Жертва
18 апреля 2026 г., 02:10
Штольман держал Анну за руку и боялся разжать пальцы. Ему казалось, что стоит отпустить, и она уйдёт, растворится в этом горьком дыме, в этой ледяной тишине, в этой чужой яранге на краю мира. Аня лежала на оленьих шкурах, укрытая по самый подбородок, и была так неподвижна, что Яков то и дело наклонялся к её лицу — проверить, дышит ли. Дышала. Едва слышно, прерывисто, но дышала.
Он опустился на колени рядом с ней, так и не сняв промёрзшей куртки, и прижал её холодную ладонь к своим губам. Пальцы у Ани были тонкие, с обломанными ногтями, с въевшейся в кожу угольной пылью, руками метеоролога, который не гнушался ни авралов, ни чёрной работы. Яков целовал эти пальцы, один за другим, и шептал что-то бессвязное — не то молитву, не то обещание, не то просто её имя, которое стало для него единственным якорем в этом обезумевшем мире.
— Аня. Анечка. Я здесь. Я вернулся. Слышишь? Я вернулся.
Она не слышала. Ресницы даже не дрогнули.
Яков прижался щекой к её лбу. Лоб был холодный, по-настоящему ледяной, словно весь жар жизни ушёл из неё, оставив только оболочку. Он вспомнил вдруг, как в детстве, долгими вечерами, мать читала ему Пушкина. «Сказку о мёртвой царевне». Яша сидел у печки, смотрел на огонь и слушал про королевича Елисея, который искал свою невесту по всему белому свету. «Ветер, ветер, ты могуч, ты гоняешь стаи туч... Не видал ли где на свете ты царевны молодой?»
Мать была из семьи инженеров, всегда очень грамотная — дед её, ещё задолго до революции, служил учителем в Томске, отец выучился в институте и после эмигрировал вместе с женой и маленькой дочкой. Уже в США мама вышла замуж за Платона Штольмана. Анна Васильевна читала Якову Пушкина нараспев, и слова эти врезались в память навсегда. Елисей, который спрашивал у солнца, у месяца, у ветра — где его любовь? И находил её в хрустальном гробу. И поцелуй, который разрушал злые чары.
Только у него, у Якова, не было ни солнца, ни месяца, ни ветра, чтобы спросить. Была только эта яранга, этот старик с бубном, эта собака, что привела его сюда.
— Я простой летчик, — прошептал он, гладя её волосы. — Но я найду способ тебя разбудить. Обещаю.
Боль в рёбрах, которую Штольман гнал от себя весь день, вдруг накатила с новой силой — тупая, глубокая, мешающая дышать. Яков закашлялся, и во рту появился вкус крови. Он вытер губы рукавом и только теперь заметил, что рукав мокрый от пота. Его бил озноб. Ноги, стёртые в кровь за сорок пять километров по торосистому льду, горели огнём. Мышцы сводило судорогой, стоило только пошевелиться.
Штольман вдруг понял, что больше не может сидеть. Что тело, которое он гнал вперёд на одной лишь ярости и любви, больше ему не подчиняется. Яков попытался выпрямиться, но мир поплыл перед глазами — стены яранги закачались, огонь в жирнике расплылся в мутное пятно, лицо Ани отдалилось, стало чужим и незнакомым.
— Сейчас, — пробормотал Штольман. — Сейчас я только минутку полежу...
Он лёг рядом с ней, прямо на шкуры, не раздеваясь, и накрыл её руку своей. От него пахло потом, бензином, кровью и собачьей шерстью. Байкал, прибежавший следом, уже устроился в ногах, согревая их своим теплом. Яков придвинулся ближе, уткнулся лицом в плечо Ани и закрыл глаза.
«Ветер, ветер, ты могуч...»
Темнота накрыла его мягко, как одеяло. Последнее, что он почувствовал, — как чьи-то сухие, тёплые руки укрывают их обоих оленьей шкурой. Старик. Он что-то говорил на своём языке — не то молитву, не то колыбельную, и голос его был похож на шум далёкого прибоя.
Яков провалился в сон без сновидений. Рядом с ним лежала его царевна, холодная и неподвижная, и он держал её за руку, потому что даже во сне боялся отпустить.
---
Пробуждение было резким, как удар в лицо.
