Разделяй и властвуй, досаждай и пьянствуй.
3 февраля 2026 г., 01:20
Примечания:
Тгк: https://t.me/DlageorGlade
ПБ включена.
Илье нравилась власть, нравился контроль, нравилось это циничное, но такое значимое чувство правильности, что возникало при ощущении силы возможностей.
Ему было хорошо, зная, что такого непоседливого засранца, как он, в школе не могли привлечь. Почему? Потому что его отец имел власть, будучи важным и уважаемым лицом.
И, может, Илью не ставили на учёт из-за мелких краж на спор, не ругали лишний раз учителя и не отводили к директору за рваные джинсы, ему всегда прилетало от вездесущего родителя, ведь это, сам Илья, — позор семьи, грязное пятно на белом полотне с орденами и медалями.
И это тоже происходило, потому что Розанов-старший имел власть.
Власть над Ильёй.
Но он вырос. Стремительно прибавил в росте, расправил плечи, ощутил колючую щетину на подбородке.
Стал старше незаметно для себя и также незаметно приобрёл черты того, на кого в давнем детстве хотелось равняться, а в подростковые годы желалось только рьяно ненавидеть.
Сейчас было нечто смешанное, но отрицать видимые схожести с отцом было также глупо, как и говорить, что Шейн Холландер — не самый, блядь, вежливый канадский мальчик, чьи веснушки рассыпались очаровательным ореолом звёзд на щеках, а мягкий французский не затекал в уши патокой.
К слову, об этом утомительно-скучном и ужасно непривлекательном парне, что любезно сосал у Ильи сейчас.
И о контроле.
Розанов любил это. Любил брать и не отдавать, получать так много, как ему могли дать, а если не давали — забирать. Грубо, резко и властно, ведь он сам хозяин. За спиной больше нет ненавистной тени, чьи ладони сжимали грубый ремень. От этих отпечатков прошлого только несколько неровных шрамов на спине, что почти затерялись с течением годов.
Холландер раздражал. Так сильно, как, наверное, этого не делал никто.
Почему?
С ним было интересно.
Интересно настолько ярко, что смысл в обожаемом контроле просто терялся. Рассыпался на крошки и утекал сквозь пальцы, потому что Шейн... Это Шейн.
Он тоже упёртый и несносный, но такой нежный и горячий, что Илья на подсознательном уровне считал его, блять, хрустальным. Не может Розанов позволить своей нечистой репутации запятнать милого канадца, но там спортзал, маленькая сценка гонки, жадный водопой, чуть позже реклама, душ и... 1410.
Возможно, это могла бы быть просто небольшая неудача, мелкая ошибка, которая никогда больше не повторится, и воспоминания о ней завалятся куда-то в коробку с уроками математики и литературой на лето.
А потом они переспали.
Это было грязно, это было резко, это было так желанно и отвратительно нежно.
Потому что не мог Илья позволить себе разделять и властвовать. Не мог позволить этому яркому, почти светящемуся от переполняющих светлых эмоций и типичной правильности витражу пойти трещинами и разбиться. Из-за него.
Его совесть задушит его ночью подушкой.
Или полиэтиленовым пакетом.
Разницы в методике никакой, суть остаётся одна — он не мог.
И это...
Пугало.
Страх для Ильи не был чуждым, никто из людей не мог не бояться, просто выказывать это было тошнотворно слабохарактерно для Розанова.
Выученный своим гордым родителем, человеком, работавшим в системе, Илье было строго запрещено лишний раз быть слабым. Размазывать сопли и слёзы ему, как любому пацанёнку, не хотелось. Не хотелось, чтобы кликали плаксой, чтобы называли трусом и не общались за пару невинных капель.
Но больше всего не хотелось быть сильным, когда отчаянно нужно побыть слабым.
Когда образ непорочной и идеальной, такой весёлой, разрушился. Остался только бледный силуэт на каталке, пустые блистеры таблеток и пустота. Не в комнате, не в доме, а за грудной клеткой.
