Часть 1
15 февраля 2026 г., 00:30
***
Горевание Джона проходило громко и долго. И длилось бы вечность, если бы Мартин не схватил из шкафа рюкзак и не сгрузил ему на колени.
— Мы справимся, — глядя Джону в глаза, твердо сказал он, сам в это до конца не веря, но тщательно стараясь ради него.
Джон встал на цыпочки и коснулся губами его лба.
— Хорошо, Мартин.
Горевание Мартина молчаливее — и дольше. Как обнаружилось еще перед апокалипсисом: нельзя просто так взять и вдруг стать нормальным, тем, кем ты был до тумана Одиночества, до встречи с Питером. До смерти мамы. До Джона в коме. Или до архивов в принципе? Вот, когда все пошло не так? Он не уверен и в этом.
Возможно ли, что он с самого рождения был сломанным?
После выхода из тумана под руку с Джоном все стало легче и одновременно невыносимо сложнее. Мартин словно пытается выпить целый океан после длительного периода обезвоживания. Чересчур острыми ощущаются шотландский прохладный ветер, надтреснутые улыбки Джона, дрожь сорванных ромашек в стеклянных стаканах, стимпанк музыка из барахлящего радио, снова Джон, всегда — Джон. Джон — как путеводная звезда у мореходов в бескрайней открытой воде.
Его горевание проходит в основном не по людям, а по самому себе. Хотя и те в его мыслях присутствуют. У Мартина перед глазами — лица, в ушах — голоса. Тима, Саши (Саши ли?..). Басиры и Дейзи, Мелани. Питера. Мамы.
Джон в его воспоминаниях тоже появляется. Всполохами света да мазками цвета тут и там. Но в его случае успокаивает лишь то, что его единственного не надо вспоминать, чтобы увидеть.
Впрочем, Джон-из-воспоминаний — другой.
Всю жизнь Мартин сознательно влюблялся в эмоционально недоступных мужчин, потому что их линия поведения напоминала то, как с ним вела себя его мама. Это было знакомо до такой степени, что даже комфортно.
Джон показался неприступным с момента, как они впервые встретились взглядами. Человек со слишком прямой осанкой, как будто проглотил саблю (упрямый, он располосовал изнутри горло и кишки); человек в стареньком, но опрятном пиджаке и с настолько грубовато кривой линией рта, что Мартин понял: вот оно.
И незамедлительно влюбился.
Максимум нежности, на которую была способна его мама, — это хлопнуть по его локтю сухой твердой рукой, когда он подносил ей поднос с едой. Это было у нее вместо вербального «спасибо», ведь зачем зря напрягать голосовые связки.
Мартин отвечал ей вслух:
— П-пожалуйста.
на что требовалась громадная смелость, и иногда у него так и не получалось выдавить из глотки и звука.
Она была щедрой, когда была в настроении благородно раздавать милостыню. Иной раз она могла даже обронить словечко-другое про погоду за окном или очередное замужество ее подруги, о которой Мартин зачем-то и знал только то, что она вечно в разводах.
Бывало, и Джон вел себя ужасно. Но не теперь. Даже сейчас он порой путается в эмоциях, но он больше не отстранен. Он не холоден. У него руки — теплые. Короткие пальцы с обгрызенными от нервов ногтями, которые очень хотелось бы обнять своей широкой ладонью.
Мартин этого не делает. Никогда. Он не соединяет их руки, когда они идут вдоль траншей. Он осторожно приземляется рядом на земляной пол так, чтобы не коснуться нечаянно коленом. Он слишком жаден; если он начнет, он выпьет не только океан, но и Джона.
Однако того, кажется, это не волнует. Джон приносит в их жизни прикосновения так легко, будто это для него дыхание. Мартин даже не замечает, как это начинается.
Под кожей расцветают подсолнухи в каждом месте, где его когда-либо касался Джон: пальцы, шея, щеки, поясница, сзади черепа на загривке, поверх усов. Губы. Он оттаивает. Возможно, буквально: кто вообще понимает, как работает в случае Одиночества джонова пресловутая «логика снов».
По той же самой логике у них нет и не может быть потребности в отдыхе. Но при этом в них присутствует желание, поэтому они иногда отдыхают по пути к Паноптикуму.
В этот раз они находят пристанище для краткой передышки на детской площадке домена Тьмы. Площадка, пусть и покрыта толстым слоем пыли, не выглядит заброшенной: как будто дети только-только ее покинули и с наступлением утра обязательно вернутся играть. Находись бы она в домене Гниения, ее бы уже поели черви. Но тут она просто укрыта таким плотным одеялом тьмы, что за ее пределами ничего ни видно.
Отдаленные визги, прежде слышные прекрасно, здесь стихают.