Чья-то рука трясла
за плечо — настойчиво, требовательно, не давая соскользнуть обратно в спасительную темноту. Яков открыл глаза и увидел над собой лицо старика. В неверном свете жирника оно казалось вырезанным из тёмного дерева — все морщины, все складки, все тени прожитых зим.
— Вставай, — сказал старик. — Пора.
Яков сел, морщась от боли в рёбрах. В яранге было тихо, только огонь потрескивал в очаге да Байкал поскуливал во сне. Он посмотрел на Аню. и похолодел.
Она лежала в той же позе, что и несколько часов назад, но что-то в ней изменилось. Что-то неуловимое и страшное. Яков протянул руку, коснулся её щеки и отдёрнул пальцы, словно обжёгся. Обжёгся морозом. Кожа Ани была холодна как лёд. Не просто холодна, она казалась окоченевшей, словно жизнь уже покинула её, оставив только телесную оболочку.
— Аня! — он рванулся к ней, схватил за плечи, затряс. — Аня, очнись! Аня!
Она не ответила. Даже не застонала. Голова безвольно откинулась назад, и Яков увидел, что губы у неё посинели, а веки — словно налитые свинцом — даже не дрогнули.
— Что с ней?! — он обернулся к старику, и в голосе его звенело отчаяние. — Она же дышала! Она была тёплая!
Старик подошёл, опустился на корточки рядом с Аней, приложил ладонь к её лбу. Долго сидел так, закрыв глаза, словно прислушиваясь к чему-то, чего Яков не мог слышать. Потом открыл глаза и посмотрел на Якова — прямо, без жалости, но и без жестокости.
— Твоя женщина уходит, — сказал он. — Духи зовут её. В нижний мир. Если не дать жертву сейчас, к утру уйдёт совсем.
Яков вцепился в его рукав. — Что я должен сделать? Говори!
Старик высвободил руку и указал на выход из яранги.
— Ты знаешь. Самое дорогое, что у тебя есть. Отдай огню. Тогда духи, может быть, отпустят твою женщинуй.
Яков замер. «Полярная звезда». Его самолёт. Его свобода. Его прошлое и будущее. Всё, что он строил своими руками, во что вложил душу. Она лежала сейчас в полусотне километров отсюда — мёртвая, искалеченная диверсией, но ещё целая. Её можно было починить. Можно было вернуть к жизни. Можно было снова подняться в небо.
Или можно было отдать её огню. В обмен на другую жизнь.
Яков снова посмотрел на Аню. На её посиневшие губы, на заострившиеся черты, на полную неподвижность. И вдруг вспомнил мать — как она читала ему про королевича, который разбил хрустальный гроб, чтобы поцеловать свою невесту. Разбил то, что было ей домом и тюрьмой одновременно. Разрушил, чтобы вернуть к жизни.
«Хрустальный гроб разбился. Дева вдруг ожила. Смотрит вокруг изумлёнными глазами...»
— Я сделаю это, — сказал Яков.
Он поднялся. Ноги дрожали, рёбра ныли, в голове шумело, но он стоял. Старик уже протягивал ему кухлянку — меховую, тёплую, пахнущую дымом и зверем.
— Надень. Твоя одежда мёртвая. Не греет.
Яков послушно натянул кухлянку поверх своей куртки. Старик дал ему ещё рукавицы — из собачьего меха, мягкие, почти живые на ощупь. Потом вывел наружу, где в серых предрассветных сумерках уже стояли нарты, запряжённые тремя собаками. Вожак — тот самый серый с рваным ухом — посмотрел на Якова умными глазами и тихо заскулил, словно понимал, куда и зачем они едут.
Яков в последний раз вернулся в ярангу. Опустился на колени перед Аней, взял её ледяную руку, поднёс к губам.
— Я вернусь, — сказал он. — Слышишь? Я вернусь, и ты будешь жить. Обещаю тебе. Ты только дождись меня. Дождись. Я тебе запрещаю уходить. Слышишь? Запрещаю.
Он поцеловал её в лоб, холодный, как речной камень, и вышел, не оглядываясь. Байкал порывался за ним, но Яков остановил:
— Останься. Охраняй её, грей. Если что — ты знаешь, что делать.