И не важно, сколько тебе — двенадцать, семнадцать или двадцать с лишним, — пусто там будет большую часть времени. Заливай туда алкоголь или никотин, может, что по тяжелее, глухое «ничего» там так и останется бездонной дыркой, словно выжженной на коже и внутренностях.
Потом там, конечно, поселился один назойливый засранец, что довольно повесил на нём флаг, словно на завоёванной башне, и залатал эту бездну своей мерзкой любовью.
Илья приник и в ответ облюбовал миловидного канадца, чего уж умалчивать, но давайте вернёмся к основной теме. Слишком часто отвлекаемся на привлекательных канадских мальчиков.
Розанов правил.
Правил везде — на льду, тренировках, в рекламах и на интервью, когда английский стал меньшей преградой. А ещё в постели.
Ему нравилось раздвигать, брать, трахать.
Это было горячо, властно и приятно до чертиков.
Ему нравилось слушать стоны, просьбы и срывающиеся мольбы.
А когда это всё было в купе с идеальным парнем, чьё взмокшее лицо с веснушками так часто мелькало на телевизоре, было более чем шикарно.
Но Илью поглощало чувство неправильности.
Ощущение фальшивости.
Тошнотворности этой лжи.
Ему хотелось смыть с себя эти руки, будто постыдный секрет, о котором молчать было невыносимо, потому что... Хотелось. Хотелось доказать и показать — Илья Розанов любит. Такой мудак может любить открыто и преданно, чтобы утереть нос каждому, кто заикался о его напыщенном образе ловеласа и разнообразии половых партнёров. Хотелось увидеть лица каждого и каждой, когда громко прозвучит нечто глупое, но честно сообщающее о его связи с Шейном, мать его, Холландером.
Такой громкий вздор, почти оскорбление всего хоккея, на который Илья готов был плюнуть, но остаться рядом с Шейном, как позорно преданная собачонка.
Он — властный, необузданный и резвый — прицеплен за поводок к этому парню.
Любовь сделала его неприятно, но так сладко слабым.
И когда Холландер доводит его до головокружительного оргазма своим ртом, Илья думает, что власть — не то, чего ему хотелось.
Ему не желалось славы, признания и призов.
Вернее, конечно, блядь, хотелось. Жажда в медальке с циферкой «один» всё ещё присутствует, но когда стоял выбор между вечной похвалой и Шейном, выбор был более чем очевиден.
Илья падает на кровать, прижимая ладони Холландера к своей груди. По телу расползалась приятная истома. Он по инерции раздвигает ноги, чтобы Шейн мог удобно устроиться меж них, и стонет, когда чужие губы скользят по шее.
Ловкие пальцы, так жёстко сжимающие обычно клюшку, перебираются к шее и подбородку, аккуратно касаясь лица и скул.
— Мне остановиться? — с придыханием спрашивает Шейн, размыкая раскрасневшиеся губы, потому что знает: Розанову бы ванну и стакан водки, а не уморительный секс после мучительного интервью, матча и сладострастного минета.
Илья не имеет сил ответить, хотя так хочется попросить ещё и, боже правый, больше. Грубее. Жестче.
Он может только вцепиться пальцами в чужие плечи и призывно потереться о чужой пах, ощущая эрекцию сквозь тонкие боксеры.
— Блядь, Илья, — голос Шейна, севший от долгого спора на парковке, что закончился где-то на пороге квартиры, перетекая в бесконечные поцелуи, ощутимо вязкий, поглощающий Илью полностью, заставляет хотеть ещё и ещё.
Розанов дергает тазом вверх резче, быстрее, дабы разозлить и раззадорить Холландера сильнее, видеть, как губы поджимаются, а терпение истекает, как песок в старинных часах.
Шейна не хватает и на тридцать секунд. Он снимает бельё торопливо, почти неуклюже, и откидывает его куда-то далеко, к остальной куче вещей.
Крупная ладонь обхватывает два члена, надрачивая медленно, так сладострастно хорошо, когда Илья внезапно ухватывает его запястье и останавливает. Взгляд Шейна сразу пытается найти причину такого движения на лице Розанова, но он жмурит глаза и отрицательно качает головой.
