* * *
Случайно или нет, но ту ночь Каз вспоминает с беспардонной периодичностью, концентрируя внимание на взгляде того себя. Взгляде мягком, безмятежном, и таком отвратительном нежно-любящем. Он отдаёт Инеж — той, своей — своё пальто, он сидит с ней без перчаток, он говорит с ней чересчур буднично и не свойственно тому образу, который Каз кропотливо и долго-нудно строит как на трясинном хлипком фундаменте. Он целует её — и от этого пятнадцатилетний Каз хочет удариться головой об стену. Потому что другой он по-глупому счастливый. Счастливый так, как не должен быть. Реалия такова: глупые люди чувствуют себя намного счастливее (Джеспер и большая часть Отбросов тому прекрасные доказательства). Этот Каз относит себя к умникам, потому привыкает жить в злоключении своих бед. Тем не менее, в нём что-то щёлкает с приходом нового паука. Кивули оказывается умелым сулийским юношей, чуть старше Инеж и чуть младше Каза, и, знакомя их, Каз едва воздерживается от колкости: «как будто собак привожу на вязку». И всё бы ничего, но следуя по мощённой камнями тропе, он различает их силуэты на крыше. Хочется фыркнуть и удалиться, но непонимание — и что-то иное, чему он не находит дефиниции — улыбается в нём полупрозрачно ласково и спицами-когтями касается беззащитно обнажённого сердца. Инеж, помнится, общается в свободное время только с Джеспером и Ниной, видя в них друзей. В свободное время. Сейчас, насколько Каз знает, время у неё как раз таки свободное, и присутствие Кивули рядом с ней по необъяснимой причине побуждает проследить за происходящим. — Давно ты у Отбросов? — интересуется новый паук, сверкнув белозубой улыбкой. — Почти год, — коротко и лаконично отвечает Инеж, чуть подавшись навстречу вялому дуновению ветра, ласково развевающему выбившиеся из косы смолистые пряди. — О, — только и говорит Кивули. — Наверное, у тебя много опыта в вылазках. Ты бы могла чему-то меня научить. Каз изгибает брови дугой, недоверчиво косясь на юношу из переплёта теней. Научить? Он и сам справляется удачно и вряд ли нуждается в наставничестве Инеж. Осознание происходящего приходит само собой, бьёт кувалдой по затылку и вышибает все зачахшие мысли. Каз никогда не поймёт, — или будет делать вид, что не понимает — почему его уста тут же извергают глухое шипящее «крысёныш…». — Каз сказал, что ты способный паук, — с чахлым подобием удивления подмечает Инеж. — Возможно, он переоценил мои умения, — сулиец пожимает плечами, неловко улыбаясь ей. — Ну, Инеж… «Он уже зовёт её по имени», — оставит Каз в уме очередную отметку. Насколько он помнит, Отбросы обращаются к ней лишь как к Призраку, а по настоящему имени только те же Нина и Джеспер, которых Инеж подпускает к себе, перешагивая через все сомнения. И Каз в том числе — просто потому, что он может и она не возражает. — Два сулийца, оба в чужой стране среди тех, кто продал бы их в рабство за кучу денег, — непринуждённо продолжает Кивули, как бы подводя её к нужной мысли. — Мы бы могли провести больше времени друг с другом. Я был бы не против. Ты… довольно… привлекательная девушка. Если Каз и недоволен, то только потому, что его новый паук забивает голову совсем не тем, чем должен. Если он и остаётся досмотреть, то только потому, что ему интересна реакция Инеж. А она реагирует мгновенно. Прочерк кинжального лезвия сверкает в лунном серебре и впивается в стену, прямо у затылка икнувшего от неожиданности Кивули. Казу не надо видеть её лицо, чтобы знать: красным флагом в случае Инеж становится «привлекательная», которое она вместе с сотней более извращённых синонимов слышит в стенах «Зверинца». — Давай уясним кое-что, majani, — выпаливает она. Подслушивающий Каз откуда-то знает, что слово на сулийском означает «земляк», — я не заинтересована ни в чём из того, о чём ты толкуешь. Моё дело выплатить долг Хаскелю и покинуть эту страну как можно быстрее, а если ты так хочешь завести себе подружку, присмотрись к Анике. Она уже готова волком выть, что Грязные Руки не замечает её флирта. Ты правильно понял меня? Кивули судорожно кивает в ответ. Не произнеся ни слова, Инеж вырывает кинжал из стены и шикает. Царапина на лезвии гарантирована. Он ныряет в каймы теней, едва завидев, как её тело пружинно напрягается, готовясь унести свою хозяйку подальше от крыши, где остаётся трясущийся от оторопи Кивули. Следит за ней — молнией в ночном небе, изящной и гибкой, растворяющейся во мраке и снова вырисовывающейся в ней бронзовой дымкой. Инеж двигается беззвучно, так, что порой кажется, будто барабанные перепонки отказывают. Достаточно сделать выдох — и всё возвращается на круги своя, даже если она приземляется на землю донельзя бесшумно и шествует по граниту кеттердамских улиц неслышной поступью. Каз в последний раз вскидывает опустошенный цепкий взгляд на крышу, отмечая полное отсутствие Кивули, и шагает за ней. Выныривает из темноты, нарушая тишину Инеж дробью трости о гранит. — Жестоко ты с новичком, — вместо приветствий хмыкает Каз, застигая её врасплох своим хриплым голосом. Она вздрагивает, оборачиваясь резко, точно принимая его за недоброжелателя, но тут же успокаивается на громком выдохе. — Ты следил за нами? — почти с укором. — Всего лишь проходил мимо и случайно застал интересную сцену, — простодушно сообщает ей Каз, опрометью поправляя слегка сползшую шляпу. — Два моих паука начали грызться, будто не поделили последний бублик в Клёпке. — За бублик я бы убила