Оставалось только бежать на ощупь по бумажному лабиринту, надеясь, что выход найдется.

***

Главное, самому себе не лгите. Лгущий самому себе и собственную ложь свою слушающий до того доходит, что уж никакой правды ни в себе, ни кругом не различает, а стало быть, входит в неуважение и к себе и к другим. Не уважая же никого, перестает любить, а чтобы, не имея любви, занять себя и развлечь, предается страстям и грубым сладостям и доходит совсем до скотства в пороках своих, а всё от беспрерывной лжи и людям и себе самому.

Сознание Генри разорвано на два потока, и они текут не параллельно, а пронзают друг друга, создавая мучительный диссонанс. Один поток — здесь и сейчас. Багровые прожилки Изнанки пульсируют в такт стремительным шагам. Пол крошится, истекая ветвистыми трещинами, он — смесь школьного асфальта и лабораторного линолеума. Генри идет сквозь эту кашу, пробирается с усилием и вязнет по щиколотку, а она тянется за подошвами его ботинок черными нитями, не желая отпускать из силков. Второй поток — прошлое, насильно вызванное на поверхность их столкновением. Оно вгрызается в нервы, заставляет ощущать то, чего нет и, возможно, никогда не было. Но ладони помнят холод железных прутьев, а в горле собирается ком тошноты от запаха больничной еды, смешанного с хлористым ароматом антисептика. В голове дробится шепот, его собственный, детский, полный унизительной и какой-то животной надежды: «пожалуйста». Когти врезаются в стальную дверь архива. Железо сминается, как фольга, и пространство за дверью на миг видится ему таким, каким оно было когда-то: стерильный коридор, мерцающий свет, тень, вытянутая вверх, словно резной человечек, но накрепко пригвожденная к полу. Генри переступает через порог, намеренно скрадывая шаг, словно в темноте архива таится монстр более зловещий, чем он сам. Он подходит к столу, проводит ладонью по кромке. Древесина под пальцами трескается, превращаясь в труху, обнажая под собой сплетение черных, влажных, змеящихся и пульсирующих, словно живые, волокон. Крил испытывает ужас ни с чем не сравнимого узнавания, как знает каждую трещину в потолке старой камеры. — Уильям. Все, на что хватает Уилла, это на жалкую детскую попытку спрятаться. Когда-то он был таким же. Ярость вспыхивает ослепительно-белым пламенем, режет виски. Он вонзает когти в край стола и одним движением отправляет его в стену. Дребезжит лампа под зеленым абажуром, падая на пол. Гора бумаг обрушивается следом, взвиваясь бурей из пожелтевших листов. На полу, прижавшись к стеллажу, сидит мальчик. Лет одиннадцати на вид, в светлой больничной пижаме, слишком просторной для его худого тела. Он смотрит на Генри широко распахнутыми, потемневшими от страха глазами — не в страхе перед монстром, а с ужасом узнавания. И это он сам. Иллюзия длится одно сердцебиение, потом образ мерцает и плывет, и на его месте — Уилл, настоящий, дрожащий от ужаса, с глазами, полными слез. В сознании Генри происходит сдвиг. Два потока сталкиваются лоб в лоб. Ярость на Бреннера, на клетку, на собственное бессилие, которое Байерс заставил заново пережить, сворачивается в груди в тугую пружину, не находя выхода. Клац-клац. Этот звук Генри ни с чем не спутает. От него виски и задняя сторона шеи моментально покрываются липкой испариной. Клац-клац-клац. Маленький Крил верил, что еще всего одно оглушительное «клац», и он натурально сойдет с ума. Он опускается на колени перед Уиллом — вновь, как перед божественным алтарем, и улыбается мягкой, понимающей улыбкой. Ему не нужно прилагать усилия, чтобы все внимание Байерса сосредоточилось на его темной фигуре, заполняя собой все пространство комнаты, всю вселенную воспоминаний. — Вот ты где, Генри. Голос, который звучит из его уст, — не его. Он низкий, размеренный и до одури проникновенный. Это голос Мартина Бреннера. Папы. Он рвется из глотки в обход стальной воли, как вырывается воздух из проткнутого легкого. Генри смотрит на Уилла, на этого мальчика, который боится всего — боли, одиночества, самой сути страха, — но упрямо продолжает искать в нем того, другого, с кем когда-то сплетал пальцы. Уилл ищет Генри. А находит Векну. И в этом кроется горькая, такая знакомая ирония, что любая ярость по сравнению с ней кажется детской вспышкой гнева. Он медленно протягивает руку, не замечая, что пальцы дрожат. Кончики их почти соприкасаются с щекой Уилла. Воздух вокруг густеет, становясь вязким как сироп. — Я везде тебя ищу, — повторяет голос Бреннера его же устами, но теперь в нем слышится иное. И в этот миг Генри не понимает, кто кого нашел. Он ли загнал Уилла в угол архива? Или Уилл, своим побегом, своей памятью, загнал его обратно в самую глубину кошмара, откуда нет выхода? Генри в ужасе отдергивает руку, словно коснувшись открытого пламени. Бешено вращая глазами, оглядывается по сторонам. Контуры предметов начинают плавиться, ползти и наседать, изгибаясь куполом, словно низкое летнее небо середины августа, готовое вот-вот опрокинуться на макушку. Крил тянется к Уиллу, но того уже нет, и пальцы хватают воздух. В черном зеве открытого лаза мелькает подошва кроссовка. Генри рычит, стремительным усилием бросаясь вперед — в погоню за наглым мальчишкой. Как посмел он, использовать его же оружие?! Как посмел собрать худшие воспоминания Генри в кулак и бросить в лицо?! Лаз узкий, явно не предназначенный для взрослого человека. Генри протискивается внутрь, сипло вздыхая. Плечи скоблят стальные стенки, а руки приходится тесно прижимать к груди, проталкиваясь вперед исключительно волевым усилием. Будь у него больше времени, он бы, конечно, вспомнил, как боится замкнутых пространств, но сейчас все мысли Крила заняты лишь жаждой — догнать, поймать и разорвать на куски того, кто осмелился стать ферзем из пешки за два смелых хода. Туннель кажется нескончаемым. Оглушительную тишину разбивает лишь надсадное, с хрипами дыхание Крила, и шорох трущейся о стенки одежды. Сколько еще? Куда он ведет? Спустя десяток бесконечных метров дышать становится легче. Генри думает, что лаз становится шире, но на самом деле, меньше становится он. В лицо бьет порыв осеннего ветра, пахнущего далекими кострами и палыми листьями. Генри застывает, а потом крепко-крепко жмурит глаза. — Давай же, — шепчет он, — Давай… Это просто иллюзия. Когда он вновь поднимает ресницы, перед ним расстилается пейзаж старой детской площадки на окраине. Сюда Генри любил убегать, когда они только переехали в Хоукинс, чтобы побыть в одиночестве и вырваться из-под раздражающей опеки матери. Крил поднимается с колен, выпрямляясь в полный рост. Подносит ладони к лицу — покрытые царапинами пальцы, маленькие, детские ладони, вокруг ногтей — багровая кайма, которую придется долго вычищать грубой щеткой. Он поднимает лицо к закатному солнцу, ловит щекой легкий ветерок. На ресницах прыгают радужные отблески, и если долго смотреть вдаль, в уголках глаз собирается соль. Генри делает шаг; под каблуком туфли что-то влажно чавкает. Он опускает глаза и брезгливо одергивается: алое и еще совсем свежее, глянцевито поблескивающее пятно на земле с ошметками бурой шерстки и торчащими наружу осколками желтоватых костей. То, что когда-то было пойманным в силки кроликом. Крил отступает в сторону и тщательно обтирает подошву о еще по-летнему сочную траву.

