***
В клубе был ад, как и обещали: давка, грохот басов, бьющего прямо в грудь, мигающие стробоскопы, выхватывающие из темноты улыбки, блеск глаз, движения тел. Феликс, словно мотылёк, которого всё же выпустили на волю, порхал в толпе. Алкоголь разжигал в нём внутренний огонь, делал его движения более плавными, а смех — громким и заразительным. Хёнджин держался рядом, его присутствие было плотным, как тень. Его рука — большая, тёплая, с тонкими, но сильными пальцами — всегда оказывалась на его теле: на пояснице, когда они пробирались к барной стойке, на плече, когда кто-то заговаривал с ними, на талии, когда Феликс смеялся, откинув голову назад. Каждое прикосновение было невидимой меткой, знаком собственности, понятным только ему двоим. И сначала всё держалось в границах дозволенного: дружеские похлопывания по спине от старых приятелей, общие шутки, крики в ухо, чтобы перекрыть музыку. Потом появился Он. Новый парень в расширяющейся компании. С высокой стрижкой, нагловатой улыбкой и глазами, которые слишком внимательно скользили по Феликсу, будто оценивая товар. Сначала он просто «случайно» задел его плечом, проносясь мимо с подносом, полным шотов. Липкое сладкое пиво брызнуло на руку Феликса. Парень извинился с театральным ужасом, его пальцы задержались на запястьье Феликса дольше, чем нужно, вытирая пролитую жидкость. Феликс, уже раскрасневшийся, только отмахнулся со смехом. Позже этот парень втиснулся в их круг. Его смех был громче всех, жесты — шире. И одна из этих жестикулирующих рук, описывая в воздухе якобы забавную историю, опускалась всё ниже, пока не легла на пояс Феликса, якобы для устойчивости в толчее. Феликс замер на секунду, его улыбка стала напряжённой. Он попытался отодвинуться, но толпа сжала их, как тиски. И тогда этот парень наклонился. Его губы почти коснулись раковины уха Феликса, горячее дыхание обожгло кожу. Он что-то прошептал — фразу, которую Феликс не разобрал из-за музыки, но интонация, низкая и интимная, была понятна без слов. Феликс неестественно резко рассмеялся — сдавленно, почти истерично — и рванулся в сторону, наступив кому-то на ногу. Его сердце колотилось где-то в горле. Он инстинктивно искал глазами Хёнджина. И нашёл. Хёнджин стоял в двух шагах, прислонившись к колонне. Он не двигался. Всё его тело, обычно такое пластичное и выразительное, застыло, превратившись в статую из напряжённых мышц и сдерживаемой ярости. Он видел всё. Видел, как чужие пальцы впились в ткань водолазки на талии Феликса. Видел этот интимный, похабный шёпот. Видел, как его Феликс вздрогнул и попытался бежать. Их взгляды встретились через клубящийся дым и мигающий свет. Хёнджин не отводил глаз. Его лицо было бесстрастной, красивой маской, но глаза… В его тёмных глазах бушевала настоящая буря. Это был не просто гнев. Это была холодная, бездонная ярость, смешанная с чем-то диким, животным, первобытным. Он смотрел на того парня не как на человека, а как на угрозу, на чужака, вторгшегося на его территорию. И этот взгляд был настолько весомым, настолько убийственным, что наглый парень, встретив его, буквально съёжился. Его ухмылка сползла с лица, сменившись на маску страха. Он пробормотал что-то невнятное и поспешно растворился в толпе, как крыса в канализационном стоке. Но было уже поздно. Яд ревности, подогретый этим вызывающим нарядом, который Феликс хотел надеть, алкоголем, этим публичным унижением и чувством беспомощности, вскипел в крови Хёнджина. Он не кричал. Не рвал и не метал. Он подошёл к Феликсу, взял его за локоть — его хватка была железной, обещающей синяки на завтра. — Поехали, — сказал он. Его голос был ровным, почти бесцветным, но в этой ровности таилась такая опасность, что у Феликса похолодело внутри. — Сейчас же. — Хёнджин, подожди, мы же только… — начал Феликс, его собственный голос дрожал. — Сейчас, — повторил Хёнджин, и в этом одном слове, произнесённом сквозь стиснутые зубы, не было места для дискуссий, для возражений, для чего бы то ни было, кроме немедленного подчинения.***