не раздумывая. — Я в тебе не сомневался, — звучит от него сухо. — Что он от тебя хотел? Ты даже на меня свои кинжалы не поднимала. Инеж выглядит так, будто он срывает с неё единственную броню. Стойкая и готовая к нападению, она напоминает отныне поражённого, который ещё и не вступает в бой. — Ничего особенного, — отстранённо щебечет Инеж, не глядя на него толком, вместо этого что-то старательно рассматривая в тёмном углу. — Просто… очередной мальчишка с пустой головой. Не самая лучшая компания, когда ты и так в плохом настроении. — Согласен. Как и Аника с её волчьим вытьём. Инеж хмурит брови, но он всё равно подмечает, как предательски вспыхивает на её медно-ирисовых щеках рдяное малохольное кострище. — Так ты всё-таки подслушивал, — отрезает она по-взрослому строго. — Я всего лишь не глухой, — на вздохе делится Каз, лениво вышагивая к ней на слабую платину звёзд. И смотрит на неё, неестественно-долго и непонятно зачем. — Тогда… — Инеж сглатывает ком в горле, чувствуя себя крайне неуютно в кляксе его размашистой тени. Почти та избитая и молящая о помощи девчонка, которой он находит её в борделе, не иначе. — Тогда зачем ты спрашиваешь, Каз? Если ты и сам всё слышал. Спертый воздух, все равно показавшийся по контрасту холодным, находит себе место в его лёгких. Каза влечёт ответить: «потому что я могу», но он отчего-то предпочитает молчать и смотреть, как он делает это минуту раньше. Как он делает уже год, как Инеж под его ненадёжным, потрёпанным крылом. Во всём этом переполохе Каз цепляется за одну единственную фразу. «Моё дело выплатить долг Хаскелю и покинуть эту страну как можно быстрее». И отчего-то он холодеет в исступленной, отчаянной злости. Бессильной, задушенной носком сапога и сипло верещавшей, чтобы её отпустили и дали проявить себя вовсю. Каз и сам не разберёт, — со своим-то складом ума — что им довлеет, и предпочитает о том не думать. Не получается, конечно, и он вспоминает ту злосчастную дыру в стене ветхого здания, в котором находит себя и Инеж из иной временной линии. Тот Каз, прежде чем поцеловать её, аккуратно касается её лица кончиками пальцев и приподнимает за подбородок. Не по-бандитски нежно, именно так, как этот он не может. Порой Каз спрашивает себя: что чувствовал он, будучи так близко к Инеж? Касаясь её, целуя, не видя чумной труп перед собой? Наверное, он по-идиотски счастлив, и этот Каз инородно себе завидует ему. Возможно, это и побуждает протянуть облачённую в стянутую чужой чернильной шкурой руку, уличить миг, когда она смотрит куда угодно, но не на него. И прикоснуться — сквозь броню, как привыкает, тыльной стороной длани припадая к её подбородку и поднимая так, чтобы встретиться с ней глазами. Инеж вздрагивает в ответ на его прикосновение, и на мгновение беспросветно-тёмные зрачки сводятся в крохотные точки, пока дыхание испуганно замирает в изломах её рёбер. — Каз… — выдыхает она полушёпотом. Он молчит. Анализирует. Вспоминает. Она зовёт его по имени как много лет, когда он только-только выбирается на горбинку земли и оставляет брата на попечение моря. От этого его больно скручивает. Упёршись, Каз долго отрицает, но в эти секунды приходится смириться с явью и принять неоспоримым фактом: он всё ещё невыносимо и болезненно скучает. «Что ты чувствовал?» — безмолвно спрашивает он у самого себя, которого застаёт в зазубренных тенях ветхого сооружения. «Что ты чувствовал… тогда?» «Поцеловав её». Умиротворение. Покой. Счастье — этакое смутное для этого Каза понятие. Стремление стать частью выточенного из двоих созданий, одним целым, ликование и ту ненавистную, такую ненужную ему позорную любовь, вместо которой этот Каз чувствует только отторжение. Он прикасается к Инеж практически невесомо, сквозь перчатку, но её глаза все едино в какую-то секунду стеклянно смотрят на него, а на щеках прозревает чахлым ростком чумной малахит. Он отдёргивается, вздрогнув на секунду, и гонит то забытье. Инеж всё стоит напротив, не понимая, что произошло, но — к его счастью — молчит. Казу это на руку. — Иди домой, — отрезает он, прекрасно зная, как она не любит звать Клёпку домом. — Сегодня с тебя хватит. С меня тоже. Инеж смотрит на него горячо и кратко, как бы отделяя его угловатую фигуру из фоновых зданий, из пасти тьмы и светила небесных тел. И он отчего-то вспоминает. Снова. «Всё будет хорошо. Пойдём. Я позабочусь о тебе», — в глухоту его раздумий. А потом она касается его, рушит мир, который и так шатко стоит на трясине. Потом Каз гонит её, гонит для того, чтобы сейчас стоять напротив и думать, что бы случилось, не убеги он от той, другой Инеж. Позаботилась бы она о нём? Смогла бы развеять хмарь мглы, что кутает его как в поношенную парчу? Он смотрит на эту Инеж и понимает, что ей он точно не позволит этого сделать. — Хорошей тебе дороги до Клёпки, — бормочет она наполовину угрюмо, в последний раз мазнув взглядом по его трости, и удаляется в жидко разваленные по окрестностям тени. Каз следит в упор за тем, как она исчезает, и про себя усмехается. Он ещё в детстве позволяет Инеж исчезнуть, хотя тогда держит её за руку и не хочет отпускать, а сейчас делает всё, лишь бы она скрылась из поля его видимости поскорее. На следующий день Кивули вышвыривают из банды. Каз утверждает, что его паукам не следует забивать голову глупостями. Инеж — кажется — верит ему. Не верит в это только сам Каз.* * *
