***
Карабас Барабас стоял в центре пустой, залитой потом и гримом сцены, спиной к опустевшему залу. Его тень, отброшенная одинокой кулисной лампой, гигантским уродливым пауком расползалась по половицам. В руках он сжимал свою знаменитую трость, медленно поглаживая рукоять, словно это была рукоять карающего меча. Одним словом, выкрикнутым в мертвую тишину, он собрал их всех. — Арлекин! Артемон! Пьеро! Мальвина! Ко мне! Они вышли из темноты кулис, как призраки. Арлекин, еще в своем пестром костюме, но уже без грима, с лицом, внезапно осунувшимся и постаревшим. Рядом – Артемон, его обычно гордая осанка была сломлена тревогой. За ними, держались, бледные как полотно, Пьеро и Мальвина. —Знаете, дети мои, —начал Карабас, и его голос, тихий и масляный, был страшнее любого крика, — театр —это семья. А в семье не должно быть тайн. А у вас… у вас тайна есть. Грязная, противная, бросающая тень на мою безупречную репутацию. Он сделал шаг вперед, и куклы инстинктивно попятились. —Любовь, —прошипел он, и слово это в его устах звучало как ругательство. —Вы осмелились… полюбить. «Пёс» и Шут!Это противоестественно. Это болезнь. И болезнь нужно выжечь каленым железом. Артемон попытался встать между хозяином и Арлекином, издав низкий звук,похожий на рычание. —Молчать, тварь! – Карабас взмахнул тростью,и она со свистом рассекла воздух в сантиметре от носа Артемона. —Сегодня вы станете лекарством. Наглядным уроком для всех. Он кивнул в сторону темноты. Из нее вышел мрачный человек— Дуримар. В его длинных пальцах поблескивал небольшой стеклянный флакон с мутной, перламутрово-лиловой жидкостью. —Дуримар был так любезен, что снабдил меня… особым средством, — усмехнулся Карабас—Оно снимает все запреты. Обнажает самую суть. Животную, грязную суть. — Нет, — хрипло выдохнул Арлекин. – Я не буду… — О, будешь, — перебил его Карабас. —Потому что если ты откажешься… —Он медленно обвел взглядом Пьеро и Мальвину. – Я начну ломать их. По частям. Сначала Пьеро. Потом – Мальвину.И так далее, пока от этой «семьи» не останется щепок и тряпок. Выбор за тобой, Арлекино. Ужас, холодный и плотный, как камень, заполнил пространство сцены. Артемон заскулил, умоляюще глядя на Арлекина: «Нет, не делай этого, не подчиняйся». Но выбора не было. В глазах Карабаса горела неподдельная, сладострастная жестокость. Он верил в свою безнаказанность. —Держи его, – бросил Карабас Дуримару. Тот и еще двое грубых стражей схватили Артемона, повалили на жесткие, покрытые древесной стружкой половицы сцены. Парень отчаянно сопротивлялся, рычал, но его руки были скручены грубой веревкой. Арлекин кричал, рвался к нему, но его тоже держали. Дуримар поднес флакон к губам Арлекина. Тот сжал челюсти, глаза его были полы слезами ярости и бессилия. Тогда Карабас просто взял Мальвину за тонкую руку и сжал – вскрик, негромкий, но отчетливый. Мальвина вскрикнула от боли и ужаса. Пьеро зарыдал. —Пей! – рявкнул Карабас. Арлекин открыл рот. Липкая, сладковато-горькая жидкость хлынула ему в глотку. Он давился, кашлял, но его заставили проглотить все. Сначала ничего. Потом – волна жара. Всепожирающий пожар, поднимающийся из живота и разливающийся по жилам расплавленным свинцом. Мысли спутались, распались. Мир сузился до пульсации в висках и до образа Артемона, лежащего на полу. Но это был уже не Артемон-любовь, не Артемон-друг. Это был объект. Цель. Жажда, дикая, всепоглощающая, затопила его, смывая личность, стыд, боль. Стражни отпустили его. Арлекин стоял, тяжело дыша, его тело напряглось, изгибаясь в неестественной, хищной позе. Глаза, всегда такие живые и насмешливые, стали стеклянными, пустыми, с безумным огоньком внутри. —Ну вот,—прошептал Карабас, садясь в кресло, принесенное слугами, как на спектакль. — Начинается истинное представление. Пьеро, Мальвина —ближе. Смотрите внимательно. Учитесь, что бывает с теми, кто идет против воли хозяина. Арлекин двинулся к Артемону. Тот замер, увидев в глазах любимого чуждое, ужасное безумие. —Арле… милый… держись… – прохрипел «пудель». Но «милый» уже исчез. Осталось только животное. Арлекин с рыком набросился на него. Руки в пестрых рукавах, всегда такие ловкие и нежные, теперь с силой, ломающей одеревеневшие суставы, рвали ткань костюма Артемона, впивались в набивку. —НЕТ!— закричал Артемон. Крик был душераздирающим, полным не только физической боли, но и крушения всего мира. — Арлекин, очнись! Это я! Но Арлекин был глух. Огненный яд Дуримара превратил его любовь в извращенное, жестокое подобие. Он не видел слез, не слышал мольбу. Видел только объект для утоления невыносимой жажды, навязанной ему извне. Пьеро зажмурился, но Карабас грубо дернул его за шиворот. — Смотри! Или следующей будет Мальвина. Пьеро смотрел, и его белое лицо стало землистым. Он видел, как его лучший друг, веселый и добрый Арлекин, совершает над другим другом нечто невыразимо ужасное. Видел боль, унижение и предательство в глазах Артемона, который перестал кричать и лишь тихо, прерывисто стонал, уткнувшись лицом в пыльные доски. Звук был хуже любого крика – тихий, сдавленный вой полный отчаяния. Мальвина плакала беззвучно, слезы оставляли черные борозды на ее фарфоровых щеках от смытой туши. Она пыталась отвернуться, но грубые руки стражей не позволяли. Карабас наблюдал, не отрываясь. Его толстые пальцы барабанили по ручке кресла. На губах играла довольная, широкая улыбка. Это был его триумф. Триумф абсолютной власти. Он не просто наказывал – он стирал их души, превращая светлое чувство в акт насилия и поругания, и делал это их же руками.***
