белые цветы

PG-13
Завершён
48
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 3 441 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
48 Нравится 8 Отзывы 7 В сборник

горелое дерево

Настройки
Примечания:
В комнате темно, и даже свет из окна не слишком помогает видеть в разлитых по комнате сумерках, что осели вокруг почти что чернилами. Жёлтые отблески от предметов, что могут заигрывать со светом из окна, гонят подальше, ощущаются сюрреализмом. Сынмин склоняется ниже, случайно касаясь носом чужих волос, и подтыкает плед, игнорируя, как намокает ткань под пальцами. От Чана пахнет дождём, сыростью и выкуренными сигаретами; как мокрая псина, что приблудилась у курилки. Да и выглядит он не лучше.  Хотя это не его запах. Дождь и сигареты — то, что липнет к нему часто до невозможного, потому что почти родное. Стоит признать, что это отлично сочетается с его собственным запахом, но всё ещё не то, что можно учуять, если плотно вожмешься носом в чужую шею. Не то чтобы Сынмин хоть раз делал это… Иногда даже жаль, что у него хорошее обоняние. Он бы хотел тыкаться носом в кожу, чтобы узнать запах, а не вздрагивать всем своим существом, втянув с очередным вдохом в себя что-то, что может его подкосить. Он тянет носом, унюхивая тонкий запах кипариса, сейчас — почти что нежный, потому что сонный и спокойный. Жжёные мокрые деревяшки не появятся сейчас при всём желании — это только у самой кожи ловить, близко и вдумчиво; этот запах задушили сигареты и дождь, перекрыв похожим, но всё ещё другим. Они пахнут на Чане хорошо, но не так как его горелое влажное дерево.  Сынмин бестолково оглядывается в кромешной темноте, тупо топчась у дивана, и думает, куда же себя задевать. Куда себя заткнуть в собственной квартире, чтоб не вылезти оттуда в очередном приступе любопытства? Он взрослый человек, но ему до безумия хочется внюхаться в чужой запах. Так, как обычно хочется это сделать бестолковым хихикающим подросткам, что только познают все прелести жизни, что только начинают бессвязно бормотать и треморно дрожать, уловив что-то новое.  Он любит чувствовать то, что отличается от запаха его квартиры и его вещей.  У него в квартире пахнет похоронами. Пахнет неуместной приторностью, индольной и душной, пахнет таблетками, пахнет липко. Сынмин плохо ощущает это сам, ведь откуда бы ему взять чувствительность к своему запаху? Но даже тех крупиц, что он чует, хватает с лихвой. Он всегда морщится, страдальчески, мученически, когда в течки запах прогнивает окончательно; гнётся на кровати, крутясь по вымокшим простыням, и воет, зарываясь носом в подушку, потому что тошнит. Он бежит подальше из квартиры, когда, после приступа злости, всё заванивается горечью и, блять, самой настоящей больницей. Всё липнет и гниёт, всё удушает, всё гонит к окнам в поисках кислорода.  К нему редко приходят в гости, потому что провоняться омегой — это одно, но провоняться сладостью, переходящей в гниль, такой, от которой потом будет мутить — это совсем другое.  И ебучие чужие запахи всегда так в нос бьют, что лучше бы просто физически ударили. Лучше бы разбили, приложив о стену лицом; лучше бы его задушило металлом и влагой, чтоб он влажно хлюпал и шмыгал, а не дышал, не ощущал. Словно самого бытия омегой было недостаточно, даже вкупе с гнилостным запахом белых цветов, и ему вручили обоняние охотничьей псины. На, малыш, играйся и унюхивай, чувствуй людей так тонко, чтоб было аж тошно. Тошнотно. Как им от твоего запаха. — Я сломал человеку челюсть. — Чан хрипит с дивана, шумно вздыхая. Не шевелится лишний раз, ведь диван не хлюпает от движений мокрого тела, но разговором явно тревожит рану на губе: кипарис густо горчит, металл пробивается новой режущий нотой. Сынмин облизывает свои губы на автомате, желая слизнуть оттуда кровь, которой там нет. Росчерк красного, вонь металла — всё там, где-то на диване, не на его лице.  — Это должно объяснить мне твоё появление на моём пороге? Чан хмыкает. — Больше не к кому. Сынмин тягостно вздыхает, борясь с желанием повыламывать себе пальцы. Больше не к кому? Уж Чану то всегда найдётся к кому. Если не к одной из омег, что, пуша хвост, трутся рядом — очевидно, что у таких он не крутится, — то уж точно к кому-нибудь из друзей. Друзей, а не едва ли знакомых людей, что могут не пустить на порог.  Он бы, может, и правда не пустил, если бы разглядел разбитое лицо, но лампочку на этаже разбили раньше. Врать себе почти так же бесполезно, как пытаться учуять свой запах, но Сынмин это игнорирует.  Не пустил бы. Почти клянётся себе в этом, тихо подшаркивая ближе к дивану. — У тебя есть друзья. Хорошие. И я… не вхожу в их число. Разве нет? — Не все готовы не задавать вопросы. — А я не буду? — Не будешь. — уверенно настолько, что почти что бьёт этим в грудную клетку. Сынмин снова вздыхает. Что-то неприятно ворочается внутри живота, урча довольно, как трактор; животная сторона, дикая и неуправляемая, вьётся довольно, едва не пуша хвост. Альфа уверен в нём; альфа пришёл к нему искать безопасности. Хочется себя стукнуть, чтоб так не накрывало. Это ощущается почти что позорно — вот так радоваться подобному, даже если и неосознанно, даже если урчит не он сам и вслух, а где-то внутри тарахтит его омежья сущность.  Ситуация в самом своём корне ебаная. Хочется сейчас выдрать из нутра омежий глупый восторг, чтоб не мешался, чтоб не вилял там по-собачьи хвостом; хочется банально не вести носом за чужим приятным запахом, успокаивающим, спокойным. Это надоедает и вызывает мигрени; вся его нежная сущность ему так выламывает кости, дурная.  — На тебя накатают заяву. — Сынмин вслепую приближается к дивану, пока не упирается в его край ногами. Оголённой коленкой он ощущает влажный плед.  — Ну… в заяве придётся изложить всю ситуацию. А тот хер пытался изнасиловать человека, так что… — от довольства и уверенности в чужом голосе, пусть и пополам с усталостью, нехорошо мурашит. Не от удовольствия, не от мыслей про справедливость или ещё какую-то хероту. Мурашит зябко и неприятно, тем самым ощущением тревоги от нахождения в комнате с кем-то, кто может сделать всё, что угодно. Может, будь Сынмин не на своей территории, будь поспокойнее, он бы выбрал «беги», почувствовав эти мурашки по загривку. Может. Но о чём размышлять, когда он не готов проглатывать слова; когда у коленки влажно трётся плед, пропитанный дождём с чужого тела; когда он не умеет себя одёрнуть.  «Бей» в нём включается всегда раньше. Язык у него в такие моменты работает быстрее мозга и, как бы смешно ни звучало, пошлого и привлекательного в этом нет ни грамма. — Твои траблы с агрессией, конечно, для меня не новость, но я не думал, что всё так запущено. Чан смеётся. О, охуенно, блять. Сынмин фыркает, стискивая пальцами свою футболку. Ему смешно. Пиздец. — Я не думал, что ты обо мне настолько осведомлён. — Ты пришёл ко мне на порог ночью с разъёбанным ебалом и рассказал, что сломал человеку челюсть. — Сынмин хмурится, недовольно шипя, и пытается разглядеть чужое лицо в темноте, невольно отступает от дивана. Наверное, он сейчас лекарственной горечью пропитает всю квартиру; наверное, Чан на него рыкнет и придушит своим кипарисовым запахом; наверное, они могут даже подраться. Лезть в эту хуйню, в чужую агрессию и чужие дела — всё равно, что впихивать руку в прутья волчьей клетки. Но ему так, блять, плевать. Он, в конце концов, у себя дома. И это к нему на порог пришли топтаться у двери и капать кровью на диван. — Ты явно тоже обо мне осведомлён. Не пошёл бы абы к кому. — Туше.  Чан внезапно сдаётся, мелко фыркая, и Сынмин даже теряется. Мурашки всё ещё скачут по загривку, а внутри что-то звонко натягивается, но ничего не происходит. Никто не пытается задушить его — физически или запахом, не столь важно — и не бьёт по лицу. Словно его «бей» никак никого не задело. А потом скрипит диван. — Ты уже меня так-то впустил, так что не пизди особо. — Чан вторгается в его личное пространство очень быстро и почти что урчит развязно-довольно. И всё меняется, неуловимо и почти что резко, но не настолько, чтоб хотелось взбрыкивать. Руками ловит за плечи, вроде как предотвращая падение от столкновения, а потом соскальзывает к локтям. От него разит влагой и холодом — под плед он залез не снимая мокрых от дождя шмоток. Наверняка налетает специально, потому что глаза должны были привыкнуть к темноте; потому что Сынмин не стоял впритык к дивану. Голос звучит глуше и тише, когда он заговаривает снова. — Поздно жаловаться, что я припёрся, когда сам дал мне плед. Молчание тянется долгую секунду, и Сынмин готов поклясться, что чувствует, как Чан тянется ближе и — охуеть — втягивает носом воздух.  