Спустя год какофония агонизирует в ушах, норовит оставить прорехи в барабанных перепонках и выжечь в нём всё подчистую. Шорох обеспокоенного бойней моря, стенания Портовых Лезвий с Чёрными Пиками, обратившееся в гробовую тишину тяжёлое дыхание где-то у уха и вопли Нины, за которыми следует раздражённый хлопок двери прямо перед носом — комбинация шумовых раздражителей должна свести на нет всю удерживающую его рассудок пирамиду, а Каз абстрагируется от гомона и концентрируется на запахе. Кровь Инеж повсюду: на перчатках, на пальто, в лёгких. Её можно вдыхать, ею можно задохнуться. Ещё немного — и на его лице: Каз проводит ладонью от лба до подбородка, оставляя рваные брусничные кляксы на щеках. Чернота перчаток смешивается с багрянцем, и его, впрочем, это задевать не должно. Глаза давно перестают воспринимать эти чернила без должной им чужой киновари, и эстетика красно-чёрного становится для Каза пожизненным кредо. Но киноварь та принадлежит Инеж, и для него это обращается в триггер сродни непрошеным прикосновениям. Быть может, потому Каз и вспыхивает в чёрном вихре ярости и прижимает Омена к борту «Феролинда» так, что у того подавно должен загреметь и разломиться позвоночник. — Мой Призрак — адвокат милосердия, — гневно шипит он, так, что слышит его лишь истекающий от вырванного глаза кровью Омен. — Но из-за тебя ее здесь нет, и никто не попросит о снисхождении к тебе. Каз выкидывает его в море без лишних слов, передаёт во власть волнам и едва не швыряет за ним Уайлена, которому откуда-то хватает смелости — и глупости — разразиться громко-укоризненным «ты обещал отпустить его!». Он прячется от всех в темени трюма и хватается за голову, пачкая уже в неважно чьей крови вороные волосы. И понимает. Понимает так много, что череп грозит разломиться. «Береги её». Каз просит об этом… когда? Насколько давно? Десять лет назад? Девять? Неважно. Роль играет то, что он всё же просит об этом. Просит у самого себя, как оказывается позднее. У человека, которого ему представляют неким злым духом, и человека, в чертах лица которого маленький Каз не увидел схожести с собой. Роль играет то, что тогда он не понимает, почему в ответ слышит деланно-бесстрастное — но на деле вязко-горькое — «ты тоже». Казу Бреккеру семнадцать. И он понимает. Понимает, задыхаясь её кровью, размазывая себя в ней, не зная, куда, в какой угол этого чёртового корабля деться от воспоминаний тех давно минувших лет. И даже страшно посмотреть на себя в отражении стекла или водной глади. Кажется, что то вот-вот исказится, посмотрит на него суровым выражением того Каза, извергающего с холодным, впервые настолько пугающим обвинением, лишь одну единственную фразу: «ты не уберёг её». Как много абсурда. Как много нелепых обстоятельств. Увидеть в тринадцать кое-кого другого в зеркале. Узнать. Понять. Встретить её через семь лет в стенах борделя. Заштопать разъехавшуюся ткань. Потерять один фрагмент и отмахнуться от него. Не желать найти. Сделать всё, чтобы он так и остался потерянным. И биться в агонии от этого. Каз до скрежета хочет увидеть её, но он не навещает Инеж все три дня, что та валяется в коме, и даже завидев её вяло снующую по палубе шхуны фигуру делает вид, что ему то безразлично. Чтобы заставить себя подойти и заговорить с ней вновь, ему требуется целых два дня, в процессе которых он старательно избегает их встреч. — Я хочу показать тебе кое-что, — говорит Каз, сжимая в свободной от трости руке план тюремного сектора в Ледовом Дворе. — Со мной все в порядке. Спасибо, что спросил, — свойственно ей радушно бросает Инеж, которую он застаёт в одиночестве у корпуса корабля. — А ты как? Кривая улыбка змеится и скрывается в тенях впалых щёк. Ему совсем не весело. — Чудесно. «Ужасно». «Ты жива, а я даже не хочу признавать, что рад этому». «Вместо этого я лучше расскажу тебе подробнее про тот ад, в который я вас всех веду, потому что я целых два дня искал повод, чтобы заговорить с тобой». «И случайно обмолвлюсь о Джорди». — Каз… — осторожно обращается она к нему. — Я помолюсь за него. Чтобы он обрел покой в том мире, если в этом он был его лишен. — Мне не нужны твои молитвы. — Тогда чего ты хочешь? В мозгу опасно свербит: «тебя. Тебя». И Каз предотвращает этот нестерпимый зуд, пока знакомый багрянец не выступил и не сверкнул под ногтями. — Умереть под весом собственного золота, — отвернувшись отвечает он. От него не утаить: Инеж разочарованно, с незыблемым обречением вздыхает. — Тогда я помолюсь, чтобы ты получил все, чего желаешь. — Снова молитвы? — хмыкает Каз с насмешкой. — А чего хочешь ты, Призрак? — Повернуться спиной к Кеттердаму и никогда больше не слышать этого названия. Снова. Как тогда, когда он нечаянно ловит её с Кивули. «Моё дело выплатить долг Хаскелю и покинуть эту страну как можно быстрее». Она так спешит уйти, выпорхнуть из его грязных ручищ и померкнуть в мареве блистающего над водой тумана. Забрать все его недомолвки, оставив взамен пустоту, которую Каз так нестерпимо благоволит отыскать в этой кутерьме, а ему мало. Ему не то. Он хочет чего-то другого, но боится признаться хотя бы себе, чего именно. Остервенение, берущее начало с её пылких заявлений о скором уходе из Керчии, говорит само за себя, но Каз остаётся намеренно глухим к языку фактов. — Твоя доля из улова в тридцать миллионов крюге поможет осуществить эту мечту, — безразлично заключает он, медленно вставая на ноги, — так что побереги свои молитвы для хорошей погоды и глупых стражников, а