Пёс послушно лёг у входа, положив голову на лапы, и проводил его долгим, почти человеческим взглядом.
Собаки рванули с места, и нарты понеслись в серую мглу. Яков стоял на полозьях, вцепившись в дугу, и смотрел вперёд — туда, где за горизонтом лежала его раненная «Звезда».
---
Нарты скользили по насту, и скрип полозьев был единственным звуком в этой предрассветной тишине. Метель улеглась, небо очистилось, и над головой раскинулась россыпь звёзд — холодных, равнодушных, невероятно далёких. Яков смотрел на них и думал о том, сколько раз он видел эти же звёзды из кабины «Полярной звезды». Как они мерцали ему сквозь лобовое стекло, как отражались в каплях масла на приборной доске, как провожали его в каждый полёт.
Теперь он ехал к своему самолёту, чтобы сжечь его.
Собаки бежали ровно, без понуканий. Они знали дорогу — может быть, старик нашептал им, может быть, они сами чувствовали, куда нужно. Яков не правил, только держался за дугу и смотрел вперёд. Тряска нарт убаюкивала, и он то и дело проваливался в полузабытьё — не сон, не явь, а что-то среднее, где мысли текли вязко, как смола, и прошлое мешалось с настоящим.
Он вспомнил, как впервые увидел Аню. Ленинград, Зимний дворец. Она смотрела на Неву с таким выражением, словно искала в серой воде ответы на вопросы, которые ещё не успела задать. После короткого знакомства они расстались и он было подумал: «Глупости. Мне кажется, что она особенное». А сердце все ждало и искало ее лицо в толпе.
Но не приснилось. Через год он снова увидел её — у борта «Зари», с ящиками метеооборудования в руках. И тогда понял: это судьба. Не романтика, не блажь, а именно судьба — та самая, о которой мать рассказывала ему в детстве, читая сказки. «Суженого конём не объедешь», — говорила она по-сибирски, и гладила его по голове шершавой от работы ладонью.
Суженого конём не объедешь. И самолётом не облетишь.
Он вспомнил Копенгаген. Как они ели мороженое, и Анна улыбалась, и в волосах её запутывались солнечные блики. Вспомнил, как танцевал с ней на приёме у полпреда, и весь зал смотрел на них, а они не видели никого — только друг друга. Вспомнил, как она играла на расстроенном пианино в кают-компании «Красина», и суровые полярники танцевали под ее музыку.
Вспомнил льдину. Как они вместе спасали приборы во время торошения, как он закрывал её собой от ледяной крошки, как она сказала: «С тобой, Яша, как за каменной стеной». И он ответил: «Я пойду на всё, чтобы быть рядом с тобой».
Теперь он шёл на всё. Буквально. Даже если это казалось безумием.
Нарты тряхнуло на заструге, и Яков очнулся от полубреда. Впереди, в разбавленных рассветом сумерках, темнел силуэт. «Полярная звезда». Она стояла, накренившись на правый борт, с проломленным фонарём кабины, с обвисшим, мёртвым винтом. Снег уже припорошил крылья, и в этом сером свете она казалась не машиной, а существом — раненым, умирающим, но всё ещё гордым.
Яков спрыгнул с нарт и пошёл к ней. Собаки остались на месте, только вожак тихо заскулил ему вслед.
Он подошёл, положил ладонь на холодный капот. Металл обжёг морозом, но он не отдёрнул руку — гладил его, как гладят по холке уставшего коня.
— Вот мы и встретились, Звездочка, — сказал он тихо. — Прости, что так вышло. Прости, что не уберёг.
Он обошёл самолёт кругом, касаясь каждой детали. Вот вмятина на левом крыле — память о той посадке во льдах, когда он вёз лекарства для военных на острове. Вот царапина на фюзеляже — след от медвежьих когтей, когда зверь забрёл на аэродром и решил почесать спину о полированный металл. Вот потёртость на штурвале — там, где его ладони лежали сотни часов.
— Хорошо летали, — сказал Яков. — Помнишь, как над Баренцевым морем в грозу попали? Я думал, всё, конец. А ты вытянула. Всегда вытягивала. Ни разу не подвела.