Арлекин действовал с тупой, механической жестокостью. Ни поцелуя, ни ласки – только яростное, бездушное удовлетворение позыва. Когда он наконец затих, тяжело обрушившись на Артемона, в воздухе повисла гнетущая, позорная тишина, нарушаемая только прерывистыми всхлипами Мальвины и тяжелым дыханием самого Арлекина. Жар внутри него начал стихать. Туман рассеивался. И в наступающую ясность хлынуло осознание. Он медленно поднял голову. Увидел под собой изуродованный, порванный костюм, сбившиеся волосы,пятна… И глаза. Глаза Артемона. Пустые. Потухшие. В них не было ни ненависти, ни любви. Только глубокая, бездонная пропасть боли и стыда, в которую он, Арлекин, только что сбросил того, кого любил больше жизни. Арлекин отпрянул, как от раскаленного железа. Он посмотрел на свои руки – руки, только что совершившие ужас. Посмотрел на Пьеро и Мальвину, на их лица, искаженные ужасом и страданием. И наконец – на Карабаса. Хозяин театра медленно аплодировал, одинокий, мерзкий хлопок в тишине. —Браво! —прорычал он. —Вот что такое истинная преданность. Готовность сделать всё для спасения семьи. Запомните этот урок. Арлекин открыл рот. Из него вырвался не крик, не рыдание, а какой-то надорванный, безумный хрип, звук ломающейся души. Он рухнул на колени, схватившись за голову, и его тело сотрясли беззвучные, сухие спазмы. Это были не слезы. Это были конвульсии чистого, беспредельного отчаяния.***
Артемон лежал неподвижно, уставясь в темноту . Он больше не смотрел на Арлекина. Смотреть было не на что. Для него, Его Арлекин умер здесь, на этой сцене, несколько минут назад. Осталось только его тело и невыносимая память. Карабас поднялся с кресла, с наслаждением потянулся. —Приберите здесь. И… позаботьтесь об «влюбленных». Чтобы к утру не осталось и следа от этого безобразия. Он ушел, тяжело стуча сапогами, оставив после себя руины. Руины тел, душ и самой возможности когда-либо снова назвать это место – театром. Теперь это была просто камера пыток, а они – ее вечные, сломленные узники.***
Тишина после ухода Карабаса была густой, липкой, как засохшая кровь и сперма на половицах. Ее нарушали только прерывистые всхлипы Мальвины и тяжелое, хриплое дыхание Арлекина, который все еще стоял на коленях, вцепившись пальцами в свои пестрые волосы, словно пытался вырвать из черепа память о только что случившемся.***
Артемон не двигался. Он лежал на боку, отвернувшись, поджав к себе изуродованные коленки. Его взгляд был прикован к щели в темной кулисе, в которую уполз, словно ядовитый паук, их хозяин. Взгляд был пуст. Не было в нем ни мысли, ни чувства – только шоковая анестезия невообразимой боли. Первым пришел в себя Пьеро. Его серое, трагическое лицо, всегда выражавшее меланхолию, теперь было искажено подлинным, бездонным ужасом. Он рванулся было к Артемону, но грубая рука одного из стражей отбросила его назад. — Не трогать, —прорычал страж – Приказано убрать. «Убрать». Слово повисло в воздухе, холодное и многослойное в своем ужасе. Арлекин вздрогнул, словто его ударили током. Он поднял голову. Грим, белый и красный, смешался со слезами, грязью и потом, превратив его лицо в жуткую, кричащую маску боли. Но глаза… глаза были страшнее маски. В них медленно, сквозь наркотический туман и горечь насилия, пробивалось осознание. Он уставился на свои руки. На них остались следы – несколько светлых волос, прилипших к костяшкам. Он содрогнулся всем телом, словто его вывернуло наизнанку, и судорожно начал тереть ладони о грубую ткань своих штанов, сдирая кожу, пытаясь стереть неизгладимое.***
Дуримар, все это время молча наблюдавший из тени, сделал несколько неслышных шагов вперед. Его склонилась набок: —Действие пройдет, —произнес он без интонации, как констатируя погоду. —Но осадок… осадок останется. В памяти тела. В желании. Ты всегда будешь помнить этот вкус. Твой, и его. Его слова, тихие и безжалостные, достигли Арлекина. Тот замер, прекратив свое безумное растирание. Взгляд его медленно, с нечеловеческим усилием, оторвался от рук и перевелся на лежащего Артемона. На его истерзаное тело,на неестественный изгиб позвоночника. На полный, абсолютный уход в себя. — Арт… – попытался выдохнуть Арлекин. Голос был сорванным, чужим. —Артемон… прости… я… я не… Артемон не отреагировал. Даже ухом не повел. Он был не здесь. Он ушел туда, куда не могли дотянуться ни руки Карабаса, ни яд Дуримара, ни предательство любимого. В глухую, немую крепость внутри себя. – Он тебя не слышит, – констатировал Дуримар. – И, возможно, уже никогда не услышит. Рана души часто глубже раны тела. Хозяин доволен. Урок усвоен. С этими словами он растворился в темноте, оставив их на попечение безмолвных стражей. Один из стражей грубо ткнул ногой в бок Арлекина. — Вставай. Вали отсюда. Арлекин не сопротивлялся. Он поднялся на ватные ноги, пошатнулся. Его взгляд не отрывался от Артемона. Когда стражи, не церемонясь, взяли «пуделя» под мышки (а тот безвольно обвис, как тряпичная кукла), чтобы потащить его прочь, Арлекин сделал инстинктивный шаг вперед. —Не подходи, – рявкнул второй страж, загораживая путь —Не велено вам быть вместе. Никогда. Эти слова «никогда» прозвучали как окончательный приговор, более страшный, чем все предыдущие унижения.***
Их потащили в разные стороны кулис – Артемона, волочащего по пыльному полу, и Арлекина, который наконец обрел голос. Из его горла вырвался не крик, а длинный, гортанный, животный вой – звук такого отчаяния и боли, что у Мальвины перехватило дыхание, а Пьеро вжал голову в плечи, словно от удара. Этот вой эхом прокатился по пустому зрительному залу, застрял в паутине на люстре и повис там, призрачным напоминанием о том, что произошло в эту ночь.***