меня просто оставь в покое. Напоследок Каз подмечает, как она сдвигает брови в омрачении. Это должно напомнить о тонкой складке на лбу, ту, которую он с торжеством ловит взглядом всякий раз, как выводит её, а напоминает о другом. Нещадно так — о том, как она смотрит на него лет десять назад, когда он по собственной неосторожности падает с дерева прямо ей в торопливо протянутые руки. Инеж — та, старшая, не его — смотрит на него строго. Упрекающе. По-матерински. И, возможно, потому он так отчётливо помнит этот взгляд. «Я должен забыть», — говорит себе Каз, спешно отворачиваясь от неё. Его хватает всего на три шага, и учуявшее подвох сознание кричит: «уходи, конченый!» Тело и язык реагируют быстрее, и в следующий миг Каз вновь поворачивается к ней. — Инеж, ты веришь в возможность перемещаться по времени? … . . — Что? — отстраненно спрашивает Инеж спустя полминуты, которые чудятся ему вечностью. Молодец, Бреккер. Ты назвал её инвестицией, пока она истекала кровью на твоих руках, не навещал, когда она почти умирала, и игнорировал два дня, не удосужившись примитивно поинтересоваться её самочувствием. А теперь спрашиваешь что-то о путешествиях по времени. Наверное, она думает, что ты идиот. И она права. Каз почти сразу жалеет, что открывает рот, но уже слишком поздно. Он только дёргает плечом, будто вопрос брошен между делом, и намеренно взирает на белёсую зыбь морских простор. — Забудь, — чеканит он поспешно. — Нет, — строже отсекает Инеж, откладывая чашку остывшего чая. — Ты не спрашиваешь такие вещи просто так, даже если они звучат не вовремя и абсурдно. Абсурдно. Она называет это абсурдом. «Знала бы ты, насколько это абсурдно». Но знать это обречён лишь Каз, нервно барабанящий чёрными пальцами по затылку свинцового ворона. — Всего лишь пытаюсь понять, насколько люди готовы верить в чушь, если она достаточно… — он умолкает ненадолго, стараясь подобрать подходящий эпитет, — убедительна. — Поверить… — протягивает Инеж, катая то невзрачное словцо на языке, и вздыхает, точно смакуя его. — Я верю в богов и легенды своих земель. Я верю в сны и знаки, которые они посылают нам, но я не верю, что человек может ни с того ни с сего выпасть из своего времени. Это звучит чем-то за гранью возможного, ты так не думаешь? — Думаю, — кивает Каз слишком быстро. Прежде, чем он успевает подумать о своём уходе, Инеж успевает добавить не мягко, не резко, а ровным пытливым тоном: — Ты так и не объяснил, к чему этот вопрос. Он опрометью бросает холодный взгляд на маслянисто-голубые валы и думает, что прыгнуть туда, вслед за Оменом, идея не такая уж и плохая. Тем не менее, Каз её стоически отбрасывает. — Иногда у меня ощущение, что я живу не ту жизнь, которую должен, — в тон ей ровно отвечает он, думая, что отчасти и не врёт. Может, и не отчасти. — Это чувство знакомо многим, — делится своими видениями Инеж, и его почему-то дробит до крошева оттого, что он слышит в её голосе утешение, — но иногда оно означает то, что душа просто устала догонять тело. Оно не обязательно связано с чем-то… необычным. Чаще всего лишь то, что человек слишком долго живёт не так, как сам того хочет. «Я давно не живу так, как хочу, Инеж». Каз спрашивает себя, как именно он хочет жить, и все прогнившие от старости убеждения — «избавиться от призрака Джорди, избавиться от его сверлящего фантомного присутствия» — окончательно тлеют. «Придёт день, и мы обязательно встретимся снова, просто это случится не скоро». Каз знает. Понимает. Не глупый всё-таки, потому и понимает. Этот голос — ответ на извечный вопрос. Даже если он бросает холодно: — Значит, я просто устал. И даже если уходит, оставляя её позади. Казу Бреккеру семнадцать, и он наконец-то понимает.* * *
Он помнит того Каза, который целует ту её в тонкопалые бронзовые пальцы (подмечает с особой для семилетки внимательностью, пусть и не придаёт тому значения: вздрагивает, едва губы касаются кожи). Не время его вспоминать, когда в самой охраняемой крепости трубят о взломщиках, а их секстет с пополнением в облике сына покойного Юл-Баюра здорово рискует попасться страже, но этот Каз всё же вспоминает. Когда Инеж касается его щеки на крыше джерхольмской ратуши, когда он страшится вероятности не увидеть её больше никогда, когда его сносит течением ледяной воды и обещает себе вытащить её из этого пекла, а потом уже умереть. Каз вспоминает тот не наигранный, чуждой ему безмятежно-любящий взор, и выгоревше завидует себе из будущего каждым нервом. «Что ты чувствовал тогда?» — снова, вопросом, на который тот Каз никогда ему не ответит. Этот, только-только нашедший неиссякаемый смысл в том прикосновении, находит один из возможных ответов сам. «Ты был счастлив». А потом его захлёстывает вода, скопившаяся под священным ясенем, и бренное тело безвольно уносит смертоносно льдистым потоком в неизведанное, кричавшее мириадой не опознанных голосов. Говорят, перед лицом смерти людям свойственно узнавать себя настоящими. Каз никогда в это не верит. Захлёбываясь, веривший в свою хроническую жестокость и видящий якорь не в мести за брата отныне, он говорит себе, что всё, во что он верит до этого, ложь.* * *
