Симметрия ночи

NC-17
Завершён
13
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
45 страниц, 20 868 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник

Глава 3. Зеркало бездны

Настройки
«Мерседес» летел сквозь ночь, разрезая её своими фарами, как чёрная торпеда, пущенная из глубин океана, разрезает мутную, непроглядную воду, оставляя за собой пенный след, который тут же исчезает в темноте, растворяется без следа, словно его и не было вовсе. Витя не знал, куда едет. Сначала не знал — руки двигались сами, крутили руль автоматически, без участия сознания, повинуясь какому-то древнему, звериному инстинкту хищника, который, будучи раненным, ищет нору, тёмную и глубокую, где можно спрятаться от мира, зализать раны в одиночестве, или же, наоборот, ищет чужую территорию, где можно выплеснуть всю накопившуюся ярость, всю боль, весь этот яд, который скопился внутри и грозит отравить изнутри, если не найдёт выхода наружу. Он ехал, потому что остановиться было невозможно — остановка означала бы встречу с самим собой, с тем человеком, которого он видел в зеркале у Илоны, и эта встреча была страшнее любой драки, любой разборки на тёмной улице. Садовое кольцо осталось позади. Оно сменилось узкими, извилистыми переулками старой Москвы — той Москвы, которая пряталась за парадными фасадами сталинского ампира, Москвы купеческих особняков с облупившейся штукатуркой, глухих заборов, за которыми угадывались заросшие сады, и тёмных подворотен, пахнущих мочой и прелой листвой, Москвы, которая помнила царей и революции, войны и чистки, и хранила эту память в своих камнях, в своих кривых переулках, в своих тайнах, которых было больше, чем звёзд на небе. Здесь не было неона. Здесь фонари светили тусклым, болезненно-жёлтым светом, похожим на гной, сочащийся из раны, и этот свет не разгонял тьму, как это делали яркие витрины на Новом Арбате, а лишь делал её гуще, плотнее, осязаемее, превращал её в нечто почти материальное, во что-то, что можно было потрогать рукой, почувствовать кожей, что обволакивало машину со всех сторон, проникало сквозь стёкла, заполняло салон своим присутствием. Снег здесь не таял грязной, чёрной кашей, как на центральных улицах, где тысячи машин превращали его в месиво, а лежал чистыми, нетронутыми сугробами вдоль обочин, укрывая город белым саваном, придавая ему какой-то нереальный, призрачный вид, словно это была не настоящая Москва, а её отражение в кривом зеркале, её мираж, её сон. В голове всплыло имя. Валерик. Валерий Аркадьевич. Скользкий тип, антиквар, человек без возраста и без принципов, с лицом, похожим на старинную восковую маску, который торговал всем — от икон шестнадцатого века, украденных из закрытых монастырей, до секретов ЦК, которые он каким-то образом добывал из недр власти и продавал тем, кто готов был платить, причём платить не только деньгами, но и услугами, долгами, кусочками своей души. Он был вхож туда, куда вход «Бригаде» был заказан навсегда — в мир настоящей, старой власти, власти не крикливой и новой, а молчаливой и древней, власти, которая существовала столетиями и переживёт любые перевороты и революции. В мир, где деньги были не целью, а просто воздухом, которым дышат, не замечая. Витя ударил по тормозам, и в этот момент, когда педаль ушла под ногой в пол, когда он почувствовал, как вес машины смещается вперёд, как инерция толкает его грудь в ремень безопасности, он вдруг подумал о том, что вся его жизнь — это именно такой занос, такое скольжение по невидимому льду, когда ты уже не контролируешь траекторию, когда ты отдаёшь себя во власть законов физики, электроники, судьбы, и остаётся только надеяться, что тебя не развернёт, не бросит в столб, не размажет по асфальту. Машину занесло. Заднюю ось повело вправо. Но электроника — умная, дорогая, немецкая электроника, за которую он заплатил больше, чем иные зарабатывают за год — поймала этот занос, вцепилась в него невидимыми пальцами, выровняла траекторию, не дав ему разбиться, не дав ему стать ещё одной строкой в сводках ГИБДД. Он остановился перед высокими коваными воротами в одном из переулков Пречистенки, и эти ворота, чёрные, массивные, с острыми пиками наверху, казались границей между двумя мирами — миром, где он был Витя Пчёлкин, и миром, где он был никем. За