Дорога в такси стала чистейшим воплощением пытки. Они сидели на заднем сиденье, и тишина между ними была густой, тяжёлой, звонкой. Феликс прижался лбом к холодному стеклу, наблюдая, как мелькают огни города. Он чувствовал себя виноватым, смущённым, напуганным этой ледяной яростью, исходившей от человека рядом. Он украдкой взглянул на Хёнджина. Тот сидел, откинувшись на сиденье, его профиль был резким на фоне ночного города. Челюсть была сжата так сильно, что мышцы на скулах нервно подрагивали, выдавая титаническое усилие сдерживания. Его длинные пальцы лежали на коленях, сжатые в кулаки так, что костяшки побелели. Он смотрел прямо перед собой, в спинку сиденья водителя, но его взгляд был пустым, направленным внутрь себя. Он видел только повторяющиеся кадры: чужую руку на его талии. Чужие губы у его уха. Свою собственную водолазку, которую он заставил надеть Феликса, смятую чужими пальцами. Он ждал. Ждал, когда захлопнется дверь их квартиры. Ждал, чтобы стены их дома, их логово, стали единственными свидетелями того, что он не мог, не смел позволить себе на людях. Чтобы эта искусственная, натянутая цивилизованность лопнула, как перезревший плод. И как только щёлкнул замок, как только они переступили порог и оказались в полной, гнетущей тишине их прихожей, конец терпению лопнул. Дверь захлопнулась с таким оглушительным грохотом, что Феликс вздрогнул всем телом. Ещё не успел отойти от звука, от осознания, что они дома, как его уже прижали к холодной, гладкой поверхности двери, вжали в неё всей тяжестью разгорячённого, напряжённого тела Хёнджина. Запах его парфюма, кожи и холодной ночи смешался в головокружительную смесь. Дыхание Хёнджина было тяжёлым, прерывистым и обжигающе горячим у его виска. — Ты, — его голос был низким, хриплым от сдержанной всю дорогу, всю вечеринку ярости. Он не кричал. Он шипел, и это было в тысячу раз страшнее. — Ты специально? А? — Большой палец грубо, с силой провёл по линии его талии, именно там, где несколько часов назад лежала чужая ладонь. — На всех на глазах. У меня на глазах. Эта твоя… тряпка. Эти взгляды. Его руки. Феликс попытался что-то сказать, издать звук протеста или оправдания, но слова застряли у него в горле, раздавленные весом этого тела, этого взгляда. Его губы приоткрылись для беззвучного слова, и этого было достаточно. Хёнджин налетел на его рот. Это был не поцелуй. Это было наказание. Заявление прав. Поглощение. Он впивался в его губы с такой силой, что Феликс почувствовал солоноватый привкус крови — то ли своей, то ли его. Язык Хёнджина властно вторгся в его рот, захватывая, помечая, стирая всё. Это был поцелуй-захват, поцелуй-утверждение: Ты мой. Только мой. Я выжгу из тебя всё чужое. Потом его оторвали от двери, и мир перевернулся с ног на голову. Хёнджин, не сказав больше ни слова, взвалил его через плечо, как добычу, как трофей, как свою безоговорочную, непокорную собственность. Воздух вырвался из лёгких Феликса от неожиданности и давления на живот. Он попытался закричать, вырваться, но его протест утонул в гуле собственной крови, бешено стучавшей в висках, и в твёрдых, решительных шагах Хёнджина, несшего его по коридору. Его не положили на кровать в их спальне. Его кинули. Мягкий матрас поймал тело, отбросив его вверх, но голова закружилась от резкого движения. И прежде чем он успел опомниться, сесть, над ним уже нависла тень. Хёнджин стоял у кровати, его фигура, подсвеченная тусклым светом с улицы, казалась огромной, монументальной. В его глазах не было ничего человеческого — только тёмный, всепоглощающий огонь. Он не стал раздевать его. Он стал срывать. Его большие руки с длинными, артистичными пальцами, которые могли так нежно касаться струн или лица, теперь действовали с грубой, безжалостной эффективностью. Он вцепился в ворот водолазки и рванул вниз. Тонкий кашемир не выдержал, с треском разорвавшись у горла. Пуговицы, если бы они были, разлетелись бы по комнате. Ткань сошла с плеч, обнажая кожу, и Хёнджин пригвоздил Феликса к кровати, прижав его запястья над головой одной рукой. И начался обряд. Его губы и зубы обрушились на обнажённую кожу не как ласка, а как кара, как заново наносимая татуировка принадлежности. Каждое прикосновение оставляло на коже жгучую, болезненную метку, которая должна была стереть даже память о чужом взгляде. Засос на ключице — тёмный, яростный, кровоподтёчный. Укус на внутренней стороне плеча, заставивший Феликса вскрикнуть. Поцелуй, переходящий в укус, на соске. Он методично, с одержимостью маньяка, опускался ниже. Руки разорвали остатки водолазки, сбросили кожаные брюки и нижнее бельё одним резким движением. Феликс лежал полностью обнажённый, дрожащий, его кожа пылала под жгучими прикосновениями и холодным воздухом комнаты. Хёнджин смотрел на него сверху вниз, его взгляд