Лето в пионерском галстуке

R
Завершён
2420
18
автор
Malystryx соавтор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
238 страниц, 123 432 слова, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

Глава 19. «Друг» по переписке

Настройки
Это было не лучшее время для того, чтобы ехать сюда, — дожди гремели уже неделю, и Юра знал из прогноза, что будут идти еще столько же. Но выбора у него не было — гастроли закончились, в бумажнике лежали купленные на завтра билеты на самолет обратно в Германию. Так что другой возможности для посещения «Ласточки» не нашлось. Замерзший, промокший из-за непрекращающейся мороси Юра смотрел на замшелые скульптуры, на заброшенную спортплощадку, на обвалившуюся стену пищеблока. Вдруг тучи сгустились, на лагерь опустился сумрак, будто солнце ушло за горизонт. Но это было не так — шесть вечера, сентябрь, слишком рано для заката. И слишком поздно для воспоминаний. Юра качнул головой: «Хватит терять время. Надо идти туда, куда шел. За тем, за чем приехал». Путаясь в высокой мокрой траве, он вернулся на дорожку, ведущую к пляжу. Часть ее была выложена большими серыми плитами, а только Юра миновал детские корпуса, тропинка сузилась, стала песчаной и под крутым углом ушла вниз. Глядя на дорогу из бетонных квадратов с проросшими сквозь трещины осокой и одуванчиками, Юра вспомнил газеты, разложенные по полу в недострое. Как он думал тогда: «Вот бы тут были газеты из будущего. Пусть не очень далекого, а так, хотя бы за лето восемьдесят седьмого… Или через пять лет, или через десять. А через двадцать?..» Юра грустно улыбнулся — теперь он знал. Восемьдесят шестой год прошел как в тумане. Первое время было невыносимо грустно. Вернувшись в Харьков, Юрка будто попал в совершенно чужой и незнакомый мир. Казалось, что все вокруг — дурной сон, а чтобы вернуться обратно в «Ласточку», достаточно просто проснуться. Но сколько Юрка себя ни щипал и сколько ни пытался обмануть — реальность была здесь, в душном городе, в четырех стенах старой квартиры. Единственное, что осталось Юрке от того июня, в котором он был так счастлив, — фотография на ковре над кроватью, воспоминания и письма Володи. «Когда вернулся в свою комнату и разобрал вещи, — начиналось его самое первое письмо, — мне показалось совершенно диким то, что у меня нет ничего на память о „Ласточке“. Юр, а ведь и правда, мы все оставили в капсуле, кроме фотографий отряда. Ольга Леонидовна сунула их нам с Леной, чтобы раздали детям, когда автобус уже поехал. Ты бы ухохотался, если бы увидел ее бегущей за нами — водитель Леонидовну не заметил и дал по газам. Представь. Представил? Я прямо чувствую, как ты улыбаешься. Надеюсь, свою ты тоже получил. Высылаю тебе фото пятого отряда. Пришли мне в ответ снимок первого. Разумеется, если твой отряд там в полном составе». Юрка отправил ему свою, а фотографию пятого отряда кое-как приладил к ковру над кроватью. Он решил, что она должна висеть именно там, потому что окна его комнаты выходили на восток и первые солнечные лучи падали именно на это место. На фотографии Володя натянуто улыбался, выглядел напряженным и собранным. Ближе всего к нему стояли с одной стороны Олежка, с другой — пухляк Сашка. Малыши застыли, вытянув руки по швам, — выглаженные, умытые, причесанные. За их спинами возвышался памятник Зине Портновой, а над головами раскинулось чистое небо. Юрка, каждое утро глядя на это фото, думал, что они запечатлены там совсем ненастоящими. И Володя там — ненастоящий. Ведь только Юрка знал, что именно он скрывает за улыбкой и линзами очков. Первые пару месяцев Юрка держался только благодаря письмам. Нет, он всеми силами пытался скрыть от окружающих свою тоску: улыбался родителям, иногда гулял с ребятами во дворе, ел, пил, ездил к бабушке, помогал маме по дому, а отцу в гараже. Но мыслями Юрка постоянно возвращался в «Ласточку», а время отсчитывал от письма до письма. В них он находил подтверждение тому, что Володя действительно есть, что он до сих пор с ним и вроде бы любит его. Но их разделяла почти тысяча километров. Это было так несправедливо! Юрка всегда считал, что любовь способна победить что угодно, а оказалось, что расстояния ей неподвластны. Чуть легче стало только к зиме. Юрка смирился, тоска притупилась, будто бы вместе с первыми холодами и его сердце немного подморозило. Переступив на другую плиту, Юра будто шагнул по временной шкале из восемьдесят шестого года в следующий. Она, будто газета, датированная 1987-м, была почти как новая, целая, без единой травинки и трещинки. В восемьдесят седьмом и отношения были такими же чистыми и цельными, хотя уже больше полугода они тосковали друг по другу в разных городах, продолжая утешаться единственным, что у них оставалось, — письмами. Володя писал часто и обо всем. Поначалу родители удивлялись: что это за письма, почему их так много и приходят так часто. Юрка, конечно, рассказал, что это его друг по переписке, с которым они познакомились в «Ласточке», что он живет в Москве, поэтому дружить они могут только вот так, на расстоянии. И если заглянуть в письма, там они действительно казались только друзьями — формулируя свои мысли так, чтобы никто не мог заподозрить неладное. Юрка учился читать Володю между строк, знал, где за дежурными фразами прятались упоминания общего прошлого и личного настоящего. Он мог, не видя, а представляя себе его мимику, угадывать настроение в буквах, в почерке, в кляксах и отпечатках пальцев на бумаге. Он знал, на каком слове Володя хмурился, на каком резко, тычком поправлял очки. Представлял себе его комнату и самого Володю, сидящего