воротами угадывался силуэт особняка — тёмный, массивный, с колоннами, похожими на окаменевшие стволы мёртвых деревьев, на кости древних гигантов, вросших в землю. Окна были темны. Казалось, дом пуст, заброшен, мёртв, что внутри него никто не дышит, не двигается, что это просто декорация, просто бутафория из старого фильма, оставленная гнить под снегом и временем. Но Витя знал — он чувствовал это нутром, той частью сознания, которая работает без слов и логики — что это ложь, что за этими тёмными окнами кипит жизнь, только другая жизнь, та, о которой он только догадывался, та, к которой его не допускали, несмотря на деньги, несмотря на связи, несмотря на страх, который он внушал другим. Он вышел из машины. Холод снова ударил в лицо, но теперь он не бодрил, не освежал, как тогда, на балконе, когда он чувствовал себя богом, властелином своей маленькой вселенной — теперь этот холод был другим, он пробирал до костей, до мозга, вызывая дрожь, которая рождалась где-то глубоко в желудке, поднималась вверх, заставляла зубы стучать друг о друга, и Витя не знал, дрожь это от холода или от страха, от предчувствия, что сейчас произойдёт что-то непоправимое, что-то, после чего уже не будет возврата к той жизни, которую он знал. Витя подошёл к калитке медленно, осторожно, ступая по утоптанному снегу так, словно боялся разбудить что-то спящее под землёй. Никаких звонков. Никаких камер. Только маленькое окошко, забранное решёткой, чёрное, как глазница черепа. Он постучал. Три раза. Пауза. Два раза. Тишина. Витя ждал, и это ожидание растягивалось, становилось физическим, осязаемым, превращалось в густую субстанцию, заполняющую пространство между ним и дверью, между ним и ответом, между ним и тем, что будет дальше. Он слышал, как стучит его сердце — глухо, тяжело, ударяясь о рёбра изнутри, как птица в клетке, как узник, бьющийся о стены своей камеры, и этот стук заполнял всю голову, весь мир, становился единственным звуком во вселенной. Он слышал, как остывает двигатель «Мерседеса» позади, потрескивая металлом, издавая тихие щелчки и вздохи, словно машина тоже боялась, тоже понимала, что они пришли не туда, что им здесь не место. Окошко открылось бесшумно. Из темноты на него смотрели глаза — только глаза, ни лица, ни кожи, ни признаков возраста, пола, национальности — просто глаза, два мокрых отблеска в темноте, холодные, оценивающие, видящие его насквозь, видящие не Витю Пчёлкина, бригадира «Бригады», а просто животное, пришедшее просить впустить его в чужую нору. — Пчёлкин, — произнёс Витя, и голос прозвучал хрипло, чуждо, словно это говорил не он, а кто-то другой, кто-то слабый и испуганный, кто-то, кого он презирал. — Мне нужно войти. — Тебе здесь не место, Виктор, — голос из окошка был тихим, сухим, как шелест старой бумаги, как шёпот мумии, пробудившейся в склепе. — Это не казино. — Открывай, сука, — Витя схватился за прутья решётки обеими руками, и перчатка скользнула по ледяному металлу, не дав ему удержаться по-настоящему, не дав ему почувствовать себя сильным, и он понял, что здесь его сила ничего не значит, что здесь он ничего не значит. — Я знаю, что Валера там. Скажи ему... скажи, что я принёс долг. Ложь. У него не было никакого долга — ни денежного, ни кровного, ни морального — но в этом мире, как он успел понять за последние годы, всё строилось на долгах и услугах, на невидимых нитях обязательств, которые опутывали людей крепче любых цепей, и если ты хотел войти, ты должен был предложить что-то взамен, даже если это была ложь, даже если это было обещание, которое ты не собирался выполнять. Пауза длилась вечность. Витя видел, как пар от его дыхания, белый, густой, почти материальный в морозном воздухе, проходит сквозь прутья решётки и растворяется в темноте по ту сторону, уходит туда, куда он пока не может, и ему казалось, что вместе с этим паром уходит частичка его самого, его воли, его силы. Наконец, щёлкнул замок — тяжёлый, лязгающий звук, похожий на звук затвора винтовки, на звук гильотины, опускающейся на шею. Калитка приоткрылась ровно настолько, чтобы он мог протиснуться боком, чтобы ему пришлось втягивать живот, поворачивать плечи, унижаться перед куском металла. Он шагнул внутрь. Двор был пуст, покрыт снегом, который здесь был утоптан, но следов