Обещание девятихвостой лисы.

Горячая работа
NC-17
Завершён
118
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
20 страниц, 8 237 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
118 Нравится 8 Отзывы 32 В сборник

Найти тебя в следующий раз.

Настройки
Примечания:
             Самурай. Воин и защитник. Чей-то будущий муж, чей-то будущий отец. Чья-то надежда, точно луч солнца в непроглядной темноте.        С самого своего детства Чан воспитывался в жестких условиях. Не доставало ни любви, ни заботы, ведь все, чему учили его мать с отцом, это строго следовать указаниям, закалять свое тело и морозить сердце, что нежностью отзывалось на каждое дуновение ветерка.        Чан любил природу, а природа любила Чана. Цветы тянулись к его пальцам, птицы летели на звонкий голос, а южные ветра шептали секреты, прося не рассказывать, ни с кем не делиться, доверяя самое сокровенное. Он, быть может, никогда по судьбе предначертанной не должен был стать самураем, но от него ожидали только этого.        Правила были строгими. Если не хочешь позорить семью — должен служить сёгунату и государству под солнцем, что не отличалось лаской даже к самым доблестным воинам, положившим лучшие годы своей жизни на процветание страны. Чану все это было ненавистно, в подростковый период он даже планировал сбежать, но из уважения к родителям не посмел, покорно склоняя голову перед наказавшим ему служить отцом.  Он знал, что родители его любят. Он никогда не винил их ни за что, пусть и глубоко внутри, где-то на дне сердца, пропитывался горечью обиды за себя. Но законы этой страны были гнусны, уничижительны к людям, чей статус был не высок. Они не имели власти, а значит не имели и прав.        Отец был строгим, мать была мягче. Она часто прощала ему ошибки, монотонно повторяя заученные фразы о том, почему ему нельзя вести себя тем или иным образом, почему нужно кланяться, почему нужно стелиться перед сёгуном, плюющим в лицо, почему нужно молчать, когда грязная брань бьет в грудину. В начале ему казалось, что это забота, но повзрослев он понял, что это просто было терпением. Безграничным, пусть так, но таким, какое не выбирают добровольно.        Ему было печально с какой-то стороны, что его мать, сильная духом женщина, заперла себя стенами правил и предрассудков, что за клеткой каменной закрыли весь её бойкий пыл, постепенно совсем затухший. Ее жизнь могла бы быть другой вдали отсюда.        Чан не должен был стать самураем. Как и жить в Ниппоне не должен был. Просто так совпало, что из Чосона им пришлось бежать, когда он ещё был ребенком. Если бы у него был выбор, то он предпочел бы остаться на родине, как и умереть там, лишившись головы.        Причина побега была проста — дослужившийся до высокого звания отец стал неугоден императору, что кровь пустить приказал всей семье. Они не должны были даже об этом узнать, просто случайно совпало, что их предупредили. Но это стало переломным моментом. Их беззаботная жизнь превратилась в сущий кошмар, ведь адаптироваться в новой стране, чей язык тебе кажется скорее непонятной сумбурщиной, чем тем, что может быть словами, было чем-то на грани невозможного.        Родителям пришлось учиться вместе с ним.        За много лет суровой жизни он смог хорошо подтянуть знание языка, влиться в быт и культуру. Пусть сердце все ещё подсознательно тянуло его обратно на родину, он привык.        Путь самурая был выбран по воле случая, катана просто сама с каким-то особым обожанием ложилась в ладонь, стирая кожу до крови. Вечно измазанные алым бинты кожу не щадили, и постепенно нежные пальцы, когда-то ласково перебиравшие материнские волосы, поглаживавшие руки, превратились в бесконечные мозоли и раны, заживать которые не успевали физически.        Он много тренировался, каждый свой день часами оттачивал одни и те же приемы, стараясь до идеала довести каждый навык. Силы в его теле было немерено, иногда она казалась даже нечеловеческой. Именно за это его начали ценить.        Он вышел на службу, став превосходным воином, что одним своим владением клинка покорял сердца краснеющих девиц и вызывал восхищение у мужчин, таких же самураев, как он сам. Его контроль тела был превосходен, а холодный расчет помогал не просто бездумно наносить удары, а градом обрушивать их на противника, выстроив перед этим стратегию. Генералы его на руках готовы были носить за блестящий ум! Казалось, в его нелегкой жизни беженца из другой страны наконец настал новый период, белая полоса постелилась длинной дорожкой, принеся за собой в его дом уют, достаток и процветание. Но все хорошее имеет свойство быстро заканчиваться, ударяя по самым уязвимым местам.        Работающая не покладая рук мать в одночасье сильно заболела, рухнув на кровать в бессилии. И Чан, и его отец думали, что это просто простуда, помочь от которой смогут настойки из трав и местные лекарственные чаи, но все оказалось гораздо хуже.        Они вызывали множество лекарей, платили любые деньги за фирменные лекарства, даже снадобья от гадалок, что гарантированно должны были помочь. Только лучше его стремительно угасающей матери так и не стало.        Деньги быстро заканчивались, даже несмотря на то, что платили Чану щедро. Он старался работать больше, совмещал сразу несколько профессий и дел, помогая отцу собирать средства для новых лекарств, что больше ничего не гарантировали, лишь давали надежду. Но все это было зря.        Чан старался не падать духом, не позволять себе провалиться в яму отчаяния и безысходности, но руки постепенно начали опускаться, а собственных сил стало не хватать даже чтобы улыбаться бедной матери, еле как отрывающей голову от подушки.        Отец начал угасать вместе с ней. Все ещё стоял на ногах, все ещё старался убедить ни то себя, ни то ее, что она ещё поправится, осталось потерпеть ещё немного, прежде чем ей станет лучше. Чан знал, что мама этому не верит, только лишь в ответ улыбается совсем отчаявшемуся супругу, целующему потрескавшуюся кожу на ладонях.        Как вести себя, когда близкий тебе человек умирает на твоих глазах, а ты даже не можешь помочь? Как перестать винить себя за то, что ты старался недостаточно? Чан не знал, бессонными ночами глотая горькие слезы, сдавливающие глотку. Он молил всех известных ему богов, всех духов и ёкаев о помощи, готовый даже свою собственную жизнь и здоровье выменять для своей дорогой матери, что стала совсем на себя не похожа. Смотреть на нее было больно, слезы то и дело застилали глаза, когда он пытался их скрыть, оставаясь сильным. Кто-то должен был.        В самых худших жизненных ситуациях, когда ничего более не помогает, люди готовы цепляться за любые крупицы, которые могут хотя бы дать им маленький шанс, одну крохотную надежду на то, что все образумится. Чан не был исключением из правил.        