1
23 января 2026 г., 22:00
Генрих подмигнул мне так многозначительно. «Почитай, Адольф, — сказал он, этакая масляная улыбочка на лице. — Для расширения кругозора. Особенно после таких суровых тюремных будней. Тут про… живопись».
«Итальянская живопись» в плотной, ничем не примечательной коричневой обложке. Ни названия, ни автора. Генрих знает мои вкусы в живописи. Он один из немногих кто в полной мере знает мои вкусы в искусстве.
Вечер. Я один в своей скромной комнатке. На столе — бесконечные наброски речей, планы, тезисы. Голова гудит. «Долг, честь, народ, предатели, ноябрьские преступники, жидо-марксистская чума…» Слова, слова, слова. Иногда они складываются в громовые фразы, от которых дрожат стены пивных, а иногда — это просто утомительный шум. Как раз сегодня — второе.
Я отпихиваю стопку бумаг. Достаю подарок Генриха. «Итальянская живопись». Я уже хихикаю про себя. Ну-ну, посмотрим на этих итальянских мастеров. Открываю. И… о! Это не Джотто. И даже не Микеланджело. Если это фрески, то очень, очень откровенные. Это фотосессия. Откровенная. И не про какой-то там «платонический союз душ». Нет. Здесь всё наглядно. У меня страна в руинах, идея в голове, а меня тут соблазняют… Ну, в общем, листаю. Страница за страницей. Ну, женщины там… это конечно, мило. Неинтересно. Но вот вторая часть книги. Я перелистываю ее, сначала скептически, потом все более заинтересованно. После Ландсберга — это как глоток… ну, не воздуха. Как глоток шампанского.
Сначала идут стандартные красавцы. Аполлоны с выточенными мраморными торсами, с челюстями, которые могли бы дробить грецкие орехи. Они красивые, да. Слишком идеальные. Как открытки. На них приятно смотреть. Есть много о чем подумать. Например, о том, что у меня такой фигуры не будет никогда. Ну и черт с ней, с фигурой. У меня есть кое-что другое. Харизма. И глаза. Говорят, девушки на митингах плачут. Ну, пусть не плачут. Хотя... некоторые юноши тоже смотрят как завороженные.
Я перелистываю дальше. А вот это уже интереснее. Сильные, даже грубоватые. Вот он немецкий народ (и каждый тот рабочий у которого я готов уснуть на коленях). У них не выточены кубики на животе, зато есть настоящая мощь в широченных спинах, в толстых, жилистых шеях. Руки, которые могут держать не лиру. На них шрамы, волосы, жизнь. Мне это нравится. В этом есть какая-то… мощь. Такая мужская мощь, простая и ясная, как удар кулаком по столу.
И мысли начинают блуждать. От этих картинок — к живым людям.
Вот, например, Ханфштенгль. Огромный, как гора, пианист с руками, которые покрывают пол-клавиатуры. Я помню, как однажды он похлопал меня по плечу, желая ободрить после неудачного выступления. Чуть не вогнал меня в пол. Его ладонь была размером почти с мою талию! Я тогда отшутился, засмеялся, покраснев, а внутри… внутри испытал странный трепет. Этакая смесь унижения и восторга. Представьте: такой гигант, образованный, из хорошей семьи, и я. И его рука, которая могла бы сломать мне все кости, просто нежно лежит на моем плече. Если бы я захотел… Нет, что это я. Хотя… если бы я действительно захотел, я уверен, он бы не отказал. Он смотрит на меня иногда так… снисходительно-восхищенно.
Я мог бы его обвести вокруг пальца. Стоило бы только изменить тон голоса, посмотреть дольше обычного… Он бы позволил мне. Обязательно позволил бы.
Я откидываюсь на стуле, книга лежит на коленях. Рука сама легла на живот, пальцы прохаживаются по грубой ткани жилета. Мысли текут легко, как после второй кружки шампанского.
А Рем? Эрнст Рем, мой старый боевой товарищ. Усатый, грубый, с лицом заправского рубаки. Совсем не красавец в обычном смысле. Но в нём — порох, сила, неприкрытая мужская ярость. Он обожает своих штурмовиков, своих крепких парней в коричневых рубашках. Иногда я ловлю его взгляд на ком-нибудь из них… долгий, оценивающий. Он любит мужскую силу, дисциплинированную, одетую в форму, готовую на всё. Между нами никогда не было и не будет ничего такого, фу, это даже представить смешно — он слишком груб, я слишком… я. Но сама эта его безудержная, простая мужская сущность меня заводит. В этом есть своя, извращенная красота.
Я листаю ещё. Вот молодой человек. Чистое лицо, пытливые глаза. Может стоит вспомнить Геббельса? Верного, нервного, смотрящего на меня как на мессию. Его преданность — совсем другого рода. Не грубая, а почти болезненная. С ним было бы… нежно. Он бы дрожал. И это тоже могло бы быть даже прикольно. Власть над такой преданностью — она сладка иначе. Боже, что же я думаю. Я сижу тут и фантазирую о… о таких вещах. О руках Ханфштенгля... Это смешно! Это гротескно! Я должен думать о программе партии, о выборах, о тактике — вдруг приходит нагловатая мысль. Разве одно мешает другому? Разве сила, которая притягивает к тебе людей, мужчин и женщин, не одна и та же? Разве желание вести за собой, подчинять, очаровывать — не из той же самой глубокой, тёмной кухни, что и… вот эти все мысли?
Моя рука уже давно опустилась ниже. Я не сопротивляюсь. После тюрьмы я имею право на маленькую, глупую, человеческую слабость. В конце концов, я же не каменный идол. Я живой человек! Мне тридцать пять, чёрт побери, и я провёл лучшие годы в ночлежках, окопах и камерах. Можно и побаловать себя.