***

Беги и ни о чем не думай. Стратегия выживания не давала сбоев. Бывают люди, живущие в постоянной тревоге. Под безоблачным небом и в безопасности такие люди горстями пьют противотревожное; живут в чертовом бункере, напихивая его консервами, на случай ядерной угрозы. Но стоит случиться концу света, они с облегчением думают: «Боже, наконец-то». Уилл Байерс бежал, тело несло его само — куда-то вперёд, сквозь узкий лабиринт. Вслед доносилось звериное рычание Векны, но это было куда проще, чем ощущать ноющее покалывание в затылке и жить в предчувствии угрозы. Это говорит кое-что об Уилле Байерсе, но пока ты бежишь — можно ни о чем не думать; есть ты, есть грохот твоего сердца, есть адреналин, и страх, бьющий в лопатки. А больше нет ничего. <…> Уилл снова разревелся в школьном туалете, когда чуть не назвал Джойс Мальдонадо мамой. Странно было видеть её такой. Он вспоминал: мелкие излучины морщин в уголках глаз, руки в цепках, то, как замедлялось ее дыхание, когда она засыпала раньше сына, которому читала на ночь. От нее пахло выпечкой и бытовой химией; а еще — усталостью и одиночеством. Джойс, которую он встретил в этом времени, была живой и яркой. Как безоблачное лето. Он с трудом представлял, как эта девчонка сможет однажды стать его матерью. А еще он думал: слава богу его отец, Лонни Байерс, не учился в той же старшей школе. Уилл бы этого абсолютно точно не вынес. К тому же пришлось бы всем объяснять, что они всего лишь однофамильцы… Домой идти не хотелось. Его разместили у шерифа, а куда еще деть неизвестно откуда взявшегося подростка? Уилл вяло жевал печенье, которым его угостила Джойс, и слезы сами наворачивались на глаза. Солнце подсушивало дорожки на щеках. Старенький велосипед надсадно скрипел, когда Уилл пытался на нем разогнаться. То, что он не развалился по сварочному шву пополам, уже было чудом само по себе. В размышлениях, Уилл свернул на узкую тропинку, ведущую к качелям. В своем времени он часто туда убегал, чтобы побыть одному. Это было одно из тех мест, о котором знала мама; компромиссное — как он их про себя называл; замок тоже был одним из таких. Хотя последнее признавать было отчего-то неприятно. Генри он заметил не сразу. Мешало слепящее солнце, из-за которого все вокруг было присыпано сепией, и собственные слипшиеся ресницы, из-за которых он смотрел на мир будто бы сквозь узкую щель. Когда их взгляды встретились, уже поздно было делать вид, будто Уилл просто проезжал мимо. Колесо оставило длинный тормозной след на тропинке. Велик слегка накренился; нос ботинка взрыл землю. — Привет, — выдавил он из себя, расстроенно хлюпнув носом. — Привет, — с заминкой ответил Генри. И уставился на него как-то странно, боязливо запрятав руки в карманы. Тогда Уилл подумал, что Генри, наверное, тяжелее, ведь он несчастен в своём времени, а он сам — всего-навсего в чужом. И, может быть, однажды он сможет вернуться домой, к маме и брату. А что будет делать Генри? Уилл опустил взгляд ниже и глухо ойкнул. Сердце колотнулось, прыгнуло до горла и рухнуло в желудок. Внутри все предательски задрожало. Он не сразу понял, что от зрелища выпавших на траву кишок его тошнит. <…> Уилл съездил домой и стащил с кухни картонную коробку. Трогать мертвое тельце было страшно, но кое-как, со слезами, им удалось запихать тушку в импровизированный гробик, перемотанный скотчем. В основном это делал Генри. Уилл понимал, что кролик мертв, но боялся его касаться, будто этим может навредить еще сильнее. А может просто зрелище смерти пугало его больше, чем он понимал. — Не понимаю, зачем ставить силок на детской площадке, — вздохнул он, утирая нос рукавом. — А если в него забежит собака или кошка? Генри на это лишь пожал плечами. — У нас был пес, — неожиданно сказал Уилл. — Честер. Он и сам не заметил, как оговорился: «был». Боль вошла ему в затылок с такой силой, будто заднюю стенку черепа сверлили строительной дрелью. Уилл зашипел и накренился вперед, стискивая голову руками. Честер — славный, добрый пес; Уилл и Джонатан — оба его просто обожали. Уилл читал книжки про воспитания собак и ругал маму, когда та тайком давала ему что-то со стола. Когда он был помладше, то мог возиться с Честером весь день и засыпал, уткнувшись в грязно-серую свалявшуюся шерсть. Со шмоток не сходили отпечатки лап. А потом он умер. С Векной и кошмарами Изнанки я так и не понял, как… Дрель мигрени с чавкающим хрустом впилась ему в висок. Уиллу показалось, что он закричал, но из горла не хлынуло ни звука.