Он открыл кабину. Внутри пахло бензином, маслом, морозом и ещё чем-то — тем самым запахом, который бывает только в своём, родном самолёте. На приборной доске всё ещё лежала его записка: «Лисин. Я вернусь». Яков взял её, сложил и сунул за пазуху. Пригодится.
Он достал из-под сиденья канистру с остатками топлива — на дне плескалось совсем немного, но для его цели хватит. Облил двигатель, приборную доску, крылья. Бензин потёк по металлу, оставляя маслянистые дорожки.
Потом отошёл на несколько шагов и достал спички.
— Ты не просто железо, — сказал он самолёту. — Ты — часть меня. Лучшая часть. Та, что умела летать. Но она, — он кивнул в сторону яранги, оставшейся за горизонтом, — она важнее. Понимаешь? Она важнее всего. Даже нас. Ее нужно спасать.
Собаки, почуяв неладное, подняли морды и завыли — протяжно, тоскливо, словно прощаясь.
Яков чиркнул спичкой. Огонёк дрожал на ветру, грозя погаснуть. Он прикрыл его ладонью и на мгновение замер, глядя на свою «Звезду» в последний раз.
— Прощай, Звездочка. Спасибо за всё.
И бросил спичку.
Спичка упала в лужу бензина, и мир взорвался.
Пламя взметнулось вверх с глухим, утробным гулом, жадно пожирая пропитанный топливом металл. Яков отшатнулся, прикрывая лицо рукавом кухлянки, но жар достал его даже на расстоянии — ударил в щёки, опалил ресницы, высушил слёзы, которые он и не заметил. «Полярная звезда» горела.
Она горела, как живая. Сначала занялся двигатель — чёрный дым повалил из-под капота, подсвеченный оранжевым изнутри. Потом огонь перекинулся на крылья, и они вспыхнули, словно бумажные, — тонкие перкалевые плоскости, натянутые на деревянный каркас, занялись разом, от фюзеляжа до законцовок. Яков смотрел, и ему казалось, что он видит, как горят крылья ангела — того самого, что нёс его над ледяными полями, над чёрной водой, над бескрайней белой пустыней, которая могла бы стать его могилой, но не стала.
Собаки выли. Они подняли морды к небу и выли — протяжно, надрывно, словно оплакивали не только железную птицу, но и что-то большее. Что-то, что уходило вместе с этим огнём. Яков стоял на коленях в снегу и смотрел, как пламя пожирает его прошлое. Он забыл многое. Лётная книжка, оставшаяся в кабине. Карта с пометками, которые он делал вместе с Аней. Фотография родителей, приклеенная к приборной доске. Всё это сейчас превращалось в пепел, и он ничего не мог сделать — только смотреть.
А потом он увидел это.
Сначала он подумал, что от жара у него начались галлюцинации. Над горящим самолётом, в темнеющем ещё небе, разгоралось северное сияние. Но не обычное — не те бледно-зелёные сполохи, которые он видел сотни раз и к которым давно привык. Это сияние было другим. Огненные ленты — алые, золотые, пурпурные — раскинулись от горизонта до горизонта, пульсируя, переливаясь, словно живое существо. Они напоминали крылья. Огромные, раскинутые в полёте, пылающие неземным светом.
Яков замер. Холодок пробежал по спине, волосы на затылке встали дыбом. Он не верил в Бога — мать в детстве водила его в маленькую деревянную церковь, но потом, после переезда на Аляску, вера как-то выветрилась за занятостью. Но сейчас, глядя на это огненное чудо, Штольман вдруг понял: есть что-то большее. Что-то, что смотрит на него из этой вышины.
В изгибах сияния ему почудились фигуры. Неясные, прозрачные, сотканные из света и дыма. Они парили над горящим самолётом, и Якову показалось, что он узнаёт их. Высокий старик с посохом — таким рисовали в детских книжках Вещего Олега. Женщина в длинном сарафане, с косой до пояса — вылитая мать в молодости, какой он видел её на единственной сохранившейся фотографии. И ещё кто-то — смутный, неразличимый, но от него веяло покоем и силой.
Духи? Предки? Ангелы? Он не знал. Но он чувствовал: они смотрят на него. Ждут.
Яков упал на колени. Снег захрустел под тяжестью тела, холод пробрался сквозь мех, но он не замечал. Он смотрел в небо, на эти огненные крылья, и губы его шевелились.