Шейн укладывается рядом, притягивая поджарое тело парня ближе, обхватив его за талию, и впечатывается губами в висок.
— Что-то не так? — негромко спрашивает Холландер, боязливо оставляя поцелуи ещё и ещё, пытаясь полностью расслабить тело рядом.
Илья сконфуженно кивает, а, встречая обеспокоенный взгляд, старается внятно сформулировать своё постыдное желание.
— Я всегда сверху, — начинает он задумчиво, совсем тихо, но Шейн не прерывает, лишь внимательно слушает, словно негромкие путаные слова на английском — всё, о чём он способен сейчас думать. — Мне нравится это. Нравится трахать тебя, — его губы кривятся в нахальной ухмылке, но в таком состоянии выходит слишком доброжелательно. — Но я хочу... Попробовать. Попробовать наоборот.
Илья звучит так, словно иностранные буквы разбежались, не желая образовываться в ясные слова, но Шейн понял и без замедления принял серьёзный вид. Розанов почти залился смехом. Холландер имел уморительную способность быть деловым даже в постели. Даже с красными щеками и припухшими губами.
— Ты уверен? — Шейн знал, что Илья не пробовал быть снизу, но также знал, что он пытался себя растянуть. Вышло неловко, как Розанову казалось, нелепо и совсем глупо, но Холландер тогда кончил бурно, сжимая член по другую сторону экрана, находясь в Оттаве, когда Илья был ещё в Бостоне и имел, быть точнее, всё ещё имеет наглость открыто и подло дразнить его во время неминуемой разлуки.
Розанов кивнул, но настойчивый взгляд Шейна явно требовал несколько большего, чем простого взмаха головы.
— Да, Шейн, блять, я хочу, чтобы ты меня трахнул, — злобно прошипел Илья, хмурясь так недовольно, словно Холландер совершил зло вселенского масштаба. К примеру, обыграл Илью несколько матчей кряду. Ужасный кошмар Розанова. Но он был бы горд.
До «ужасного и самого большого кошмара Ильи Розанова» ещё далёко, поэтому он отзывчиво стонет, когда Шейн целует его так самозабвенно, будто эту возможность вот-вот заберут — вырвут с корнем, оставив сердце болюче кровоточить и трепыхаться в попытке вернуть тот влюблённый флёр, но Илья знает.
Знает и помнит это чётко, чётче собственного имени.
Их «ничто» — это всё. И это навсегда.
Холландер дышит часто, упираясь лбом в чужую грудь, и, словно пытаясь осмыслить всё, явно подбирает слова.
— Ты невероятный, — наконец говорит он, а Илья замирает от этого тона, словно человек озвучил нечто такое обыденное и очевидное, но не может ничего с собой Розанов поделать, чувствуя, как органы внутри поджимаются от такой откровенной и ничем неприкрытой похвалы.
Он мычит, протяжно и мученически, растягивая гласные, когда Шейн снова берёт его член в рот. Извивается под ловкими руками, как змея, и тут не к месту вспоминается образ странноватой ползучей твари из скучной книжки Шейна. Илья тогда ткнул пальцем в «наскальный» рисунок и спросил грубоватым, но любопытным тоном
— Что за чёрт?
Холландер не сдержал смешок от такого детского интереса и раскрыл книжку шире:
— Уроборос. Змея, что кусает себя за хвост, — Илья не может доказать, но знает, что Шейн еле сдержал себя от звонкого хохота после его ошеломлённого взгляда, — она обозначает многое, но здесь, — он приподнимает книгу, — говорится именно о единстве противоположного, перерождении и возрождении. — Сейчас Шейн правда не отказывает себе в весёлом удовольствии смеха, вдоволь хохоча с очень недоумённого лица Ильи. — Много английского? — Невинно спрашивает эта наглая канадская морда. Розанов заткнул его настырным поцелуем, но позже раздумывал об этом, разморенный чужими губами.