за письменным столом напротив окна. Представлял его на лекциях, как он слушал преподавателей и болтал с одногруппниками. Вот только понять, о чем именно они говорили, не мог. Володя мало что писал об этих обсуждениях — скрытничал, боясь сказать лишнего. Несмотря на то что говорить теперь разрешили о многом. Понятия «гласность» и «демократизация» впервые прозвучали из уст Горбачева в феврале восемьдесят шестого года на двадцать седьмом съезде КПСС. Но Юрка по-настоящему понял и ощутил на себе перестройку, а с ней и «гласность» и «новое мышление» именно в восемьдесят седьмом году. Эти понятия звучали везде: на улицах, по телевизору и в домах. Прогрессивное большинство стремилось «перестроиться», хотя многие советские граждане не верили, а некоторые боялись. Но во всеуслышание настояли на изменениях не взрослые, а дети. Их требование словно набатом прогремело и разнеслось по стране. Виданное ли дело: пионеры критикуют взрослых, бойкотируют решение слета пионерской организации, задаются вопросом, нужна ли пионерская организация вообще? Юрки, три года как не пионера, на первый взгляд, это мало касалось, но где-то внутри зрело предчувствие: если детям позволили критиковать, то скоро что-то действительно изменится. И правда — изменилось. Восемьдесят седьмой год был годом легализации бизнеса и создания кооперативов. Дефицит товаров из СССР усилился, но появились иностранные вещи, рынки стали расширяться. Девушки передавали из рук в руки недавно появившийся в СССР дефицитный журнал «Бурда моден», напечатанный в Германии на русском языке. Молодежь расхаживала в ярких, пестрых штанах-бананах, в куртках с кнопками и заклепками. А Юрка обзавелся джинсами-пирамидами с верблюдом на заднем кармане и очень гордился ими. Но ни одной вещи он не радовался так сильно, как принесенной мамой с работы фотографии из «Ласточки». Той самой, которую сделал Пал Саныч после спектакля. Юрка убрал ее в рамку и часами вертел в руках, рассматривая лица всей труппы, стоявшей в театре напротив сцены. Хотя, конечно же, приятнее всего Юрке было видеть Володю, который обнимал его за плечо. Помимо «формального» объединения молодежи, комсомола, появились и неформальные: рокеры, гоняющие по ночному городу, металлисты и панки — самые агрессивные, а также новое поколение тихих, одетых в тертые джинсы, увешанных фенечками хиппарей. Володя в одном из писем писал про цивильно выглядящих, спортивно сложенных парней из подмосковных Люберец. Которые, наоборот, «очищали» Москву от неформалов и всех тех, кто, по их мнению, позорил «правильный», то есть «их», образ жизни. Любера — именно так называли этих парней — били неформалов, срывали одежду с прибамбасами, стригли им «патлы». Явно для того, чтобы успокоить Юрку, Володя подчеркнул: «Ко мне не пристают». Юрка на это хмыкнул про себя: «Ну еще бы». В Харькове люберов не было. Но Юрка, не считая себя ни неформалом, ни «формалом», повиновался моде и отрастил волосы по плечи. Он перестал тесно общаться с ребятами со двора, снова превратился в домоседа. Вместе с отцом каждую пятницу смотрел программу «Взгляд» и трижды в неделю писал Володе, а Володя трижды в неделю ему отвечал. Его почерк рассказывал Юрке о многом. Обычно он был убористым и ровным. Когда Володя нервничал, буквы становились косыми, хвостики «у», «д» и «з» — длинными и узкими как черточки. Когда Володя злился, то так сильно нажимал на ручку, что продавливал бумагу. Но одно из писем пришло едва ли не каллиграфически идеальным. Юрка сразу заметил это и попросил больше никогда не переписывать письма на чистовики, а присылать какими есть, пусть с помарками, кляксами или даже пятнами. «Они искреннее, — считал он, — и живее». Вскоре у них появилась интересная привычка закрашивать уголки конвертов, чтобы, заглядывая в почтовый ящик, сразу узнавать письма друг друга. Начал это Юрка. Однажды он решил по-детски написать на конверте «Жду ответа, как соловей — лета» и начал выводить букву «ж» в левом верхнем углу, но, опомнившись, постеснялся и заштриховал. А в ответ ему пришло такое же помеченное письмо. Так они прожили весь восемьдесят седьмой год. Юрка кое-как готовился к зимней сессии в своем училище, куда поступил, лишь бы не забрали в армию, и в декабре попросился к Володе в гости. Но тот еще в восемьдесят шестом писал: «Я к тебе не приеду и к себе тебя не приглашу до тех пор, пока не поступишь в консерваторию». И теперь в ответ на Юркину просьбу о встрече напомнил о сказанном тогда. Юрка давно крутился у пианино, сомневаясь, но с каждым днем все сильнее хотел продолжить обучение. Володин ультиматум оказался как нельзя кстати — он стал последней каплей, и Юрка послушался и начал учиться. Это было немного страшно, Юрка корил себя за то, что бросил пианино. А когда очистил инструмент от хлама, поставил на него фотографию из «Ласточки» и сел играть, тут же принялся жестоко ругать за то, что игнорировал мать, отца и всех, кто уговаривал его начать снова, пока руки еще не забыли. Юрка быстро понял, что не сможет подготовиться к поступлению в консерваторию самостоятельно. Сказал об этом родителям, и отец нанял ему репетитора. Им оказался самый злой и нелюбимый преподаватель из Юркиной школы. Больших усилий потребовалось ему для того, чтобы понять — ненавистный Сергей Степанович ругался только потому, что был действительно неравнодушен к его судьбе и таланту. А ругал он Юрку будь здоров! Припоминал лень и самонадеянность, которые тот проявлял, учась в школе. Говорил, что у него слишком мало опыта для того, чтобы импровизировать, он ведь еще не постиг азы. А прослушав