Это ощущается до невозможности неприлично. При всём почтенном расстоянии и вполне безобидном расположении рук, при всём том, что Чан, вроде как, случайно налетел на него, даже если Сынмин уверен, что это не так. Это слишком. То, как он уверенно тянет воздух носом где-то в районе шеи. Слишком открыто, слишком честно, слишком откровенно. Он далеко, не жмётся носом к шее, не близится, но прямота намерений сводит всё нутро.  Сынмин уверен, что чувствуется на нём только сладкая гниль и оставшаяся от недовольства камфорная горечь.  — Что ты делаешь? — Где ванная? Сынмин вздыхает.  — Ты там уже был. Мыл руки.  — Верно.  Всё невпопад, но будто так и должно быть. Руки соскальзывают ниже, неуверенно останавливаясь на запястьях. Сынмин даже не хочет выпутываться, несмотря на то, как неправильно ощущается чужая хватка прямо на запаховых железах.  Нет ни шанса, что это пройдёт бесследно. Сынмин дышит ровно, слушая своё сопение вместо чужого; выверяет каждый вдох, отсчитывая посекундно — так абсурдно очевидно, что Чан, кажется, даже смешливо фыркает. А может это только чудится. Альфа забавляетсяБыло бы мило. На чужих пальцах точно останется сладость, граничащая с запахом разложения; чужой запах точно перемешается с похоронным.  — Я просто в моменте подумал, что хочу узнать, как пахнет твоя квартира. Сынмин дёргается, вырывая руки из хватки. Это слишком. Этого всего слишком много. И мокрое горелое дерево, что рвётся сквозь осевший тяжёлый запах дождя, и пальцы, даже не гладящие его запястья, но холодящие их ещё холодной после улицы кожей.  Честностью его слов и действий обжигает хлеще, чем если бы Сынмин прижал руку к раскалённому чайнику. — Нехило тебя, наверное, головой приложило. — он ворчит, неуютно ведя плечами, и отступает на пару шагов — туда, где из-под двери бьётся коридорный тусклый свет. А пальцами растирает свои запястья, пытаясь оттереть с них холодные прикосновения и влажный запах. Знает, что бесполезно; знает, что они будут чудиться там ещё долго, будут напоминать жжёным деревом с запястий. — Звучит нездорово. — Но зато честно?  Сынмин готов клясться, уложив руку на Библию, что Чан улыбается, пусть улыбка в его голос и не проскальзывает.  — Да, честно. Даже слишком. — он ёжится, упираясь спиной в дверь, и от этого напора она раскрывается сильнее. Свет полосой падает на чужое лицо и то — надо же — правда расчерчено улыбкой, губы изгибаются сильнее. Лучше бы он нашёл другую квартиру, чтобы зализывать раны и греться. — Джисон живёт с Минхо и разволновался бы, а Чанбин бы развылся. Поэтому ты здесь. И потому что я не стану делать из этого трагедию, да? — Бинго. Всё-то ты знаешь. — У нас общая компания. — Ну-у, тоже верно. — Чан пожимает плечами, довольно улыбаясь, и подходит ближе; полоска света скользит ниже, сбегая от его лица к шее. От того, как сильно в квартире пахнет кипарисом и горелым мокрым деревом, хочется сбежать. Этого правда много, запах почти заливает комнату, но это — к ужасу Сынмина — совсем не удушающе. Всё ещё нет. Всё ещё спокойно.  И то, как Чан выглядит — так, словно ситуация совсем обычная, словно его лицо не в крови и ссадинах, а он не в квартире у не слишком-то близкого приятеля, а не какого-то друга, словно между ними не трещит что-то странное, — это сводит ему что-то в рёбрах.  Свой запах ощущается плохо, как сквозь толщу воды, но Сынмин знает, что он тоже стал сильнее. Знает, что горечь, как от переломленного стебля, уже почти ушла — она никогда не уходит до конца, — и сладость почти близка к невыносимой; знает, что запах почти за той гранью, где начинает особенно сильно напоминать гниль. Слишком уж его пробрало происходящее, чтоб остаться равнодушным, слишком уж в квартире тесно от чужого кипариса.  