***

Человек не рождается раз и навсегда в тот день, когда мать производит его на свет, жизнь заставляет его снова и снова — много раз — родиться заново самому.

Лучшая защита — показать, что ты не заинтересован, что тебе все равно. На злые насмешки, шепот за спиной, болезненные тычки в плечо в столовой. Чужую злость очень просто не замечать, на том зиждется основы равнодушия, которые некоторые постигают в раннем детстве, а иные — никогда. У Генри нет времени передумать. — Привет, — отвечает он после секундного промедления и намеренно делает свой голос плоским и невыразительным. Он сует руки в карманы, пряча виновные пальцы, словно Уилл сможет разглядеть на них кровь. Крил неподвижно застывает, а искусственная идиллия обволакивает его целиком, подобно кислоте пытаясь растворить каждый острый угол. Воздух пахнет беззаботным детством, по крайней мере так, как он запомнил: нагретым металлом качелей, жухнущей на солнце пыльной травой, терпкостью прелых листьев, собранных в огромные кучи, и едва заметно — железистым душком свернувшейся крови. Таков был запах его последнего мирного года. Совершенная, детализированная и оттого смертельно опасная ловушка захлопывается над головой, точно крышка чайника. Крил прячет повлажневшие — от нетерпения или волнения? кто разберет, — ладони в карманы брюк и слабо улыбается Уиллу с едва заметным налетом вины. Когда Байерс возвращается, Генри почти надоедает ждать. Пальцы, привыкшие разрывать и калечить, с неожиданной осторожностью подхватывают безжизненное тельце. Откуда-то приходит понимание, что нужно поддержать морду и аккуратно уложить кролика в картонный гроб. Крил тщательно расправляет скрученные лапы, свивает выплеснутые наружу сизые потроха (от них уже не исходит парного облака внутреннего жара) и плотно закрывает крышку. Одна часть его сознания с презрением констатирует абсурдность ритуала — захоронение для существа, которое уже стало удобрением. Другая — с немым изумлением фиксирует, как дрожат пальцы Уилла, как он отворачивается, чтобы не видеть, но остается рядом. Потому что… Боится уйти? Или это тоже ему нужно?.. Земля под пальцами по-осеннему влажная, напитанная зарядившими на прошлой неделе дождями, но закатное солнце упрямо припекает спину, обещая подарить Хоукинсу еще с десяток теплых деньков. Генри копает яму под корнями старого клена, где копошатся слепые жирные черви, на опушке пролеска, куда они уходят, не сговариваясь, подальше от посторонних глаз предаваться скорби. Рядом, на траве, лежит картонная коробка; из-под скотча на ее боку проступает под жирным пятном логотип бакалейной лавки. Внутри — неподвижный комок меха и костей. Крил утирает лоб тыльной стороной ладони, не замечая, как пачкает его землей. Пыль липнет к проступившей на коже испарине, скапливается в хмуро заломившихся морщинках на переносице. В ноздри бьет сладковатый, уже отдающий тленом, душок, и Генри шумно дышит ртом (Уилл думает, что он устал копать), чтобы не чувствовать его острее, но на языке все равно собирается горечь. Он выпрямляется и брезгливо смотрит на собственные руки: теперь они испачканы в земле так густо, что кажутся чужими. От этого несоответствия кружится голова и давит виски. Генри закапывает кролика, потому что так нужно; потому что оставлять того на виду, где обязательно кто-нибудь наткнется, например, этот странный мальчишка — Байерс, — глупо и чревато вопросами. Вопросов Крил боится больше всего, их ему в последнее время задают и слишком много. Яма недостаточно глубока и он принимается разгребать влажноватые комья земли, отбрасывая их прочь, с омерзением ощущая, как под ногти набивается мелкий сор. Руки действуют сами, будто принадлежат не ему. Все еще черные, облепленные жирными комьями грунта. Не его руки. У него ведь другие — большие, но