Они сгружают огромные рюкзаки около бесхозно стоящей горки. Красть их вещи некому: дети нынче не обитают на площадках, они — прячутся под кроватями.
— Как писали в одной книжке Лайтнера: да будет свет! — отпускает слабую шутку Джон, но Мартин отвечает ему заикающимся смехом.
— Точно! Н-немного огня здесь никому не помешает.
Они собирают веточки под корнями яблонь. Затем Мартин кое-как складывает их в кривоватый костер-колодец; пригодился полузабытый опыт совместного похода, когда Тим вытащил его и Сашу в лес. Джона они с собой не позвали… уже и не вспомнить, по какой конкретно причине.
— Ох, вероятно, в те дни я был невыносим в человеческом общении, — угрюмо отзывается Джон на последнюю фразу, произнесенную Мартином вслух.
— Без тебя наша палатка казалась мне п-пустой.
— Уже тогда?
— Мг.
Джон теряется с ответом, но Мартин от него ничего и не ждет. Молча крадет из его кармана зажигалку.
В полной тишине щелчок зажигалки оглушает как выстрел из винтовки. Пламя костра возносится ввысь, едва не опалив Мартину лицо.
— Аккуратнее! — Джон оттаскивает его за плечо на пару шагов назад.
— Да все нормально, я не до такой степени суицидален! Просто хотелось почувствовать тепло, ладно? — скороговоркой и немного язвительно отрезает тот. В последнее время кроме «хороших» эмоций и гнев стал проявляться чаще и звонче.
Однако чужой ладони с плеча Мартин не сбрасывает. А та и сама не уходит. Зажигалка кочует из его рук обратно в джинсы Джона.
Костер разгорается. Наконец-то становится видно дальше своего носа. Свет превосходный, а вот тепло идет не столько от огня, сколько сзади. Джон встает вплотную грудью к спине и устраивает подбородок на плече Мартина поверх своей ладони. Смотрит в огонь. Мартин не уверен, что ему удобно в таком положении: все-таки разница в росте довольно внушительная.
Он шепчет, подумав, что рядом могут находиться ясли со спящими (спящими ли?) малышами:
— Присядем? Эм, качели или песочница?
— Почувствовал себя ребенком, Мартин? — дразняще улыбается Джон. Его щекотный вздох касается комочком шеи. — Хочешь поразвлекаться? Построим песочный замок, устроим догонялки?
Ласковая насмешка падает на Мартина светом ярче, чем свет костра.
Вместо ответа Мартин разворачивает Джона к себе и бодает его лбом в седой висок, чтобы тот больше не хихикал.
— Это не ради ощущения детства, дурень. Мне просто было бы приятно поделать что-то угодно вместе с тобой.
Свет пламени сглаживает черты лица Джона. Сейчас он кажется моложе своего возраста, даже несмотря на морщины и вплетенные в волосы серебряные нити.
— Сколько же мне еще предстоит узнать об отношениях.
Его слова звучат саркастично, но под ними лежит огромный пласт неуверенности, который Мартин не заметил бы, если бы за последние годы его кожа не стала бы до прозрачности тонкой.
— Ты справляешься лучше, чем я. Я — иногда совсем развалюха, — горько признается Мартин.
— Ты не развалюха! — через силу, даже с презрением выдавливает из себя Джон.
— Джон, давай не будем притворяться, что я…
— Давай сядем, — перебивает тот.
Мартин послушно ступает ближе к песочнице (на качели и догонялки он растерял настроение). Джон за ним следует. Обычно, когда они проходят галопом по территориям всяческих ужасов, все наоборот. Быть в ведущей позиции — чувствовать себя не на своем месте.
Мартин присаживается на бревно, и Джон — за ним. Под их весом песочница натужно скрипит (дерево тут более хилое, чем в гробах домена Погребения). Их бедра соприкасаются, и Мартин напрягается. Тревожно. Ему стоит отодвинуться?
Он наступает своему страху на горло и оставляет так, как есть.
В отсутствии света невозможно различить цвета. Окружающий мир Тьмы просто… серый, только разной степени затемненности. А вот сейчас, благодаря костру, цвет появляется у песочницы (радужная), у браслета Джона (голубой) и даже у неба над головой (темно-темно-фиолетовое с желтыми и красными дырками от звезд). В сочетании с нетронутостью детской площадки еще сильнее развивается иллюзия, словно все в порядке. Сейчас условный 2017 год, они сидят на позднем свидании в случайном дворе Лондона сразу после работы. Они обычные люди, влюбленные люди. Ах, если бы.
Тело начинает убаюкиваться, а веки — слипаться. Его глаза с раннего детства не были в идеальном состоянии, но при длительном бездеятельном наблюдении за огнем его зрение окончательно плывет по краям.