Пьеро и Мальвину затолкали в их общую уборную и заперли на простой деревянный засов снаружи. Тишина здесь была еще страшнее. Они сидели на стульях у гримерного стола, заваленного банками с краской и кисточками, и не смотрели друг на друга. Между ними лежала невидимая стена из увиденного ужаса. — Он… он его… —наконец прошептала Мальвина, глядя на свои тонкие, посиневшие от сжатия Карабаса, пальцы. —Арлекин… он же его любил… —Его заставили, – глухо произнес Пьеро. Он смотрел в свое отражение в зеркале, на трагическую размалевку, которая теперь казалась жалкой пародией. —Яд… он был не в себе. — Но Артемон-то был в себе!—вырвалось у Мальвины, и ее голос впервые зазвучал не плаксиво, а с горькой, острой яростью— Он все чувствовал! Он все понимал! Он видел глаза Арлекина… пустые… И он не мог поверить, что это его Арлекин… Она снова заплакала, но теперь это были тихие, бессильные слезы ненависти – к Карабасу, к Дуримару, к этому театру, ко всему миру. —Что теперь? — спросил Пьеро, обращаясь скорее к своему отражению— Он сломал их. Навсегда. И нас тоже. Мы это видели. Мы теперь это носим в себе. Как жить с этим? Ответа не было. Только скрип половиц за дверью и тяжелые шаги стражей. И тишина. Гробовая, всепоглощающая тишина, в которой навсегда застряло эхо того душераздирающего воя и безмолвного, пустого взгляда Артемона.***
А в дальней, сырой каморке, куда бросили Арлекина, было темно и пахло плесенью и мышами. Он сидел на голом полу, прислонившись к стене, и смотрел в темноту широко открытыми глазами. Внутри него горел новый огонь. Не огонь похоти, навязанной ядом. А холодное, черное, беспощадное пламя ненависти. Ненависти к Карабасу. К Дуримару. К себе. Он поднял руки перед лицом, но в кромешной тьме их не было видно. Он только чувствовал их. Руки-орудие. Руки-предатели. И где-то в другом конце театра, в такой же темной и холодной конуре, лежал тот, чье тело и душу эти руки изувечили. И между ними больше не было любви. Была только пропасть, выкопанная насилием, и мост через эту пропасть, сожженный дотла.***
Урок действительно был усвоен. Но не тот, на который рассчитывал Карабас. Он посеял не покорность, а семена абсолютной, безумной мести. И эти семена уже пускали корни в сломанной душе Арлекина, политые слезами стыда и кровью Артемона. В театре наступила новая эра. Эра тишины. Не мирной, а тяжелой, давящей, как свинцовое покрывало. Смех, прежде звонкий и частый, даже за кулисами, умер. Шепотки, пересуды, планы побега – все испарилось. Актеры двигались по привычным маршрутам, как заводные игрушки, с пустыми глазами и заученными улыбками для сцены. А за кулисами эти улыбки спадали, обнажая не выражение, а его полное отсутствие.***
Арлекина и Артемона больше не видели вместе. Их тщательно разделили. Артемон содержался в бывшей кладовке для реквизита, куда едва проникал свет из-под двери. Его кормили, поили, обрабатывали физические раны – Карабас не хотел терять дорогого «кукольного пуделя», актер был талантлив. Но дверь никогда не открывалась полностью. Ему выносили пищу, забирали горшок. Иногда он слышал за дверью шаги и замирал, весь сжимаясь в комок у дальней стены, но это были только стражи. Он почти не двигался. Лежал на грубой мешковине, уставясь в одну точку на потолке, где плесень образовывала причудливые, расплывчатые узоры. Его волосы, когда-то ухоженные и блестящие, сбилась в колтуны, покрылись пылью. Самое страшное было не в физической боли – та постепенно утихала. Самое страшное было внутри. В памяти, которая прокручивала те моменты снова и снова, в замедленной съемке: глаза Арлекина, остекленевшие от яда, жесткость его рук, запах пота, боли и… чего-то еще. И свой собственный вопль, который потом сменился полной, абсолютной тишиной. Он не мог плакать. Слезы, казалось, выгорели дотла в том аду. Осталась только пустота. Глухая стена, которую он выстроил между собой и миром, чтобы больше никогда не чувствовать.***
Арлекин же был помещен в противоположном крыле, в каморке под самой крышей. Его не били. Не мучили. С ним даже говорили – Дуримар изредка наведывался, чтобы «понаблюдать за последствиями». Но это было хуже побоев. Его оставили наедине с собой. С руками, которые помнили насилие. С телом, которое предательски скучало по яростному, отравленному жару афродизиака – и этот похмельный синдром души был отвратителен ему больше всего. С памятью о глазах Артемона, тухнущих в момент предательства. Он не плакал. Он горел изнутри. Тихим, тлеющим углем ненависти. Каждый скрип половицы, каждый отдаленный голос за дверью он анализировал, прикидывая, как можно было бы использовать этот звук, этот момент, для мести. Он разучивал расписание стражей, прислушивался к шагам Карабаса, изучал слабые места своей каморки. Его ум, всегда острый и изворотливый, теперь работал только на одну цель: уничтожение. Однажды ночью, когда театр затих, он услышал за своей дверью не грубый шаг стража, а легкую, неуверенную поступь. Потом – тихий скрежет засова. Дверь приоткрылась на сантиметр. В щель блеснул один испуганный голубой глаз. — Арлекин? – прошептала Мальвина. Он не ответил. Сидел в темноте, слившись с ней. — Это я, Мальвина, – она просунула в щель тонкую руку с нехитрой лепешкой—Я… я принесла тебе поесть. То, что они дают… это отвратительно. Арлекин медленно поднял голову. Его глаза, привыкшие к темноте, слабо отразили тусклый свет из коридора. —Уходи, — его голос был сухим шелестом, лишенным интонации—Тебя поймают. — Мне все равно, — в голосе Мальвины впервые прозвучала решимость—Он сломал не только вас. Он сломал всех нас. Пьеро… он почти не говорит. Просто сидит и смотрит в стену. Как Артемон. Имя, словно раскаленный гвоздь, вонзилось в тишину. Арлекин вздрогнул. — Как… он? – вынудил из себя вопрос. Мальвина помолчала. — Жив, — наконец ответила она —Но он… его нет. Он не ест, пока его не заставят. Не спит, просто