Юрку, вынес вердикт, что «это уже не средне, а на тройку с большим минусом». Но успокоил мать — талант есть. А Юрке высказал, что, чтобы его развить, нужно прекратить выделываться и начать наконец слушаться более опытных. Юрка сообщил об этом Володе. Тот сухо его похвалил. Обычно Володя писал очень ровно, если не сказать равнодушно — боялся, что письма могут читать. Каждый раз он оставлял приписку, где завуалированно просил не высказываться явно о том, что случилось между ними, и сам был очень скуп в эмоциях. Но иногда эмоции все-таки прорывались. И именно эти редкие случаи запомнились Юрке лучше всего. «Иногда я так сильно скучаю по „Ласточке“, что хоть на стену лезь. Вспоминаю не что-то конкретное, а все то лето разом. Эти воспоминания какие-то туманные. Помню события, но не помню ни лиц, ни голосов. А вот тот вечер, когда мы вырезали кое-что на ивовой коре, помню в деталях. Юра, ты как? Все ли у тебя в порядке? Как здоровье, хорошо ли спишь? У тебя есть друзья? А подруга появилась? Ты совсем ничего об этом не пишешь». Они никогда не дублировали в ответных письмах вопросы с подтекстом. Если в обычных случаях писали что-то вроде «Ты спрашивал, почему до сих пор не играю. Отвечаю — это потому, что…», то для особенных вопросов у них образовалось особенное правило: отвечать и спрашивать только в последнем абзаце. Володин вопрос про Юркино состояние был написан в последнем, и Юрка ответил ему тоже в последнем коротко, но вполне ясно для Володи: «На днях по телевизору крутили повтор телемоста „Ленинград — Бостон“, который вышел, когда мы с тобой были в „Ласточке“. Так вот, советская участница на вопрос американки, есть ли у нас в СССР программы про секс, ответила: „В СССР секса нет. И мы категорически против этого!“ Ты слышал? Вот умора. Парни со двора — кстати, я раз в сто лет встречаюсь с ними, состав тот же, — по делу и не по делу повторяют все время: „В СССР секса нет“. И знаешь, это немного надоедает». Юрка не врал. Он, и без телевидения и газет знающий, насколько это неправда, не практиковался ни в восемьдесят шестом, ни в восемьдесят седьмом году. Юра сделал еще один шаг. Новая плитка под сапогом, новый 1988 год. Год, который пролетел безумно быстро. Год, в котором им опять не удалось встретиться. Если бы плитка в действительности была газетой, то самыми яркими заголовками 1988-го были бы, пожалуй: «Дефицит усиливается: с полок начинают исчезать товары первой необходимости», «Эпидемия СПИДа! Количество зараженных выросло до 32 человек» и «Рихтер, Дягилев, Чайковский — тоже? Великие гомосексуалисты СССР и России». Появилась незацензуренная либеральная пресса. В газетах и журналах стали подниматься такие темы, которые раньше не то что не признавались, такое нельзя было даже вообразить! Например, понятие «проституция». Писали не только о том, что она есть сейчас, но и о том, что, оказывается, она была всегда: и в восьмидесятых, и в семидесятых, и в шестидесятых!.. А в следующем году про проституток уже снимали фильмы. Юрка смотрел на Ельцина по телевизору, ходил в кино на «Маленькую Веру», где впервые увидел постельную сцену на экране. Володе этот фильм не понравился, он всей душой полюбил другой фильм, «Асса», и смотрел его очень много раз. На дискотеках крутили «Ласковый май», но Володя проникся «Кино», «Аквариумом» и Бутусовым. А Юрка вообще музыку не слушал, он ее играл. Продолжая готовиться к поступлению в консерваторию, Юрка учил старое и новое, стал сочинять свое. Вдохновленный памятью о «Ласточке», он написал грустную мелодию и отправил Володе ноты с пометкой: «Это про недострой. Помнишь?» Волнуясь до дрожи в руках, ждал, что тот скажет. К его радости, ответ пришел быстро: «У меня получилось попросить одногруппницу наиграть твою мелодию на пианино. Юра, мне очень понравилось! Пожалуйста, сочиняй еще! Напиши про иву, про наш театр, про занавес. Ну или о чем хочешь, главное — пиши! У моего знакомого есть японский магнитофон, я возьму его на денек, а одногруппницу попрошу сыграть еще раз и запишу, как она играет. Вот будет здорово слушать и переслушивать твою мелодию, когда захочется! Вспоминать о „Ласточке“ и, конечно, о тебе». В 1988 году в стране начали открыто говорить про гомосексуализм. Юрка узнал новое определение — «голубой». В газетах наперебой принялись писать о великих деятелях мировой культуры «кто еще тоже». О гомосексуалистах в народе говорили с презрением, шутили и издевались. Но Юрка не ассоциировал себя с этими людьми, для него все оставалось по-прежнему: он любит, его вроде бы тоже любят — и точка. А вот Володя начал сходить с ума: «У тебя есть девушка? Юра, заведи девушку», — советовал он то ли игриво, то ли всерьез — распознать это Юрка не смог. Но уже в следующем письме совет превратился в требование, которое стало повторяться из раза в раз, запрыгало косым почерком с узкими «з», «д» и «у» из письма в письмо. «Ты просишь об этом так, будто девушка — это какой-то домашний зверек, — отшучивался Юрка, а потом добавлял серьезно: — Видишь, как много среди „этих“ хороших людей. Да что там хороших — великих!» Но Володя не успокаивался. А последней каплей для него стало сообщение по телевизору про массовое заражение СПИДом в Элисте. «Юра, ты знаешь про СПИД? Есть такая болезнь на Западе, она смертельная, ей болеют проститутки, бомжи и „эти“. Они умирают в страшных мучениях очень-очень долго! — писал Володя, продавливая бумагу так, что в некоторых местах просвечивали крохотные дырочки. — Природа изобрела неизлечимую болезнь, чтобы истреблять таких, как я! Значит, мне надо к врачу, пока не поздно, иначе