***
Шерсть чёрная, подобно копоти печной, блестела от прикосновений лучей тёплых солнца ясного. Лёгкой поступью лап громадных передвигался по лесу Тёмному зверь невиданный. Глаза хищные, алые, словно огонь в них необузданный пылал, лес оглядывали, что-то выискивали. И остановился зверь у берёзы стройной, за листвой да травой высокой скрыл тело своё величавое, дыхание замедлил собственное. Не видать да не слыхать его стало. Замер взгляд горящий на стане стройном, прекрасному дитя человеческому принадлежавшем. Слёзы он ронял, древо тысячелетнее обнимая руками тонкими. И сам человек до того хрупким предстал пред очами огненными, что, казалось, как колос на ветру переломится от любого касания неосторожного. Не впилась тварь лесная клыками острыми, не разорвала плоть горячую когтями хищными, а лишь брови звериные в изумлении вскинула. Впервые узрела она скорбь человеческую, да не по человеку иному, а по духу леса умирающему. Был тот дуб-гигант воплощением его, страдала душа леса, тлели силы его. И может ли быть, что человек смертный, жалкий, способен духа страдания чувствовать? Сорвался тут же с места зверь загадочный, зашевелилась в миг тот листва да трава высокая, что скрывала собою его. Вздрогнул человек испуганно, очами ища неизвестное, да пустотой и тишиной встречены были они. И направился хищник чёрный вглубь Тёмного леса, туда, где не могла ступить нога чужака. Сокрыто селение то магией духа леса, да слабеет он, и рассеивается помалу защита прочная. А селение то было пристанищем зверей необычайных, воинов Велеса да хранителей духа Тёмного леса бескрайнего, Волколаками именуемых. Силу они имели тысячекратно человеческую превосходящую, большую часть жизни в обличье волка громадного пребывающие, да и человекоподобный вид принимать умеющие. Жили они в согласии, из лесу к людям за многие века не выходили. Не ведало племя человеческое о существовании зверей неслыханных, незачем им было знать о них. Добралася волчица чёрная до поселения волколаков безымянного, приняла вид человеческий, наготы своей не смущаяся. Ворвалась вся румяная в жилище Веданы — прорицательницы, что на все вопросы ответы знала. Дольше всех волколаков нынешних жившая, обличье волка не принимавшая, отдавала всю себя Ведана дару, судьбой ей данному. — О чём поведать желаешь ты, дочь Велеса? — тихий хриплый глас звучал твёрдо, таилась в нём сила нерушимая. Склонила главу девица юная, Павой названная, и отвечала уверенно: — Клянусь клыком своим самым острым, видела в лесу человека, что горевал в объятиях духа леса, боль его оплакивал. И меня заметить сумел он, что не дано простому смертному. Необычен юноша. Быть может… И замолкла Пава, боясь духов разгневать речами своими смелыми. Ведана же кивнула, зная будто, что так и не сорвалось с уст волчицы юной. — Привёл к нам леса дух ослабленный ключ к спасению. — И расцвела улыбка на губах старческих. — Приведи ко мне вождя Вука да сына его могучего Данко. И метнулась Пава, на ходу облик волчий приняв, в избу волколака сильнейшего, вождя Вука.***
Свирепствовал Мор в лето то до того страшный, что и старожилы доселе такого не видывали. Ни один младенец избежать участи недоброй не мог. Лили слëзы горькие матери безутешные. Летом тем, в месяц червень, и Анка родила. Повитуха руками трясущимися первенца её держала, боялась и воздуха вдохнуть близ него. Не кричал он и не двигался, смиренно лежа, в ткань укутанный. Заплакала повитуха, помыслив, что и сего младенца Морана с собой утащила. Но поднялась Анка на ноги, лицо у ней было хмурое. Не верилось ей, что мёртвое тело из неё родилось. Принялась в избе суетиться, что-то ища. Схватила чашу. Отдала она ту повитухе, а сама отняла дитяти от груди её, прижала к себе и вышла из избы босая, промолвив перед этим женщине седой умоляюще: — Следуйте за мной, — и голосом, в коем крылось отчаяние, добавила: — Прошу вас. Ночь укрывала деревню. Не пугали Анку ни стужа вечная, ни земля промерзшая, ни нечистая сила, что в ночь эту могущество великое обретала. Родила она мальчика в день Купала, в праздник летнего Солнцеворота. Верила Анка, что и силы духа леса в сей день возрастали. Не теряла она надежды. Не позволит она умереть первенцу своему. Остановилась мать младая у кромки Тëмного леса, что конца и края не имел, передала дитя в надёжные руки повитухи, а чашу у неё забрала. И ступила в лес Анка, и шла она к Мсте, дабы воды набрать. И мерещились ей тени длинные, слышался зов чужой, но не свернула с пути она, не поддалась нечистым силам. Набрала воды прозрачной в чашу да поспешила к сыну вернуться. Прорывалась она чрез траву высокую, что на голых ступнях раны оставляла. Пролегала здесь доныне тропа, что к капищу вела, да нет её уж много лет. Шла за ней повитуха старая, молясь Богам небесным да духам добрым, сжимала в ладонях чашу, водой наполненную. Добрела Анка до капища, бросилась на колени пред идолом переломанным ветром угрюмым, обняла дитя крепче и взмолилась: «Пошла я в чисто поле, взяла чашу серебряную, почерпнула воды из загорного студенца; стала я среди леса дремучего, очертилась чертою прозорочною и возговорила зычным голосом. Заговариваю я своего ненаглядного дитятку Любомира, — и опустила она на него взор свой нежный, любовью чистейшей наполненный, — над чашею серебряною, над свежею водою. Умываю