В чём-то он понимал Уроборос. Змея, гонимая жадностью, желанием получить так много, проглотить больше дозволенного, кусает сама себя, словно с ноткой иронии, намекая: всё существующее не получить.
Илья находит в данный момент это больше бессмысленным, чем мудрённым, но смелости неведомый образ рисованной змейки даёт.
Он не проглотит больше себя и не прыгнет выше головы, у всего есть границы, и какой-то секс в принимающей позиции не сделает из него слабака.
Розанов успокаивается полностью к тому моменту, когда влажные от смазки пальцы касаются входа, аккуратно распределяя полупрозрачную жидкость. Шейн задирает голову, смотря чётко на Илью. Он тщетно пытается поймать его взгляд, когда, приподнимая его за бёдра, говорит без толики прошедшего смущения от напора Розанова:
— Посмотри на меня. — Илья послушно смотрит, готовый метаться, биться и нелепо ворчать в подступившем смущении. Он ощущает, как в поясницу упирается подушка, что Шейн заботливо уложил туда, зная, как неприятно может ныть тело после всех манипуляций, и Розанов честно еле держится, чтобы не спрятать покрасневшее лицо в мятых простынях.
Это муторное дело, Илья это знает, но, находясь в противоположной позиции, время ощущается несколько по-другому.
Шейн осторожен, мягок и нетороплив. Он не изводит его тягуче медленной растяжкой, как откровенно любил это делать Илья, но и не позволяет грубости или страсти быть слишком резким с таким открытым сейчас Розановым.
Илья почти тает и хнычет.
Плавное, горячее чувство разливается по телу, исходя из груди. Эта непомерная нежность слишком живая, слишком настоящая, слишком хорошая. Розанов даже не уверен, что достоин её.
Глаза Шейна расстилаются бескрайним океаном, тёмным и пылающим.
Стараясь смотреть в них, Илья сомневается в своих мыслях.
Нерасторопные движения всё ещё болезненные, до точности выверенные, пусть и неприятные. Но Розанов лишён терпения, пожалуй, во всех его грёбаных смыслах и плоскостях. Он кусает губы так жадно, словно боится и пискнуть, вьётся и мечется по постели, еле сдерживаемый ладонями Холландера.
Шейн шипит на него спустя пару коротких секунд:
— Ты даже тут такой жаждущий?
Илья не соображает, делает это ужасно плохо и непозволительно медленно, но лёгкую насмешку и намёк на их извращённое соперничество улавливает как по мановению.
— Когда дело касается тебя, я самый алчный человек на планете, — тон его туманный, словно опьянённый, но довольные нотки не уходят от ушей Шейна, и он негромко усмехается. Илья чувствует, как количество пальцев увеличивается, и протяжно мычит: — Господи, пожалуйста, Веснушка.
Это почти странно — говорить на русском, — если не слишком желанно и в то же время неважно сейчас. По лицу Холландера видно крутящиеся шестерёнки, попытки вспомнить те скупые буквы и складывающиеся из них слова, но до темы внешности они с Ильёй в этом весёлом — мучительно весёлом — изучении не дошли.
Шейн с громким хлюпаньем достаёт пальцы, очерчивая кончиками сжимающийся сфинктер, и внимательно глядит за Ильёй — его реакцией, которая не заставляет себя ждать.
Стон громкий, несдержанный, и Шейн выглядит до отвращения довольным. Будь Илья в другом положении хоть чуть-чуть, разразился бы смехом от чужой гордости или стыдом от собственной слабости, но сейчас было лишь одно на уме.
Как же хорошо.
Это чувство пронизывало его от кончиков пальцев до макушки, разражая в груди непомерную, тёплую массу, которую влюблённые парочки называли гаденьким «любовь».
Илья был слишком жёстким и мудаковатым для чего-то такого... Возвышенного.
Он не говорил, что не был достоин этого(ложь), просто далёк. Всецело далёк от мира, витающий где-то в мечтах и сумбурных образах фантазий, но включён, не очень-то желанно, и посвящён в грубость и бестактность мира, как никто другой, отчего не пользоваться дарованными знаниями во благо себе становится труднее, чем хотелось бы.