я заболею еще и ей! И сколько тогда вреда я причиню? Ты ведь слышал о том, что случилось в Элисте? В больнице проглядели больного СПИДом и заразили нестерильным шприцом пятерых взрослых, двадцать семь детей, и это, похоже, не окончательные цифры! Юра, а ведь тот больной был таким же, как я, иначе откуда у него взяться СПИДу?» Юрка ответил Володе, что у него просто приступ паники, что ему надо успокоиться и прекратить брать на себя ответственность за все беды мира. Что эта болезнь не возникает просто так, Володя и сам об этом прекрасно знает. Что это вирус, а вирус убивает, не выбирая жертв, вирус неодушевленный, ему все равно. Но Володя стоял на своем. Страх заболеть стал до того сильным, что, казалось, впечатался в его сознание и стал ассоциироваться с его «болезнью»: «Во всем виновато это, мне надо идти к врачу. А тебе давно пора подружиться с девушкой. А то вдруг…» Юрка проигнорировал фразу про дружбу и про «вдруг». Он понимал, что одними письмами не сможет его успокоить, им нужно увидеться или хотя бы поговорить. Раз за разом умоляя Володю о том, чтобы он нашел человека с телефоном, которому можно было бы позвонить из автомата, Юрка получал отказ. Уставший от Володиной паники, он и не думал беспокоиться о себе. От каждой строки полученных писем сквозило отчаянием, и, пусть Юрка понимал, что это временно, что Володя непременно успокоится, его страх давил камнем на сердце. Юрка все бы сделал, лишь бы Володе стало хоть чуточку легче. Все бы ему простил и понял, кроме одного — «лечения». Иногда и Юрка поддавался Володиной панике, и тогда он хватал фотографию из театра и подолгу смотрел на них с Володей: усталых, измученных, невыспавшихся, но улыбающихся, потому что вместе, потому что рядом. От одного лишь предположения, что на пианино будет пусто, у Юрки в груди начинало противно ныть. Это было настоящее, хрупкое черно-белое сокровище, самая дорогая вещь на свете. Глядя на нее, вспоминая прошлое и воображая их с Володей будущую встречу, Юрка успокаивался. Тогда они тоже многого боялись, но все-таки были вместе и были счастливы. А раз были тогда, то это значит, что счастливы еще будут! С тоской и отвратительным чувством беспомощности перед Володиным страхом Юрка понял, что все-таки вынужден отдать лучшее на свете успокоительное средство ему. Надеясь, что, когда Володя увидит их вместе и вспомнит, то хотя бы чуть-чуть образумится, Юрка вынул фотографию из рамки и скрепя сердце отправил ему. Свой поступок Юрка никак не прокомментировал, продолжая писать об одном и том же на разные лады: «По телевизору сообщают, что СПИД передается через кровь. А отец говорит, что, чтобы не заразиться, нужно не допускать порезов и не соприкасаться с чужими порезами, то есть с кровью. И пользоваться только своими шприцами, а на операции носить свои скальпели. Мама говорит, что нельзя подстригать в парикмахерской ногти чужими ножницами. Но ведь ты же ничего из этого не делаешь? Нет! Значит, все хорошо, не нужно никуда идти. Так что выпей успокоительного и поспи подольше». Юрка хотел спросить Володю про секс. Занимался ли Володя им с кем-то и, если да, пользовался ли презервативами? Но писать такое постеснялся. И вместо вопросов отправил ему несколько буклетов, которые принес из больницы отец. На каждом из них огромными буквами было написано: «СПИД передается половым путем». Вдобавок ко всему Юрку мучил информационный голод: если причиной заражения в Элисте был действительно кто-то из «этих», то что с ним сделали? СПИД неизлечим, это ясно, но стали ли его лечить не от СПИДа, а от «болезни» вообще? И если да, то как? И что это такое на самом деле? Спрашивать Володю было бессмысленно, но, чтобы хоть как-то утолить этот голод, Юрка пошел на крайнюю меру — спросил обо всем у отца. — Это психическое отклонение, — сухо ответил тот, закрыв лицо разворотом газеты. — Врожденное или приобретенное? — потребовал подробностей Юрка. — Не знаю. — Но ты же врач и общаешься с врачами! — Я — хирург. — Отец вдруг опустил газету и уставился на Юрку строгим, врачебно-ищущим взглядом: — А тебе это вообще зачем? Юрка натужно вздохнул и уставился в пол. Сказать о Володе эту правду значило предать. А что касается его самого — нет, Юрка еще не мог принять себя таким и тем более не был готов признаться родителям. — Просто интересно, — хмыкнул он. — А что? Смотри, сколько их вокруг! — Он кивнул на радио, из которого звучала песня эпатажника Леонтьева. Лицо отца исказила очень похожая на Юркину ухмылка. Он снова скрылся за газетой и пробормотал: — В любом случае это ненормально, и от таких людей лучше держаться подальше. Они могут надавить на психику и сбить тебя с правильного пути. — А как это лечат? Отец снова выглянул из-за листа и нахмурился — его явно раздражала эта тема. И Юрка понимал: вкупе с тем, что таким интересуется не кто-нибудь, а его собственный сын, это выведет отца из себя. — Юра, я — хирург! — Впервые за последний месяц отец повысил голос. — Раньше лечили в спецлечебницах, но как именно — я не знаю. Что с этим делают сейчас и делают ли вообще что-нибудь, тем более непонятно. Все перевернулось с ног на голову — голубых надо изолировать от нормальных людей, а они на эстраде выступают. Вон этого Леонтьева видел? Это был риторический вопрос. Юрка, все такой же голодный до информации, а после разговора будто бы грязный, ушел от отца ни с чем. По радио заканчивалась песня ненавидимого отцом Леонтьева про Афганистан. Уже неактуальная: война в Афганистане прекратилась, войска СССР были выведены весной. Заражение СПИДом в Элисте вызвало настоящую истерию, заставив