«И с невестою своей обвенчался Елисей; и никто с начала мира не видал такого пира...»
— Возьмите её, — прошептал он, и голос его сорвался. — Возьмите «Звезду». Она была мне дороже всего. Только верните её. Верните Аню. Пожалуйста.
Пламя взревело, словно в ответ. Искры взлетели к самому небу, смешиваясь со сполохами сияния, и на мгновение Якову показалось, что огненные крылья сомкнулись над ним, принимая жертву. А потом сияние дрогнуло, вспыхнуло в последний раз — и погасло, оставив только догорающие обломки самолёта и бледнеющее небо над головой.
Наступал рассвет.
Яков поднялся. Ноги не слушались, тело болело, но внутри было странное, почти незнакомое чувство. Покой. Он сделал всё, что мог. Остальное — не в его власти.
Он подошёл к нартам. Собаки уже успокоились, только вожак смотрел на него влажными, понимающими глазами. Яков потрепал его по загривку.
— Поехали. Она ждёт.
Нарты развернулись и понеслись обратно, в серую мглу, прочь от чёрного, дымящегося остова, который ещё недавно был его свободой. Яков не оглядывался. Он смотрел вперёд — туда, где за горизонтом лежала яранга, а в ней — его царевна, которую он поклялся вернуть к жизни любой ценой.
---
Когда он откинул полог яранги, первое, что он увидел, — старик сидел у очага и бросал в огонь какие-то травы. Второе — Байкал, который лежал у ног Ани и, увидев хозяина, поднял голову и тихо заскулил. Третье — сама Аня.
Она больше не была неподвижной.
Яков рванулся к ней, упал на колени, схватил за руку и замер. Рука была горячей. Не просто тёплой, а по-настоящему горячей, пылающей, словно внутри неё разгорелся тот самый огонь, который он оставил на ледяном поле. Он прижал ладонь к её лбу — лоб горел. Щёки раскраснелись, губы пересохли и потрескались, дыхание стало частым, хриплым, с присвистом. Она металась по шкурам, ворочалась, что-то бормотала — не слова, а обрывки звуков, бессвязные, лихорадочные.
— Что с ней?! — Яков обернулся к старику, и в голосе его звенел ужас. — Она же была ледяная! А теперь...
Старик подошёл, опустился рядом, приложил ладонь ко лбу Ани. Долго сидел так, прикрыв глаза, слушая её дыхание. Потом открыл глаза и посмотрел на Якова — спокойно, без тени тревоги.
— Духи приняли жертву, — сказал он. — Теперь она горит. Борется. Лёд ушёл из неё, но огонь ещё не стал своим. Она между мирами. Это хорошо. Плохо, когда лёд. Лёд — это смерть. Огонь — это жизнь.
— Но у неё жар! — Яков сжал её руку, чувствуя, как пульс бьётся под тонкой кожей — частый, неровный, птичий. — Она же сгорит!
— Не сгорит, — старик покачал головой. — Ты дал своё. Теперь она должна дать своё. Перебороть. Ты помоги. Будь рядом. Говори с ней. Она слышит.
Яков сглотнул. Он смотрел на Аню, на её пылающее лицо, на спутанные волосы, прилипшие к влажному лбу, на искусанные губы, — и чувствовал, как внутри поднимается волна нежности, такой острой, что перехватывало горло. Он снял кухлянку, оставшись в одной нательной рубахе, лёг рядом с ней, прижался боком, чувствуя жар, исходящий от её тела. Взял её руку, поднёс к губам.
— Аня, — позвал он тихо. — Анечка. Я здесь. Я вернулся. Ты слышишь меня?
Она не отвечала, только металась. Но Якову показалось, что на мгновение её пальцы сжали его ладонь — слабо, почти неощутимо, но сжали.
Он начал говорить. О чём угодно — лишь бы она слышала его голос, лишь бы чувствовала, что он рядом. О том, как впервые увидел её и подумал: «Вот бывают же такие одухотворенные лица — словно с иконы сошли». О том, как искал её потом по всему Ленинграду, заглядывая в лица прохожих, и не находил. О том, как судьба снова свела их на «Заре», и он понял: это навсегда.