не было видно — их словно стирали сразу же, как только они появлялись, словно здесь работали невидимые дворники, заметающие любые доказательства присутствия живых людей, превращающие это место в мёртвую зону, в пространство вне времени. Особняк нависал над ним, давил своей массой, своим величием, своей молчаливой историей, историей, которую Витя не знал, но чувствовал, как чувствуют животные приближение грозы — инстинктом, кожей, костями. Двери — массивные, дубовые, потемневшие от времени, с бронзовыми ручками в виде львиных голов, рты которых были приоткрыты в беззвучном рыке — открылись перед ним сами, без скрипа, без усилия, словно его ждали, словно он был приглашённым гостем, а не незваным просителем. Внутри пахло не пылью. Пахло воском — дорогим, церковным воском, тем воском, который плавится в золотых подсвечниках перед иконами, тем воском, который пахнет верой и смертью одновременно. И ещё чем-то сладким, дурманящим, проникающим в мозг и застилающим сознание — ладаном? опиумом? женскими духами, которые выветрились сто лет назад, но всё ещё оставались здесь, впитавшись в стены, в паркет, в воздух, став частью этого места? В холле его встретил Валера. Он был в смокинге, который сидел на нём идеально, как вторая кожа, как будто был не сшит, а выращен прямо на его теле, и этот смокинг стоил, наверное, больше, чем «Мерседес» Вити, больше, чем квартира на семнадцатом этаже, больше, чем всё, что Витя считал своим. Лицо его было гладким, напудренным, с вежливой, приклеенной улыбкой, которая не затрагивала глаз, которая была просто маской, натянутой поверх другой маски, поверх того, что он был на самом деле — а кем он был на самом деле, Витя не знал и боялся узнать. — Ты рискуешь, Витя, — сказал он вместо приветствия, и голос был мягким, обволакивающим, как бархат, как яд, смешанный с мёдом. — Это закрытое собрание. Очень закрытое. — Мне плевать, — Витя расстегнул пальто медленно, нарочито медленно, демонстрируя, что он здесь, что он настоящий, что он не боится, хотя внутри него всё сжималось в тугой комок страха, комок, который давил на диафрагму, мешал дышать, мешал думать. Но он боялся — боялся так, как не боялся ни в одной драке, ни в одной разборке, потому что там он знал правила, знал, кто враг, кто друг, а здесь правил не было, здесь были только тени и шёпоты. Он чувствовал этот страх кожей спины, чувствовал, как волоски на руках встают дыбом, как холодный пот выступает на лбу под маской уверенности. — Мне нужно... мне нужно что-то настоящее, Валера. Я устал от суррогата. Антиквар посмотрел на него внимательно, долго, изучающе, словно оценивал товар на аукционе, словно прикидывал, сколько этот товар может стоить, сколько из него можно выжать, прежде чем выбросить. В его глазах мелькнуло что-то похожее на жалость или брезгливость — Витя не мог понять что именно, но это «что-то» заставило его почувствовать себя грязным, недостойным, маленьким. — Настоящее стоит дорого, — прошептал он, наклонившись ближе, и Витя почувствовал запах его одеколона — старомодного, тяжёлого, пряного. — И платить придётся не деньгами. — У меня есть всё, — огрызнулся Витя, но голос прозвучал неуверенно, по-детски. — Здесь твоё «всё» не стоит ничего, — Валера выпрямился, и улыбка исчезла с его лица, как будто её и не было, оставив только холодную, безэмоциональную маску. — Здесь ты никто, Виктор. Просто плоть. Просто наблюдатель. Валера протянул руку медленно, церемониально, как священник, подающий причастие, и в этой руке, в руке с длинными, белыми пальцами, была маска — венецианская маска, белая, как снег за окном, как саван, как смерть, бесэмоциональная, с длинным, изогнутым носом, похожим на клюв хищной птицы или на инструмент пытки. Маска чумного доктора или придворного шута — Витя не мог решить, что хуже, что страшнее. Она смотрела на него пустыми глазницами, чёрными провалами, в которых не было ничего — ни жизни, ни света, ни надежды — и в этой пустоте была бездна, бездна, которая смотрела в него, заглядывала в душу, взвешивала её на невидимых весах. — Надень, — приказал Валера, и это был именно приказ, не просьба, не предложение. — Без лица ты в безопасности. С лицом — ты мертвец. Витя взял маску обеими руками, осторожно, почти благоговейно, и она была лёгкой, неожиданно