народ на время забыть о том, что творилось в стране. Дефицит продуктов питания усиливался. Углы кухни Коневых были заставлены коробками рыбных консервов, закупленных впрок. Мама делала соленья и варенья из всего, что только росло у бабушки в огороде, и действовала на нервы, постоянно пересказывая слухи, что зарплату скоро им будут выплачивать продукцией завода — подшипниками. Отец приобрел неприятную привычку читать за столом уголовные хроники. Скрывшись за газетой, говорил очень мало, все чаще молча курил уже ставшие дефицитными сигареты. Курить Юрка бросил, но тоже читал про постоянные перестрелки, поджоги и пытки утюгами. А когда слово «рэкет» стало общеупотребительным и начали создаваться кооперативы по охране кооперативов, вся семья Коневых впервые серьезно задумалась о том, чтобы иммигрировать в ГДР. Но в 1988 году это оставалось слишком сложным. Плитка 1989 года, исчерченная трещинами и поросшая травой, хрустнула под Юриным сапогом. Этот год был переполнен тревогой из-за слишком резко и вдруг успокоившегося Володи, из-за поступления в консерваторию и провала на прослушивании, из-за поиска возможностей уехать из СССР. Железный занавес пал, все дороги были открыты, но прошлое не желало отпускать Юрку, а будущее — впускать в себя. Весь этот бесконечно долгий год в ожидании чего-то нового — возможного и неизбежного — Юрка терзался предчувствием: сейчас плохо, но будет еще хуже. Непременно будет. Уксусный запах не уходил из его дома неделями. Мама каждый день смотрела по телевизору «Рабыню Изауру» и варила то варенье, то джинсы-варенки. На телевидении появилась реклама, выходили все новые и новые телевизионные программы. Юрка смотрел краем глаза любимые папины «Шестьсот секунд» и «Пятое колесо». А однажды вечером даже повернулся всем телом, прислушался и скептически поднял бровь — не показалось ли? — когда в эфире «Пятого колеса» композитор Курехин сообщил, что Ленин — гриб. Телеэфир заполнило и принципиально новое, еще более странное и подозрительное: выступления экстрасенса Чумака и гипнотизера Кашпировского. По поводу последнего, Кошмаровского, как его называли в народе, Володя написал: «Гипноз — это мошенничество, на деле он не работает…» На что Юрка спросил: «Ты в недострое говорил, что тебе поможет именно гипноз, тогда откуда теперь такой вывод?» Но Володя ответил уклончиво: «Знакомый ходил, у него другая проблема, не как моя: он спит плохо. А раз его проблему не решило, мою тем более не решит». Юрка стал подозревать, что никакого знакомого у Володи нет и что он ходил туда сам. С одной стороны, понимая, что гипноз не так опасен, как уколы рвотного, Юрка успокаивался. Но тут же начинал паниковать — если к такому врачу ходил, то вдруг и к другому пойдет, и принимался уговаривать Володю подождать идти к психиатру. В этих похожих на торги уговорах потерялся гнев на самого себя за то, что провалился на прослушивании в консерваторию. То, что раньше сильно ударило бы по самолюбию, сейчас было неважным. Юрка понимал, что попробует в следующем году, что, если провалится и тогда, попробует еще раз и в конце концов обязательно поступит. Попробовать поступить и не смочь — это не ошибка. Бросить учебу — это ошибка, но еще большая — допустить, чтобы Володя натворил бед. Не прошло и месяца, как Юркины подозрения начали оправдываться: Володины письма стали другими, у него изменился почерк! Если раньше его настроение распознавалось по манере письма, то теперь Юрку преследовало навязчивое ощущение, что письма пишет кто-то другой. Володя теперь писал более размашисто и крупно, но, что было еще страннее, — он стал допускать элементарные орфографические ошибки, чего с Володей, которого знал Юрка, никак не могло случиться. Но, прежде чем задать прямой вопрос, лечился ли Володя, Юрка несколько раз перечитал все его письма, чтобы найти в них то, чего раньше не замечал. Он пытался узнать, когда именно Володя изменился, пытался угадать из-за чего, ведь вспышка СПИДа в Элисте ни его, ни Володи не касалась, и в глубине души Юрка считал эту причину глупой. Сколько бы раз он ни брался перечитывать целый ворох его писем, каким бы внимательным ни был, найти причину или хотя бы дату резкого изменения Володи так и не смог. В конце концов засомневался, а была ли эта причина вообще, было ли это изменение? Выхода не оставалось, Юрка принялся напрашиваться в гости и приглашать Володю к себе, но тот отказывался и приезжать, и принимать его в Москве. Юрка даже грозился, что приедет без спросу, но угрозы на Володю не действовали. Видимо, он догадывался, что у Юрки попросту не хватит денег на билеты, и потому ответил размашистым почерком: «Юра, помнишь наш уговор? Я не приеду к тебе и к себе тебя не приглашу до тех пор, пока ты не поступишь в консерваторию». Юрка обалдел — консерватория? И черкнул в последнем абзаце: «Про консерваторию ты серьезно? Это сколько же мне еще ждать! Володь, я скучаю и очень хочу видеться! Что происходит? Я же вижу, что с тобой что-то не так. Ответь честно, ты лечился?» Юрку бесила эта проклятая конспирация. Он не мог ничего спросить прямо, а Володя не мог прямо ответить. Иногда меры предосторожности казались Юрке абсурдными, а сама мысль, что кто-то прочитает, — надуманной. Но стоило ему только вообразить, как его родители случайно находят и читают «честное» письмо, как предосторожности тут же переставали казаться бредовыми. Ответ от Володи пришел нескоро. Юрка уже устал ждать и собирался написать еще раз, как увидел в почтовом ящике знакомо заштрихованный уголок конверта. Дрожащими руками открыл письмо, развернул его и