— Передашь бинты? — говорит, нет — бормочет тихо, как тайну — Инеж через полтора года, являясь в Кеттердам с блестящими на солнце свежими ранами на запястьях. — Мм, — тянет он, не присуще себе молчаливо передавая ей рулон хлопковой ткани. Каз промывает ей увечья, уповая, что нанесённые работорговцами травмы не повлекут за собой заражения. Отдёргивает себя позднее, будто током прошибает: они возвращаются с поля брани с видом и похуже, латают один другого — или себя в одиночку — едва ли не в полной антисанитарии, но смертей от инфекции среди Отбросов ещё не числится. «Становишься сентиментальным», — резюмирует Каз в уме. И впервые самобичевание от этого понимания гаснет, опадая на вытянутые руки пеплом. — Те работорговцы… — осведомляется он и отчего-то тут же замолкает. — В Хеллгейте. На пожизненном, — отвечает Инеж, попутно занятая перевязкой раны. — Торговый совет гарантировал, что они не выйдут на свободу. — Я бы не доверял политикам, — скептично фыркает Каз, припадая плечом к одному из шкафов и скрещивая руки на груди. — Я тоже, — просто соглашается она, пожимая плечами, — но если я встречу их в море во второй раз, то буду пользоваться другими методами воспитания. Теми, которые любят в Бочке. Пока Инеж не видит, он улыбается как-то странно, почти что неосознанно, одним краем рта. Каз проигрывает сам себе, но выигрывает — неведомо у кого. Это осмысление ему, в отличие от всех предыдущих, заботливо вшивают невидимыми багрово-красными нитями её Святые. В сами чертоги мыслей, в сокровенные глубины и нетронутые, запыленные годами опостылевших скитаний по обломкам себя-былого углы, в которые он так долго боится ступить. Первый шов делают тогда, когда последний крюге идёт на погашение её долга, и шаг за шагом, кирпичик за кирпичиком, мчится в бесконечность целая стежка. Каз говорит, что судьба не написана на камне, и будущее можно обмануть. Каз поступает ровно наоборот, но отчего-то не сожалеет, наблюдая, как Инеж сидит в ванной его квартиры и щупает кончики бинтов. — До свадьбы заживёт, — улыбчиво подмечает она, чертя кончиками пальцев незримую линию по рдяной кляксе. — У тебя опасная привычка заживать быстрее, чем я рассчитываю, — нарочито буднично отвечает Каз, пряча аптечку в шкаф. До лучших времён, надеясь, что со следующего рейда Инеж вернётся целой и невредимой. Блуждая глазами по ванной, он вдруг останавливает взгляд на зеркале. Становится почти смешно: оттуда на него внимательно смотрит то самое лицо, которое Каз впервые видит в семь лет и не узнаёт. Лицо, в которое он говорит при последней встрече по-детски угрюмо: «Ты не злой дух. Злой, но не дух». «Считаешь меня злым?» — слышится тогда невозмутимое уточнение. И некогда робко-боязливо кивающий, восемнадцатилетний Каз отныне сдержанно усмехается несуществующему собеседнику. «Да, считаю». Отражение в зеркале не меняется, хотя думается, что против воли хозяина оно вот-вот исказится в холодной, согласной усмешке. — Помнишь, когда мы были на «Феролинде», — вновь привлекает внимание её голос, — ты сказал что-то про путешествие по времени? Я была бы не против совершить небольшой скачок в прошлое, — слабо дёрнув раненой рукой, Инеж морщится от отголоска боли. — Был такой хороший шанс сделать хук справа, а я его упустила и получила новый порез. Вот бы было какое-то устройство, позволяющее перемещаться в другое время… — Не испытывай судьбу, Инеж, — с липовой строгостью отсекает Каз, пугаясь того, с какой точностью она запоминает любой сказанный им бред. — С каких пор ты веришь в судьбу? — с беззлобной насмешкой уточняет она. Хмыкая, Каз снова смотрит в своё отражение. На долю секунды. — Я и не верю в судьбу, — пожимает он плечами, — но я верю в то, что остаётся. — И как мне это понимать? — наигранно обречённо вздыхает Инеж. — Возможно, ещё не настало подходящее время для пониманий. — Ох уж это время… И Каз мысленно согласен с ней. Ох уж это время. Она выпрямляется во весь рост, и если в мгновения боя походит на сведённый до щелчка капкан, то теперь, будучи наедине с ним — шёлковая нить, натянутая пальцами, простирающаяся от неба до водной ряби ледяная лунная дорожка. Лихой монолит, сопряжённый умиротворённым изяществом и непокорной воинственностью — Инеж вбирает в себя всё, чтобы выжить и не потерять себя в этом бесконечном поединке. Каз, напротив, теряет в этой войне — своей войне — часть себя. Потому он давно выносит не провозглашённым вердиктом, что Инеж всё-таки сильнее него. Потому что на совокупности её качеств — не паучьих, не шпионских даже — сосредотачивается всё его новое мироздание, которое Каз строит вместе с ней. Потому что это всё вкупе с конфузом времени — воплощение того, что он до хруста ненавидит. Ненавидит и… Каз не заканчивает эту опасную — но такую предсказуемую и ожидаемую — мысль. Только слабо улыбается ей с надеждой, что улыбка не выглядит чересчур обречённой. Ещё секунда, и неторопливо стягивает перчатку. Инеж знает этот жест лучше любых других, и оттого её длань осторожно касается его кипенно-белой руки. Ложится в его протянутые ладони, и от одного невесомого касания ощущение, что с него заживо сдирают кожу и оставляют нагой скелет. Каз, однако, держится. Держится. И смотрит, догадываясь: Инеж никогда не сможет правильно трактовать этот сосредоточенный взгляд. Ведь когда-то давно он уже касается этой руки, цепляется за эти самые пальцы, когда у самого тянется к безоблачному голубому небу только маленькая, не схваченная в отторжение к людской коже ладошка. Ведь когда-то давно он воспринимает всё с детской непосредственностью, не зная, не думая даже о том, как сильно ему везёт в те моменты так легко и беспрепятственно касаться её и не отшатываться в ужасе. Наверное, тот