лежит с открытыми глазами. Он не узнает меня. Не узнает Пьеро. Он… пустой. Слово «пустой» повисло в воздухе, точнее любого описания. Арлекин закрыл глаза. Боль, острая и свежая, пронзила ледяную скорлупу ненависти. —Уходи, Мальвина. И не приходи больше. Забудь обо мне. — Но мы должны что-то делать! — в ее шепоте прозвучала отчаянная надежда—Мы не можем просто… —МОЖЕМ! — его шипение было подобно удару кнута. Он вскочил, подошел к двери, и Мальвина отпрянула, увидев его лицо в полосе света. Оно было изможденным, с впавшими щеками и горящими темным огнем глазами. — Мы ничего не можем! Он доказал это. Он может заставить нас сделать что угодно. Сломать что угодно. Любовь. Дружбу. Самих себя. Уходи. И если ты хочешь выжить… забудь. Забудь про дружбу. Забудь про сострадание. В этом театре теперь нет места ни для чего, кроме страха и послушания. Это и есть урок. Он захлопнул дверь перед ее носом. Услышал, как она вздохнула, как ее легкие шаги замерли на мгновение, а потом затихли вдали. Арлекин прислонился лбом к грубой древесине двери. Его тело снова трясло, но теперь не от рыданий, а от сдерживаемой ярости. Он был прав. Любая связь, любое проявление человечности было теперь их слабостью, которую Карабас использовал бы против них. Как он использовал его любовь к Артемону, чтобы уничтожить и ее, и самого Артемона. Он должен был стать таким же пустым. Снаружи. Чтобы внутри копилась холодная, расчетливая ярость. Он должен был стать оружием. Одиноким, без привязанностей, без слабостей.***
Внизу, в своей пышной квартире за сценой, Карабас Барабас попивал крепкий чай и читал отчеты о сборах. Он был доволен. Тишина в театре была ему музыкой. Послушание – наградой. Он думал, что сломал бунт в зародыше. Что показал, кто здесь хозяин. Он видел пустые глаза Артемона и тлеющую злобу в глазах Арлекина и считал это своей победой. Он не понимал, что пустота Артемона – это не конец, а иная, страшная форма существования. А злоба Арлекина – не сломленный дух, а сталь, закаляемая в горне ненависти. Он посеял не покорность, а семена абсолютного, тотального разрушения. И эти семена уже прорастали в темноте, питаясь болью и отчаянием, готовясь поглотить и его, и весь его жестокий, уродливый мир.***
(Три недели спустя) Тьма в каморке Арлекина стала его стихией. Он слился с ней, как хищник с тенью. Дни и ночи слились в один нескончаемый поток тишины, прерываемый лишь скрипом половиц, шагами стражи и собственными навязчивыми мыслями. Они жрали его изнутри, эти мысли. Две силы вели войну на развалинах его души. Первая сила – память. Она приходила ночами, когда тело, изможденное голодом и неподвижностью, наконец сдавалось и проваливалось в забытье. Но не в сон. В кошмар. Он снова чувствовал на губах сладковато-горький привкус зелья Дуримара. Снова видел, как его собственные руки, будто живые существа, отделенные от его воли, рвут ткань на груди Артемона. Слышал тот первый, пронзительный крик – не боли, а недоумения, предательства. Видел, как свет в преданных глазах возлюбленного гас, сменяясь сначала ужасом, а потом… пустотой. Абсолютной, всепоглощающей. И запах. Запах страха, пота, боли и чего-то еще, низменного и животного, что осталось на его коже, въелось под ногти, поселилось в самой глубине легких. Он скреб себя до крови, пытаясь его стереть, но он был внутри. Вторая сила – яд. Не только метафорический. Физическая память тела о действии афродизиака. Порой, в полудреме, по его жилам пробегал предательский жар. Тело, лишенное всего, цеплялось за этот ложный, ядовитый след былого ощущения. И в эти мгновения Арлекин ненавидел себя сильнее, чем когда-либо ненавидел Карабаса. Его плоть предавала его, тоскуя по тому, что уничтожило его душу. Он кусал собственные руки, пока не появлялась кровь, чтобы болью заглушить этот стыдный, мерзкий импульс. Он разговаривал сам с собой в темноте. Шепотом, хрипло. —Ты сделал это. — Меня заставили. —Ты мог выбрать смерть. Свою. Но ты выбрал… это. Ты смотрел ему в глаза, пока ломал. — Молчи! —Ты наслаждался. В глубине. В том уголке, куда не добрался яд. Часть тебя… ликовала от власти. От того, что можешь взять силой то, что раньше дарили по любви. —ЛОЖЬ! Он бился головой о стену, глухо, ритмично. Тупость физической боли была благословением. Она заглушала голоса. А потом приходила третья сила. Холодная, как лезвие, и тихая, как падение ножа на бархат. Ненависть. Не истеричная, не кричащая. Расчетливая. Она рисовала в его воображении картины. Не картины мести – картины хирургического устранения проблемы. Карабас. Дуримар. Стражи. Каждое движение, каждый шаг, каждый слабый пункт в их распорядке. Он мысленно репетировал. Как выскользнуть из каморки (засов был старый, деревянный, сгнивший в одном месте —он нащупал его пальцами в первую же ночь). Как пройти по темному коридору, минуя скрипучую третью половицу. Как использовать тени. Как тихо, без лишнего звука, перерезать глотку первому стражу у двери кладовки Артемона. Он не думал о том, что будет после. Только – процесс. Устранение. Но иногда, в самые слабые моменты, между приступами памяти и волнами ненависти, пробивалось что-то еще. Тоска. Невыносимая, щемящая тоска по тому, что было. По глупым шуткам, которые заставляли Артемона фыркать. По теплу его боков, когда они сидели вдвоем на старом сундуке, читая потрепанные книги. По доверию в его взгляде. Это чувство было опаснее всего. Оно размягчало сталь ненависти, делало его уязвимым. И тогда он снова начинал говорить: —Он не простит. Не должен. Лучше… лучше ему оставаться пустым. Чем помнить. Чем чувствовать эту боль снова. —Но ты должен увидеть его. Хотя бы раз. Объяснить… —Объяснить что? Что я – оружие в руках мясника? Он и так это знает. Он видел это в моих глазах. —Тогда убей себя. Покончи с этим. Освободи его от необходимости даже думать о тебе. —Нет. Сначала — Карабас. Потом – я. В таком порядке.***