узкие ладони, покрытые белесой нитью старых шрамов. Ладони, наделенные незримой силой, способной сворачивать людям шеи по щелчку пальцев. Что ему какой-то кролик? Где… Где Генри потерял себя? Где оставил? Что случилось с тем ним, который мог взмахом руки переломать надвое взрослого тренированного мужчину? Почему он здесь? Почему его пальцы пахнут кладбищем и кровью?.. Je est un autre. Они закапывают коробку вместе. Генри делает основную работу, а Уилл, этот странный чуткий ребенок, от которого все шарахаются в школе как от чумного, просто стоит рядом, временами шумно всхлипывая и утирая нос кулаком. Его слезы раздражают и в то же время гипнотизируют. Генри давно разучился плакать. Даже когда Джим, чертов, Хоппер называет его «чокнутым» и грубо толкает в грудь — удар у него крепкий, хоть силы тот почти не вкладывает, но Генри все равно отшатывается на целый шаг, а на плече остается синяк. Нет, он не плачет. Ни к чему кому-то видеть, что он расстроен, задет, — слаб; что слова еще способны пробить брешь в наносной, не по меркам взрослой, броне души. Генри рассеянно слушает болтовню Уилла о силе, о несправедливости, и это кажется ему детским лепетом из другого мира — мира святого (или блаженного, кто разберет) Уилла Байерса. Мира до того простого, что в нем еще есть добро и зло, есть жалость к замученным зверькам, к каждой раздавленной гусенице у дороги. Мир Крила состоит из одиночества и боли; растущего и пульсирующего под кожей, словно второй набор вен, гнева, которому еще нет имени ни в одном известном языке. Он заволакивает сознание неожиданно, ловко отбирая контроль, и сопротивляться приступам не выходит, хоть Генри и пытался. А потом Уилл шепчет: у нас был пес. Прошедшее время звучит так уверенно и окончательно, будто это случилось годы назад. Но они же здесь, сейчас, в настоящем. Логика Генри спотыкается об эту фразу. В этот миг иллюзия дает трещину. Солнечный свет над детской площадкой вдруг кажется Крилу бутафорским и нарисованным неумелой детской рукой. Шум листвы — записью, крутящейся на повторе. А этот мальчик, скорчившийся вдруг от боли у его ног… Генри падает перед ним на колени, не осознавая зачем. Грязные пальцы касаются тонкого плеча Уилла, крепко сжимают. Насколько одиноко должно быть существо, которое прячет в себе такие раны. Насколько одинок должен быть тот, для кого боль — единственный способ вызвать к себе настоящее неподдельное внимание. Генри зачем-то обнимает его, разделяя тяжелую волну страдания, пропущенного сквозь кожу. Уилл — живой катализатор, способный реактивировать в нем годами спящую боль. А это делает его одновременно самой большой угрозой и самым ценным ресурсом. Они сидят на земле, обнявшись, а тусклое закатное солнце медленно скрывается за горизонтом, погружая Хоукинс в сизый сумрак нарождающейся ночи. И лишь когда Уильям перестает всхлипывать, затихает, вжимаясь в плечо Генри влажным, горячим лбом, Крил осторожно тормошит его за плечо и произносит тихо: — Иногда я вижу во снах смерть. Он замолкает, собираясь с духом, решаясь сказать то, в чем никогда и никому (даже Пэтти) не признавался. — Кажется, во мне столько злости, что я могу убить их всех одним движением. Стереть с лица земли. Заставить заплатить… За все, что они совершили, совершают и будут совершать. Крил замолкает вновь; на этот раз тишина густеет между ними, укутывая в кокон, а Уилл — глупый, мягкотелый Уилл Байерс, — и не думает отстраняться, напротив, вцепляется в его предплечья крепче, словно не желая отпускать, раненый признанием в самое сердце. Генри шепчет, запрокидывая лицо к темнеющему небу. Купол изгибается над головой — низкий, кажется, лишь руку протяни, и сорвешь ближайшую звезду. Признание рвется с губ злым смешком: — Я бы хотел иметь друга. Пусть и в облике пса.