он, взрослый, следивший за этим, про себя честил его за это незнание: ему-то таких привилегий больше не дано. Но ему было дано другое, и восемнадцатилетний Каз хочет урвать от этого «другого» заслуженную частицу. — Ох… — только и вырывается с Инеж на тишайшем вздохе, когда он невесомо жмётся губами к её пальцам. Когда делает то же, что на его глазах делает старший он, вероломно посеявший в его естество первые зачатки ранней для семи лет ревности. И хочется отпрянуть. Хочется отпустить её руку и с рваным выдохом отстраниться, впечататься цепью позвонков в острый угол шкафа. А он остаётся. Жмётся к ладони, держится, как бы ни было плохо. И даже когда из ниоткуда появляющаяся вода покрывает стопы, Каз не боится утонуть: у него, так или иначе, есть якорь, за который можно ухватиться. «Я знаю, что ты был тогда счастлив», — уверенным шёпотом в черепную коробку. «Я знаю это». «И я хочу ощутить то же самое». Впервые она скалывает его льды в тот день, когда он оборачивается на ещё не опознанный, насилу знакомый голос, и видит её в шелках «Зверинца». Теперь на этих глыбах трещины змеятся такие, что Казу стоит ожидать худшего (а худшего ли?). — Тогда я возьму у времени это, — ставит Каз её перед фактом, не отпуская бронзовую ладонь из своих рук. — Хотя бы этот миг. Взамен на то, что когда-то — давно, ещё в его беззаботное детство — она дарит ему любовь, которой он ни разу не знает. Взамен на то, что собой она выжигает в нём след, и пусть тот жжёт неумолимо с той поры, как она исчезает, Каз отдаёт себе отчёт: она вырезана в нём до того глубоко, что у него больше нет сил нелепо мстить за исчезновения и своевременное возвращение. Он хочет лишь её руку в своей. Он хочет её — теперь уже осознанно и без сомнений. Ещё секунду шёпот воздуха висит на грани её лёгких, застревает в прочных силках, бьётся в них юркой запуганной пташкой. А потом вырывается на волю — одновременно с тем, как Инеж совершает намеренно нерасторопный шаг навстречу, как становится донельзя близко, совсем впритык. И жмётся к нему так, что выбивает из него весь и без того избитый дух, стискивает поперёк худого туловища руками, всеми силами пытаясь не касаться голой кожи. Каз замирает, взирая в пустоту. Пальцы дрожат, и непослушные руки смыкаются на её плечах не сразу. Его самого хлещет тремор, но он упрямо противостоит ему и, не слушая ропота изувеченного рассудка, прижимает её к себе сильнее. Зарывается носом в темя, утопает лишённой перчатки ладонью ей в черничный ворох волос и жмурится. Отрешается от прошлого с оравой трупов, которые обступают его со всех сторон, и хватается за настоящее. Стоя в эфемерной стуже ванной комнаты, Каз обещает себе запомнить сегодняшнюю дату. Сегодня он смог впервые обнять её.* * *
Каз быстро смекает, с чего начинается вся эта сумятица с путешествием по времени. Джеспер постоянно уплывает в Альтверн, солнечный городок на юге Нового Зема, чтобы развить свои фабрикаторские способности под руководством преподавателя. Вернувшись под дождевым маревом в сырой холодный Кеттердам и поставив на праздничный стол своё неказистое изобретение, он гордо именует его хрономантом — прибором, позволяющим предвидеть неприятности ближайших нескольких минут. И просит, казалось бы, немного: всего-то добровольца, который протестирует его инновацию. Уайлен сразу безмолвно отодвигается, Каз сквозь зубы цедит отказ, а когда Инеж вдруг заявляет о своей готовности пойти навстречу, хватает её за запястье и рявкает в лицо Джесперу, чтобы он о таком и не думал. Итог очевиден до смеха: Джеспер читает им возмущённо-обиженную нотацию и надевает треклятый хрономант на себя, щёлкает за маленький рычаг и — надо же! — исчезает. Уайлен, застыв, обескураженно смотрит на пустующий стул, где секунду назад сидел стрелок. Инеж вторит ему, резко вскочив с места. Каз глумливо машет рукой исчезнувшему Джесперу и, допив остаток портвейна, бормочет: «туда его». Стрелок появляется через восемь минут, — хотя твердит что-то о паре недель — и первым делом, ошеломлённо глядя перед собой, разражается громко-взволнованным «вы не поверите!». И да, Каз оказывается прав: чёртов хрономант — это машина времени, и всю эту цепочку случайных совпадений запускает именно их дражайший Джеспер. Не то чтобы у него на этот счёт возникали сомнения… Хрономант, тем не менее, Каз конфискует, как только всё устаканивается. Аккуратно держа его меж пальцами, будто боясь, что из ниоткуда подует ветер и дёрнет за рычаг, он уходит вместе с прибором. — Каз, — раздаётся в тёмный графит вечера, из ажура мглистых теней, когда он задумывается настолько глубоко, что поздно улавливает её присутствие. Каз поднимает лживо-спокойные глаза. Дверь в его комнату в особняке Уайлена приоткрыта, впуская внутрь Инеж, застывшую, точно ожидающую, что он либо позволит ей войти, либо отвергнет. Он — почти — разучивается отвергать её, потому сдавленно кивает. Инеж не торопясь идёт по замершей в вечерней нереальности комнате, не сводя с него изучающего нечитаемого взора, и Каз спешит встать с кровати. Хрономант он всё ещё держит в руках, тогда как хочется разломить его на механизмы и выбросить остатки куда-нибудь далеко от особняка. Тени кружат над их головами. Кружат, сплетаясь в пародии на неведомый танец, чтобы затем разлететься по потолку. Они замирают, останавливаясь друг напротив друга. Кажется, что округа погружается в безмолвие, что не существует в этом мире