пожирал каждый сантиметр, будто проверяя, не осталось ли чужих следов. Потом он опустил голову, и его губы коснулись живота Феликса, ниже пупка. Поцелуй был почти нежным, контрастируя с яростью минуты назад. Но следом пошёл язык, горячий и влажный, а затем — зубы, сжавшие нежную кожу на бедре, оставляя ещё одну отметину. — Только мои, — рычал он в промежутках, его голос был глухим, прерывистым от тяжести дыхания. Губы скользнули по внутренней стороне колена. — Только мои глаза имели право смотреть. — Язык провёл по икре. — Только мои руки имели право касаться. — Он поднял голову, и их взгляды встретились. В глазах Хёнджина пылала не только ярость, но и отчаянная, почти болезненная жажда утверждения. — Ты понял? Ты теперь понял, Феликс? Сам Хёнджин скинул только свою футболку, отправив её в тёмный угол комнаты. Он остался в чёрных джинсах, туго обтягивающих бёдра, и в этом была невыносимая, животная эротика — эта дикая, сдерживаемая мощь, это обещание, ещё не реализованное. Молния и пуговица на джинсах давили, сковывали, и это зрелище заставило Феликса сглотнуть ком в горле, его собственное тело отозвалось предательским трепетом желания, смешанного со страхом. Потом его перевернули. Резко, без предупреждения. Поза была неудобной, покорной, унизительной и невероятно возбуждающей — коленно-локтевая. Феликс упёрся локтями в простыню, чувствуя, как всё его тело открывается, подставляется. Он слышал, как Хёнджин торопливо расстёгивает джинсы, слышал знакомый звук тюбика с лубрикантом. И потом — холодное, скользкое прикосновение пальцев туда, где он был напряжён и неподготовлен. Хёнджин не церемонился. Пальцы, смазанные прохладным гелем, вошли в него без должной ласки, почти безжалостно, растягивая, готовя быстро и эффективно, не давая привыкнуть, не давая расслабиться. Боль, острая и обжигающая, заставила Феликса вскрикнуть, его пальцы вцепились в простыню, вырывая её из-под матраса. Но его крик был тут же задавлен — Хёнджин наклонился, прижавшись всей грудью к его спине, и впился зубами в мышцу между лопаток, заглушая любой звук, кроме своего тяжёлого дыхания. — Расслабься, — прошептал он прямо в кожу, но в его голосе не было ни капли мягкости или убеждения. Это был приказ, высеченный из гранита. — Для меня. Только для меня. Прими меня. Всю меня. И он вошёл. Не постепенно, не давая опомниться и адаптироваться, а одним глубоким, властным, разрывающим движением, вбивая его в матрас, заполняя до предела, до самой глубины, где стирались границы между телами. Феликс издал звук, среднее между стоном и воплем, и слёзы, копившиеся всё это время от страха, унижения и переизбытка чувств, брызнули из его глаз, заливая щёки и простыню под ним. Это была боль, но боль, переплавляющаяся в нечто иное — в чувство полной принадлежности, в осознание, что его насквозь видят, им безраздельно владеют, и что он, в каком-то извращённом смысле, этого и хотел. Движения Хёнджина с самого начала были жёсткими, безжалостными в своей неумолимой ритмичности. Он не искал угла, который доставит удовольствие, он утверждал факт своего присутствия. Каждый толчок был ударом, каждый уход — подготовкой к следующему удару. Звуки наполнили комнату: глухие, влажные хлопки их тел, сливающихся и расходящихся; пронзительный скрип пружин кровати, протестующих под яростным натиском; его собственное тяжёлое, прерывистое дыхание, смешанное с рычанием, прямо у его уха; и тихие, сдавленные всхлипы Феликса, который уже не мог их сдерживать. Хёнджин одной рукой снова прижал его запястья к кровати за спиной, а другой обхватил за шею — не душа, а держа, фиксируя, полностью контролируя его положение. Его губы нашли раковину уха, ту самую, что осквернил чужой шёпот. — Как он смел? — сквозь стиснутые зубы, с каждым толчком, цедил он, и в его голосе змеилась злоба, но уже смешанная с чем-то другим — с триумфом. — Как он смел дышать в твою сторону? Касаться? Ты мой. Весь. Каждая клеточка. Каждая слеза на твоих ресницах — моя. Феликс ничего не мог ответить. Он мог только принимать, чувствовать, как мир сужается до этой точки трения, жара и боли-наслаждения. Он разбивался на осколки под этим натиском, под тяжестью этого обладания, и каждый новый толчок собирал его заново, только уже по-другому — не Феликсом, который мог надеть что угодно и пойти куда угодно, а Феликсом, который принадлежит Хёнджину. И в этом разрушении была своя, извращённая