прочел в последнем абзаце: «Я хотел соврать тебе, но понял, что не могу, ты не заслуживаешь лжи. Но и говорить не спешил, пока все не решится окончательно. Да, Юра, я признался родителям. Все равно когда-нибудь пришлось бы это сделать, а то, что произошло в Элисте, послужило для меня толчком. Было страшно говорить и сложно начать. Больше всего я боялся, что они не воспримут эту новость всерьез — как не поверила тогда Маше Ирина. Но они поверили… Конечно, были в шоке, я очень разочаровал их, но главное, что они поняли: для меня это такая же проблема, как и для них. Отец долго искал врача, который бы занимался лечением неофициально, чтобы меня не ставили на учет в психдиспансере. Плюс он открыл свой бизнес и стал известным в узких кругах, поэтому, сам понимаешь, репутация. На приеме мы подолгу разговариваем с врачом. Он прописал мне таблетки и сказал, что, если у меня есть близкие люди, с которыми я могу быть откровенным, рассказать им и о болезни, и о том, что лечусь, на случай если понадобится их моральная поддержка. А еще велел начать смотреть на симпатичных девушек вокруг. Пока просто смотреть, не знакомиться и ходить на свидания. Это нужно, чтобы я научился видеть их красоту. Забавно, Юр, но я и так прекрасно ее вижу, и, более того, очень многие девушки кажутся мне красивыми, но… Ни к одной не тянет. Надеюсь, только пока, а не вообще…» Юрка читал это письмо и чувствовал, как на затылке шевелятся волосы. Ему было страшно: за Володю и за себя. Громко кричала обида внутри: «Он хочет вылечиться от меня и от любви ко мне. Он хочет все забыть! Сколько раз я просил его не ходить, но он все сделал по-своему! Он предал меня!» Но, когда эмоции чуть улеглись, Юрку стали посещать другие мысли — он был нужен Володе! Ведь его письмо — крик о помощи, он нуждался в поддержке. Юрка понимал, что Володе сейчас вдвойне трудно — то, что родители знают о нем и платят за лечение, накладывает на него ответственность за результат. А что, если не получится или получится не сразу? И ведь Володя не предавал его, он не утаивал правду, он все еще думал о нем. Выходило так, что если Юрка не поддержит его, своего единственного настоящего друга, то предаст сам. Как бы ему ни было больно, как бы он ни сомневался в необходимости лечения, он должен помочь. Ответ на Володино письмо Юрка составлял долго и остался удовлетворенным только четвертым вариантом. Он написал, плюнув на установленное собой же правило — никаких чистовиков: «Володя, ты сам прекрасно знаешь, что ты у меня — единственный близкий друг. Я просил тебя не ходить. Не буду врать — я не рад этому, но я доверяю тебе. Если ты понял, что это единственный выход и тебе станет лучше только с помощью врача, я поддержу тебя. Правда, теперь я переживаю за тебя еще больше. Расскажи, как у вас все проходит. Это точно не причинит тебе вред? Какие таблетки ты пьешь? Это помогает? Как? Я еще раз говорю и буду говорить постоянно: ты — мой единственный, самый лучший, любимый друг. Ты можешь быть откровенным со мной во всем. Абсолютно во всем и всегда. Ничего не стесняйся, ладно? Очень жду ответа. Я хочу знать о тебе все. Если я могу чем-то помочь, только скажи, я помогу!» Письмо от Володи в этот раз шло на два дня дольше, чем обычно, и Юрка успел весь известись за это время. «Мы просто разговариваем. Врач расспрашивает меня обо всяком… Мне было сложно открыться ему, все-таки это слишком личное, но он психиатр, ему можно доверить то, что меня так долго мучило и пугало. И мне действительно становится легче от этих разговоров. А таблетки — это просто успокоительные. Благодаря им у меня прекратились приступы паники, я перестал мыть руки в кипятке — помнишь эту мою привычку? Похоже, мне действительно помогает это лечение!» И как бы эти письма ни пугали Юрку, как бы ни заставляли чувствовать, будто Володя отдаляется от него больше и больше, Юрка радовался за друга. И если Володе становилось лучше, если это помогало ему, Юрке оставалось только поддерживать. И он поддерживал весь этот год. К осени ударила громовым раскатом главная международная новость: пала Берлинская стена. Физической границы между ФРГ и ГДР больше не существовало. Официально страны не планировали объединяться еще долго, но дядя узнал от своих знакомых в правительстве ГДР, что воссоединение все-таки состоится — и не когда-нибудь, а в скором времени. Он написал Юркиной маме, что, пока этого не произошло, всей семье надо собраться с силами и пойти в посольство ГДР, ведь если страны объединятся, то иммигрировать в ФРГ будет еще сложнее. Мама пошла. Слушая ее, Юрка поражался тому, как это сложно. Пока они могли иммигрировать только как еврейская семья. Но в этом случае хотя бы матери требовалось иметь в паспортной графе «национальность» слово «еврейка» и состоять в еврейской общине. Но национальность у матери — украинская, а вступать в еврейскую общину, вопреки стараниям бабушки, она упрямо отказывалась, согласившись лишь на одно — проведение обряда обрезания над Юркой. Дедушкина фамилия для Коневых была утрачена, а бабушка еще в начале войны сменила и фамилию, и имя. Ко всему прочему, все ее немецкие документы, в том числе и свидетельство о браке, были уничтожены. Жизненный путь деда окончился в Дахау, а это значило, что мать и Юрка могут считаться жертвами холокоста, но родство с дедом требовалось еще доказать. Единственный родственник в Германии, дядя по дедушкиной линии, приходился Юрке всего лишь двоюродным, и могло ли это чем-то помочь Коневым, пока понятно не было. Ясным оставалось только одно: нужно разыскать и восстановить множество