***
Дорога от аэропорта до отеля прошла в туманной, сонной дымке. Феликс, просыпаясь урывками, видел мелькающие за окном автомобиля экзотические вывески, стройные пальмы, пёстрые толпы на улицах. Его рука была намертво сцеплена с рукой Хёнджина на центральной консоли. Альфа был внешне спокоен, почти замкнут, сосредоточен на дороге, но его большие пальцы время от времени совершали медленные круговые движения по коже Феликса, будто проверяя, здесь ли он, своё ли это. Отель был именно таким, каким его, без сомнения, задумал Хёнджин: белоснежный, безупречно стильный, абсолютно приватный. Их вилла с собственным бассейном и прямым выходом к приватному пляжу тонула в буйной зелени тропического сада. Но всё это великолепие — бирюза воды, запах плюмерий, шепот океана — прошло для них как в тумане, лишь фон для того напряжения, что висело между ними. Щелчок автоматически закрывающейся за ними тяжёлой деревянной двери прозвучал в тишине громче любого слова. Это был звук падающего засова. Звук конца одного мира и начала другого, где были только они. И правила в нём диктовал альфа. Ещё эхо не успело затихнуть в просторной, прохладной прихожей с высокими потолками, как Феликс был прижат спиной к стене. Не к обоям, а к самой прохладной, гладкой штукатурке. Хёнджин навалился на него всем телом — тяжёлым, твёрдым, непреодолимым, как лавина. Глаза его горели в полумраке. — Весь рейс, — прошипел он ему прямо в губы, и его дыхание было горячим, быстрым, пахнущим мятой и чем-то тёмным, животным. — Весь рейс, солнышко, я только и думал, где и как я возьму тебя в первый раз здесь. Из какой стены ты будешь выскребать своими ногтями моё имя. И в какое зеркало будешь смотреть, когда я буду входить в тебя. Он не целовал его. Он поглощал. Это был поцелуй-захват, поцелуй-заявление прав, поцелуй-наказание и награда одновременно. Его губы были жёсткими, требовательными, язык — властным, не оставляющим выбора. Его руки не ласкали, а разоружали, сметали преграды. Пуговицы на тонкой льняной рубашке Феликса отлетели с тихим, но отчётливым треском. Шов на дорогих шортах не выдержал одного резкого, точного движения. Одежда падала на тёмный полированный пол бесшумно, как падали последние барьеры. Феликс не сопротивлялся. Он отдавался этому неумолимому потоку, растворялся в нём. Его тело, ещё не очнувшееся от перелёта, уже плавилось от нового, куда более интенсивного и осознанного жара. Он помогал, насколько мог, сбрасывая с себя остатки ткани, пока не остался стоять босиком и абсолютно голым перед своим все ещё одетым альфой, чувствуя, как мурашки бегут по коже от контраста прохладного воздуха и пылающего взгляда. Хёнджин отступил на шаг, его взгляд, тяжёлый, оценивающий, владельческий, медленно, как луч сканера, проплыл по каждому сантиметру обнажённой кожи. Феликс чувствовал, как под этим взглядом загорается каждая клеточка, как соски наливаются и твердеют, привлекая внимание. Затем, не сводя с него глаз, Хёнджин сбросил с себя одежду. И Феликс, как всегда, замер, поражённый. Не просто силой или красотой, а той совершенной, дикой мощью, что исходила от него. Он был как утёс, как скала, и Феликс был готов разбиться о него. — Видишь себя? — спросил Хёнджин, его голос был низким и бархатным, как сама тропическая ночь за огромными окнами. — Видишь в этом зеркале, как твоё тело ждёт меня? Как оно уже дрожит? Он развернул Феликса лицом к огромному, в полный рост, зеркалу в золочёной раме, что висело в прихожей. Их отражение застыло в стекле, сюрреалистичное и невероятно эротичное: хрупкий, бледный, почти сияющий Феликс и мощный, смуглый, как из бронзы, Хёнджин позади. Его руки — тёмные, сильные ленты на светлой, тонкой коже. — Смотри, — приказал альфа, и его руки скользнули