я своего дитятку во чистое личико, утираю его уста сахарные, очи ясные, чело думное, ланиты красные, кудри златые, — зачерпнув воды ледяной руками замëрзшми, омывая ею сына дражайшего, приговаривала Анка. — Будь ты, мое дитятко ненаглядное, светлее солнышка ясного, милее вешнего дня, светлее ключевой воды, белее ярого воска, крепче камня горючего Алатыря. Отвожу я от тебя черта страшного, отгоняю вихоря бурного, отдаляю от лешего одноглазого, от чужого домового, от злого водяного, от ведьмы Кеявской, от злой сестры ее Мурунской, от моргуньи-русалки, от треклятыя бабы-яги, от летучего змея огненного, отмахиваю от ворона вещего, от вороны-каркуньи, защищаю от кащея-ядуна, от хитрого чернокнижника, от заговорного кудесника, от ярого волхва, от слепого знахаря, от старухи-ведуньи; а будь ты, мое дитятко, моим словом крепким в нощи и в полунощи, в часу и в получасьи, в пути и дороженьке, во сне и наяву укрыт от силы вражией, от нечистых духов, сбережен от смерти напрасныя, от горя, от беды, сохранен на воде от потопления, укрыт в огне от сгорения. А придет час твой смертный, и ты вспомяни, мое дитятко, про нашу любовь ласковую, про наш хлеб-соль роскошный; распростись с родными и кровными, припади к сырой земле и засни сном сладким, непробудным», — срывались с ресниц слëзы подобно каменьям драгоценным, поблëскивали в свете луны белой. И расцвёл вдруг подле Анки цветок папоротника, озарил всё вокруг свечением чудным. Явился матери отчаявшейся словно дар Богов небесных. И услышала Анка зов природы, что поведала о цене за спасение сына, и заплатить оною придётся матери жизнью своею. Спокойствием незыблемым наполнился взгляд Анки, словно безветрие царствовало в нём. Сорвала она цветок папоротника, бережно в длани сжала. Растолкла она растение в ступе, пустило то сок благоуханный, и смешала его Анка с водой из реки Мсты да дала испить первенцу своему. Распахнул он очи ясные, подобные лазури ручейка озорного, наполнились плючи его воздухом ночным, огнём из печи согретым, и сорвался крик с уст его. Озарился лик матери, что счастия до этого словно и не испытывала. Токмо в час этот уразумела она: благополучие сына — отрада её. Не надобны ей богатства Света всего, только бы дитё жизнь прожил благословенно, да бед не знал. Оставила на челе и на ланитах разрумянившихся она ласковые поцелуи, прижала к сердцу дитяти своё и стояла так, в дыхание его мерное вслушиваясь. Не имела мать сил очей отвести от него, не верилось ей в чудо, что случилось с ней и с сыном её милым. Да вот он, в объятиях её, живой и здоровый, покой на лике его отражён. Не встретит он на пути своём, что судьбою ему уготован, несчастий несокрушимых, да преодолеет препоны все, какими бы незыблемыми они ни предстали пред ним.***
Вышел Любомир на опушку. По вискам его стекали капли пота прозрачные. Опустил он на траву коромысло с вёдрами. Утёр чело, вздохнул тяжко. Не высохли ещё слёзы Любомира, не ослабла боль сердечная. — Любомир! — бежала ему навстречу девчушка пятилетняя — коса до лопаток, ланиты, что яблочки наливные, да взгляд озорной. Не удержалась она на ногах, оступилась, упала в объятия Любомировы. Заколотилось сердце его стократ быстрее, дюже испугался за дитя малое. И поправлял он сарафан девичий, брови хмуря да вразумляя: — Говорил же тебе не сбегать на опушку, — и положил он ладонь на голову её крохотную, и провёл ею ласково по власам её русым, — да речей со мной не вести. Блестели очи детские самым чистым любопытством. Хоть и не любили в Прилесье Любомира, хоть и боялись его, однако ж дети малые, коих в деревне не осталось почти, сами к нему тянулись. Манила их его инакость. Не почернели да не очерствели души их, что любви бескорыстной полны были. Одначе сам Любомир их от себя отгонял, беды на них накликать страшась. Да Забава его словно за брата родного почитала, и не было в нём сил оттолкнуть чадо сие. — Отпусти Забаву, отродье ведьминское! — задыхаясь, кричал грозно мальчик годами несколькими старше сестрицы своей. Прижалась крепко Забава к Любомиру, спряталась за ним, не желая к братцу своему возвращаться. Опустился Любомир на колени, заглянул в очи светлые, чистые, злобы и ненависти не ведающие. Засопела на него Забава, лицо её сделалось угрюмым, но без речей уразумела она просьбу юноши. Прижала уста свои детские к ланитам его на прощание, за сим немедля поскакала козочкой резвой к брату Буриславу. Распахнул он руки, готовый прижать к груди молодецкой сестрицу любимую, да сжала та кулачки и кинулась колотить его. Разлетелся по опушке смех ребяческий. Тоска тронула уста Любомира, опустился к земле взор его. И отозвалось эхом в душе воспоминание о повитухе старой. Одна она укрывала в своих объятиях мать его да Любомира самого. Одной ей ведома была тайна явления его на Свет оный. Одначе не успел он и года в мире земном прожить — отошла повитуха старая в царство иное. Скатилась по щеке слеза одинокая, затерялась на устах опечаленных. Да ожило что-то внутри Любомира вопреки кручине его окутавшей, словно солнце изнутри согрело его. Воздел очи он к небу лазурному, улыбнулся ему словно другу душе милому, приложил длань к привеску, матерью подаренному, да опустил вежды свои. И вновь слышал он, как шепчут ветра, как бурчат травы непроросшие, как смеются листья на берёзах младых.