Эта внутренняя буря длилась неделями. Он почти не ел, что приносили. Пища казалась ему пеплом. Он пил воду, чтобы поддерживать силы, и терял счет дням. Его костюм висел на нем, как на вешалке. Грим давно слинял, обнажив бледное, осунувшееся лицо с горящими в темных впадинах глазами. И вот, в одну из ночей, когда буря внутри достигла апогея, тишина стала абсолютной. Голоса умолкли. Память и тоска, словно истощившись, отступили. Осталась только одна реальность – холодная, твердая, как алмаз, решимость. Война была окончена. Победила ненависть. Но не слепая ярость, а тихий, беспощадный приговор. Он встал. Кости затрещали. Подошел к двери. Его пальцы, худые и цепкие, нашли знакомый сгнивший участок засова. Нужно было нажать с нужным усилием, под определенным углом… Раздался тихий, влажный щелчок. Дверь подалась. Коридор был пуст и погружен во мрак, он двигался не как человек, а как тень, сливаясь с очертаниями стен. Он знал каждый звук. Избежал скрипучей половицы. Мимоходом, почти не глядя, снял со стены в бутафорской висевший на гвозде старый, тупой нож для резки картона. Он не был острым, но тяжелый, с деревянной ручкой. Для его целей сгодился.***
Шаги Карабаса были тяжелыми и мерными. Он всегда совершал ночной обход перед сном, проверяя замки. Арлекин знал его маршрут. Он притаился в глубокой нише за портьерой, ведущей в зрительный зал. Сердце билось ровно и медленно. Не было страха, не было сомнений. Была только целеустремленность хищника, замершего в засаде. Вот они — тяжелые, уверенные шаги. Запах дешевого табака и старого бархата. Тень хозяина театра упала на противоположную стену, искаженная и огромная. Арлекин выскользнул из ниши беззвучно. Он был позади Карабаса. Тот что-то напевал себе под нос, вертя в руках связку ключей. —Тихо сегодня, —пробурчал Карабас, обращаясь, казалось, к пустому залу —Все на местах. Все послушны. Арлекин поднял нож. Его движение было не быстрым, а точным. Как удар мастера, доведенный до автоматизма. Карабас, почуяв что-то, начал оборачиваться. Но было поздно.***
Тупой конец ножа с глухим, страшным звуком вонзился Карабасу не в спину, а в основание черепа, чуть ниже затылка. Это был не удар ярости. Это был удар знания – анатомического, жестокого. Удар, чтобы не кричал. Чтобы отключил двигательные функции мгновенно. Карабас не крикнул. Из его горла вырвался лишь короткий, хриплый выдох, похожий на «ах». Его глаза, маленькие и свиные, расширились от непонимания. Он попытался схватиться за голову, но руки повисли плетьми. Ноги подкосились. Арлекин не выдернул нож. Он навалился всем телом, вдавливая его глубже, с хрустом ломая что-то хрящевое и важное внутри. Он пригнулся к самому уху поверженного тирана. Его голос был тихим, холодным, лишенным всякой эмоции, кроме ледяного торжества. —Урок окончен, maestro, – прошептал он—Оценка – смерть. Карабас судорожно дернулся, изо рта потекли слюна и кровь. Его огромное тело медленно осело на пол, тяжело и нелепо. Он лежал навзничь, уставившись в бархатный мрак зала невидящими глазами. Тень на стене дернулась в последний раз и замерла.***
Арлекин стоял над ним, тяжело дыша. В руке он все еще сжимал окровавленную рукоять ножа. Внутри была пустота. Ни ликования, ни ужаса, ни облегчения. Только все та же, знакомая, леденящая пустота. Он посмотрел на свои руки. На них снова была кровь. Но на этот раз – та, которую он выбрал сам.***
Он бросил нож. Звонко упав, он покатился по паркету. Арлекин не стал смотреть на тело. Он повернулся и медленно, тем же призрачным шагом, пошел прочь. Он знал, что будет дальше. Поднимется паника. Прибегут стражи. Найдут его. Но это уже не имело значения. Первая часть плана была выполнена. Теперь – вторая. Он шел по темному коридору не к выходу, не к свободе. Он шел к дальней, запертой двери кладовки.***
Он должен был увидеть его. Хотя бы раз. Показать, что мясник мертв. А потом… потом он разберется с собой. Как и обещал. В таком порядке.***
Стук упавшего ножа еще гудел в бархатной тишине зала, когда Арлекин уже шагал по темному коридору. Шаг его был тем же – призрачным, неслышным, но внутри больше не бушевала буря. Был холодный, вымороженный покой. Он сделал это. Факт, простой и необратимый, как смерть. Никакого катарсиса. Просто исчезновение одного препятствия на пути к… к чему? Он не знал. К финалу. К расплате.***
Он прошел мимо своей каморки, мимо уборной, где, наверное, в страхе притаились Пьеро и Мальвина, услышав странный звук. Его не интересовало. Его путь лежал только в одну точку. К двери кладовки Артемона был приставлен тот же страж. Он дремал, прислонившись к косяку, держа в руках не оружие, а обломок какого-то бутафорского жезла. Арлекин не стал скрываться. Он вышел из тени прямо перед ним. Страж вздрогнул, зашипел, поднял свое «копье». – Ты… как ты… назад! Арлекин посмотрел на него. Просто посмотрел. Его лицо, бледное и пустое в луче тусклого ночника, было страшнее любой гримасы. В его руках не было оружия. Но было что-то другое – абсолютная, безразличная к последствиям решимость. – Убирайся, – сказал Арлекин. Голос был тихим, монотонным. – Карабас мертв. Его кровь еще теплая на полу зала. Твоего хозяина нет. Стража, как деревянная кукла, на мгновение замер, обрабатывая информацию. Омертвелые черты его лица попытались изобразит испуг, но получилось лишь глупое оскаленное подобие. Он заколебался. Этого мгновения хватило. Арлекин не стал драться. Он просто шагнул вперед, плечом в грудь стража, отшвырнув его в сторону. Тот грохнулся о стену, заскрипел суставами, но