Он говорил о матери. О том, как она читала ему Пушкина при свете керосиновой лампы, и он засыпал под эти стихи, представляя себе далёкую, неведомую Россию, которую он никогда не видел. О том, как мать говорила: «Суженого конём не объедешь, Яшенька. Ты свою любовь ещё встретишь. Только смотри не пропусти, когда она мимо пройдёт».
— Я не пропустил, — шептал он, гладя её волосы. — Я тебя узнал. Сразу. Ты только не уходи. Слышишь? Не уходи. Я без тебя не смогу. Я только с тобой понял, зачем живу.
Байкал придвинулся ближе, лёг с другой стороны, прижался тёплым боком к ногам Ани. Старик молча протянул Якову пиалу с каким-то горьковатым отваром.
— Пей. Ты тоже должен жить. Для неё.
Яков послушно выпил. Отвар был тёплый, с привкусом трав и дыма. Тепло разлилось по телу, и усталость, которую он гнал от себя весь день, навалилась с новой силой — но теперь это была другая усталость. Не та, что тянет вниз, в темноту, а та, что приходит после сделанного дела. Он лёг, прижавшись к Ане, положил голову рядом с её плечом и закрыл глаза.
— Я буду рядом, — прошептал он. — Всю ночь. И завтра. И всегда.
Огонь в жирнике колыхался, отбрасывая на стены тени — две фигуры, сплетённые воедино, и третью, мохнатую, прижавшуюся к ним. Старик смотрел на них и тихо пел — не песню, а ритмичный речитатив, слова которого Яков не понимал, но чувствовал: это молитва. О жизни. О любви. О том, что огонь, зажжённый в сердце, не гаснет никогда.
---
Он проснулся оттого, что Байкал зарычал.
Рычание было глухим, предупреждающим — не агрессивным, но настойчивым. Яков открыл глаза и увидел, что пёс стоит у входа, ощетинив загривок, и смотрит на полог, за которым кто-то был. Старик уже поднялся и стоял у очага, держа в руках охотничий нож — не угрожая, но готовый ко всему.
— Свои, — сказал Яков, хотя сам не знал, откуда взялась эта уверенность.
Полог откинулся, и в ярангу шагнул человек. Невысокий, широкоплечий, в заиндевевшем тулупе, с обмороженными щеками и уставшими, красными от ветра глазами. Он откинул капюшон, и Яков узнал его — Коробейников. Антон Андреевич, завхоз экспедиции, отец Володеньки, родившегося на льдине, один из немногих, кому Яков доверял безоговорочно.
— Штольман?! — Коробейников замер на пороге, не веря своим глазам. — Ты как здесь?!
Яков поднялся, морщась от боли в рёбрах. Подошёл, протянул руку. Коробейников схватил её, сжал, потом вдруг рванул к себе и обнял — крепко, по-мужски, хлопая по спине.
— Живой, чёрт тебя дери! А мы думали... Самолёт твой искали — след простыл. Лисин сказал, что ты, наверное, разбился где-то во льдах. Что никто не выжил бы в такую погоду.
— Лисин много чего говорит, — мрачно усмехнулся Яков. — Особенно про то, чего сам желает. Он и постарался, чтобы я разбился. Стружка в маслопроводе. Мотор заклинило через полчаса после взлёта.
Коробейников побледнел, потом побагровел. Кулаки сжались.
— Гнида. Я так и знал. Чуял, что дело нечисто. Но доказательств нет — он всё чисто делает, чужими руками.
Он замолчал, переводя дыхание, и только теперь заметил Аню, лежащую на шкурах. Лицо его изменилось — стало растерянным, испуганным.
— Она... она жива?
— Жива, — сказал Яков. — Но плоха. Голова разбита, жар. Старик говорит — борется. Между жизнью и смертью. Ей бы доктора.
Коробейников подошёл, опустился на корточки, всмотрелся в бледное, пылающее лицо Ани.
— Мы её ищем вторые сутки, — сказал он глухо. — Как только Лисин объявил, что она сгинула в полынью и замёрзла во льдах. Я не поверил. Воронин не поверил. Кренкель, Гаккель, Факидов — никто не поверил. Думали, он убил ее или бросил где-то. Разделились на группы, прочёсываем побережье. Думали, может, к инуитам ушла. Две стоянки уже проверили. А она здесь.
Он поднял глаза на Якова.