***

Уилл смотрел на него совершенно серьезно. Если подумать, дело было совсем не в кролике, хотя он действительно был ранимым, добрым ребенком, и чужая маленькая смерть ранила в нем что-то. Он еще не знал, что на языке взрослых это чувство зовётся тревогой. Что это чувство Джойс Байерс глушила сигаретами и алкоголем; а шериф Хоппер — таблетками. Дети борятся с этим, уходя в фантазии, — просто потому что в таком возрасте у них нет ничего другого. Наверное, поэтому он так сильно цеплялся за d&d. На десять часов можно было притвориться, что ты не Уильям Байерс; а значит всё это происходит не с тобой. Это кому-то другому Лонни Байерс, пока ему не осточертело, показывал, как держать винтовку. «Бить надо так, чтобы он рухнул, где стоял, малыш. Иначе мы будем гонять его по лесу остаток вечера. А нам это не нужно, понимаешь?» Винтовка была тяжелой. Совсем не для пацана его возраста. Руки гудели, прицел плясал; отец чертыхался и звал его бестолочью. «Ничего-ничего», — потом говорил он, глотнув пива из горла; раздражение его остывало быстро. «В следующий раз». И они шли снова. Неприятное воспоминание из детства: крошечный птичий трупик у него ног. «Нда-а, Билли. Такими темпами ты семью не прокормишь». Конечно, птицы и кролики были здесь ни при чём. Он уткнулся лбом в узкое костистое плечо Генри и отстранился через долгое мгновение. На город незаметно опускался вечер; стоял тот самый сезон, когда темнело резко, будто по щелчку, стоило лишь отвести взгляд от полоски горизонта. — Я буду твоим другом, — улыбнулся Уилл, неловко вытирая глаза рукавом. — Если хочешь. Почему-то ему нравился этот странный мальчик. Щуплый, угловатый, он был совсем не похож на Майка, Лукаса или Дастина. В нем была странная, непривычная тишина. Может, их бросило друг к другу одиночество. Уилл привык так считать. Это был очевидный ответ, безопасный; об него не поранишься, как об острое стекло, если тронешь случайно. Был еще один. Уилл отчаянно сопротивлялся этому пониманию, потому что оно не приносило с собой ничего, кроме этого жуткого ощущения; будто лозы извиваются у тебя под кожей, напитываясь кровью вместо дождевой воды. Этот странный надлом; кто-то заставляет тебя, а ты не слишком-то и сопротивляешься, не так ли? Снять предохранитель. Положить палец на крючок. Сосчитать до десяти. Кролик падает как подкошенный. (— тебе же не нравится бейсбол. — зато мы можем провести время вместе, — Уилл пожимает плечами; Джонатан захлопывает дверь в комнату, когда истеричный крик Джойс взвивается под потолок вместе со звоном люстры. Он думает, что можно перебить родительскую ругань Квинами, Боуи и бог знает кем еще; что Уилл слишком маленький; Уилл стеклянный. Лонни думает, что его младший сын — педик. Джойс говорит Хопперу: он нежный, ранимый ребенок) Уилл не знает, кто он такой, но ощущение, будто за тебя всё уже решили, почему-то тяжелее, чем смотреть в стеклянные глаза убитой дичи. Кролик, конечно, здесь ни при чем. <…> — Я знаю, что это ты. — просто сказал он однажды. Генри смотрел на него непонимающе. После уроков они сидели у озера на берегу и последние полчаса бросали в воду камни. Этой игре Уилла научил Джонатан. У Крила не было старшего брата, в школе он не обзавелся близкими друзьями, поэтому Байерс решил взять это на себя, тем более, что на развлечения Хоукинс пятьдесят девятого был не слишком-то щедр. — Когда камень отбивает по воде один раз — это утка, — объяснял он. — Второй раз — селезень. В третий — утка, и снова по кругу. Вряд ли новый друг был впечатлен этим развлечением, но он хотя бы слушал. Уилл спустил ноги с пирса и сунул руку в карман, чтобы достать плоский серый камешек. Резкое движение — и тот весело поскакал по водяной глади. Утка — селезень — утка — селезень — утка — и на дно. Уилл цокнул языком. Ему никак не удавалось побить свой прошлый рекорд. — Рано или поздно кто-то заметит, — он отвел глаза от озера и взглянул на побледневшего Генри. Пирс был пуст; в карманах Уилла было полно камней; тишина между ними становилась гнетущей, как иногда бывает перед началом грозы. Когда вот-вот — и небо треснет. Уилл опустил ресницы. — Я никому не скажу.

***

Все, что мы видим, и все, чего мы не видим, — все равно что сон во сне.