не поднялся, завороженный услышанным и этой леденящей пустотой в глазах бывшего пленника. Арлекин подошел к двери. Засов здесь был прочнее, железный. Он не стал его ломать. Он просто ударил по нему кулаком. Раз. Другой. Костяшки сбились, на старой краске остались кровавые подтеки. Он бил, пока засов не поддался и не отскочил с сухим лязгом. Он толкнул дверь. Запах ударил в нос – затхлость, пыль, немытое тело, отчаяние. В крошечной комнатке, куда едва проникал свет из коридора, на груде старых декоративных тряпок лежал Артемон. Арлекин замер на пороге. Все его леденящее спокойствие вдруг дало трещину. Сердце, казалось, забывшее как биться, устроило дикую, болезненную гонку где-то в горле. Артемон не пошевелился. Он лежал на боку, отвернувшись к стене. Его контуры были узнаваемы, но казались меньшими, съежившимися. Прежде гладкие,шелковистые волосы превратились в сплошной грязный колтун. Он не обернулся на скрип двери. Не вздрогнул. Он был неподвижен, как еще один брошенный реквизит. – Артемон, – выдохнул Арлекин. Его голос сорвался, стал хриплым, человеческим. В этом одном слове прорвалось все – и мольба, и ужас, и невыносимая надежда. Никакой реакции. Даже дыхание, казалось, не шевелило бок. Арлекин сделал шаг внутрь, потом еще один. Он опустился на колени в двух шагах от него, боясь приблизиться, боясь отдалить. – Он… Карабас. Он мертв. Я… я убил его. Он ждал хоть чего-то. Вспышки ненависти в пустых глазах. Радости. Отвращения. Любого чувства. Но Артемон молчал. – Ты слышишь меня? – голос Арлекина дрогнул. Он протянул руку, та самая рука, что только что держала окровавленный нож, что совершила над ним ужас, – и замер в сантиметре от сбитой рубашки на боку. – Я… я пришел… сказать… что он больше не тронет тебя. Никто больше…. Тишина. Не просто отсутствие звука. А живая, плотная стена, возведенная между ними. Стена из боли, стыда и сломанного доверия. Арлекин сжал руку в кулак, прижал ко лбу. Холодная ясность покинула его, и на ее место хлынула та самая, знакомая, сжигающая дотла агония. — Я знаю, что ты не можешь простить. Я не прошу. Я не заслуживаю… даже твоего взгляда. Но ты должен знать. Он умер. И… и я сейчас уйду. Навсегда. Ты будешь свободен. Пьеро, Мальвина… они позаботятся о тебе . Без него… вы сможете уйти. Найти… Он замолчал. Слова теряли смысл, разбиваясь о каменную спину того, кто был когда-то его душой. Арлекин медленно поднялся. Ноги едва держали. Он посмотрел на неподвижную фигуру, впитывая в себя этот последний, страшный образ – не любви, не друга, а памятника собственной вине. Памятника, который он воздвиг своими же руками. — Прощай, – прошептал он. Слово было горьким, как пепел. Он повернулся, чтобы уйти. Чтобы выполнить последнюю часть плана. Найти тихое место там, в дебрях закулисья, и… Тогда раздался звук. Тихий. Едва слышный. Сухой, как шелест опавших листьев. Арлекин замер, не веря ушам. Это был голос. Голос Артемона. Но не тот, звучный и благородный, что читал стихи или смеялся над его шутками. Это был сломанный, скрипучий обломок голоса, будто давно не использованный механизм. —…кровь… Арлекин обернулся так резко, что у него потемнело в глазах. Артемон не повернулся. Он все так же лежал, уткнувшись лицом в тряпки. Но теперь его плечо чуть заметно дрожало. — На твоих… руках, – проскрипел он, еле слышно – Пахнет… кровью. Это было не обвинение. Это была констатация. Голый, лишенный эмоций факт. Арлекин посмотрел на свои руки. Свежая кровь от разбитых костяшек смешалась с запекшейся, темной – кровью Карабаса. — Да, — просто сказал он. Больше не было сил на объяснения. Артемон медленно, с невероятным усилием, словно каждое движение причиняло физическую боль, начал поворачиваться. Он не поднял головы. Его взгляд, тусклый и безжизненный, упал на окровавленные руки Арлекина. Он смотрел на них долго. – Хорошо, – наконец выдавил он из себя. И снова – ни ненависти, ни одобрения. Просто… констатация. Как если бы он сказал «на улице дождь». Потом его взгляд, преодолевая немыслимое расстояние, медленно пополз вверх. Встретился со взглядом Арлекина. И в этой пустоте, в этой бездонной глубине страдания, Арлекин увидел не прощение. Не любовь. Он увидел… узнавание. Узнавание такого же сломленного существа. Такое же дно, на которое они оба были сброшены. Они больше не были любовниками. Не были друзьями. Они были двумя жертвами одного палача, двумя половинками одного кошмара. И одна из половинок только что отомстила за них обоих. Арлекин не выдержал этого взгляда. Его колени подкосились, и он снова рухнул на пол, на этот раз спиной к Артемону, лицом к открытой двери, в которую уже начинал просачиваться тревожный шум – голоса, шаги, крики: театр просыпался и обнаруживал тело своего хозяина. – Они сейчас придут, – сказал Арлекин в пространство, не оборачиваясь. – За мной. – Пусть придут, – послышался за его спиной тот же скрипучий, безжизненный голос. – Мне все равно. Арлекин закрыл глаза. Он пришел сюда, чтобы увидеть пустоту и затем исчезнуть. Но он увидел не пустоту. Он увидел отражение собственного ада. И это было страшнее и… справедливее любой казни. Они оба были мертвы. Их убили в ту ночь на сцене. То, что осталось – просто тени, блуждающие среди декораций.***
Шум нарастал. Слышался грохот многих ног, перепуганные крики Пьеро, пронзительный вопль Мальвины, нашедшей тело. Арлекин не двинулся с места. Он сидел на полу кладовки, спиной к тому, кого погубил, лицом к миру, который только что лишил хозяина. Его миссия была выполнена. Месть свершилась. А вот покоя… покоя не наступило. Только тихий, леденящий ужас от того, что он увидел в глазах Артемона. Не ненависть. Не пустоту. А узнавание соучастника в вечном, нескончаемом кошмаре.***