вниз, обхватывая бёдра Феликса, пальцы впивались в нежную плоть. — Смотри, как ты весь горишь. Как мурашки бегут по твоей спине только от моего дыхания. Это всё реакция на меня. На твоего альфу. Это — моё. Всё это тело, каждый вздох, каждый стон — мои. Одна рука крепко, почти больно, обхватила Феликса за талию, прижимая его спиной к своей голой, горячей груди. Другая прошла между его ягодиц, нашла вход. Хёнджин не стал искать лубрикант в сумках. Он просто плюнул на пальцы, грубо, по-хозяйски, не отводя взгляда от отражения их лиц в зеркале, и без малейшего предупреждения, одним уверенным движением ввёл один толстый палец внутрь. Феликс вскрикнул, высоко и звонко, его пальцы впились в холодную поверхность зеркала, оставив влажные отпечатки. Было сухо, тесно, больно от внезапности и грубости. Но за острой болью, как всегда, тут же, без промедления, накатила знакомая, пьянящая волна подчинения. Он видел в зеркале своё искажённое наслаждением и шоком лицо, широко открытые, влажные глаза. Видел, как Хёнджин, не сводя с него чёрного, пламенеющего взгляда, работает пальцем внутри него, растягивая, готовя, его собственное лицо оставалось сосредоточенным, почти суровым, лишь лёгкая дрожь в скулах выдавала напряжение. — Мне… больно, — выдохнул Феликс, но это не была просьба остановиться. Это была констатация факта, признание, даже благодарность за эту боль. — Знаю, солнышко, — прошептал Хёнджин ему в самое ухо, и его губы, горячие и мягкие, коснулись мочки, а язык провёл по её контуру. — Знаю. Но ты примешь. Ты примешь всё, что я тебе дам. Всю боль, всё удовольствие. Всё, что есть во мне. Потому что ты создан для этого. Он добавил второй палец, растягивая, и Феликс застонал глубже, откинув голову на могучее, потное плечо альфы. Боль смешалась с пронзительным, почти невыносимым удовольствием, забравшимся куда-то глубоко в живот. Его тело, предательски и прекрасно, начало отвечать, приспосабливаться, выделять собственную смазку. Хёнджин чувствовал это, его низкое, довольное рычание вибрировало у Феликса в костях, наполняло его целиком. Пальцы убрались. На их месте, у самого входа, он почувствовал тупой, твёрдый, неумолимый нажим, от которого перехватило дыхание. Головка его огромного, пульсирующего члена упёрлась в напряжённое, податливое кольцо мышц. — Не отводи глаз, — снова прозвучал приказ, уже без тени нежности, только чистая, сконцентрированная власть. — Смотри в зеркало. Смотри, как я вхожу в тебя. Как я делаю тебя своим. И он вошёл. Не сразу, а медленно, неумолимо, миллиметр за миллиметром, раздвигая изнутри плотную, горячую, сопротивляющуюся плоть. Феликс видел, как его собственное отражение замирает в немом крике, как его рот беззвучно открывается, обнажая ровные зубы, а глаза наполняются слезами, которые скатываются по щекам. Он видел, как за его спиной Хёнджин, стиснув зубы, с сосредоточенным, почти жестоким выражением нечеловеческого наслаждения на прекрасном лице, погружается в него всё глубже и глубже, его мощные бёдра прижимаются к его ягодицам. Это было зрелище невероятной, неприкрытой интимности и абсолютной власти. Его тело, покорное, распахнутое, трепещущее, и тело альфы, захватывающее, покоряющее, заполняющее. Когда Хёнджин был в нём полностью, они оба замерли на мгновение, будто давая Феликсу осознать всю полноту этого проникновения. Он чувствовал каждую пульсацию внутри себя, каждое движение мышц того огромного члена, что теперь был частью его. Он был заполнен до предела, растянут, помечен, присвоен изнутри. — Вся моя, — прохрипел Хёнджин, и его голос был полон такого триумфа, что по коже Феликса пробежали мурашки. — Каждый сантиметр, каждая мысль. Моя. И он начал двигаться. Сначала медленно, почти нежно, вымеряя каждый долгий толчок, каждый