ни одного звука больше, но тяжёлый резкий вздох Инеж рвёт неподвижность. — Ты знал, что это машина времени. Не вопрос. Фиксирование факта. Такое, что ему не отвертеться. Не суметь отрицать. Только, возможно, уклониться. — Почему ты так подумала? — невозмутимо, отчасти вяло уточняет Каз. — Два года назад… — начинает Инеж и на секунду спотыкается о свои слова, едва не задыхаясь в вязкой паутине, — два года назад, на «Феролинде», ты спросил про временные скачки. — Ради всех крюге, Инеж, ты всё ещё помнишь тот бред, который я нёс? — Я помню всё, что ты несёшь. Особенно такое, — с нажимом отрезает она, качая головой, словно отвергая его ещё не прозвучавшие возражения. — Ты не говоришь о таких вещах просто так. Я всегда знала, что здесь что-то намного большее, чем просто «не живу ту жизнь, которую хочу жить», но никогда не могла понять, что именно. Должно быть, замешательство отражается у него на лице. У неё, как противовес, вырисовывается немая мольба. — Каз… — с придушенным отчаянием зовёт она. — Что ты от меня скрываешь? — Я не скрываю, — просящим её доверия скрежетом отвечает Каз. «Просто… немного не договариваю». Инеж явственно не питает иллюзий на счёт его снисходительности, но ожидающий взгляд таки задерживает. Выпрашивает. Канючит, можно сказать, но не по-детски капризно, а храня молчание, от которого ему становится слишком шумно. Каз поворачивается вполоборота и, вздохнув, откидывает хрономант. Прибор, с которого всё начинается, с глухим шлепком приземляется на одеяло. — Однажды, — смягчается Каз, наконец повернувшись к ней, — я расскажу тебе всё. Однажды я расскажу тебе, почему едва смог устоять на ногах, впервые увидев тебя в «Зверинце». Я расскажу, почему не выдерживаю, когда ко мне кто-то прикасается. Я расскажу тебе всё, — он медленно взмахивает рукой и чертит в воздухе круг, пытаясь охватить это самое необъятное «всё», — но не сейчас, Инеж. Просто… дай мне время. Она хочет возразить, потребовать ответа, но замирает, едва разомкнув уста. И, смирившись, кивает. Инеж знает, как сильно он нуждается во времени, потому все те два года, что они вместе, что строят отношения кирпичик по кирпичику, ни разу не смеет спрашивать о перчатках. Уже за это Каз винит себя в том, что молчит о них так долго. И молчит до сих пор. Вместо рассказа усмехается заговорщически и горько. — Представь, если бы я не заставил Джеспера протестировать хрономант, — хрипло говорит Каз, делая шаг к ней. — Ну-у-у-у… тогда у меня было бы весёлое путешествие, — тихомолком смеётся Инеж, вторя ему своим шагом. — У меня, — мягко поправляет её Каз, и край рта дёргается в слабой улыбке. — Я бы не позволил тебе пойти на такое, даже если до этого вопил, что ни за что не надену этот прибор на себя. — А я бы не позволила тебе проходить через всё это одному, даже если бы не знала, что это машина времени, — честно отвечает она, совершая последний шаг. Последний, чтобы между ними оставалось совсем крошечное расстояние. Последний, чтобы всё ощущалось так правильно. — Джес всё так рассказал… — тянет Инеж, блуждая чёрными глазами по комнате. — Уверен, что не хочешь попробовать? Вдруг будет не так уж и плохо? — Ммм… Возможно, нас раскидает по разным местам, — вслух раздумывает Каз, вспоминая, как, кажется, тот он бежал по туманной мгле, пытаясь отыскать ту Инеж в своей и не своей деревне. — Ты пропадёшь где-то и я буду посылать на Джеспера проклятия, обещая, что оторву ему голову, когда вернусь. — Я буду сохранять спокойствие. — Я буду искать тебя, — вдруг срывается с него. Обещанием. Клятвой. Потому что он правда будет искать. Потому что он найдёт, чего бы это ему ни стоило. Но Инеж качает головой. — Я найдусь сама, — с тёплым смешком обещает уже она. — Как бывает всегда. — Я всё равно буду искать. — Не ищи, — в невесомом отчаянии просит Инеж. — Не ищи меня. Это должно произойти само собой. И нечто прошибает его до того сильно, до того сокрушительно, что глаза жжёт вовремя согнанная им водянистая рябь, которую Каз давно как не ведает. Семилетним ребёнком он держится за ту Инеж, которая собирается уходить. Он обещает ей то же самое. Он слышит от неё те же слова. «Не ищи. Не ищи меня. Это должно произойти само собой. Отправившись на мои поиски, ты только потеряешь время: и своё, и, может, чужое. Живи сегодняшним днём. Всё, что тебе нужно, сейчас рядом с тобой». Каз думает, что знает все виды боли. Теперь он понимает: нет, не все. Потому что сейчас ему больно по-новому. Больно так, что хочется ухватиться за рукоять впившегося в прореху меж рёбрами клинка и прокрутить его сильнее. Больно так, что ему донельзя хорошо от этой боли. В комнате всё ещё кружат тени — лениво, почти ласково. Он смотрит на Инеж — на, без сомнений, свою — так, будто видит сразу всех её: ту, что уходит, обещая, что однажды они встретятся снова, ту, которую он сам прогоняет от себя в пылу только прозревшей в нём чёрным цветком ярости и ту, которую он больше никогда не отпустит. Образы наслаиваются один на другой, превращаясь в одного человека, и ему не важны более ни свои зачахшие предубеждения, ни обещания, ни всё-всё-всё. Важно осознание: все эти годы вопреки отрицаниям и обостряющемуся безразличию он безудержно и страшно скучает. Может, потому, когда Инеж бесшумно разворачивается и норовит уйти, он подхватывает её ладонь и сжимает пальцы, прогоняя дрожь вспыхнувшего под кожей отторжения. Каз этим вечером без перчаток. Будто чувствует. Он