лёгкой, сделанной из папье-маше, из бумаги и клея, из ничего, но на ощупь казалась холодной, как кость, как мрамор, как что-то мёртвое, что-то, что никогда не было живым. Он помедлил секунду, всего одну секунду, в течение которой в его голове пронеслись тысячи мыслей — снять лицо? отказаться от того, кто он есть? стать анонимом? стать никем? это было унизительно, это было против всего, чему его учила жизнь, всего, что он построил — но это было необходимо, это был единственный способ войти, единственный способ увидеть то, что он хотел увидеть. Он надел маску. Мир изменился мгновенно — сузился до двух овальных прорезей, до двух окон, через которые он теперь смотрел на реальность, и эта реальность стала другой, более плоской, более театральной, менее настоящей. Периферийное зрение исчезло, оставив только узкий коридор видимости, и Витя почувствовал, как паника поднимается в груди, как он теряет контроль над пространством вокруг себя. Запахи обострились, стали ярче, навязчивее — воск, ладан, пыль, его собственный пот — всё это смешалось в один тяжёлый, удушливый коктейль. Дышать стало труднее — каждый вдох требовал усилия, каждый выдох ударялся о внутреннюю поверхность маски, возвращаясь к лицу тёплым, влажным облаком, напоминая о том, что он в ловушке, что он заперт в этой маске, как в клетке, как в гробу. — И плащ, — Валера накинул ему на плечи тяжёлую, чёрную ткань с капюшоном, ткань, которая пахла нафталином и временем. Теперь он исчез. Витя Пчёлкин — бригадир, авторитет, человек, которого боялись и уважали, миллионер, владелец квартиры на семнадцатом этаже, хозяин «Мерседеса», любовник Илоны, друг Саши Белого, враг множества людей, чьи имена он даже не помнил — растворился в этом плаще, исчез под этой маской, перестал существовать. Осталась только фигура в чёрном, безымянная, безликая, одна из многих, одна из толпы таких же теней, таких же призраков, пришедших сюда в поисках чего-то, чего они не могли найти в обычной жизни. Валера открыл двойные двери в зал, и в этот момент, когда тяжёлые створки медленно разошли в стороны, пропуская его в пространство, которое до этого было скрыто от его глаз, Витя почувствовал, как звук ударил его первым — не музыка, не голоса, не шум, а именно тишина, но это была не та пустая, мёртвая тишина квартиры Илоны, которую он знал так хорошо, в которую он наведывался последние месяцы, это была другая тишина, наполненная, вибрирующая, живая, сотканная из сотен мелких звуков: шёпотов, доносившихся из разных углов зала, шорохов одежды, когда фигуры двигались в полумраке, тихих вздохов, которые могли быть вздохами удовольствия или страха, и звука шагов по паркету, мерного, почти ритуального. Зал был огромен. Витя сделал шаг внутрь, и его взгляд, скользнув вверх, наткнулся на высокие потолки, которые терялись где-то в полумраке, растворялись в тени, словно уходили в бесконечность, и вдоль стен, массивных, покрытых какой-то старинной тканью или обоями, стояли колонны — классические, с капителями, напоминающие о прошлых веках, о временах, когда в таких залах танцевали на балах или решали судьбы империй. Освещение давали только свечи в высоких канделябрах — сотни свечей, может быть, тысячи, расставленных по всему залу, их пламя дрожало от малейшего движения воздуха, создавая живую игру света и тени на стенах, на лицах, на телах, превращая всё происходящее в нечто нереальное, театральное, словно он попал не в особняк в центре Москвы, а в декорации к какому-то странному спектаклю или в собственный сон, из которого невозможно проснуться. Люди. Их было много. Десятки фигур в плащах и масках заполняли пространство зала, мужчины и женщины — различить было почти невозможно, потому что одежда скрывала все очертания, все признаки пола, возраста, статуса, превращая всех в одинаковые силуэты, в тени, в призраки. Они двигались медленно, словно во сне, словно в замедленной плёнке, и Витя подумал, что, может быть, они все под чем-то, под наркотиками, под гипнозом, под властью этого места, которое заставляло людей забыть о том, кто они есть снаружи, за этими дверями. Кто-то стоял группами, шептался, их головы склонялись друг к другу, словно они делились секретами, которые нельзя было произнести вслух, кто-то бродил в одиночестве, медленно