медленный уход, заставляя Феликса чувствовать каждую бороздку, каждую прожилку. Феликс не мог оторвать глаз от зеркала. Он видел, как его собственное тело раскачивается в этом неумолимом ритме, как на его тонкой, белой шее напрягаются и выступают жилы, как его собственный, забытый член, твёрдый и отчаянный, подпрыгивает в такт этим влажным, хлюпающим ударам. Он видел лицо Хёнджина — потное, прекрасное в своей первобытной ярости обладания, глаза, прикрытые наполовину, губы, приоткрытые в тихом рычании. Но эта нежность была обманчива. Ритм стал ускоряться, нарастать, как гром. Хёнджин перестал церемониться. Он просто брал. То, что было его. Его руки крепко, до боли, держали Феликса за бёдра, помогая ему насаживаться на каждый новый мощный, вгоняющий до самой глубины, до матки, толчок. Звуки заполнили тихий, роскошный номер: громкие, хлюпающие, влажные звуки их соединения, прерывистое, свистящее дыхание, сдавленные, обрывающиеся стоны Феликса и низкие, животные, похожие на рык горного льва, звуки, вырывавшиеся из груди Хёнджина. — Кончишь для меня? — выдохнул альфа, и одна его рука соскользнула вперёд, грубо, почти оскорбительно ловко, обхватив возбуждённый, протекающий член Феликса. Он стиснул его, начал двигать в такт своим яростным толчкам. — Кончишь, пока я трахаю тебя перед этим зеркалом, чтобы ты видел, какой ты развратный? Какой жаждущий? Чтобы ты видел, как твоё лицо перекашивается от наслаждения, которое даю тебе только я? Этого сочетания было достаточно. Грубые, неловкие движения его руки, глубокие, бьющие прямо в самую чувствительную, спрятанную внутри точку толчки, и этот унизительный, возбуждающий вид их соития в зеркале — всё смешалось в ослепительный, белый взрыв где-то за глазами. Феликс закричал, его тело выгнулось в судорожной дуге, спина образовала идеальную арку, и он кончил, горячие, густые струи били с силой в зеркало, на руку Хёнджина, пачкая стекло белыми, мутными полосами их греха. Внутренние спазмы, судорожные и цепкие, сжали Хёнджина изнутри, как самые тугие тиски. С рыком чистейшего триумфа, альфа вогнал его в зеркало ещё несколько последних, самых глубоких раз, до самого упора, и замер, весь напрягшись, изливаясь внутрь него горячим, густым, бесконечным потоком. Феликс чувствовал каждый мощный выброс, каждую пульсацию, наполняющую его, метящую, заливающую его изнутри своей сущностью. Они так и стояли, пригвождённые к зеркалу и друг к другу этим последним актом обладания, пока их тяжёлое, прерывистое дыхание не перестало вырываться клубами пара на холодное, заляпанное стекло. Потом Хёнджин, с тихим, влажным звуком, вынул себя. Он развернул Феликса, уже не так резко, а с какой-то внезапной, почти ошеломляющей бережностью, и притянул к своей потной, липкой груди, не глядя на беспорядок и следы их страсти. Его руки, теперь снова нежные, ласковые, провели по взмокшей, горячей спине, по дрожащим бокам, смахнули мокрые, слипшиеся волосы со лба Феликса. — Всё хорошо, — прошептал он, его губы, потрескавшиеся от страсти, прикоснулись к макушке. — Всё как должно быть. Ты — моё солнышко. Моё сокровище. И я никому, ты слышишь, никому не отдам тебя. Никогда. Он легко, как пушинку, поднял Феликса на руки, хотя тот был вовсе не так уж мал, и понёс в спальню, к огромной кровати, застеленной белоснежным, пахнущим свежестью бельём. Уложил, прикрыл лёгкой простынёй, сам лёг рядом, притянув к своей груди так, что, казалось, хотел спрятать его внутри себя. За огромными панорамными окнами шумело и пело тропическое море, набегая на белый песок. А они засыпали в тесном, липком, душном сплетении тел и запахов — секса, дорогого мыла, пота и этой абсолютной, безраздельной, довлеющей принадлежности. Отпуск только начинался, и каждая его минута, каждый луч солнца и каждый порыв ветра теперь обещали быть высеченными в память их тел этой всепоглощающей страстью.***