документов. Но, несмотря на это, надежды на возвращение на историческую родину ни Юрка, ни родители, ни дядя не теряли. А в СССР тем временем начался страшный дефицит: из магазинов пропали даже мыло и стиральный порошок, не было круп и макарон. Юркина семья вместе с другими стала получать талоны на сахар. Отец торчал на дежурствах днями напролет, мама надолго слегла с пневмонией. Уже привыкший к очередям Юрка мерз в длинной цепочке озлобленного народа с учебником по немецкому языку и слушал про забастовки шахтеров. Полмиллиона человек били касками об асфальт. В Харькове было более или менее спокойно, но Володя писал, что в Москве не только шахтеры, но и остальные советские граждане, устав от полуголодного существования, стали выходить на митинги. А с ними и сам Володя, проявлявший живой интерес к политике. Юра ожидал увидеть на следующей плитке вереницу из муравьев, но дождь продолжался. Юра смотрел на блестящую от воды, пустую поверхность, и ему казалось, что вот-вот из травы выбежит муравей, а за ним другой, потом еще и еще, и они перечеркнут очередями плитку, как был перечеркнут ими весь 1990 год. Очереди стояли везде и за всем, чем только можно: за водкой, сигаретами, едой. Они тянулись от магазинов и палаток, замирали у кабинетов консерватории, расстилались километровыми полосами от посольств. Страну лихорадило. В каждой новостной передаче Юрка наблюдал за одним и тем же, хоть телевизор вовсе не смотри: что «алкоголизм и преступность в обществе разрослись до вселенских масштабов», что «жируют перекупщики», а повсюду «ныкаются беженцы из Карабаха». Из-за дефицита сигарет граждане поднимали настоящие бунты: устраивали забастовки на предприятиях, жгли и громили магазины, переворачивали начальственные машины. А СССР стали презрительно называть «совок». Но Юрка считал, что на телевидении преувеличивают. Да, все это было, но жизнь не казалась ему настолько мрачной, а в чем-то, наоборот, только расцветала яркими красками: появились негосударственные незацензуренные радиостанции, где крутили так много новой музыки, что Юрке казалось, будто песни никогда не повторялись. На дискотеках танцевали ламбаду, правда, он не ходил на дискотеки и не заглядывал под мини-юбки — сидел дома, усиленно учил немецкий и продолжал готовиться к поступлению. Теперь уже самостоятельно — мать перевели на неполный рабочий день, а отцу несколько месяцев задерживали зарплату, родители больше не могли оплачивать репетитора. Но Юрка старался, проводя за инструментом столько времени, сколько мог. Морально готовился к очередному провалу, но поступил! «У меня получилось! — писал Юрка в следующем письме. — Думал, что опять завалят, но у меня наконец-то получилось, Володя! Как и обещал тебе! Теперь, когда я поступил, все перемешалось в голове. Раньше я мечтал стать пианистом, но теперь это уже не мечта, а цель. По-настоящему я хочу другого: не разбирать партитуры, а создавать их. Я мечтаю стать композитором, мечтаю написать особенное произведение, не просто красивое, а наполненное смыслом. — И в последнем абзаце своего письма Юрка напомнил Володе про их договор: — Я помню твое обещание, что мы встретимся, как только я поступлю. Вот!» Ответа не было долго, Юрка сваливал это на перебои с почтой. В пришедшем через неделю ответе Володя радовался за него так, что, читая письмо, Юрка улыбался. Но от встречи Володя отказался, ссылаясь на то, что у него совершенно нет времени: он завалил один из экзаменов, а пересдачу назначили на сентябрь, приходилось готовиться и одновременно помогать отцу с работой, да и в Москве было неспокойно — митинг на митинге, бунты, забастовки. «К тому же, — писал Володя, — я хочу тебя попросить повременить со встречей, потому что боюсь, что это может негативно сказаться на моем лечении. Ведь, Юр… я помню тебя. Я учусь себя контролировать. Вот, например, на прошлый сеанс психиатр принес фотографии… ну, которые, как он думал, должны были нравиться мне. Стал спрашивать, чем и почему они мне вообще могут понравиться, но представь себе, из двадцати мне приглянулась всего одна! И то наверняка только потому, что сильно напомнила мне последнюю ночь в „Ласточке“. Потом он дал другие фотографии, на этот раз с девушками. Просил тоже смотреть и комментировать, что привлекает в одной, что — в другой, а что категорически не нравится. И дал домашнее задание. Ты… ты просил меня быть очень откровенным. Это немного сложно, но я постараюсь. В конце концов, мы взрослые люди, и, пусть о таком не говорят в приличном обществе, но понять-то мы друг друга сможем. В общем… он дал мне на дом те фотографии, которые должны будут мне нравиться потом, когда мы вылечим болезнь. Сказал, как останусь один, попробовать расслабиться и повнимательнее присмотреться к самым красивым, чтобы… Ну, ты понимаешь, чтобы я научился получать настоящее физическое удовольствие, глядя на них и воображая. И Юр, какое счастье — у меня получилось! Я думал только о том, что на фотографии, и смог! Я смог все!» Усилием воли Юрка подавил эмоции, которые охватили его сразу после прочтения. Все-таки он понимал, что это меньшее из зол и вообще-то, если бы Володя не мучился от своих проблем, к этому времени он уже давно состоял бы в отношениях с реальным человеком и занимался с ним реальными вещами, а не воображал что-то в одиночестве. Вопрос о встрече они больше не поднимали, письма пошли ровные, нейтральные. Юрка окончательно осознал, что Володя успокоился и что лечение ему помогает. Юрке бы радоваться, но ему, наоборот, стало не по себе. Казалось, будто избавившись от страха, Володя избавился и от мыслей