обходя зал по периметру, словно изучая территорию или ища кого-то. Витя сделал шаг. Паркет скрипнул под его ногами, и на мгновение ему показалось, что все обернутся, что все посмотрят на него, что его сразу же раскроют, но никто не обернулся, никто даже не шелохнулся, словно его не было здесь вообще, словно он был невидимкой, призраком среди призраков. Он шёл сквозь толпу, чувствуя себя отстранённым от реальности, чувствуя, как сердце бьётся где-то в горле, как ладони потеют под перчатками, как маска давит на лицо, ограничивая обзор, заставляя его видеть мир через две узкие прорези, через два окна, за которыми была не свобода, а ещё большая клетка. Он всматривался в прорези чужих масок, пытаясь увидеть глаза, пытаясь поймать хоть какой-то намёк на человечность, на живость, но видел только блеск — стеклянный, холодный, отражённый свет свечей в зрачках, которые могли принадлежать кому угодно. Золотые маски. Серебряные. Чёрные. Лица зверей, демонов, богов. Здесь не было людей. Здесь были архетипы. В центре зала, на небольшом возвышении, покрытом каким-то тёмным бархатом, происходило... действие, и Витя, почувствовав это ещё до того, как увидел, почувствовав это какой-то внутренней интуицией, каким-то звериным чутьём, подошёл ближе, пробираясь сквозь строй молчаливых фигур, которые расступались перед ним, но не из уважения, а просто потому, что он двигался, а они стояли. Сердце колотилось так сильно, что ему казалось — маска пульсирует на лице в такт ударам, что все слышат этот стук, что он выдаёт его, что сейчас кто-то скажет: «Вон тот, с бешеным сердцем, вон тот — чужак». На возвышении стояла женщина. Она была обнажена. Полностью. Её кожа в свете свечей казалась золотистой, нереальной, словно отлитой из воска, словно она была не живым человеком, а статуей, произведением искусства, выставленным на обозрение. Лицо скрывала изящная маска с перьями — белыми, длинными, напоминающими крылья ангела или птицы, и эта маска делала её ещё более нечеловеческой, ещё более далёкой. Она стояла неподвижно, опустив руки вдоль тела, опустив голову так, что подбородок почти касался груди, и в этой позе была покорность — абсолютная, тотальная покорность, та самая, о которой он слышал от Лены сегодня вечером, та самая, которая вызвала в нём ярость и отвращение, но здесь, в этом зале, в свете свечей, она казалась почти священной. Вокруг неё стояли мужчины в красных мантиях. Они не касались её, по крайней мере пока, они просто смотрели, изучали её, как вещь, как дорогой предмет искусства, выставленный на аукционе, как трофей, который они, возможно, получат позже, если заплатят достаточно или если будут достаточно влиятельны. Один из них, самый высокий, поднял руку в чёрной перчатке и медленно, почти медитативно, провёл пальцем по её плечу — едва касаясь, словно проверяя качество ткани или оценивая температуру мрамора, и Витя увидел, как по коже женщины пробежала дрожь, едва заметная, но он увидел её, потому что смотрел не отрываясь. Линия от шеи до локтя. Прямая. Точная. Женщина не шелохнулась. Ни дрожи. Ни протеста. Витя замер, и его взгляд, прилипший к её фигуре, начал изучать детали: шею — длинную, изящную, с выступающими позвонками, изгиб позвоночника — плавный, почти музыкальный, родинку на лопатке — маленькую, тёмную, и в этот момент в его голове взорвалась вспышка, яркая, ослепляющая, как вспышка фотокамеры, и он подумал: Лена? Нет. Этого не может быть. Лена дома. Лена спит в их квартире, в их постели, укрытая одеялом, с книжкой на тумбочке. Но эта женщина... Её фигура — те же пропорции, та же линия бедра, тот же изгиб талии. То, как она держит голову — чуть склонив набок, с той самой обречённостью, с той самой покорностью, которую он видел сегодня вечером в своей квартире, когда Лена сидела на краю дивана и говорила ему о том, что она хотела быть подстилкой для другого мужчины. — Я хотела быть его подстилкой, — прозвучал голос в его голове, громкий, отчётливый, перекрывающий весь шёпот зала, весь шорох одежды, весь треск свечей. — Я хотела, чтобы он делал со мной всё, что угодно. Витя почувствовал, как пол уходит из-под ног, как реальность поплыла, как все контуры размылись, и он понял, что это его кошмар, его личный ад, материализовавшийся здесь и сейчас, в центре