Шум, крики, грохот ног по лестницам. Театр проснулся в панике, и этот хаос стал их единственным шансом. Арлекин сидел на полу кладовки, не в силах пошевельнуться, парализованный не страхом, а той ледяной пустотой, что открылась ему в глазах Артемона. Он был готов принять все – расправу стражей, гнев, смерть. Но в дверном проеме возник не деревянный солдат, а Пьеро. Его трагическое лицо было бледно как мел, но в глазах горел незнакомый огонь – решимость, выкованная из отчаяния. – Арлекин! – прошипел он. – Двигайся! Сейчас все побегут, будет неразбериха! Он шагнул внутрь, и его взгляд скользнул по сжавшейся фигуре Артемона. Боль исказила черты Пьеро, но он лишь сжал губы. – Мальвина отвлекает их у тела. У нас минуты. – Оставь меня, – хрипло сказал Арлекин. – Его… его уведите. – Без тебя он никуда не пойдет, – резко возразил Пьеро. Это была правда, жестокая и простая. – Или все вместе, или все умрем здесь. Выбирай. Шаги уже гремели в их коридоре. Арлекин взглянул на Артемона. Тот по-прежнему смотрел в одну точку, но, казалось, его лицо чуть дрогнуло, уловив панику. Это не было согласием. Это был инстинкт загнанного зверя. Арлекин вскочил. Боль в руках, в душе – все отступило перед животной необходимостью действовать. – Помоги мне с ним, – приказал он Пьеро, и в его голосе снова зазвучали отголоски командных ноток, знакомых по репетициям. Они подхватили Артемона под мышки. Тот не сопротивлялся, но и не помогал, его тело было тяжелым и безвольным. Вытащив его в коридор, они увидели Мальвину. Она стояла у поворота, махая им руками. Ее платье было запачкано, по щеке текла струйка крови – возможно, в суматохе ее толкнули. – Сюда! – крикнула она. Они потащились, спотыкаясь, по темным, знакомым до боли коридорам. Вокруг царил хаос: артисты метались, кто-то плакал, стражи пытались навести порядок, но без своего хозяина их действия были хаотичны и бестолковы. Никто не обратил внимания на маленькую группу, пробирающуюся к заднику сцены.***
Черный ход – тяжелая, обитая железом дверь, всегда запертая. Ключ висел в каморке Карабаса. Но Мальвина, вся дрожа, протянула тяжелую связку. – Успела… снять с его пояса, – выдохнула она. Дверь со скрежетом открылась, впустив в лицо порцию холодного, влажного ночного воздуха. Запах свободы пах гниющими листьями, мокрыми камнями мостовой и страхом. Они вывалились в узкий, грязный переулок. Куда бежать? Улицы города были для них, пленников из заточения, не менее враждебны, чем театр. Но у Пьеро был план. Единственное место, о котором он когда-то слышал в обрывках разговоров Буратино, пока тот жил в театре – мастерская его отца, Карло, где когда-то родился деревянный мальчишка. Место, где, к ним относились бы не как к вещам.***
Бег по спящему городу был кошмаром. Каждый шум заставлял их прижиматься к стенам. Артемон тяжело дышал, его босые ноги волочились по булыжникам. Арлекин и Пьеро почти несли его. Мальвина, самая легкая, шла впереди, высматривая опасность. Они брели, казалось, вечность, пока наконец не вышли к бедненькому райончику, к дому с тусклым светом в окошке.***
Пьеро постучал. Сначала робко, потом отчаяннее. Дверь открыл старик с добрыми, усталыми глазами – Папа Карло. За его спиной выглянуло любопытное деревянное личико с длинным носом – Буратино. – Что за… Боже правый! – воскликнул старик, увидев на пороге изможденных, перепачканных кукол. – Да вы зайдите же, скорее! Их втащили в теплую, пропахшую деревом и клеем мастерскую. Дверь закрылась, отсекая преследующий их ужас. Только тут они позволили себе рухнуть. Арлекин выпустил Артемона, и тот беззвучно сполз на пол у печки, закрыв глаза. Мальвина разрыдалась, прижимая к груди свою раненую руку. Пьеро, дрожа, начал бессвязно объяснять.Карло слушал, и его лицо становилось все мрачнее. Буратино, забыв о своем обычном озорстве, смотрел на них широко раскрытыми глазами, полными ужаса и сострадания. —Оставайтесь, – сказал наконец старик твердо — Сколько потребуется. Тут вас никто не найдет.***
Первые дни были самыми тяжелыми. Для Артемона – особенно. Он не выходил из состояния ступора. Его кормили с ложечки, как младенца, уговаривая сделать глоток бульона, который варила Мальвина под присмотром Карло. Он позволял Буратино и Пьеро аккуратно расчесывать его свалявшиеся локоны, срезать колтуны, но во взгляде не появлялось осознания. Он был словно красивая, детально выполненная кукла, у которой забыли завести механизм. Арлекин не отходил от него. Он не пытался говорить, не просил прощения. Он просто был рядом. Сидел на полу, прислонившись к той же стене, и смотрел в окно, или на свои руки, которые Папа Карло перевязал чистой тряпицей. Иногда ночью Артемон начинал тихо, безумно плакать во сне, и тогда Арлекин, сам содрогаясь от собственных кошмаров, осторожно клал ему руку на голову, не гладил, просто касался. И рыдание стихало.***
Процесс возвращения был мучительно медленным. Первой ласточкой стало то, что однажды утром Артемон сам потянулся к миске с водой и сделал несколько глотков. Потом, недели через две, он впервые вышел во двор – не по своей воле, его вывел под лучи весеннего солнца Буратино, болтая без умолку о чем-то своем. Артемон стоял, закрыв глаза, чувствуя тепло на своей побледневшей коже. И, кажется, его плечи чуть расслабились.***