Уилл принимает его безропотно и тихо, будто слова Генри не несут того веса, что он только что изрыгнул наружу подобно проклятью, предложив разделить бутерброд на перемене, а не клокочущую бездну внутри. Крил молча кивает, чувствуя, как вслед за этим согласием проваливается почва у него под ногами — фигурально, конечно, — но ему действительно мерещится, что он падает и летит куда-то в бездну без дна. Ощущение свободного падения бьет в голову крепче всего, что Генри испытывал до. Даже с Пэтти было по-другому. Она, хоть и любила его, кажется, и правда любила, но воспринимала чем-то наподобие фокусника, что дурят народ на ярмарках. Силы Крила немного пугали ее, но и интересовали с практической точки зрения. Раскинь свои карты, вытяни кролика из шляпы, нагадай мне счастливое будущее, ты же можешь, я знаю. Ты — супергерой, Генри Крил, не забывай об этом. Но суперсилы бывают не только у героев, верно? Соври же, если хватит смелости. С Уиллом выходит еще страшнее, потому что ничего не приходится объяснять. И Генри опасливо принимает предложенный дар, не веря в его подлинность, уже готовя в глубине души аргументы для будущего предательства. Так безопаснее. Озеро — местная достопримечательность того масштаба, куда старики ходят до обеда за хорошим клевом, а после полудня подростки приезжают на великах за возможностью окунуться, смывая с себя липкий жар душным летним днем. Но осенью делать здесь решительно нечего. Гладкая поверхность отражает низкое небо, и, если прищуриться, кажется, будто они с Уиллом сидят на краю двух соприкасающихся миров. Байерс сосредоточенно поясняет ему правила новой игры: утки, селезни, бессмысленный круговорот. Генри слушает, не слишком понимая сути, но завороженный самой ритмикой и попыткой навязать чему-то стихийному свой, детский, не поддающийся логике порядок. Он и сам, вслед за Уиллом, бросает камни. Его броски резки и угловаты, а камни уходят на дно почти сразу, со второго, максимум с третьего раза. Свобода не принимает их, как не принимает его. Генри наблюдает за Уиллом со стороны, изучая, как тот концентрируется, и как замирает его дыхание перед броском, точно пытаясь запомнить последовательность действий. Но на самом деле, ему плевать за тем, сколько раз перевернется и отскочит камень, ему просто нравится наблюдать за Уиллом, когда тот чем-то увлечен и не замечает чужого взгляда. Глаза Байерса в такие моменты становятся совершенно прозрачными. Генри пытается воспроизвести такое же выражение на своем лице, но под слоем усилия сквозит лишь настороженность хищника, притворяющегося ручным. Ничего не выходит как надо. Очередной найденный камень уходит на дно, растекаясь неровными кругами. Из зарослей неподалеку вспархивает птица, с криком вставая на крыло. Уилл вздрагивает и резко оборачивается, провожая ее взглядом. А потом вдруг говорит то, что вновь разделает мир Генри на «до» и «после». Первое желание: отрицать, солгать, испугать, заставить замолчать навсегда. Старый, проверенный набор реакций. Но губы не слушаются, и Генри смотрит на Уилла, широко распахнув светлые глаза, на его серьезное отчего-то очень взрослое лицо, расчерченное тенями. Ресницы его дрожат, а в мышцах копится напряжение, как бывает перед приступами. Еще мгновение, и реальность подернется алым с краев, а зрачки закатятся под тонкие веки, и тогда… Генри не спрашивает «о чем это ты?» или «что ты, черт побери, такое несешь, Байерс?», ведь все и так понятно. Отрицать еще глупее, чем признать его правоту. Это даже слишком просто, Крил удивлен, что никто, кроме Уильяма, не догадался раньше. О темном импульсе, отделившем его от остального мира. Взгляд Уилла прикован к воде. Ветер налетает с севера, покрывая озеро мелкой крупкой мурашек, заставляя мальчишку поежиться. Он стоит на самом краю пирса; карманы набиты камнями. Глубины достаточно, чтобы ухнуть туда с головой, и Генри стоит лишь немного его подтолкнуть, ему для этого не нужно даже шевелиться. Вместо этого Крил поднимается на ноги, педантично отряхивает брюки от налипшего древесного сора и жухлых листьев, и подходит к Уиллу, забирая из его ладони камень. — Смотри, — велит он. Размахивается и бросает, а следом — вскидывает руку. Ощущение непоправимой ошибки не покидает его, пока мелкая плоская галька замирает в воздухе над водой, медленно вращаясь. Уилл неотрывно смотрит за тем, как камешек танцует в воздухе, а после оборачивается, встречаясь с Генри глазами. — Страшно? — тихо спрашивает Крил, ослабляя хватку. Галька с тихим бульканьем скрывается в толще воды. Уилл молчит. — Мы так и будем делать вид, что ничего не случилось?! — неожиданно даже для самого себя рявкает на него Генри. Лицо его обморочно бледнеет, а на скулах расцветают пятна лихорадочного румянца. Он сжимает кулаки, подрагивая от бури чувств, название которым подобрать не в силах, а Байерс просто стоит и таращится на него своими огромными глазами, глупо приоткрыв рот. Ветер злым порывом бросает Генри в лицо отросшие светлые волосы. Он вскидывает руку, чтобы отмести их за ухо, и застывает: из-под задранного рукава светлой рубашки виднеется расплывшееся пятно татуировки: ноль-ноль-один. Небо стремительно темнеет на горизонте, заволакиваясь свинцовыми тучами. Где-то далеко слышится раскат грома, но молнии нет. Стая птиц вспархивает с ближайшего подлеска и вдруг застывает на фоне зернистой картиной, дробясь и подрагивая, словно зажеванная кинолента; лишь вороний грай звучит в ушах непрерывно, двоится, распадаясь гулким эхом. Озеро за спиной Байерса медленно вспучивается, встает темной, маслянистой стеной, отражая в себе перекошенное небо, сосны на берегу и два замерших друг напротив друга силуэта. Абсолютно беззвучно и так медленно, что Генри замирает вновь, пораженный красотой и ужасом этого зрелища. Время замедляется, и лишь они живут в этом странном янтарном коконе последней осени. Уилл по-птичьи наклоняет голову к плечу, вопросительно изламывая брови: что? Ты правда не?.. Слепая тишина длится ровно секунду. Потом стена воды рушится, накрывая их обоих ледяным капканом. Пирс, небо, поросший травой берег — все смешивается воедино в вихре мутной зелени и взметнувшегося со дна ила. Генри кувыркается в толще воды, не понимая, где верх, где низ. В ушах стоит оглушительный рев, давление сжимает виски, выталкивая последний воздух из легких. Он видит лицо Уилла в полуметре от своего. Вода рвет изо рта серебряную нить пузырей, а широко раскрытые глаза невидяще смотрят куда-то вперед. Крил дергается к нему, преодолевая сопротивление водной стены, в последнем рывке протягивает руку. Покрытые шрамами пальцы смыкаются на чужом предплечье. Генри крепко жмурится, притягивая Уилла к себе и… В следующий миг открывает глаза на полу ванной комнаты в доме на окраине Хоукинса, кашляя и задыхаясь, сидя на коленях в натекшей луже красноватой воды.