Москвы, в старинном особняке, куда его привёл предатель Валера. Его жена — или её двойник, её идея, её призрак, её альтер-эго — стояла здесь, на этом возвышении, обнаженная, доступная для всех, покорная, лишённая воли, лишённая голоса, превращённая в кусок мяса, но не дешёвого, уличного мяса, как Илона, а элитного, сакрального, предназначенного только для избранных, для тех, кто носит маски богов и красные мантии. И эти люди... Кто они? Депутаты? Министры? Генералы? Олигархи? Те самые люди, перед которыми он, Пчёла, гнул спину на приёмах, улыбался, пожимал руки, делал вид, что он свой, что он равный, хотя всегда чувствовал, что он для них просто бандит с деньгами, просто исполнитель чужой воли? Ревность — горячая, чёрная, ядовитая, как змеиный яд — затопила его сознание, заполнила все пустоты, все щели, вытеснила страх, вытеснила благоразумие. Она смешалась с ужасом и с чем-то ещё — со странным, извращённым возбуждением, которое он не мог и не хотел признавать, но оно было здесь, в его груди, в его паху, в его пальцах, которые сжались в кулаки. Он должен узнать. Он должен увидеть её лицо. Витя двинулся вперёд, и это движение было резким, неконтролируемым, он начал расталкивать фигуры в плащах, которые стояли между ним и возвышением, он толкал их грубо, резко, не извиняясь, не церемонясь, нарушая плавный ритм этого странного танца, этого странного ритуала, и он слышал, как кто-то зашипел, как кто-то попытался схватить его за рукав, остановить, вернуть в строй, но он вырвался, он шёл вперёд, потому что ничто не могло его остановить — ни правила этого места, ни страх перед теми, кто здесь правил. — Пусти, — прорычал он, и под маской его голос звучал глухо, искажённо, как из могилы, как голос мертвеца. Он поднялся на возвышение, и в этот момент мужчины в красных мантиях, которые до этого стояли вокруг женщины, погружённые в созерцание, в изучение, в оценку, обернулись к нему, медленно, синхронно, словно по команде. Их маски были одинаковыми — золотые, с идеальными, бесстрастными лицами богов или императоров, без эмоций, без выражения, и от этого ещё более пугающими. — Кто ты? — спросил один из них, и его голос был властным, привыкшим отдавать приказы, привыкшим к тому, что ему подчиняются без вопросов. — Пароль? — Пошёл ты, — выдохнул Витя, и в его словах была вся его ярость, всё его отчаяние. Он подошёл к женщине, которая всё это время стояла неподвижно, словно не замечая происходящего вокруг неё, словно она была не здесь, а где-то далеко, в своём собственном мире, куда никто не мог проникнуть. Она даже не подняла головы, когда он встал перед ней. Она была куклой, безвольной, управляемой чужими руками. Витя протянул руку, и он видел, как его пальцы дрожат, как они не слушаются его, и он не знал, от чего эта дрожь — от страха, от ярости, от предчувствия того, что сейчас произойдёт. Он хотел сорвать с неё маску, увидеть правду, убедиться, что это не она, что это просто похожая женщина, просто совпадение, или же убедиться, что это она, и тогда... Тогда что? Он сам не знал, чего хотел больше — облегчения или окончательного падения в бездну, в ту самую бездну, которая разверзлась под ним сегодня вечером, когда Лена рассказала ему о своём прошлом. Его рука коснулась её плеча. Кожа была тёплой. Живой. Не воск. Не мрамор. Плоть. Женщина вздрогнула — резко, судорожно, словно через её тело пропустили электрический разряд, словно она проснулась от долгого сна или транса. Она подняла голову, и её глаза встретились с его глазами через прорези масок — две пары прорезей, два окна в чужие души, и Витя увидел, что её глаза были пустыми, расширенные зрачки занимали почти всю радужку, и в них не было ничего — ни страха, ни удивления, ни гнева. Страх? Нет. Пустота. Она была под чем-то — наркотики, гипноз, что-то ещё. Это была не Лена. Совсем не она. Другой цвет глаз — карие, а у Лены зелёные. Другая форма губ — тонкие, а у Лены полные. Чужая. Незнакомая. Облегчение? Нет. Разочарование, и это разочарование было настолько сильным, настолько неожиданным, что Витя почувствовал, как что-то ломается внутри него, какая-то последняя надежда, какая-то последняя опора. Он понял, что искал её здесь, что он хотел найти её здесь, потому что тогда всё стало бы понятным — её предательство