Джон нарушает тишину шепотом:
— Как ты можешь считать себя развалюхой, если ты раз за разом вытаскиваешь из отчаяния и застоя меня? Я иногда тебя не понимаю.
— Ты не видел меня моими глазами, — пытается отшутиться тот.
— У меня есть свои.
Мартин морщится.
— Не… не поглядывай за мной, я же просил.
— Я и не подглядываю, иначе бы я тебя понимал лучше. Я просто тебя люблю.
— И я тебя.
Его глаза очень близко. По их темной радужке то и дело пробегает зеленая искра, как колесико загрузочного экрана компьютера, но Мартин к этому уже привык. Он любит в Джоне даже это.
— Это будет… нормально, если я?..
Джон трогает его за предплечье. Прикосновение легче пера, но Мартин все равно умудряется на нем зациклиться.
— В-в смысле?
Джон снова тянет его за плечо, и на этот раз Мартин поддается. Он позволяет Джону опустить его и укладывает голову на чужие костлявые колени. Его джинсы до сих пор пахнут тем душистым порошком, который они использовали в хижине еще до наступления апокалипсиса. Пахнет старо, пахнет домом.
Тот перебирает его волосы мягкой чуть влажной ладонью. Его движения чуткие и размеренные. Он массирует кожу головы у корней, а потом ведет дальше и аккуратно распутывает гнездо волос. Большим пальцем ерошит над губой усы, намеренно добиваясь от Мартина смешка.
Очки съезжают и больно давят на переносицу, но Мартин их не снимает, боясь потревожить их с Джоном состояние покоя.
Осмеливается снять их Джон. Опускает в нагрудный карман куртки.
Медленно вынимая дужки очков из-за ушей, он ведет шершавыми пальцами по раковине открытого небу уха. Неровность шрамов цепляет кожу. Щекотно.
Проделывая эту операция, Джон ненамеренно задевает еще и его щеку. И благодаря этому прикосновению Мартин вдруг понимает: его щека в слезах.
Господи Боже! Он плачет?
Впервые с выхода из Одиночества он плачет.
Влагу чувствует, к несчастью, и Джон. К еще большему несчастью, промолчать он на этот счет не собирается:
— М-м-м? Ты чего? Дым разьедает?
От неожиданности и облегчения Мартина пробивает на смех.
— Нет, нет, я просто… Н-немного счастлив, наверное?
Джон мычит с сомнением.
— Как ты смеешь, Мартин? Это же лицемерие! Вот раньше ты был не такой, ты денно и нощно страдал от страданий человечества.
Мартину инстинктивно хочется защититься и даже накричать, но потом он смотрит наверх и замечает ласковые, собравшиеся у краешков глаз и рта морщинки. Над ним подшучивают! Да, неуклюже и грубовато, но Джон иначе и не умеет. Он точно не желает причинить ему боль. Мартин расслабляет уже было напрягшиеся плечи.
Мстит Мартин ему его же оружием — душнотой.
— Э-э, что можно считать за сутки в наших реалиях — это во-первых? А во-вторых, я счастлив не вообще, в мире, в целом, ужасная обстановочка, чтобы быть счастливым. Но вот в данный конкретный момент. Понимаешь?
Джон задумывается на целую минуту, но потом хмыкает.
— Думаю, я тоже счастлив.
И Мартин ему верит.
Они ни о чем не говорят, потому что и не о чем.
Это странно. Но в каком-то смысле хорошо. Мартин почти физически ощущает, как под его черепом впервые не слышно ничего, кроме стрекота костра, и никого, кроме размеренного дыхания Джона сверху. Одним из первых его покидает голос Саши, тот, в реальности которого он уверен наверняка, потому что пере-запомнил его, пока Джон скорбел и переслушивал в хижине кассеты. Последним — голос отца, каким он его слышал в последний раз в девять лет.
Воспоминания вскоре вернутся, это неизбежно, он знает, но сейчас — он счастлив. И свободен.
Задавленный могуществом Смотрящего и погребенный под эмоциями других несчастных, Джон может путаться, что-то утаивать, недоговаривать или говорить такие слова, как:
— Честно говоря, я понятия не имею, что я сейчас чувствую. Прости, пожалуйста.
Мартину бы ему посочувствовать искренне, но у него все как раз наоборот: после рассеявшегося (не до конца, но в значительном массе своей) тумана Одиночества он чувствует так много, что тонет в этом. У него под сердцем — и страх, и нежность, и отчаяние, и скорбь, и любовь. Так много любви. Он боится расплескаться, он боится снова окаменеть в ледяную глыбу.
Поэтому он кричит срывая связки, держит Джона за руку, помогает добрым словом тем, кто через секунду забудет его заботу в ворохе кошмаров. Но это не проблема. Потому что он, наверное, за всю свою жизнь не был настолько смелым, как сейчас.
И настолько любимым.