В поисках новых лекарств на рынке, когда он уже окончательно готов был опустить руки, краем уха он услышал разговор двух знахарок, приторговывающих амулетами и талисманами от злых духов. Одна из них на японском что-то быстро тараторила про нимфу, про чудесную целительницу, что жила глубоко в местных лесах, спрятавшись меж ветвей деревьев и высокой травы, способная излечить любой недуг, одарив долголетием и крепким здоровьем.        Было абсурдно верить в такое, он понимал это и сам. Но сердце, замершее в тот момент, словно притаившийся в густоте листвы волк, ожидающий подходящего момента для нападения, твердило ему о том, что это может быть его последней надеждой на выздоровление матери. Ему стоило, быть может, просто развернуться и уйти, но он остался, простояв там ещё долгие часы в попытках разузнать у старух-знахарок, где ему отыскать эту кудесницу, как с ней заговорить и чего правильно будет просить, чтобы она помогла.        Казалось, он совсем обезумел, раз даже не раздумывая и секунды собрал самые необходимые вещи, загнал катану в ножны, качающиеся в такт ветру, и отправился в лес на поиски загадочной нимфы, что должна была ему помочь. Он очень хотел верить, что все будет именно так. Надежда умирает последней, не так ли?        Возможно, ему не стоило оставлять родителей дома наедине, ведь в последнее время отец совсем перестал справляться из-за горя и отчаяния. Но если не он, то кто ещё вместо него проложит себе путь в дремучий лес, живыми из которого выходили единицы? Дорога ему лежала туда, быть может, самой судьбой предначертанная.        Тропы плутали, деревья качались, пугая странными звуками и несуразным шумом листвы, что напоминал скорее крики заблудших здесь душ местных жителей и крепких воинов, что так и не возвратились в отчий дом, чем естественные песнопения природы. От всего этого кровь стыла в жилах, но, превозмогая страх, Чан продолжал идти, ведомый каким-то внутренним чувством, указывающим ему направление. Правильное или нет — другой вопрос.        Лес, судя по говору местных, простирался на многие сотни километров, представляя собой необъятное количество растительности, среди которой водились дикие звери и, по поверьям, ёкаи, соорудившие себе дома в укромных уголках. Чан, на самом деле, легко мог себе это представить. Здесь было относительно тихо, спокойно и красиво. На каждом шагу росли диковинные травы, благоухали цветы, а с деревьев свисали, точно стеклянные, пряди, лианы, украшенные редкими лучами солнца, пробившимися сквозь густые кроны деревьев.        От зрелища вокруг захватывало дух, невольно ему все время хотелось остановиться, чтобы полюбоваться немного подольше, но какое-то самоощущение твердило ему, наставляло, что нельзя ему прекращать свой путь даже на секунду, только двигаться вперед, пока не достигнет своей цели. Так он и делал.        Километр за километром, тропа за тропой, дерево за деревом. Постепенно он начал уставать, ноги загудели, во рту пересохло, а голова затрещала по швам, грозясь расколоться, как брошенная на землю тыква. Его тело стонало от боли и требовало привала, хотя бы на пару минут, чтобы он смог перевести дух. Затаившееся внутри сердце, впрочем, считало иначе, медленно постукивая за решеткой грудной клетки. И Чан, обычно всегда слушающий скорее тело, чем чувства, решил на этот раз прислушаться к собственной духовности, продолжая двигаться сквозь медленно растекающуюся по телу агонию.        Пройдя ещё несколько километров, он окончательно выбился из сил, останавливаясь на открытой поляне, где света было больше, чем, пожалуй, во всем этом лесу вместе взятом. В этом местечке Чан впервые почувствовал спокойствие, которое мерными волнами ласкало его душу, разгоревшуюся высоким столбом пламени внутри. А раз так, то место хорошо для отдыха на часок-другой.        Соорудив небольшой привал и уже перекусив несколькими закинутыми ранее в сак продуктами, Чан наконец смог перевести дух, осмотревшись по сторонам.        Если опустить все жуткие слухи об этом месте, то можно сказать, что лесок этот был вполне обычным. Ничего не выбивалось из общей умиротворенной картины, как и не смущало. Тут даже было спокойнее, чем рядом с шумной деревней и вечно усыпанными людьми полями, кричащими на клюющих рис птиц. Здесь было хорошо.        Место, если и имело какой-то волшебный эффект, то скорее расслабляющий. Тут уходили злые мысли, здесь сердце билось по-другому, эмоции проявлялись отлично от того, к чему Чан привык, проходясь по улочкам города, когда шел к казармам. Здесь он почти чувствовал себя…как дома.        Вся природа, каждая травинка и каждый куст, даже пробегающие мимо зайцы и чирикавшие на ветках птицы словно пытались разговаривать с ним. Им не важно было, понимает ли их усталый путник или нет, они просто были рады его здесь видеть, ошиваясь вокруг солнечной поляны, на которой раскинулся Чан, позволив себе на десяток минут прикрыть глаза, поддавшись сладкой мелодии ветра, шепчущего комплименты крепкому воину.        Сон пришел быстро, он энергией щедро награждал, убаюкивая речами заливистыми. Чан не знал точно, сколько проспал. Быть может, час, быть может, пару минут. Было известно только то, что когда он открыл глаза, то вокруг уже смеркалось. Только частые стайки светлячков летали вокруг, освещая ему путь.        Поднявшись со смятой травы, он постарался ладонью смахнуть с лица дрему, и, собрав пожитки и отброшенную в сторону катану, он двинулся дальше. Любой другой разумный человек на его месте постарался бы найти дорогу обратно в деревню, повернуть назад, убравшись куда подальше от темного леса, но он лишь продолжил свой путь. Темнота его не пугала, даже если в некоторых местах он почти ничего не видел. Ведь сам лес, словно слышавший его мысли, постепенно стал…светлее. Доброжелательнее к мужчине, что все еще не попытался отсюда сбежать.        С самого детства Чан был не самым простым ребенком. Да, здоровый, крепкий мальчик, которому пророчили отличное будущее, но разве так говорят не про большинство детей? Его особенность проявлялась в другом, скорее была более духовной, непривычной для невежд, что мало чего в этом сложном мире понимали.        Природа любила его. Вода не топила, а лишь мягко катала во волнам. Животные не пытались навредить, только охотно близились к ладоням, тычась в них влажными носами. Растения же склоняли травинки и ветви, зеленым покрывалом щекоча кожу. Родители никогда не могли ему объяснить, почему все это происходит, лишь молча разводили руками или гладили по голове, приговаривая, что он просто другой, способный на чуть большее, чем все остальные люди вокруг.        Чан был достаточно смышленым, чтобы сразу понять — о таком лучше не говорить. Люди боятся всего, что хоть как-то выбивается из нормы, а значит ему безопаснее будет закрыть все это глубоко внутри, отбросив глупые мысли о том, что природа казалась ему намного роднее, чем каждый человек, ступавший по свежей траве и говоривший с ним на одном языке.        