о нем, забыл его, разлюбил. Это письмо было последним в этом году, где Володя писал о личном. В октябре произошло то, о чем предупреждал дядя: Германия объединилась. Коневы пошли в посольство и спустя пять часов стояния в очереди наконец подали документы. Среди знакомых Юркиных родителей три семьи уже умудрились уехать на Запад. От этих новостей мама стала совсем невыносимой. С ядовитой завистью в голосе она повторяла почти каждый день: — Манько уехали. Коломиец уехали. Даже Тындик уехали! — говорила она о сослуживцах. — Они в Америке сбоку припека! А у нас есть полное право на гражданство Германии! И что же? А ничего! Ждите! Сколько можно ждать? Мы тут скоро с голоду сдохнем! — Чтобы уехать в Германию, гражданство не обязательно, — негромко, неохотно и устало поспорил отец. В ноябре уехали единственные соседи, с которыми тесно общались Коневы. Эта новость совсем подкосила мать. — Я — инженер, — не успокаивалась она, — человек с высшим образованием, всю жизнь этому проклятому заводу отдала! Все здоровье угробила! И что мне с этого? Подшипники вместо зарплаты? А Валька, какая-то челночка, торгашка, натаскала шмоток из Турции — и все, в дамках! Она не винила отца, хотя ему задерживали зарплату, она винила немецкое посольство и весь мир в целом. Здоровье матери и правда подкосилось, начались проблемы с легкими. Непрекращающиеся болезни и нищета окончательно испортили когда-то мягкий характер. Будто пытаясь найти новый повод для жалости к себе, она даже спрашивала про Юркиного «друга по переписке, который из Москвы», как им живется в столице? — Так же плохо, как нам? Юрка неопределенно пожимал плечами: — Наверное… Большего он ответить не мог. Володина семья не бедствовала — Лев Николаевич действительно занялся бизнесом. Он открыл строительную фирму и спустя неполный год начал получать такую прибыль, что Володина мама бросила работу — теперь это стало не нужно. Сам же Володя продолжал учиться в МГИМО, дополнительно штудировал книжки по экономике, чтобы как можно скорее начать помогать отцу. Юрка писал Володе с улыбкой: «Вот это ирония судьбы — страна разваливается, а вы строите». То, что страна разваливалась, Юрка не преувеличивал. В девяностом году с Парада суверенитетов начался распад СССР. В своем предпоследнем письме Володя шутил: «Кто знает, может быть, уже в следующем году станем жить не в разных городах, а в разных странах. Погоди, разберусь с делами, закреплю результаты лечения и приеду к тебе, пока мы с тобой еще граждане одной страны». По поводу «вы строите» он ответил скромно: «Я стараюсь помогать, но от юриста-международника здесь толку мало, зато знаю английский. Набрал учебников по рыночной экономике, батя достал пару книжек по управлению предприятиями — менеджменту, — пояснил он. — Сижу, учу. Это важно. Страна переходит с плановой экономики на рыночную, а как работать в новых условиях, никто и не знает. А я буду знать. Мои мозги будут нашим с отцом преимуществом. Не смей думать, что я хвастаюсь! Рано еще хвастаться». «Граждане одной страны», — вслух повторил Юрка и ощутил, как сердце ухает вниз. Он не торопился сообщать Володе о том, что их документы в посольстве приняли. Юрка одновременно и боялся сглазить, и понимал, что не хочет огорчать его раньше времени. О Германии он писал Володе не раз, но сообщал об этом несерьезно и между делом, внутренне не веря даже в шанс. А теперь вдруг задумался — ведь они действительно могут разъехаться по разным странам, а то и континентам. Ведь даже если Юрка не будет жить в Германии, то Володя всегда мечтал удрать в Америку. А он, такой упрямый, если чего-то по-настоящему захочет, то у него обязательно все получится — Юрка верил. Только он открыл последнее Володино письмо, как сразу понял, что писалось оно в панике и спешке: в кляксах, мятое, буквы наваливались друг на друга, строчки сползали вниз: «Эти гадости снова лезут мне в голову! Таблетки помогают через раз, я больше не могу повторить тот успех с фотографиями, потому что отвлекаюсь на мысли об этом! И мне снова начали сниться сны! А сегодня приснился такой красочный, что, проснувшись, чуть на стену не полез — почему это не реальность?! Будто я стою у поезда и сквозь толпу выходящих из вагона вижу Т. Она улыбается, я обнимаю ее. Мы спускаемся в метро, стоим на эскалаторе, но вместо того, чтобы оглядываться вокруг, рассматривать одну из самых красивых станций, она смотрит только на меня. Ей будто бы все равно, где она, и все равно, что происходит, ей важен только я. Мы едем на ВДНХ, сидим у ракеты, гуляем у фонтанов. Жарко. Она подставляет лицо и руки под струи воды. Потом мы едем в метро домой. Я кладу куртку нам на колени и под ней стискиваю ее руку. Мы у меня. Дома никого нет, я расправляю диван, а она вынимает из сумки и ставит на стол вишневое варенье». Юрка знал, что «Т» — это «ты», она — это он. Володя писал о нем. Юрка видел, как паникует Володя, понимал, что ему снова плохо, что он напуган. Но при этом Юрка и не мог убрать улыбку с лица — он снится Володе! И хоть радость была сейчас совершенно неуместной, он не смог сдержать эмоций в ответном письме, а когда оно уже ушло, очень пожалел о сказанном: «Да плевать на эту конспирацию! Я — не она, и я все еще люблю тебя! А еще… мы подали документы в посольство. Скорее всего, скоро я уеду в Германию». Он отправил это письмо в конце декабря, а через три дня получил телеграмму от Володи: «Больше не пиши мне на этот адрес. Потом сам тебе напишу». Плита 1990 года была последней. Дальше — песчаный обрыв. В девяностом внезапно и резко оборвались и их отношения с Володей.