Утро пришло мягко, разливаясь по комнате золотым светом сквозь полупрозрачные шторы. Феликс проснулся от поцелуев. Не тех, жадных и требовательных, что были ночью, а рассыпанных по его плечу, шее, щеке — лёгких, как прикосновение крыльев. Он открыл глаза и утонул в тёплом, карим, бездонном взгляде Хёнджина. Тот лежал на боку, подперев голову рукой, и смотрел на него так, будто видел самое великое чудо в своей жизни. — Доброе утро, солнышко, — его голос был хрипловатым от сна, но в нём звучала такая нежность, что у Феликса перехватило дыхание. — Доброе… — голос его сломался, и он смущённо кашлянул, чувствуя, как по щекам разливается жар. Хёнджин улыбнулся той своей особой, чуть кривой улыбкой, которая была только для него. Он протянул палец, провёл им по опухшей, чувствительной нижней губе Феликса. — Болит? Феликс покачал головой, отрицая, но покраснел ещё сильнее. Не болело. Всё тело чувствовало глубокую, приятную, сладкую ломоту, будто после самой изнурительной, но самой лучшей в жизни тренировки. И где-то в самой глубине, в самом нутре… тепло. Стойкое, укоренившееся, живое тепло, как уголёк в пепле. Он был наполнен им. Им и им. Хёнджин наклонился и поцеловал его уже по-настоящему — медленно, сладко, смакуя каждый миллиметр, как гурман смакует редкое вино. Потом отстранился, и в его глазах, ещё мутных от сна, снова мелькнула знакомая, опасная, дико возбуждающая искорка. — Море ждёт. И завтрак на веранде. Но сначала… — он приподнял простыню, его взгляд, тёмный и оценивающий, скользнул вниз по обнажённому телу Феликса, и он удовлетворённо, низко хмыкнул. — Сначала душ. Ты весь в… мне. Я помогу. Он и правда помог. Стоя под тёплыми, почти горячими струями в огромной стеклянной кабине с видом на сад, он вымыл его с головы до ног своими большими, умелыми руками. Мылом с терпким запалом сандала и сладкого апельсина. Вытер насухо огромным, пушистым, как облако, полотенцем, ворс которого приятно щекотал кожу. И всё это время его прикосновения были такими бережными, такими заботливыми, такими ритуальными, что Феликс едва сдерживал дрожь и слезы благодарности, стыда и любви, подступившие к горлу. Завтрак на открытой веранде, под сенью цветущих бугенвиллий, с головокружительным видом на бесконечную лазурь океана, был идиллическим. Хёнджин был снова тем самым Хёнджином — блестящим, остроумным, легким, каким его знали деловые партнёры и друзья. Он рассказывал смешные истории из своих поездок, строил планы на день — дайвинг, сноркелинг, прогулка на катере. Он кормил Феликса кусочками сочного манго и сладкого ананаса прямо с кончиков своих пальцев, и Феликс слизывал сладкий сок, чувствуя, как от этого простого действия по всему телу разливается жар. Ничто не выдавало в нём того первобытного, яростного альфу, что хозяйничал в этом доме прошлой ночью. Кроме одного. Кроме того, как его тёплый, спокойный взгляд, блуждавший по океану, вдруг возвращался к Феликсу, становился пристальным, тёмным, тяжёлым, как свинец, и полным немого, но абсолютно понятного обещания. Обещания, что ночь вернётся. Что тени в этом доме ещё не раз станут свидетелями их тайн. Что зеркала ещё запомнят их отражения. И Феликс, откусывая кусочек манго и чувствуя на губах сладость фрукта и соль пальцев мужа, понимал — он не просто в отпуске в тропическом раю. Он дома. Потому что дом — это не место. Это человек. Это там, где Хёнджин. Где его любовь была и нежным утренним солнцем, и всепоглощающей, сметающей всё на своём пути ночной грозой. И он, его омега, его солнышко, сгорал от нетерпения и сладкого страха познать и то, и другое. Снова и снова. До самого конца.