В каком-то смысле он часто чувствовал себя одиноким. Несмотря на его общительность, он, всегда окруженный людьми, не чувствовал себя комфортно. Зияющая дыра в груди, в которой кроме пустоты не было ничего, давила тяжким грузом, от которого каждая мышца в теле ныла, мерзко напоминая о том, что его, вероятно, никогда и никто в этом необъятном мире не сможет понять. И это вгоняло в тоску.        Чан не привык погружаться в собственные мысли и страдания, у него для этого попросту не было времени. Но в моменты, подобные этим, когда он был совсем один, а вокруг лишь шумно гудел ветер, разгоняя шепот сверчков, он невольно предавался размышлениям, постепенно утопая в них с головой.        Но, как это часто и бывало, установившаяся наконец тишина с каким-то щекотливым ощущением, осевшим внутри, была прервана непривычными для леса звуками. Чан не спешил сразу вслушиваться в каждый, ведь людское воображение достаточно коварно, чтобы обмануть даже в чем-то таком, особенно когда окружающая обстановка к этому очень располагает. Но, когда звук повторился вновь, он остановился, оглядываясь украдкой по сторонам.        Шум был странным. Нет, не просто шум, скорее…пение? Да, похоже на то. Пение, доносившееся из-за ветвей-великанов, качавшихся в такт несущему пыль ветру, мурашками отразилось на закаленной боем коже, где шрамы встречались с душевными ранами.        Ветер, словно завороженный чужим сладким голоском, подпевал в ответ, шумя свисающими с деревьев стеклянными лианами, стучащими друг об друга. Чан никогда ничего подобного не слышал. Конечно, он часто сталкивался с красными девицами, с гейшами, запевающими лебединые песни о любви и процветании, о матери Ниппон, что речами длинными зазывала людей подниматься с колен, украшая её верой и правдой. Каждая строчка такой лирики была по-особенному прекрасна, он достаточно раз невольно останавливался, чтобы ещё пару долгих минут послушать ангельское пение дворцовых дев.        Под такие трели он всегда невольно задумывался о том, как однажды создаст свою семью, наградит её почетом и лихой славой, одарит детей крепким здоровьем и ясным умом. Как его жена, такая же прекрасная, как придворные барышни, будет петь ему каждое утро, точно прыгающая на веточке птица, порхающая пушистыми перьями крыльев.        Этот раз, впрочем, был другим. В голову ничего, кроме дурных мыслей не лезло, ведь, стоит сказать, что это жутко, когда посреди ночного леса ты неожиданно сталкиваешься с пением, что своим ласковым тоном скорее пугает, нежели притягивает подойти ближе.        Однако, в какой-то момент позабыв про страх, Чан двинулся вперед, пробираясь сквозь густо склонившиеся к земле ветви, что словно решеткой пытались обратиться, не пуская его разглядеть источник звука, что где-то внутри образовал цветочный флер своей красотой.        С трудом преодолев заросли, Чан наконец смог сквозь темную листву разглядеть подсвеченный ярким сиянием светлячков силуэт, танцующий босыми ступнями по влажной от росы траве. Темень вокруг не давала полностью осознать, человек ли вообще был перед ним, поэтому ему пришлось ступить ближе, стараясь не раскрыть своего присутствия раньше времени, дабы не спугнуть тонкий голосок, заливисто напевающий какие-то неизвестные мотивы.        Речь, рифмой стройной падающая с чужих губ, была похожа своим течением на бурную реку, что, впрочем, не пыталась навредить, лишь ласково лизала руки родниковой водой, бьющей ледяным ключом. В такую гладь приятно опустить кончики пальцев, набрать кристально чистой жидкости в ладони, омыв уставшее после тяжелого дня лицо. Чану невольно вспомнилась мелкая речка, текущая рядом с его домом, у которой он часто вечерами долго сидел, рассматривая распластавшиеся по воде звезды.        Любопытство было велико, оно сильнее страха действовало на разум, что уже вовсю кричал, точно помешанный, что нужно убираться отсюда, бежать, пока это возможно. Но голоса, такие невесомые и еле слышные, ласково шептали ему оставаться, войти в чащу леса глубже, слившись с ветром, перебирающим светлые пряди волос, выбившиеся из высокого пучка. К кому он готов был прислушаться? Он сам не знал, завороженно наблюдая, как освещенный силуэт медленно расходился в танце, тенями падая на раскрывшиеся бутоны ночных цветов.        В пальцах загудело. Желание прикоснуться, почувствовать малейший контакт, заставило Чана, здорового, крепкого мужчину, находившегося в своем уме, двинуться с места, точно тронутый умом, поймавший триггер.        Хруст сухой ветви под сандалей заставил язык припасть к небу, а глотку свести от неожиданного приступа удушья. До этого ведомый танцем силуэт замер, а аккуратное личико метнулось в направлении шума, внимательно рассматривая темноту ночного леса.        Только в это самое мгновение, когда сердце почти ушло в пятки, Чан заметил среди чужой копны темных волос два больших пушистых уха, двигающихся в такт гудящим звукам, что насторожили обитателя этого места.       В таких условиях невозможно было разобрать, мужчина сейчас смотрел в направлении Чана или женщина, но почему-то это и не волновало окаменевшего путника, что собственный пульс слышал даже в висках. Его скорее интересовала перспектива остаться незамеченным, хотя, судя по пристальному взгляду, это у него уже не удастся. По крайней мере, не так просто.  — Али глуп тот, кто забрел сюда в такой час, али храбр слишком, — высокий мужской голос, медом тягучим потекший в уши, заставил сердце внутри сделать кульбит, ударившись о створки грудной клетки. — Покажись, путник, если жизнь дорога. Может, пощадит тебя лес, если правда смелым будешь.        Ему нужно уходить. Каждая клетка тела кричала бежать, сейчас или никогда, пока есть последний шанс на то, чтобы скрыться. Но Чан, завороженный отличным от местных говором, знакомым, позабыл о том, что нужно прислушиваться к пульсирующему разуму, выбрав сердце, что часто стучало, шумя в венах.        Раздвинув скрипучие ветви, сделав шаг навстречу, не поднимая глаз в стыдливом сожалении прерванного выступления, Чан сам не заметил, как оказался на расстоянии вытянутой руки от гордо вздернувшего подбородок мужчины, чуть презрительно отступившего назад.        Подняв пропитанные виной глаза, Чан наконец смог в полной мере разглядеть острые черты лица, красивые до тепла в животе и зачесавшихся кончиков пальцев, что колючим вожделением захотели потянуться ближе. Человек перед ним, — человек ли? — был точно вышедшим из японских легенд, что появились из-под кисти, размазавшей краску по холсту.        Длинные лисьи уши подергивались на голове, пока алый мех сердцевины пушился от поднявшегося ветра, за шумом которого не слышны были ранние раскаты грома. Все черты, хищные и почти свирепые, но в то же время по-особенному элегантные, выдавали в существе перед ним лисицу, словно натянувшую на себя чарующую оболочку человека, что сосудом для духа служила красным.        Легкая ухмылка тронула пухлые губы, и лис расслабленно опустил покатые плечи вниз, загадочно склоняя голову на бок. Чан же, до этого лишенный дара речи, наконец смог в пересохшем горле найти силы говорить.  — С миром я пришел. Свои у меня цели.        