Мальвина, с ее врожденной хозяйственностью, стала душой их маленького убежища. Она помогала Карло по дому, научилась варить простую еду, ухаживала за всеми. Ее раненую руку старик аккуратно подлечил, и теперь она лишь изредка побаливала. Пьеро нашел на чердаке старые книги и по вечерам читал вслух. Сначала для Буратино, потом – для всех. И однажды, во время чтения смешной истории, Арлекин услышал за своей спиной тихий, едва уловимый звук. Он обернулся. Артемон, сидевший в углу рядом с Пьеро, смотрел в книгу, и в уголке его глаза собралась крошечная, дрожащая слеза. Не от горя. А от того, что он услышал смешное. Он снова мог что-то чувствовать. Это был перелом. Арлекин не бросился к нему. Он замер, боясь спугнуть этот хрупкий момент. Но их взгляды встретились. И в этот раз в глубине потухших глаз Артемона было не пустое узнавание соучастника в кошмаре. Была боль. Живая, свежая, невыносимая боль памяти. Но и это было чувством. Это было возвращением.***
С того дня Артемон начал говорить. Сначала односложно. «Да». «Нет». «Спасибо». Потом – короткими фразами. Он благодарил Мальвину за еду, кивал Пьеро в ответ на вопрос. С Арлекиным он не говорил. Но и не отворачивался, когда тот был рядом. Между ними существовало хрупкое, молчаливое перемирие, основанное на взаимном понимании глубины раны.***
Шли недели, превращаясь в месяцы. Весна полностью вступила в свои права. Артемон начал выходить во двор один, подолгу сидел на старой, выгоревшей на солнце скамье, наблюдая за облаками. Однажды Буратино притащил мяч, и Артемон, после долгого колебания, тронул его ногой. Потом – оттолкнул. Еще раз. И вот уже они, к восторгу деревянного мальчишки, играли в неуклюжий футбол, и по двору впервые прозвучал хриплый, сдавленный, но настоящий смех Артемона. Арлекин наблюдал за этим из окна, и в его груди что-то острое и колючее, много месяцев сковывавшее дыхание, наконец сломалось и рассыпалось. Он вышел во двор, сел на ступеньки крыльца и заплакал. Тихо, беззвучно, содрогаясь всем телом. Он плакал за все – за свою вину, за боль Артемона, за смерть Карабаса, за потерянную невинность. Плакал, и солнце грело его спину, а слышимый со двора смех Буратино и редкие, глухие звуки от мяча, которые издавал Артемон, были самой прекрасной музыкой на свете. Вечером того дня, когда уже зажгли лампу и собрались за ужином, Артемон, обычно молчавший, вдруг поднял голову. Он смотрел не на тарелку, а на Арлекина, сидевшего напротив. —Сегодня… я вспомнил, – сказал он тихо. Его голос был уже не скрипучим, но все еще глуховатым, как после долгой болезни. – Вспомнил, как мы репетировали тот дуэт. Из «Собаки на сене». Ты все время сбивался с ритма. За столом все замерли. Даже Буратино притих. Арлекин не мог вымолвить ни слова. Он лишь кивнул, сжимая в кулаке ложку так, что костяшки побелели. — Ты тогда сказал, что это я «лаю» не в такт, – продолжил Артемон. В его глазах, отражавших пламя свечи, мелькнула тень былой озорной искорки. Та самая, что бывала раньше. Арлекин нашел в себе силы улыбнуться. Улыбка получилась кривой, болезненной, но настоящей. —А ты и «лаял» не в такт, – прошептал он. Больше в тот вечер они на эту тему не говорили. Но лед был тронут. Не прощением. Не возвращением прошлого. А признанием, что есть прошлое, на которое можно оглянуться, не сходя с ума от боли. Что есть шутки, воспоминания, которые принадлежат только им, и которые не смог отнять даже Карабас.***
Прошел еще месяц. Артемон почти вернул себе физическую форму. Он гулял по округе, иногда с Буратино, иногда один. Он снова стал заботливым и внимательным к другим, помогал Карло в мастерской, учил Пьеро фехтовать на деревянных шпагах «для формы». Но между ним и Арлекином оставалась незримая дистанция. Они могли говорить о бытовом, о погоде, о книге, которую читал Пьеро. Но не о себе. Не о том, что было. Пока однажды летним вечером они не оказались вдвоем на той самой старой скамье во дворе. Солнце садилось, окрашивая небо в персиковые и лиловые тона. Тишина была теплой и мирной. — Я не простил тебя, – негромко сказал Артемон, глядя на закат — И, наверное, никогда не смогу. То, что было… это часть меня теперь. Как шрам. Арлекин, сидевший на другом конце скамьи, кивнул, глядя на свои руки. — Я знаю. И не прошу. — Но я не виню тебя, – продолжил Артемон, и его голос стал еще тише. – Я видел его кровь на твоих руках в ту ночь. И я понял… что ты пошел на это не ради мести за себя. Ты пошел, потому что больше не мог терпеть, что он может сделать это снова. С кем-то еще. С Мальвиной. С Пьеро. Ты убил не человека. Ты убил нашу тюрьму. Арлекин закрыл глаза. Слова Артемона были точнее любого обвинения или оправдания. — Я убил и часть себя, — сказал он — И часть тебя. — Да, – согласился Артемон — Мы оба другие теперь. Не Арлекин и Артемон из театра. Мы просто… мы. Два сломанных существа, которых склеил вместе старый Карло и деревянный озорник. Он помолчал. – И, возможно, – добавил он, и в его голосе впервые зазвучала неуверенная, хрупкая надежда, – из этих обломков можно собрать что-то новое. Не такое, как было. Но, может быть… не менее крепкое. Со временем. Арлекин посмотрел на него. На гладкую, ухоженную шевелюру, отражающую последние лучи солнца. На глаза, в которых больше не было пустоты, а жила глубокая, сложная печаль и медленно прорастающая воля к жизни. — Я буду ждать, — просто сказал Арлекин. — Столько, сколько потребуется. Даже если это навсегда. Артемон не ответил. Но он медленно, очень медленно, протянул худенькую руку и положил ее поверх руки Арлекина, лежавшей на скамье. Не сжимая. Просто касаясь. Теплое, живое касание, первое за много долгих месяцев боли и тишины. Это не было счастьем. Счастье, безоблачное и легкое, осталось там, в прошлой жизни, навсегда похороненной под грузом насилия. Но это было что-то другое. Мир. Трудный, выстраданный, хрупкий мир. И возможность – просто сидеть рядом в тишине заката, чувствуя тепло другого существа, и знать, что самый страшный спектакль окончен. Занавес упал. И теперь, в тишине за кулисами их новой, маленькой жизни, можно было учиться дышать заново. Вместе.