***

Это довольно простая мысль. В сущности, в ней — ответ на все мучащие его вопросы. Но там, где больно, где сходит жаром, закрываешь глаза, не касаясь. Иначе — что это скажет о тебе? Он выныривает в собственной ванной (ткань реальности дрожит и рвется, вспоминается каково это — когда упираешься ладонями в гибкие стенки кокона, а потом колотишься в истерике, глотая фарш из частиц Истязателя и размолотых личинок, его тошнит годами, когда он думает об этом; будет что вспомнить о старшей школе), он выныривает там, а вспоминается озеро Мичигана, куда они с мамой и Джонатаном ездили на каникулы, и тренировки по задержке дыхания. Разум Уилла снова хочет сбежать, но Векна не оставляет ему шансов. Уильям Байерс вздрагивает и резко распахивает глаза. В реальности вспоротые запястья успели затянуться, а вода — остыть и почти стечь в похрипывающий его кровью сток. Мокрая одежда прилипла к телу. Когда он попытался сесть, она отлепилась от ванны, издав звук поцелуя в голое плечо. Генри успел прокашляться, вид у него был потрясенный. Уилл никогда прежде не видел такого удивления в глазах Векны; он смотрел на него, как бедствие. Перед глазами почему-то всплыла картина с маяком посреди бушующего океана. Такие в избытке печатали для открыток или рекламных брошюр. Среди похожих сюжетов он запомнил лишь одну, достойную внимания, — с крохотной человеческой фигуркой у самого подножья, теряющегося за свирепым боем волн. Уилл вцепился белыми пальцами за бортик ванны и попытался встать. Тело казалось тяжелым, будто бы не своим. Генри смотрел на него исподлобья. Тугая жила на шее билась пульсом, Уилл мог расслышать этот ритм не хуже боя в старинных часах, тех, что иногда приходили к нему в кошмарах. Почему часы? Что в них было такого особенного? Теперь он понимал чуть лучше, как устроен разум Векны, но в нынешнем состоянии едва был способен мыслить; собственный череп будто проржавел, соображал Уилл сейчас с трудом. Он переступил через борт ванной, ноги заскользили, но он удержал равновесие, ухватившись за раковину. В мутном зеркале отразился его профиль. Разметанные по лбу мокрые пряди, глаза с расплывшимися зрачками, пожравшими светлую чайную радужку. Прожитые годы всё ещё обгоняли его внешность. — У тебя кровь, — прохрипел Уилл, опустив глаза на Генри. Старое, полустершееся воспоминание вдруг проступило перед ним отчетливо. Он ведь и раньше видел, как Крил применяет силу, но еще никогда кровь не бежала так быстро, расходясь кроной от губ до подбородка. Генри приложил ладонь к лицу и смазал её единым слитным движением. Его лицо побледнело и заострилось, проступившие под кожей жилы неуловимо напоминали древесные корни. — Не понимаю, — пробормотал он, отшатываясь; Уилл вжался плечом в стену. — Я не понимаю. Когда всё только начиналось, Уильям Байерс был единственным окном Векны в этот мир. Может, они оказались связаны этим путешествием сквозь время, и Генри ощупью потянулся к нему сквозь темноту. Знакомый бой сердца мог бы проложить ему дорогу. Но теперь каждое новое убийство было надломом; каждая трещина в реальности становилась порталом для чудовищных тварей; их не брали пули; но всякий раз вместо того, чтобы устроить кровавую бойню, они забирали одного — и убирались прочь. Если Векна хотел устроить хаос, он бы просто продолжил убивать. И Уилл был бы ему ни к чему. Напротив, его смерть внесла бы смятение в ряды тех, кто хоть что-то смыслил в происходящем. Как он сам об этом не подумал? Уилл похолодел, понимая, что едва не совершил чудовищную ошибку. Холод прострелил ему позвоночник. Но если всё было именно так — зачем? Вспышка боли в мозгу оказалась такой сильной, что Уилл захрипел и рухнул на колени, больно ссадив их о плитку. Сквозь пелену слез, застилавших ему глаза, он видел, как Генри, шатаясь, поднялся на ноги. Вскинутая ладонь слегка дрожала. Генри, чье лицо мгновение назад казалось Уиллу белее мела, вдруг вспыхнул, словно ошпарившись, и глаза его зажглись знакомым потусторонним огнем, в котором не было места человечности. — Ты не хотел… — выдохнул Уилл. Живой огонь, в котором плавились органы, скрутил его, будто бескостного. Байерс уткнулся лбом в мокрую плитку, обхватывая себя руками, — жест из детства; слабая попытка защититься. Слезы сбежали по скулам, но он ничего не чувствовал, кроме тошнотворной пульсации боли в задней стенке черепа. «Я знаю, что ты не хотел. Он заставил тебя». «Я знаю». Больше бежать было некуда.

***

Я паразит, пожирающий изнутри. / Я грешник, я святой. / Я тьма, я свет. / Я конец, я путь.