Девять пушистых хвостов вились вокруг лисицы защитным куполом, скользя по длинным гладким ногам, почти подцепляя подол и без того коротенькой ткани, фасон которой с трудом напоминал Чану одежду. Скорее просто кусок шелка, грамотно обмотанный вокруг пышных изгибов.  — Ох, путник, забрел ты в лес заблудших душ. Неужто смерть свою встречать пришел? — голос ласковый, ручьем льется быстрым и звонким, перетекающим холодным языком с камня на камень. — Молод ты ещё да здоров, чтобы о таком думать.  — Не за этим я пришел, очарование. Говорят, в лесах этих водится нимфа, способная от любого недуга вылечить. Не знаешь такую?        Пушистые уши дергаются и прижимаются к голове, пока юноша заливается смехом, длинными рукавами прикрывая сочность налитых губ. Сквозь них полоской света чуть блеснули острые клыки.  — Ах, самурай-самурай! Обманули тебя, а ты и поверил! — босые ноги ступают по мягкой траве, чуть приминают длинные стебельки, прежде чем хитрый лис оказывается совсем рядом, только руку протяни и хватай. — Не нимфа, а кицунэ. Девятихвостая лисица. Или, лучше сказать, лис?        Катана, закрепленная на поясе, в одночасье непосильной ношей стала, заставив мужчину опуститься на колено, с трудом удерживая голову на весу. Все тело, вдруг объятое жаром и слабостью, слушаться совсем отказалось, смиренно преклоняясь перед лисицей, вильнувшей кистью белоснежных хвостов.        Тонкие пальчики подцепили подбородок, коготки чуть резанули кожу, пока на лице у незнакомца загорелись руны, голубыми водами переливающиеся под кожей:  — Помогу тебе, путник отчаявшийся. Только помни, не забывай — кицунэ народ хитрый, — дыхание теплом согревает ухо, когда шепот страстный мурашками бежит по телу. — Дам — возьму. Готов ли ты, воин, в лапы лисицы отдаться? Выбирай с умом. Ведь назад тебе дороги от меня уже не будет.        Доверять лисице? Да кто в здравом уме станет?! Чан о них наслышан был достаточно. Соблазняют, манят, изгибами виляют, в руки ложась охотно, да только после досуха выпивают, на куски разрывая когтями и клыками, что остротой своей могли посоревноваться с только вышедшей из кузницы мастера катаной. Нельзя связываться с ними, в леса утащат, а назад дороги уже и не сыщешь, даже если живым удрать сможешь.       Чан почти готов был развернуться и пуститься в бега, точно скакун вольный, по полям с бешеной бранью несущийся, но только внутри все заломило, а замершее сердце напомнило, что не для себя он здесь, для крови родной, для матушки бедной, что была ещё молода, а уже умирала в кровати, видя последние лучи света по утрам. Тут и стало дурно, а в глазах потемнело, пока лисица, эмоции считавшая резво, лишь заливисто пустилась в смех, болтая мехом белоснежных хвостов.  — Ах, самурай, с грузом на сердце просить пришел? В отчаянии ты видно, раз надежду здесь пришел искать, — пальчики нежные, царапают не глубоко, но ощутимо, полосками багряными стекая под нагадзюбан. Чану остается лишь поморщиться, покрепче ухватившись за рукоять катаны. — Мать твоя больна. Страшно больна, чужими неосторожными словами проклята.  — Откуда ты это знаешь? — получается грубее, чем хотелось, но эмоции в голосе сочатся, на что лисица только фырчит, прижав уши к макушке.  — Ты смертью пахнешь близкой, да только не своей. А глаза твои, честные, уже все рассказали за тебя, — несмотря на недавний смех, лицо чужое перекосило от горечи, что в каждой черте отразилась явно. Чану и самому закололо под языком, пульсируя неприятной болью. — Глупый. Кто же сюда тебя послал? Попадись кому другому, уже лишился бы жизни, а тебе ведь ещё долгий срок отписан.        Чуть отойдя назад, лис небольшую изящную ладонь тянет к воину, что, пусть и с неким недоверием, принимает помощь, поднимаясь на ноги, что ватой больше не казались, уверенно удерживая его в стоячем положении.  — Знаешь про меня уже все, значит? Чертовщина какая, — тихо выругавшись себе под нос, Чан на гордую лисицу косит взгляд, пытаясь через собственное эго переступить за шаг. — Верно ты всё увидел. Моя матушка…ей очень нужна помощь. Не своей она смертью умирает, ей ещё жить и жить!  — Не тебе это решать, самурай. Судьба часто меняет свои планы, — голос льдиной скользит по коже, заставляя мурашки вонзиться в плоть. — Не могу помочь, уходи.  — Что? Нет! Нет, ты, верно, шутишь? Постой! — вслед за лисом двинулся, ухватив тонкое запястье в кольцо пальцев. Голос надломленно задрожал, куском обломанного клинка вонзившись в грудину. — Пожалуйста! Ты моя последняя надежда, я больше не знаю, к кому обратиться. Умоляю, позволь моей матери дожить свое!  — Отпусти! Не могу, говорю же, не могу! Не в то место ты пришел, нельзя мне так!        Колени с звуком жалким таранят землю, траву сминая в мусор. Чан к тыльной стороне ладони припадает лбом, губами ласкает кожу, пока слезы, с ресниц срывающиеся водопадом, опадают на увядшие в миг цветы. Горестный плач его по сердцу режет больно, заставляя еле слышно заскулить, уши оттопыривая назад, точно в попытке избавиться от назойливого шума, бьющего по перепонкам страшным громом.        Чужая боль передается по касаниям, оплетает тело красивое, веревками тугими обвиваясь и сжимая, кровоподтеками отражаясь на бледном полотне. Лис воет стыдливо, стиснув мощные челюсти вместе.  — Проси! Чего хочешь проси! Только, прошу тебя, очарование, помоги. Чем сможешь, но помоги! — губы влажные костяшки расцеловывают, солью впитываются, оставляя покраснения. — Все сделаю, что попросишь. Хоть свою жизнь отдам, только помоги.        Лес шепотом срывается, кричит неразборчиво, прежде чем погрузиться в полную тишину. Ни звука, ни шороха. Лишь капающие на щеки слезы, больно кусающие измученное тяжкими днями лицо.        Лисица сжатую в кулак ладонь расправляет, уйти больше не пытается, лишь устало оседает рядом, пушниной хвостов укрывая покрывшееся мурашками медовое молоко кожи. Полосы на щеках загораются ярко, подсвечивая отчаяние самурая, воина, что готов голову сложить за родную кровь.  — Минхо.  — Что? — Чан поднимает влажное лицо, в недоумении разглядывая прикрывшего глаза мужчину.  — Меня зовут Минхо.  — Минхо? Разве это не…? — Бежавший по морю лис, рожденный на полях Чосон. — объясняет мягко, устами двигает медленно, цветом наливистым лаская взгляд. — Я помогу тебе, самурай, если пообещаешь мне одно.  — Проси. Все проси! — бойко тараторит Чан.       Улыбка трогает уголки губ, они клыки обнажают, что больше не кажутся жуткими, лишь естественно прекрасными, шармом украшающими чужую внешность.  — Никому не говори, что я здесь. Люди — жестоки, верить им страшно.        Чан кивает даже слишком легко. Брови ровные сводит к широкой переносице, бездумно поглаживая мягкую ладонь.  — Твой секрет умрет со мной, — говорит твердо, не смеет колебаться, перебирая устами. — Только почему доверяешь мне?  — За тебя ручался ветер с моей родины. Ты только не подведи его, Чан.        Завывающий ветер стих в лесу, только ветки ещё долго качались, осыпаясь отжившей свое листвой. 