свобода. И в какой-то момент что-то переломилось. Ярость в движениях Хёнджина стала меняться, переплавляться. Она не исчезла, нет. Она стала глубже, целенаправленнее, более… отчаянной. Его толчки потеряли чисто карательный ритм, обретя поиск. Он ослабил хватку на запястьях Феликса, позволив ему упасть грудью на простыню, и сам лёг на него сверху, своим весом пригвоздив его к кровати. Теперь они соприкасались всей поверхностью тел, потная кожа прилипала к коже. Его движения стали глубже, медленнее, но от этого не менее всепоглощающими. Каждое движение теперь было не просто утверждением «ты мой», а молитвой «будь моим, оставайся моим, проникнись мной так же, как я проникаю в тебя». Он не просто входил в него — он вплетался в его самость, в каждый нерв, в саму суть, стараясь стать неотделимой частью, его тенью и его солнцем, его болью и его наслаждением одновременно. Его губы теперь целовали, а не кусали — влажные, горячие поцелуи в шею, в плечи, в позвонки. — Скажи, — прошептал он, и его голос сорвался, стал уязвимым, почти умоляющим. — Скажи, чей ты. Феликс, захлёбываясь слезами и наслаждением, выдохнул в мокрую от слёз простыню: — Твой… Хёнджин… только твой… Это было словно пароль, спусковой крючок. Сдержанность Хёнджина лопнула. Он приподнялся на руках, давая себе пространство для последнего, решительного рывка. Темп снова стал неистовым, яростным, но теперь в нём была и щемящая нежность, и обречённая страсть. Кровать стонала в унисон с их телами. Хёнджин нашел своей рукой возбуждённый, забытый член Феликса и сжал его в такт своим толчкам — твёрдо, без церемоний. Это было последней каплей. Феликс закричал, его голос сорвался на высокую, разбитую ноту, и его тело выгнулось в последней судороге, белый огонь прокатился по венам, заливая простыни и свой живот горячей спермой. Чувствуя, как Феликс сжимается вокруг него в пиковом наслаждении, Хёнджин издал низкий, протяжный стон, почти рык, и погрузился в него в последний, самый глубокий толчок, замирая, заполняя его собой, своим теплом, своей сущностью. Тишина, наступившая потом, была оглушительной. Её нарушало только бешеное, нестройное дыхание — два разных ритма, медленно успокаивающихся, сливающихся в один. Хёнджин, тяжело дыша, осторожно, почти невесомо, вышел из него и без сил рухнул рядом на спину, закинув руку на лоб. Минуту они просто лежали так, приходя в себя, слушая, как стучит сердце — то ли его, то ли его, они уже не различали. Потом Хёнджин перевернулся на бок. В его глазах, когда он смотрел на Феликса, лежащего на боку спиной к нему, не осталось и следа той бури. Только глубокая, бездонная усталость и… сожаление. Нежность. Он притянул его к себе, прижал его спину к своей груди, обнял так крепко, будто хотел вобрать в себя. Его губы коснулись влажной от слёз и пота кожи между лопатками, именно там, где остался след от его зубов. — Я только твой, — прошептал Феликс первым, его голос был хриплым, измотанным, но в нём не было обиды. Это было не уступка победителю, а осознание. Простая, выстраданная истина, высеченная на самой кости в этот вечер. — Даже если на мне мешок. Даже если я за тысячу километров. Я только твой. Хёнджин обнял его ещё крепче, вжимая его в себя, будто пытаясь залатать только что проделанные дыры в его душе. Он долго молчал, просто дышал в его волосы. — Знаю, — наконец выдохнул он. Слово вышло с трудом. — Прости. Прости за… всё это. — Он провёл ладонью по его животу, по бёдрам, ощущая под пальцами следы своих «меток». — Но если кто-то посмотрит на тебя так ещё раз… если кто-то посмеет даже подумать… — он замолчал, ища слова. — Я не просто прижму тебя к стене, Ликси. Я растворю тебя в себе. Полностью. Чтобы ни одной щели, ни одной мысли, ни одной частички тебя не осталось для чужого взгляда, для чужого прикосновения. Ты будешь моим воздухом, которым я дышу. Моей кровью, что бежит в моих жилах. Единственной жизнью, которую я знаю. Понимаешь? Феликс кивнул, прижимаясь затылком к его груди, слушая ровный, теперь уже спокойный стук его сердца. Он и так уже был всем этим. Просто Хёнджину иногда нужно было это доказывать. А ему — чувствовать это доказывание на своей коже, в самой своей глубине. Чтобы помнить. И в тишине ночи, под покровом темноты, где не было ни чужих взглядов, ни шума клубов, только они и следы их бурь, это знание было одновременно и раной, и бальзамом. И единственным, что имело значение.