ведает: ни разу за все эти годы ему не удаётся быть таким искренним, как в эту минуту. — Уже нашёл, — выдыхает Каз, не сводя с неё взгляда. Среди сотен безликих фигур. Среди тысячи собственных протестов с бесконечными «за» и «вопреки». Среди не знающих логичного конца сомнений. Он нашёл. И он притягивает её к себе, ловит в свои объятия так, как никогда прежде. Стискивает в них сильнее, хоть и дрожит, вспоминает, как влажно-липко скользят под ним тела почивших от чумы. Вспоминает, потому что все эти годы только и делает, что рыскает в памяти, и ему впервые от этих воспоминаний не страшно. Потому что одно перевешивает другое, и тишина наконец-то перестаёт так исступлённо давить на виски. Каз зарывается лицом ей в волосы, и ему вдруг хочется засмеяться. Образ, который он выстраивает столько лет, рушится в один миг. И ему не страшно даже от этого. В моей жизни было столько ужасного. Больше, чем светлого. Намного больше. Но если в ней и было что-то хорошее… …то это ты. — Я ждал тебя, — судорожно вырывается с Каза то, что он хранит в себе столько лет, что он не осмеливается сказать не то что ей, самому себе! — Я так долго тебя ждал… Инеж тесно приникает к нему, жмётся и растерянно бормочет в грудь, в само неистовое сердцебиение, что попытается побыть в Кеттердаме чуть дольше, чем изначально планирует. Если повезёт, то в следующий раз приплывёт к нему скорее. Каз глушит короткий сиплый смех в её волосах. Она, конечно, не понимает. Не знает. Не догадывается и вовсе, что в нём невиданных размеров тоска, что ждёт он её намного дольше, чем она может себе представить. Дольше, чем он сам представляет, ведь все эти годы Каз умело отрицает эту истину. До их встречи в «Зверинце» он якобы не нарочито смотрит по сторонам, будто пытаясь отделить из общей толпы лишь один знакомый силуэт, а в четырнадцать пытается снять перчатки ради другой в надежде на то, что сможет отыскать замену. Но замены быть не может. Инеж уже дала ему то, что никто другой никогда не сможет дать. Каз с аккуратной бережной медлительностью приподнимает её лицо за подбородок, — не через перчатку, не тыльной стороной ладони, а голыми пальцами — чтобы встретиться взглядами. Смотрит долго, смотрит внимательно, приставляет последнюю частицу к раздробленному витражу, понимает, принимает, принимает! И целует её под рёв своих внутренних демонов, что воют, молотят хвостами и крыльями, мечутся, норовя сорвать удерживающие их цепи, но всё равно остаются прикованными. Целует больным и глубоким поцелуем. Целует так, что закрываются гештальты. Так, что она жмурится и впивается пальцами ему в плечи, но не вырывается. Напротив — подаётся ближе, льнёт к нему, просит лишённой слов мольбой: «не отпускай меня». В переполохе чувств Каз ощущает, как её руки шарят по его спине, как пальцы сжимаются на ткани рубашки, будто проверяя, не исчезнет ли он, если она ослабит хватку и внимание. В этом зеркальном страхе он резко и болезненно узнаёт себя, того себя, которым он становится. Узнаёт человека, который слишком долго ждёт и теперь до одури боится поверить, что ожидание подходит к долгожданному концу. Каз чувствует, как её пульс содрогается под его пальцами, как дыхание сбивается и выравнивается, как она здесь: настоящая, тёплая, своя. Не воспоминание, не мираж и никакое не обещание из прошлого, за которое он цепляется, стирая себе ладони в кровь. А потом они лежат на кровати, удерживая безопасную дистанцию. Каз дрожит, но сохраняет на себе неприлично-счастливую улыбку, пока любовно перебирает волосы Инеж. Для него это много, так много, что тремор рвёт на части, а ему всё равно. В первый раз — настолько сильно. Инеж неспешно ловит его ладонь, приближает к себе и практически неосязаемо чертит невидимые узоры на ледниково-белой коже. Такая спокойная, такая умиротворённая, такая его. — И-и-и-и… что это всё было? — полушёпотом в ажурную паутину тишины. Каз знает: он, разморенный и обессиленный, мелко дрожащий, смотрит на неё до неприличия нежно. Уже не нужны ни маски, которые одинаково расходятся по швам и трещат в его руках, оседая крошевом, ни звания, заставляющие сохранять опостылевшую степенность. Нужен только человек, который лежит напротив и держит его за руку. Нужно то, что уже было у того, другого Каза. — Я расскажу тебе, — отвечает он на вздохе, проводя большим пальцем по её щеке. — Просто… дай мне время. Каз и без того просит слишком много времени: сначала для того, чтобы найти её. Потом — принять. Потом, ровно до сегодняшнего вечера — чтобы снести последнюю стену. Инеж засыпает в одной кровати с ним, доверяя ему — ему, самому пропащему бандиту Бочки! — нетронутость своего тела, и он вдруг чувствует себя мальчишкой. Тем семилетним собой, который оголодавше тянется к её любви, который находит в ней всё то, что ни разу ещё не получает, а после хочет вопить и в отчаянии хвататься за неё, когда она заявляет, что уходит. Мир строится — в который раз — заново. Каз смотрит на неё, доверительно спящую рядом с ним, и снова вспоминает. Того себя, которого находит четыре года назад в щербатых сводах старого здания. Того, который укладывает на плечи той Инеж своё пальто, который сидит рядом с ней без перчаток. Который смотрит на неё так же, как смотрит сейчас этот Каз. Который целует её, не зная о затаившемся за ними свидетеле. Этот Каз часто думает о том, какие чувства тот испытывал. Теперь этот Каз знает ответ. Он был счастлив.