***

      Видеть вновь улыбку здоровой матери, что, точно только родившаяся, хохотала с мелочей, на ногах стоя уверенно, было бальзамом на душу. Ее энергичности могли позавидовать многие молодые люди, что ленью не отличны были от перекормленных свиней, завалившихся в загоне. Вместе с ней снова воспрял духом и отец, работающий не покладая рук, пока жена всегда была рядом, направляя и помогая. Ох, как же рад этому был Чан, описать словами было невозможно.        Зелье, собственноручно сваренное Минхо, было точно волшебным. Сам он напрямую рецепта не раскрывал, но Чан был уверен, что без заговора теплыми устами тут не обошлось.        Всего через пару дней его мать пошла на поправку, набираясь сил и желания жить, коего у нее несколько последних недель не было совсем. Было так приятно видеть ее такой же, какой она была и до болезни. Чан вновь увидел в ней все причины, почему он учился, почему пошел служить, а не сбежал, почему готов был выполнять каждый наказ, прислушиваясь к словам.        С сердца словно упал тяжелый груз, что долго лежал на нем, сминая его в порванную рисовую лепешку, липнущую к костям. Он вновь был счастлив, улыбаясь лучезарно каждому дню и каждому мгновению рядом со своей семьей, что теперь ценилось вдвойне.        Но кое-что в его повседневной рутине изменилось. Привычные часы безделия после работы сменились на частые походы в одно и то же место. Туда, куда не пройти просто так, лишь по шепоту ветра, подсказывающего верную дорогу. К маленькой лесной хижине, в которой всегда пахло снадобьями и перетертыми травами, пока в небольшом котле кипел ароматный суп.        Чан пытался убедить себя в том, что ходит туда только потому, что обязан Минхо. Что просто забыть про него и оставить там было бы отвратительно с его стороны. Но настоящая причина, истина, спрятанная за оконной рамой его сердца, была куда более необратимой, чем простой долг, возданный им уже сполна за несколько долгих месяцев беготни и поиска необходимых лису ингредиентов.        Новые чувства, что грузом непосильным опустились на плечи, показались Чану пыткой. Но такой сладкой, такой манящей, что он, точно попавшая в паутину бабочка, трепыхался, дергая за шелковые нити, чем вгонял себя в плен лишь больше.        В начале ему хотелось уйти, сбежать от этого, никогда не возвращаясь. Но день за днем, солнце за солнцем, луна за луной, он понял, что та тяжесть, показавшаяся ему невозможной, вдруг превратилась в легкость, ощутить которую он мог лишь находясь рядом, пока ворчащая лисица махала бы собранными в один хвостами, коготками шерстя книгу рецептов.        С Минхо было хорошо. Он ластился ближе, теплом согревал по ночам, фырча от прохлады больших ладоней на своем теле. Он привык к Чану быстро, из лисы превратившись скорее в домашнюю собаку, просто не самую обычную. Он вел себя неприступно, почти холодно, только чтобы через мгновение уже утопать в крепких объятиях самурая, перебирающего его темные пряди.        Чан ему нравился. Не такой, как другие люди. Не жестокий, не злой, лишенный корысти и странных помыслов, он оставался рядом, сохраняя секрет Минхо, который льдистым шаром хранился где-то внутри, свернувшись в клубок, точно укрывшаяся от морозного шороха лиса, носом ткнувшая в пушистый хвост.       Довериться ему было слишком легко. Может, это было неправильно. Лес часто предупреждал юного кицунэ о том, что всегда нужно быть начеку. Каким бы располагающим не казался ему Чан, он все еще оставался человеком. Но видя, как нежно он относился ко всему живому, с каким трепетом отзывался о природе, Минхо быстро растаял, находя в серьезном воине поддержку и опору, способную выдержать его страхи и сомнения.        Чан множество раз успел показать себя, доказать, что он не такой, как другие, он лучше и справедливее, он чище. И Минхо верил ему. Верил, с трепетом касаясь нежными пальчиками лица, пока губы усыпали веснушчатую кожу поцелуями. В такие моменты у Чана, сурового самурая, всегда мелко дрожали короткие ресницы, пока губы растекались в широкой улыбке, обнажая очаровательно-глупую ямочку на щеке.        Минхо влюбился. Доверился человеку. Позволил себе слабость, которая с самого детства была ему запрещена. Которую он боялся, потому что однажды она отняла у него все племя, мирно живущее неподалеку от людской деревни, что оказалась к ним не мила.        Он все еще в кровавых воспоминаниях и жутких кошмарах помнил, как ошметки шерсти и плоти летели в разные стороны. Собаки рвали его народ на части, а люди добивали, жестокими движениями клинка пробивая до алого месива. Он единственный, кому удалось тогда спастись, бежав по морю так далеко, как это только было возможно. Спрятавшись там, где не найдут.        Но Чан нашел. И Минхо впервые захотелось поверить, что на этот раз судьба вправду подарила ему свою милость, не пытаясь убить, вырвав девятку хвостов с корнем.        Минхо было хорошо. Слишком. И все хорошее имеет свойство быстро заканчиваться.        С самого утра его мучало странное ощущение, предчувствие чего-то плохого, что не давало покоя, царапая изнеженную пением глотку. Он старался сводить все это на нет, убеждать себя, что это просто глупое наваждение, просто шалящие нервы и бессмысленная тревога на почве неизвестной ему ранее стабильности. Но это не помогало, усиливая жжение на языке, кислотой разъедающее рецепторы.        Беспокойство захватывало не только разум, но и тело. Минхо колотило судорогами, холод мурашками мерзкими морозно бежал по коже, впиваясь в нее ледяными шипами. И он, находясь один в хижине, вдруг почувствовал себя таким маленьким и жалким. Невластным над своей собственной жизнью, что, точно марионетка на ниточках, двигалась в такт жестокой судьбе, диктующей свои правила.        Это заставляло его чувствовать себя жалким. Ничтожным муравьем, на которого вот-вот наступит нога великана в деревянном сандалии.       Мысли ворохом жутким крутились в голове, сбивали с толку, туманя воспалившийся рассудок. Все сыпалось из рук, травы по ветру бежали, пеплом закручиваясь в воронки. Сегодня он не смог приготовить ни одного снадобья, лишь попросту истратил ценные ингредиенты.        Многочасовые страдания Минхо закончились лишь тогда, когда легкий стук в дверь ознаменовал чужое присутствие в его пространстве, открытой дверью скрипя на всю небольшую хижину. Взгляд тут же метнулся к лучезарно улыбающемуся самураю, что в руках держал сплетенный из редких полевых трав букет, перевязанный шелком алым.        Минхо лишь уши прижал к голове, взмахивая пушистыми хвостами.  — Чан-а, — ласка сорвалась с губ, словно само собой разумеющееся. — Ты пришел.  — Пришел, — твердит в подтверждение чужих слов, сокращая небольшое расстояние между ними, прежде чем осторожно вложить в тонкие пальчики пышный букет. — Как не прийти? Обещал ведь каждый день появляться.        Волна облегчения прокатывается по всему телу, пусть и не до конца смывает тревогу, осевшую солью на гладких камнях, поцелованных солнцем. Минхо выдыхает легко, рассматривая маленькие распустившиеся на тростинках цветочки.  — Глупый самурай, с тебя-то я обещание только одно взял. Все остальное ты сам придумал.  — А ты неужто против? Запрещаешь сердцу славного воина трепетать? — Чан пальцами щеки касается осторожно, обводя одними отпечатками невесомо линии на мягких щеках.  — Не смею. Мы ведь в этом похожи, как две капли воды. — Минхо к прикосновению ластится ближе, притирается к пальцам, к чужому теплу, что весь лед мороза сгоняет в миг. — Неспокойно мне сегодня. Сердце не на месте.        Брови Чана тут же выгибаются, к переносице линиями четкими стремятся, выражая беспокойство. Он губы пухлые поджимает, по шее мозолистыми пальцами скользит, испустив тяжелый вздох.  — Что тебя тревожит, лисица? Расскажи мне, — не напирает, скорее просто просит. Но о чем тут рассказывать? Минхо и сам не знал причин своего волнения, скорее просто что-то защемило в груди. — Раздели со мной свой тяжкий груз.        Пальчики по плечам ползут выше, кончиками зарываются в светлые корни, пока Минхо, освещенный уходящими лучами солнца, носом к носу близится, пушистые уши посильнее прижав к макушке, из-за чего они почти потерялись в копне густых волос.        Коготки неспеша ведут по коже, под хаори залезть стремятся, освежив самурая прохладой майского вечера. Чан не противится, позволяет легкой ткани скользнуть с плеч на деревянный пол, оставив его в одном лишь нагадзюбане, очертившим крепкие мышцы.  — Дурно, а от чего не знаю. Все слишком хорошо, разве так бывает?        Минхо руки стремится отнять, но Чан не позволяет, перехватывая ладони и поднося к теплым губам, чуть иссохшим от ветра, но все таким же нежным.  — Я знаю, что ты чувствуешь больше меня. Что видишь больше меня. Но все ведь правда хорошо сейчас, верно? Тогда стоит ли это твоего волнения? — голос разума в словах сочится ярко. Минхо не может к нему не прислушаться, невольно прижимаясь ближе, не оставляя между ними места. — Просто оставь все тревоги позади. Завтра будет новый день.        Любому другому Минхо давно бы уже вспорол пульсирующую вену на шее, но к Чану…к Чану он лишь жмется сильнее, губами горячими по шее ведет, пытаясь языком собрать приятный запах нанесенной ветром пыльцы. Самурай не возражает, руками умелыми скользит по изгибам, смыкает пальцы на талии, прежде чем по поясу совсем тоненького хаори скользнуть кончиками пальцев, ослабляя тугой узел.        Минхо подается чуть назад, с каким-то трепетом ожидая, пока воздушная ткань волнами скатится по его телу вниз, шумно прошуршав по полу.       Они редко предавались плотским утехам. В понимании их обоих не существовало секса, только занятие любовью, которое должно сближать, помогать им обоим чувствовать друг друга глубже, погружаясь в эмоции и чувства. Минхо был знаком с грубыми ласками и вульгарными действиями, но нежность — она была ему чужда.        Чан первый в его жизни мужчина, чьей энергией Минхо питаться не захотел. Ему было достаточно просто желать его, просто разгораться мягким пламенем страсти, что не смел жечь руки, только греть.        Чан с ним всегда был особенно осторожен, целуя шею и плечи, оставляя свои невесомые следы, которые забытыми чосонскими лилиями расцветали на полотне чистой кожи. Минхо рядом с Чаном чувствовал себя дома, на родной земле, где осталось его нутро и его свобода, носом лисьим зарывшаяся в широкое заливное поле.        У холодного воина, у серьезного самурая, что должен был устрашать и пугать, уста сочились лаской неземной, от которой девять хвостов рассекались вокруг, виляя в удовольствии. Под поцелуи горячие всегда хотелось подставляться больше, чувствовать их везде, откладывая заботы на второй план, когда-нибудь на завтра, на потом, пока сейчас, сейчас, смиренный воин ублажал лису, чья хижина в лесу была ему лишь одному и рада.        Губы бегут за губами, яркие бутоны по коже распускаются, влажными звуками наполняя небольшое пространство. Чан хорошо целуется, Минхо от этого тает, растекаясь разлитым из неплотно закрытого бутылка снадобьем, тягучим воском пропитывающим пол.       Охотно танцуя языками, клыками задевая чужую пухлую губу, лис, скуля от нетерпения и горящего пламенем алым внутри желания в руки самурая падает резво, позволяя подхватить себя, точно упавший в ладонь лепесток, с вожделением зарывшийся в родинки на шее.        Скрипнувшая кровать прохладой простыней встретила два разгоряченных тела. Нагой и уязвимый, Минхо не боялся открываться, раздвигая молоко длинных ног, подставляя пышность бедер под поцелуи, ведь с Чаном было не страшно. Он любовно помечал, зубами царапал совсем несерьезно, лицом вжимаясь, вдыхая запах меда. Сладость Минхо во рту слюной скапливалась, превращая сына ветра в голодного волка, по характеру напоминающего ласкового пса, требующего внимания. Лисы боятся собак, но Чан не тот случай. Другой. Он другой.        Все между ними получилось так спонтанно. Минхо перед глазами вместе с россыпью звезд видит сотни бесконечных вселенных, где их нити красные встречаются друг с другом, сплетаясь в крепкий узел, в нерушимую связь. Он не должен заглядывать дальше, но честность чувств рассказывает ему все сама, растекаясь гранатовым соком по внутренностям. Они друг другу предначертаны были, судьба решила так. Минхо её хочется на коленях благодарить, но удается лишь выгибаться хрустом на футоне, пока горячий рот охватывает его внизу.        Температура во всем теле поднимается, а бедра ловушкой смыкаются вокруг чужого гладко бритого лица. Чан урчит куда-то в кожу неразборчиво, носом вбирает больше воздуха, влагой скользя вниз по истекающему соком возбуждению. Минхо сладкий даже здесь, словно состоит весь из сахара, тающего карамелью на языке. Чану его выпить хочется досуха, присвоить себе, но без грубости, лишь с чувствами страстными, с жаждой отдавать взамен.        Реснички лисицы мелко дрожат, хвосты мечутся по простыням, сминая гладкий хлопок. Коленки в тряске давят на плечи, пока грубость пальцев с неприсущей им нежностью впивается в мягкую глину из плоти, оставляя невесомые отпечатки на каждом миллиметре. Минхо воет жалобно на это, скулит и стонет, прежде чем брызнуть цветочным соком на припухшие губы, вжав уши в смольную макушку.        Чан дает время излиться полностью, лепестками опасть на постели, распластавшись мехом белым. Он путь выше себе выцеловывает медленно, припадает к налитой груди, лаская упругие мышцы, пока на чужих щеках безбожно горят полоски, сверкая в полумраке комнаты с дрожащими свечами.        Язык обхватывает бусину соска, ласкает почти жадно, словно путник в пустыне, не державший во рту ни капли воды уже долгое время. Он с умелой строгостью воина доводит до взрывов созвездий в глазах, заставляя слезами упасть на смявшийся алебастр под взмокшей кожей.        У Чана большие пальцы, они хозяйничают внизу, нашедшие спрятанное за деревянной тумбой масло. Оно запахом приятным наполняет всю хижину, впитываясь в стены и соленую кожу.       Нежный и чуткий, он знает все точки, словно Минхо изучал каждую секунду своей жизни, смиренно припадая к его ногам безвольным рабом.        Мозолистые подушечки давят на стенки, движутся дальше, входят глубже, касаясь самой сердцевины, где цветок пускает больше всего сока, пыльцой разлетаясь по шальному ветру. Минхо голос надрывно ломает, спину до спазмов болезненных гнет, раздвигая бедра в стороны, распускаясь в цвете.        Лилия. Чан часто сравнивал его именно с этим цветком. В этом месте, во всем Ниппоне не было ничего и близко похожего на те цветы, которыми он звал хитрую лисицу, сопящую долгими ночами под боком. Там, на их общей родине, среди покоя волн и шума грозы, пэкхап набиралась сил, закрутившимися лепестками потягиваясь к уходящим лучам солнца.        Чан был тем самым солнцем, к которому лилия Минхо тянулась безвозвратно.        Новое шуршание простыней и непристойные звуки разлились бурной рекой. Чан не смел спешить, лишь медленно, лепесток за лепестком, расширял бутон, вторгался в изнеженное нутро, цветочным запахом пачкая себя. Его сильное тело с многочисленными шрамами нависало сверху, было крепкой скалой, нерушимой и надежной. Минхо хотелось на него опереться, хотелось за него зацепиться и не отпускать, пока его пыльца не въестся полностью в кожу стонущего ему на ухо самурая.        Когтистые пальчики тянутся по плечам, кровавыми полосами текут вниз, глубокими следами проникая под кожу. Минхо пытается добраться до нутра, размывая гранат по бледной рассеченной спине, пока ноги плотным кольцом обнимают талию, скрестив лодыжки за спиной.        Где-то вдалеке слышатся раскаты грома. Грома ли? Минхо не знает, когда чувствует тряску по земле. Ему это сейчас не важно, он все это не знает и не терпит, вжимаясь в чужое тепло всем своим нутром, рассыпающимся в пыль.  — Люблю тебя. Люблю, Минхо, никогда никого так не любил, — Чан шепчет почти в бреду, бесцеремонно и порочно вбиваясь в податливое тело. — Соблазн это твой или нет — мне плевать. Моя судьба тебя любить, лиса.        Слезы безбожно застилают глаза. Минхо не видит ничего перед собой, вжимаясь алеющими щеками в изгиб между шеей и плечом, пытаясь на секунду вновь прозреть. Губы дрожат, изгибаются в улыбке, пока клыки сверкают бледно, а тело просится вперед.  — Тебе единственному можно. Люблю тебя, мой самурай, — задыхаясь шепчет рвано, глотая собственные стоны. — Не покидай меня никогда. Я лишь тебе могу доверять.  — Люблю. — надрывный всхлип Чана потерялся в пушистом мехе, прилипшем к влажной коже.  — Люблю. — вонзился ласково клинок из слов куда-то прямо в сердце, пока первая лилия распустилась где-то на берегах восходящего Чосона.        Ночь длилась долго. Дольше, чем обычно. Но только за рассветом не пришло ни радости, ни успокоения. Минхо был прав от начала и до конца — все не может быть так хорошо. Не с ними. Не в этой жизни. Не сейчас. 