Сознание Генри вырывается на поверхность, разрывая мембрану между призраками прошлого и явью. Плитка ванной холодная, швы между кафелем проступают рельефно под коленями. Воздух кажется гуще озерной воды. Вязкой массой заполняя легкие, он обжигает нежную слизистую, и Генри давится, скрючившись на полу, всеми силами пытаясь исторгнуть давящее ощущение за грудиной наружу. Каждый спазм отдается внутри унизительной болью, напоминая, что он все еще человек — слишком человек. Виски распирает тупой болью, словно раскаленный обруч надели на голову. Он в самом центре двух миров, одновременно наслаивающихся друг на друга как кадры кинофильма, а воспоминания Уилла копошатся внутри, не давая вдохнуть, и жгут так, как никого не жег воздух Изнанки. По стенам от пола к потолку ползут тончайшие черные прожилки, точно корни ядовитого растения, прорастающие сквозь штукатурку. Он чувствует их рост зудом в костяшках пальцев и ощущает вкус меди на языке прежде, чем понимает, что это его кровь. Генри смахивает потеки алого тыльной стороной ладони, пачкая губы. Краска растекается по пальцам. Кровь сочится из носа широкой лентой, горячей и живой. Генри сжимает кулак — он ненавидит пределы, — чувствуя, как под кожей натягиваются тонкие швы сухожилий, а жилы на шее напрягаются тетивой. Гулкий ритм собственного сердца барабанным боем заполняет все пространство, заглушая прочие звуки. Уилл говорит что-то, но звук его голоса доносится как сквозь вату. Генри видит, как губы Байерса шевелятся, видит страх и — что невыносимее всего, — понимание в чужих глазах. На дне зрачков Уилла нет ужаса перед Векной, но есть леденящая жалость к тому, кто стоял перед ним сейчас. — Не понимаю, — бормочет Крил, не узнавая свой голос, — Я не понимаю… Но это ложь. Ясно, что связь, которую он считал инструментом, глухим односторонним каналом, оказалась не такой уж закрытой. И когда Генри в панике рвет ее, пытаясь сбежать из навязанной иллюзии, реальности схлопываются. Боль Уилла, его страх и готовность шагнуть за ним, бьет в ответной волне, прорвав привычные барьеры. Это не Генри приходит в сознание Уилла как в давно покинутый, но все еще знакомый до последней досточки в паркете, дом. Это Байерс теперь в его голове, принося с собой груз невыносимой человеческой хрупкости, которую Крил тщательно вытравливал из себя многие годы, но не смог изжить до конца. Страх Уилла звучит эхом его собственного, резонируя глубоко в костях. Вид скрутившегося на полу в диком спазме боли тела должен вызывать удовлетворение, восстановив границы. Доказать, кто из них двоих действительно обладает силой. Но удовлетворение запаздывает на несколько ударов сердца. Вместо этого по языку разливается железистый привкус, а грудь, подобно сточной воде, заполняет нарастающее и леденящее нервы осознание: вид Уилла, корчащегося на залитом водой кафеле, приносит Генри страдание. Сила этого чувства столь велика, что Крил не сразу справляется с дыханием; он никогда не чувствовал ничего похожего. И ломая Уилла, он ломает последнюю связь с чем-то, что, возможно, еще можно было назвать «Генри Крилом». Крил замирает над ним, дыша прерывисто и часто, а ярости огонь в груди медленно гаснет, оставляя после себя сосущую пустоту. В ванной пахнет сыростью озера, в которое маленький Генри никогда не ступал, но отчего-то знает, каковы на вкус его воды. Бой сердца, уже не грозовой барабанным бой Векны, а беспорядочный испуганный стук обычного человека. Бежать больше некуда. Он отталкивается ладонью от кафеля, чувствуя, как влага смешивается с кровью в скользкую жижу. Движение требует нечеловеческих усилий, будто гравитация в этой комнате удесятеряет силу. Генри не может его убить. Это новый закон его чертовой вселенной. Мысль приходит обезглавленной, лишенной оболочки: зачем? Кровь стекает по подбородку, щекоча, будто лапка ползущего насекомого, как доказательство, что насилие — конвейер. Бреннер сломал его, Генри. Он, Генри, сломал Хоукинс. А Хоукинс, эта безразличная машина, перемолола Уилла на части, выдав на выходе идеальную готовность к самоуничтожению. Было бы смешно, если б не было так логично. Они — два конца одной пищевой цепи. Плитка трескается под каблуком, расходится звездой и заполняется изнутри липкой чернотой. Генри наклоняется над Уиллом. — Я выбрал это сам! — рычит Крил, вскидывая руку и поднимая тело Байерса в нескольких дюймах над полом. Голова мальчишки запрокидывается назад как у марионетки, спина до хруста прямая, а руки раскинуты по сторонам, словно он со смирением готов принять свое распятие. Спастически напряженная ладонь Крила подрагивает от невыносимости и желания свернуть чужую шею, переломать ноги, руки, выдавить глаза. Но вместо этого он шипит сквозь зубы: — Я сам выбрал присоединиться… Тебе не понять. Никто никогда не поймет меня! Вот оно, — думает Крил, глядя в глаза своему отражению на дне расширенных зрачков Уильяма. — Вот момент, где я потерял себя. Не в лаборатории и не в первый раз, когда свернул шею кролику. В точке, где стирается грань между тем, кому ты причиняешь боль, и теми, кто причинял ее тебе. Генри опускает ресницы: за веками пляшут багровые пятна. Он чувствует Изнанку — свое настоящее тело, бесконечное, раскинувшееся под городом как жуткая грибница. Она волнуется, отражая его смятение. Лозы сжимаются где-то в темноте, сок из поврежденных стеблей сочится в черную землю. Тик-так. Тик-так. Тик. Так. — Нам обоим предстоит дожить до конца, — хрипит Крил, разжимая невидимую хватку. Тело Уилла тяжело падает на пол, поднимая волну брызг. — И если ты еще раз… — Уилл? Милый, где ты?.. Генри механически резко, до щелчка в шее, поворачивает голову, впиваясь взглядом в плотно запертую дверь. Уилл слабо шевелится, пытается встать, оскальзывается, но упрямо всем собой тянется туда — в коридор. На лице его застывает страдальческое выражение испуга. Джойс. Генри скалится на край опаленных алым губ, делая медленный шаг в сторону: если не Уилл, то почему бы не… — Нет! Его срывает с места и впечатывает в стену. Генри едва хватает сил, чтобы вздохнуть, пересиливая тяжелый пресс чужой воли. На грудь словно навалилась скала весом в пару тонн. Это длится несколько мгновений, пока Уильям не понимает, что сделал, а потом натяжение отпускает; Байерс в ужасе смотрит на собственные пальцы, а из носа его начинает медленно ползти тонкая багровая лента. — Ты… — шепчет Крил, но замолкает, потому что не знает, что хочет сказать. Ты украл мою силу? Ты посмел воспротивиться? Ты…. такой же, как я? — Уилл! — доносится приглушенный голос Джойс с первого этажа. Ее шаги, удивительно отчетливо слышимые в застывшей тишине, похожи на цокот маятника. — Джонатан?.. Уилл пытается что-то сказать: позвать мать? или слова обращены к Генри? Крил больше не намерен ждать. Он слизывает кровь, скалится окровавленными зубами и проваливается сквозь надорванную ткань реальности, открывая глаза уже с Той Стороны. Сердце в груди бьется заполошно, словно пойманная в клетку птица. Лозы, удерживающие массивное тело Векны, обвисают, повинуясь безмолвному приказу. Он опускается на пыльные, полусгнившие доски чердака дома Крилом. Его бьет колкая дрожь, полузабытая, из другой — человеческой, — жизни. Ты спас его, да, но кто спасет тебя?..
29 Нравится 0 Отзывы 4 В сборник