стало бы физическим, грязным, конкретным, и тогда он мог бы что-то с этим сделать: убить её, простить её, уничтожить, забыть. А так... А так он остался с пустотой, с вопросами без ответов, с ревностью к призраку. В этот момент его схватили, и сильные руки, профессиональные руки, привыкшие ломать кости и выворачивать суставы, заломили его локти назад — профессионально, жёстко, больно, так, что он почувствовал, как в плечах что-то хрустнуло, и боль пронзила его тело, яркая, отрезвляющая. — Чужак, — прошелестел голос над ухом, и это слово, единственное слово, прозвучало как приговор, как печать на документе о смерти, как последний удар колокола перед казнью, и Витя почувствовал, как холод проникает в его тело, в его кости, в его душу, превращая его внутренности в лёд. Витя дёрнулся. Он попытался вырваться, напрягая все мышцы, все силы, которые у него оставались, но руки, державшие его, были крепкими, профессиональными, привыкшими держать, ломать, уничтожать, и он понял, что это бесполезно, что его попытка освободиться — это просто жалкий спектакль, жалкая пародия на сопротивление. — Я Пчёлкин! — заорал он, срывая голос, и его крик был полон отчаяния, ярости, страха, всех тех эмоций, которые он так старательно прятал под маской холодного профессионала, под маской человека, который всегда контролирует ситуацию. — Я Пчёла! Вы не знаете, кто я?! Его крик отразился от высокого потолка, разбившись о лепнину, о золотые орнаменты, о фрески с изображениями древних богов и героев, и эхо его голоса вернулось к нему, искажённое, жалкое, смешное. Но никто не испугался. Никто не дрогнул. Никто не побежал прятаться или звать охрану. Фигуры в зале замерли, глядя на него сквозь прорези своих масок, и в этой неподвижности, в этом молчании было что-то страшное, что-то нечеловеческое. Сотни пустых глазниц. В их молчании было презрение, глубокое, холодное презрение, которое не нуждалось в словах, которое говорило само за себя громче любых слов. Они знали, кто он. Они знали его имя, его положение, его власть в том мире, откуда он пришёл. И им было всё равно. Для них он был пылью. Обслугой. Грязью на подошве дорогой обуви. Бандитом, который возомнил себя ровней богам, который осмелился войти в их храм, в их святилище, не понимая, что он здесь — ничто. С него сорвали маску. Резким движением, без церемоний, без жалости, и Витя почувствовал, как ремешок царапает кожу за ухом, оставляя жгучий след, и его лицо обожгло воздухом, холодным воздухом зала, который теперь касался его обнажённой кожи, его настоящего лица, того лица, которое он прятал за маской. Он стоял перед ними — потный, с безумными глазами, с перекошенным ртом, с лицом, на котором были написаны все его страхи, вся его боль, всё его унижение. Голый. Не физически — его тело было одето, прикрыто дорогим костюмом, — но метафорически, духовно. Без своей брони. Без своей маски уверенности, власти, силы. Без «ТТ», который он всегда носил с собой, который был его последним аргументом в споре, его гарантией безопасности (он остался в машине, в кармане пальто, и сейчас Витя понял, какая это была глупость — или судьба, или ирония, или жестокая насмешка высших сил). Человек в красной мантии, тот, кто, казалось, был главным, или просто тем, кто взял на себя роль судьи, подошёл к нему вплотную, и Витя видел, как золотая маска отражает свет люстр, как в прорезях для глаз мерцает что-то тёмное, живое. — Ты ошибся дверью, мальчик, — произнёс он спокойно, и в его голосе не было ни злости, ни раздражения, только холодная констатация факта, только утверждение очевидной истины. — Возвращайся в свою песочницу. Удар. Короткий, точный удар под дых, профессиональный удар, нанесённый человеком, который знает, куда бить, чтобы причинить максимум боли и минимум видимых повреждений, и Витя почувствовал, как воздух вырывается из его лёгких, как диафрагма сжимается в судороге, как тело отказывается подчиняться ему. Витя согнулся, хватая ртом воздух, который не хотел входить в лёгкие, который застревал где-то в горле, и он задыхался, как рыба, выброшенная на берег, и в этот момент он был беспомощен, жалок, смешон. Его не стали бить ногами. Его не стали добивать. Его не стали убивать. Это было бы слишком много чести для такого, как он. Это было бы