***

      Война пришла с востока. К ней никто был не готов. Но самым отвратительным во всем этом было то, что они, уроженцы только-только набиравшего силы Чосона, были на стороне агрессора, бесцеремонно ворвавшегося на чужие земли.        Минхо узнал от Чана, вернувшегося вечером с клинком наперевес. Он рвал и метал, срывал свою глотку, обещая скорее самого себя убить, чем воевать на стороне японцев, бессовестно убивавших невинных людей, разворовывавших земли и лишавших их того, что по праву принадлежало им — суверенности. Его суверенности тоже. Их.        Это было страшно. Минхо всего выворачивало наизнанку, пока он безмолвно рыдал, вслушиваясь в гневные комментария Чана на прорезавшемся хангыле, что бранью стекал по его устам. Он не из тех, кто легко разбрасывался словами, и это было жутко. Ведь его сокрушения о том, что он пойдет на бой с самураями, отстоит свой народ, заставляли Минхо сходить с ума, лишаясь остатков рассудка, что сквозь пальцы утекали быстрее песка.        Он умолял. Никогда в своей жизни он не падал перед людьми на колени, никогда не просил чего-то так жалостливо, пытаясь убедить хотя бы выслушать. Он молил Чана ничего не делать, молил его просто скрыться, не подавать знаков, что он чужак, не сметь делать глупостей, ведь японцы, жестокие изверги, изнурявшие Чосон долгими годами, ни за что не стали бы к нему милосердны. Разорвали бы на куски, уничтожили и втоптали остатки в грязь, ни одарив даже граммом уважения за доблесть и благородство, текущее в крови не самурая — гапса.        Он знал, что Чан его не услышит. Он слушать даже не захотел, отрезая любые возможности Минхо его вразумить, бежать туда, где их не найдут, где они смогут просто жить. Он не был трусом, они знали это оба, но только один из них к этому был не готов.        Минхо однажды уже потерял близких ему людей, что были для него всей жизнью, семьей, товарищами, любимыми. Он не готов был терять вновь, не готов был расстаться с тем ощущением тепла, с той любовью и нежностью, что Чан подарил ему на короткий промежуток времени, заставив от себя стать зависимым. Он был не готов его потерять.        Но он знал, что это бесполезно. Что он не сможет сдержать ветер, порывами несущийся навстречу острым скалам. И все, что ему оставалось, это лить горькие слезы, уговаривая Чана хотя бы позволить ему пойти тоже, схватиться за руку покрепче, направить в бой, придав силы. Конечно, Чан ему не позволил, наказав бежать туда, где безопасно. В Хуася. Там, где помогут и встретят, не лишив головы.        Но разве мог он? Мог ли бросить того, кого так сильно полюбил? Мог ли оставить его одного?        Он ему пообещал. Пообещал не искать, пообещал по пятам не ходить, не следовать. Пообещал убежать, унестись лисой к океану, уплыв с ближайшим шальным судном. Да только соврал. Соврал, выждав и после двинувшись вслед за воином, что чужое оружие в руках сжимал с ядовитой ненавистью. Минхо, весь его эмоциями пропитанный, ненавидел тоже. Ненавидел, желая отомстить.        Чан был его быстрее. Чан был его сильнее и способнее, мастерски владея клинком в бою. Он крушил и метал, разрубал самураев на лоскуты, не оставлял от них ничего живого, пока крестьяне в страхе прятались по домам, наблюдая за створками за кровавой картиной.       Он весь кислотой плескался вокруг, уничтожал все живое рядом, не оставляя ни единого шанса на то, чтобы встать. Он был жестоким. По-настоящему корыстным к тем, кто вновь посмел осквернить его родину, ступить на её земли своими грязными сандалиями, опорочив великую династию, что совсем недавно увидела свой свет.        Он не щадил даже тех, кто умолял. Не щадил тех, кто твердил о жене и детях, о семье, что нуждалась в кормильце. Ненависть затмила ему глаза и грязной копотью покрыла некогда чистое сердце, утонувшее в грязной луже. Он беспристрастно двигался вперед, рассекая лезвием катаны плоть, обливаясь алым, купаясь в крови врагов, что во взгляде его ни на секунду не увидели жалости.        Он был беспощадным. Не таким, каким был с Минхо. Не тем любящим мужчиной, что теплом ладоней скользил по коже. Не тем человеком, который открыл себя чистым. Минхо это чувствовал. Чувствовал, и все равно любить его готов был любым.        Судьба шептала в лисьи уши, что воин совсем скоро падет, что его глупая жалкая жизнь вот-вот оборвется, черной нитью заменяя красную. Минхо молил ее подождать, дать ему возможность помочь, исправить все это, увести Чана дальше от неизбежного. Увидеть его хотя бы ещё один чертов раз. Он бежал по полям, шел по кровавым следам, пытаясь выиграть у жестокой хозяйки времени ещё один шанс. Ещё один последний шанс.        И когда ноги совсем устали, когда сил бежать больше не осталось, Минхо по запаху сочащемуся с ран узнал того, за кем так сильно пытался угнаться.        Вокруг лежала куча трупов. Клинки припали все к земле, а средь них, в кровавой луже, держась за правый бок, был его славный воин, смотрящий в небо, где тучи спрятали золотой диск, лишив глаза возможности узреть последние лучи.        Колени стерлись моментально, когда Минхо припал к земле. Своими нежными руками он дотянулся до лица, поглаживая кожу, что с каждой секундой остывала все больше.        Чан, за пеленой в глазах потерянный, узнал нежные руки сразу, ластясь к ним лицом, вжимаясь носом, желая втянуть как можно больше породнившегося запаха, от которого сочащаяся рана болью адской давила не так сильно, позволяя хотя бы на мгновение забыть, что битва, в которую он ввязался сам, для него с самого переступления порога лесной хижины была проиграна.        Минхо склонился над бледнеющим лицом, роняя горечь теплых слез на кожу, впитываясь солью в мертвеющие поры. Чан почти не видел, но отчетливо слышал, как лисьи уста читают мантры, поют заговоры, пытаясь затянуть смертельную рану, объятую кровью и агонией, сковавшей все крепкое мужское тело.  — Идиот. Идиот! За что ты так со мной?! Я просил тебя уйти со мной! Я просил тебя меня не покидать! — Минхо кричит, трясет почти не реагирующего Чана за плечи, что лишь ломается на легкую улыбку, приподнявшую дрожащие уголки губ. — За что? Почему ты так поступаешь? Пожалуйста, Чан, я не могу тебя потерять. Не тебя. Не снова. Ты обещал!  — Ты- Ты мне тоже обещал. Обещал уйти, обещал…спастись… — Минхо в стыде жмет уши, срывается на истеричный плач, когда Чан уличает его во лжи, сжимая ласково горячую ладонь. — Уходи. Уходи, Минхо, пока не поздно.  — Нет! Нет, замолчи, перестань! Я не брошу тебя слышишь?! Я не брошу тебя… — голос ломается на словах. Минхо не может ни слова вымолвить нормально, скуля и еле слышно умоляя Чана остаться. Побыть с ним ещё немного, слушать его голос и не засыпать. Быть рядом. — Пожалуйста, не бросай меня. Не бросай, Чан-а, ты мне нужен. Очень сильно нужен.        Кашляющий смех вырывается из глотки, за ним на подбородок брызгает и кровь, которую Минхо пытается стереть, жалобно прижимаясь ближе.        Ледяная ладонь касается его щеки, ласкает кожу с трепетом, пересекаясь глазами, сплетаясь душами. Они оба знают, что это конец. Только один из них всё ещё не готов это осознать. Никогда не будет готов.  — Я люблю тебя, Минхо. Люблю и отпускаю, — шепот перетирает засохшие губы, слезы срываются с затянутых пленкой глаз. — Я найду тебя когда-нибудь ещё раз. Найду, если так решит судьба.        Всхлипы душат. Минхо в агонии бьется не хуже, мечется и рвет на себе волосы, срываясь лисьим криком, пока Чан постепенно разжимает его руку, прикрывая совсем уставшие от этой бренной жизни глаза. Теряясь в боли от любви, которую сегодня потеряли оба. — Нет. Нет, нет, нет, ты не можешь! Ты не можешь бросить меня вот так! Чан!        Последний вздох срывается с побледневших уст, когда шепот лисий уносится ветром, оставаясь недосказанным «люблю». Тем, какое больше никто никогда не услышит. Тем, которого больше никто никогда не будет достоин. Тем, которое под проливным дождем и ревом грома умрет сегодня тоже, отдав земле свое последнее тепло.        Под гнетом ливня, под шум сандалий по грязи, под стук клинков и крики ветра, лиса осталась рядом с телом, что потеряло все тепло. И только мантра с уст слетела:  — Ты не найдешь меня ещё раз. Теперь искать «нас» буду я.        Судьба бывает слишком жесткой до тех, кто много потерял. 

***

 Ваш кофе, — тонкие пальчики осторожно ставят небольшой картонный стаканчик с маленькими рисунками на стойку, лучезарно улыбаясь мужчине перед собой. — Подписать вам?  — Подпишите, почему бы и нет, — мужчина неспешно достает черную блестящую кредитку из картхолдера, прикладывая её к пропищавшему несколько раз терминалу, что уже через пару секунд загорелся яркой галочкой, оповещая о том, что платеж успешно прошел. — Кристофер Бан Чан.  — Ох, какое длинное имя… — молодой бариста несколько несдержанно озвучивает пробежавшую в голове мысль вслух, после чего стыдливо прячет щеки, уведя лицо вниз, пока пальцы, удерживающие перманентный маркер, чуть задрожали, выводя буквы на шуршащем картоне. — Не подумайте, оно красивое. Вам очень подходит.        Кристофер тихо смеется, легко кивая головой и пристально наблюдая за каждой осторожно выведенной буквой, чернилами пропитавшей его стаканчик с айс латте.  — Благодарю. Вы, наверное, первый, кто это сказал.  — Ой, серьезно? Почему?  — В Корее не шибко любят заморские имена. Особенно такие длинные, поэтому чаще всего мое полное имя даже не используют, — он пожимает плечами, сталкиваясь взглядами с чуть зависшим бариста. — Ни то что называют красивым.        Юноша понимающе кивает, наконец заканчивая и осторожно передавая прохладный стаканчик в большую ладонь.  — Всегда найдутся исключения, верно? — он улыбается легко, пусть и чуть порозовевшие щеки выдают его с потрохами. — Ваш айс латте. Хорошего дня!  — Спасибо, и вам, — развернувшись, Чан уже собирается уйти, почти доходит до выхода, но в последний момент все же останавливается, заглядывая себе за плечо. — А как вас зовут?  — Меня? Э… — бариста вновь слегка тормозит, прежде чем приходит в себя, забавно помотав головой. — Ли Минхо. Приятно познакомиться.        Он уважительно, пусть и несколько взволновано, кланяется, чем заставляет Чана захохотать, сверкнув прорезавшейся на щеке ямочкой. Такой очаровательный бариста, правда.  — Взаимно. Надеюсь, ваш кофе такой же яркий по вкусу, как ваше имя.        После этих слов, мужчина наконец удаляется из кофейни, оставляя молодого человека глупо краснеть за стойкой, ещё какое-то время смотря ему вслед.        На следующий день, прийдя в кофейню в то же время, Чан несдержанно признается:  — Если честно, я терпеть не могу кофе. Не знаю, почему меня потянуло зайти сюда и что-то купить, — честно выпалит на одном дыхании, впихнув руки в карманы. — Но ваш был, на удивление, вкусным.  — А…я, кажется, как раз забыл добавить вам вчера порцию кофе… — признается в ответ Минхо, неловко опустив горящее лицо вниз. — Рад, что понравилось…?       Чан только посмеется ему в ответ, закажет снова айс латте без добавления кофе, что, если честно, полное извращение. А потом с довольной улыбкой уйдет, рассматривая буквы на стаканчике, как и маленькую лису с девятью хвостами, красующуюся рядом.        После сам и не заметит, как начнет приходить каждый день, как позовет на первое свидание, почти потеряв сознание от чужого поцелуя в щеку.        Но все это будет потом. Тогда, когда девятихвостая лиса, однажды давшая обещание, все же признается, что нашла своего воина уже давно.       Ведь если дорога твоя с кицунэ пересеклась однажды, пути назад от нее тебе уже не будет.
Примечания:
118 Нравится 8 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (8)