Это могло бы быть страшно, но было слишком развратно и высоко. Намёк на возвышенное чувство любви для трусливого чувства, что расползалось от ледяных кончиков пальцев и проникало глубоко под кожу, пропитывая кровь. Сейчас было слишком жарко, чтобы думать о надвигающемся холоде.
Первые движения осторожны. Илья пытается вспомнить, как сам обращался с Шейном в тот долгожданный день. Это было слишком быстро, но в голове чётче желаемого отразились опечатки, образы горячей ночи.
Распростёртый, такой вызывающе невинный Шейн, щёки которого в тот вечер покрывали не только веснушки, но и плотный слой румянца, а глаза, застеленные бесстыжим желанием, ни в единой мере не отражали поддерживаемого телом образа ангелочка.
Илья подумал, что сейчас выглядит, наверняка, нелепо. Слишком слабо. Вывернуто наизнанку и брошено в ноги — не как трофей, не как подношение, а просто сухой факт, очередной, слишком постыдный показатель слабости.
Это было приглушённым шёпотом в подсознании, такой же очевидной мыслью, как и голубизна неба.
Только была одна маленькая, почти незначительная загвоздка — рядом с Шейном он был как грёбаный дальтоник.
Холландер всегда стремился к успеху и даже тут, более того, сейчас он открыто преуспевал в том, чтобы сломать четвёртую стену, которую так старательно возводил Илья, идя против всей своей бренной сущности, вопящей об этом вопиющем невежестве, в лице самого Розанова.
Шейн, как всегда идеально, выбивает из него эти мысли, как и громкоголосый стон, слишком легко.
Удовольствие накатывает, загребая его в крупные ладони волной, омывая тело смесью странных, укоренившихся тёплых чувств где-то под грудиной и горячим, слишком обжигающим возбуждением.
Боль жжёт, давит изнутри, но Илья проглатывает её так жадно, что ощущает горький вкус на языке, требовательно моля ещё и ещё, подмахивая бёдрами на уверенные, стойко размеренные и неторопливые толчки.
Илье хочется жалобно взмолиться, просить больше и сильнее, чтобы было ощутимо остро, но не чувствует своего тела. Вместо него в кожаной оболочке только бурлящая похоть, что издавала протяжные вздохи и стоны, стоило Шейну сильнее толкнуться или коснуться там, где особенно приятно.
Долго, конечно, оба не выдерживают.
Холландер не хрустальный, нет, и моментами не такой уж слепой. Напор нарастает, отчего нежный секс превращается в откровенный трах — и Илья только рад. Рад, выстанывая чужое имя, когда член брызгает густой и вязкой спермой, а осознание того, что он кончил без рук, накрывает следом после оргазма.
Шейн совсем скоро наваливается на него сзади, фамилия Ильи так правильно сходит с его губ, и Розанов беспечно целует его.
Он не думает о том, сколько прошло. Тела всё ещё горячие, сохраняя тепло друг друга и впитывая его в себя, но страсть и пошлый жар покинули их. Шейн внимательно смотрит на него, умостив голову на чужом плече и бездумно водя пальцами по чужой груди, вечно цепляясь за нелепого медведя.
Он чувствует, что тишина гнётся под их спокойствием, но становится, казалось, более чуткой, когда Илья начинает говорить.
— Это было странно. — Шейн вскидывает бровь так недоуменно, будто Розанов признал, что это было... Слишком чересчур. Заметив лёгкое замешательство, что грозило обыкновенным недопониманием, добавил ёмкое: — Но хорошо. — Расслабленная улыбка тут же украшает губы Шейна, и Илья, не поленившись, сцеловывает её.
Он не чувствует себя сейчас властным или контролирующим что-либо, кроме собственного приглушённого дыхания, что ритмом отзывается с чужим.
Он не чувствует себя непостижимо слабым, даже когда последствия первого раза заставляют его недолго ерзать по постели.
Он чувствует одно — любовь.