— Что с Анной Ивановной случилось? Как она здесь оказалась?
Яков коротко рассказал. О том, как Аню напугало что-то и она, категорически не хотевшая убегать, все-таки бежала, как упала в расщелину. Видимо Лисин нашёл её и бросил умирать. Или сам скинул, иначе откуда такая убежденность в ее смерти? О том, как старик нашёл Аню и привёз сюда. О том, как Байкал привёл его самого к яранге.
Коробейников слушал молча, только желваки ходили на скулах. Когда Яков закончил, он долго сидел, глядя в огонь, и молчал.
— Что будешь делать? — спросил он наконец.
— Как только Аня хоть немного поправится — увезу её. На Аляску. Здесь ей смерти желают.
— На чём? — Коробейников поднял бровь. — Самолёта у тебя больше нет.
— На упряжке, — сказал Яков. — Доберусь. Других вариантов нет.
Коробейников покачал головой.
— Далеко. Через пролив. Лёд уже не везде надёжный, весна на носу. Но... если кто и сможет, то ты. Ты упрямый, Штольман. Я таких упрямых, как ты, не встречал.
Он помолчал, потом заговорил снова — медленно, взвешивая каждое слово.
— У нас беда на острове. Никитин, доктор, слёг. Пневмония. Тяжёлая. Его первым же бортом отправили на Большую землю. Мы теперь без врача. Софья сама с Володенькой — у малого жар, а помочь некому. Но, думаю, справимся.
Антон Андреевич осёкся, глядя на Аню.
Яков молчал. Значит, ждать помощи неоткуда. Только он, старик и его травы. И надежда на то, что Аня выкарабкается сама.
— Я пойду, — сказал Коробейников, поднимаясь. — Скажу всем, что следов не нашёл. Что, видимо, прав Лисин — замёрзла Анна где-то во льдах. Искать больше нечего. Только нашим друзьям шепну, что надежда есть.
Он посмотрел на Якова — долго, серьёзно.
— А вы уезжайте. Как только она сможет — уезжайте. Я буду молчать. И Воронин будет молчать. И Кренкель. Мы — ваши друзья. Вы хорошие люди. Не знаю, что там Лисин плетёт про шпионов и вредителей, но мы-то с вами бок о бок зиму прожили. Мы видели, кто вы есть. Если смогу, то привезу вам немного вещей.
Он протянул руку. Яков пожал её.
— Спасибо, Антон Андреич. За всё.
— Не за что, — Коробейников грустно усмехнулся.
Он шагнул к выходу, но на пороге обернулся.
— Штольман. Ты это... береги её. Анна Ивановна хорошая. Таких, как она, мало. Очень мало.
— Знаю, — сказал Яков. — Потому и увожу.
Коробейников кивнул и вышел. Полог опустился, и яранга снова погрузилась в полумрак, нарушаемый только светом жирника. Яков вернулся к Ане, сел рядом, взял её за руку. Она всё так же металась в жару, но дыхание, кажется, стало чуть ровнее. Или ему только казалось.
Байкал подошёл, лёг рядом, положил голову на колени Якову. Старик молча подбросил в очаг сушёного мха, и пламя вспыхнуло ярче, осветив три фигуры — человека, собаку и старика, — застывших в ожидании.
За стенами яранги выл ветер, заметая следы. Следы Коробейникова, ушедшего обратно, к своим. Следы нарт, увозивших Якова к горящему самолёту. Следы Лисина, который где-то там, на острове, праздновал свою мнимую победу, не зная, что правда уже встала на сторону тех, кто умеет любить.
Яков смотрел на Аню и шептал обещание:
— Мы уедем. Я увезу тебя туда, где нет Лисиных. Где море и горы, и родители, которые примут тебя как дочь. Ты только поправься, Аня. Слышишь? Поправься.
Ему показалось, или её пальцы снова сжали его ладонь? Он прижал их к губам и закрыл глаза.
Сказка о мёртвой царевне заканчивалась хорошо. И его сказка тоже должна была закончиться хорошо. Потому что он, Яков Штольман, не верил в плохие концы.
Он верил в любовь. А любовь, как известно, побеждает всё. Даже смерть. Даже предательство. Даже ледяную пустыню, которая пыталась забрать их обоих, но не смогла.