признанием того, что он представляет собой угрозу, что он достоин внимания, что он — враг. Но он не был врагом. Он был просто помехой, досадной мелочью, которую нужно было убрать. Его просто потащили к выходу. Как нашкодившего кота, которого хватают за шкирку и выбрасывают за дверь. Как мусор, который нужно вынести. Его протащили через весь зал, мимо молчаливых фигур, которые провожали его поворотом голов, медленным, синхронным поворотом, словно они были частями одного механизма, одного организма. Он видел их маски — золотые, серебряные, чёрные, белые, украшенные драгоценными камнями и перьями — и ему казалось, что они улыбались, что под этими застывшими лицами скрывались насмешливые улыбки. Ему казалось, что они все смеются. Смеются над его «Бригадой», над его понтами, над его деньгами, которые здесь ничего не значили, над его драмой, которая для них была просто развлечением, просто спектаклем. Двери распахнулись. Холод улицы ударил ему в лицо, резкий, жестокий холод московской ночи, и этот холод был как пощёчина, как удар кнутом по голой коже. Его швырнули в снег. Лицом вниз, в сугроб, и Витя почувствовал, как холод снега обжигает его щёку, его губы, его нос, проникая под кожу, в плоть, в кости, и на мгновение он не мог дышать, не мог двигаться, не мог думать. — И не возвращайся, — голос Валеры, предателя, иуды, того, кто привёл его сюда, звучал откуда-то сверху, откуда-то с высоты крыльца, и в этом голосе была насмешка, жалость, презрение. — Тебе повезло, Витя. Сегодня ночь прощения. Дверь захлопнулась. Лязг замка, тяжёлый, окончательный звук, который отрезал его от того мира, от того святилища, куда он осмелился войти. Тишина. Витя лежал в снегу, и холод обжигал его щёку, проникая сквозь кожу, добираясь до нервных окончаний, причиняя боль, острую, яркую боль, которая, как ни странно, была приятной, потому что она была реальной, потому что она говорила ему, что он жив, что он чувствует. Он чувствовал вкус крови во рту — металлический, солёный вкус — он прикусил губу, наверное, когда упал, или когда его били, он не помнил. Он перевернулся на спину, медленно, с трудом, преодолевая боль в плечах, в рёбрах, в животе, и посмотрел в небо, в то московское небо, которое никогда не бывает по-настоящему тёмным, которое всегда подсвечено снизу миллионами огней города. Рыжие облака висели низко, тяжело, нависая над городом как крышка гроба. Снег падал ему на лицо, мягкий, холодный, белый снег, который таял на его ресницах, на его губах, смешиваясь с кровью, с солью слёз, которые он ещё не осознавал. Он был жив. Его не убили. Его не покалечили. Он был цел физически. Но он был уничтожен. Уничтожен морально, духовно, психологически. Всё, во что он верил, всё, на чём строил свою жизнь, свою идентичность, своё понимание мира — всё это рухнуло сегодня, рухнуло за одну ночь, похоронив его под обломками. Он понял, наконец-то понял по-настоящему, не умом, а всем своим существом, что есть силы, против которых его «ТТ» — детская игрушка, водяной пистолет в руках ребёнка, притворяющегося гангстером. Он понял, что его мир, мир «Бригады», мир разборок на стрелках, мир наличных денег в спортивных сумках, мир чёрных джипов и золотых цепей — это лишь маленькая, грязная лужа по сравнению с океаном, настоящим океаном власти и денег, в котором плавают настоящие чудовища, акулы, киты, существа, о которых он даже не подозревал. И самое страшное — он понял, что Лена была права. Она видела это всё давно. Она видела его насквозь, видела его ограниченность, его примитивность, его убогость. Он — никто. Просто функция в чужой системе. Просто бандит в дорогом пальто. Просто пешка на чужой доске. А она хотела чего-то настоящего. Чего-то большего. Чего-то, чего он никогда не мог ей дать. Витя закрыл глаза, и из-под века выкатилась слеза — горячая, солёная, жгучая слеза, которая прожгла дорожку на его холодной щеке и смешалась с талым снегом, растворилась в нём, исчезла. Ночь ещё не закончилась. Время ещё было. Ему нужно было вернуться. Туда, в квартиру на семнадцатом этаже, туда, где пахло хвоей и коньяком и её духами. К единственному зеркалу, которое не лгало, которое показывало ему правду, какой бы страшной она ни была. К ней. К Лене.
13 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (2)