Слишком странную игру они затеяли. Он сглатывает, снова отступая назад, нараспашку раскрывает дверь спиной, и наконец-то видит всего Чана, пусть и в свете коридорной тусклой лампы.  Глаза — ебаная бездна. Кто-то разлил чернила по радужке? — Так и где ванная? — он дружелюбно улыбается, приподнимая брови и останавливается всего в полуметре, а Сынмин, к своему стыду, забывает как пользоваться речью. Забывает как учил в детстве алфавит и как читал по слогам; забывает как его таскали на конкурс чтецов и забывает как имел лучшую технику чтения в классе. Речь — неизвестное нечто. Так глупо.  — Налево.  Чан кивает, проходя мимо, и Сынмин не может оторваться глазами от спины, объятой влажной футболкой. Пялится на линию позвоночника, на шею, на смятую в районе поясницы ткань, а потом снова поднимает взгляд к плечам. От странного желания вцепиться зубами прямо в изгиб меж шеей и плечом сводит челюсть; кусить прямо так, поверх футболки, тупо примяв ткань клыками. Ничего из того, что позволило бы заявить права и проколоть кожу, нет. Просто тупо вжать зубы.  Сынмин фыркает на себя, раздражённо хмурясь, и снова уводит глаза вниз к нижнему краю футболки. Глядеть на спину — видеть то, что уходит.  Белые цветы — на свадьбы; белые цветы — на похороны. На уходящее. Сынмин знает об этом. Белые цветы — его родные туберозы.  Сынмин поджимает губы, уходя в кухню, когда за спиной Чана закрывается дверь ванной и на позвоночник пялиться больше не выходит. На дверь пялиться не хочется — её он знает достаточно хорошо. Омегам почти что почётно пахнуть цветами — это красиво, это эффектно, привлекательно. Цветы — это ведь про нежность, про что-то для любования. Поставь в воду, подрезав стебли, найди самую красивую вазу и оставь на кухонном столе, чтоб любоваться.  А потом, не успев угадать подставы, раскрывай окна нараспашку, чтобы выветрить сладкий запах, перешедший границу. Настолько приторный, удушающий, что он приближается к гнилостному. Белые цветы — настоящая подстава.  Он делает кофе на автомате, не глядя на часы. Наверное, сейчас глубокая ночь, но кого волнует? Сынмин косится на турку, стоящую на дальней комфорке, как раз тогда, когда добавляет в кружку вторую ложку растворимого. Наверное, его омежья гордость пушила бы хвост, если бы он решил предложить Чану хороший кофе, но сейчас ничего животного внутри не тарахтит. Он цыкает, хлопая шкафчиком. В пизду, слишком поздно для таких решений. Он и так сделал много необдуманного сегодня — не станет делать больше.  — Что делаешь? Сынмин щёлкает кнопкой электрического чайника и даже не находит в себе желания развернуться. Он ведь и так знает, что Чан стоит в дверном проёме.  — Кофе. — Интересный выбор в четвертом часу утра. — Так вот сколько времени. — он тупо пялится на подсветку чайника, заливающую кухню мягким голубым светом сквозь воду и стекло. Может, самую малость ощущает себя аквариумной рыбкой, такой же тупоголовой и запертой. — Не уверен, что достаточно хорош в искусстве гостеприимства, чтоб шарить, что делать с гостями в такие ранние часы.  Чан глухо хмыкает. Кажется, ему смешно. — Ну, ты достаточно умный, чтоб придумать. — Это что, сарказм? — Сынмин бездумно ведёт пальцем по столешнице, скребёт по какому-то пятну на ней. Судя по звуку, Чан ступает ближе.  — Да, но я правда считаю тебя умным. Голос почти у самого затылка. Сынмин инстинктивно жмётся ближе к столешнице.  — Тогда… я могу сделать тебе кофе?  Но Чан молчит. Касается кончиками пальцев локтя, но больше никаких движений не делает, как будто остерегается того, что может случиться, как будто уже не шагнул за черту ещё тогда, когда стучался в дверь квартиры.  — Я пришёл к тебе, потому что ты всегда спокойно реагируешь на пиздец. — пальцы всё-таки соскальзывают дальше, продвигаясь к запястью. — Тогда, когда Джисон навернулся с причала на озере, ты не угорал и не причитал, а пошёл за полотенцем. — Ну, утонуть он не мог — там неглубоко, а вот вымокнуть явно, ведь свалился. — Сынмин кивает, вторя своим словам и, из какой-то вредности, наверное, тянется рукой к кружке на столешнице, чтобы разорвать прикосновение. Чужое внимание не пугает, но заставляет насторожиться. Как и всё, что делает Чан с самого того момента, как он появился на его пороге.  — Это именно то, о чём я говорю. Ты включаешь мозг, а не эмоции. О, знал бы Чан, как Сынмин клёво игнорирует весь свой мозг, когда тот вопит половину этой ночи не творить хуйню. Это настолько забавно, что он даже не может удержать смешок. И это, конечно же, ловится Чаном тут же — он ведь здесь, прямо за спиной.  Но теперь не касается, кажется, приняв отодвинутую руку за проведённую черту. Это хорошо. Запах камфоры, прорезавшийся сквозь цветы, чувствует даже Сынмин, обычно достаточно невосприимчивый к собственной вони. Чужой запах он разнюхивать не хочет, хотя тот и так бьётся в нос горьким дымом — самостоятельный, блять. — И с чего смеёшься? — С того, что ты решил, что мой мозг реально хорошо работает. — Судя по запаху, я и сам уже сомневаюсь. Сынмин открывает рот, чтобы сказать хоть что-то, но чайник щёлкает и отключается, погружая кухню во тьму. За окном слишком пасмурно, чтоб оттуда могло попасть хоть немножко света; уличные фонари-подставщики с этой стороны дома уже потухли. И это — тишина, темнота, странная смесь запахов — слишком интимно. Стоит залить кипяток в кружку, разбавить всё шумом воды и ароматом дрянного кофе, но Сынмин не может отмахнуться от себя. От тупого себя, что, как маньяк, вслушивается в дыхание позади себя.  — Если ты снова захочешь от меня отмахнуться, то теперь придётся использовать слова. — пальцы вслепую возвращаются к локтю, мажа в темноте чуть неловко и мимо. Сынмин поджимает губы. Глупо было бы говорить, что он не ищет Чана в любом помещении, где они наверняка могут оказаться вместе. Джисон проклял его, когда втащил в ту маленькую кафешку пару лет назад и заявил, что хочет познакомить всех своих друзей. Проклял, указав на Чана.  А Чан проклял его своим взглядом, ловко найдя его в ту же секунду.  Может, Джисон и его, своего хёна, проклял тогда тоже. А может, Чан о таких вещах не думает как о проклятиях; может он не строит в голове башни и стены, когда его взгляд встречается с чужим.  Сынмин жмурится — будто это необходимо в кромешной темноте, — когда чувствует как пальцы снова близятся к запястью. Стоило хлопнуть дверью прямо в ту же секунду, как он только разглядел Чана, и сломать этим ему нос. Ничего страшного бы не случилось. По крайней мере, ничего такого, что было бы похоже на эту кухню в четвёртом часу утра. — Если у тебя сотрясение, а с утра голова придёт в норму, и ты съебёшься без «доброго утра», то я щас въебу тебе локтём. Чан выдыхает как будто бы расслабленно и движется ближе, вжимаясь мокрой футболкой в спину. Мурашит сильно всё его тело — от влажного холода или от прикосновения — не разобрать наверняка. — Приму за согласие. — губы вжимаются в шею. — Надо навёрстывать за то время, что ты отводил глаза после наших гляделок. Пока ты не убежал снова. Тело немного потряхивает; руки — не немного. Сынмин хочет надеяться, что то, как сильно он чувствует свой приторный запах, ему просто чудится, потому что если нет — Чан у шеи задохнётся и растошнится.  — Я не бегаю.  Чан коротко ведёт носом по шее к волосам. Теперь скорее шепчет, чем говорит: — И не боишься? Наверное, ответ не нужен, потому что новая волна дрожи его выдаёт. Чан, ухватив его обеими руками за запястья — снова, боже, что за гребаный фетиш, — вжимает его в себя, чтобы удобно оказаться у самого уха. — Так я тоже боюсь просто пиздец. Вдруг ты правда въебёшь мне локтём, а мне всё показалось. Губы снова на шее. Целуют навязчивее, сильнее, и к касаниям добавляется влага — наверняка кровь из разбитой и вновь потревоженной раны на губе, но это ощущается по-странному… приятным? Сынмин бы рассмеялся истерично, если бы ещё раз повторил это. По его коже размазывают кровь, а он не чувствует ничего, даже близко похожего на отвращение. Это будто извращённый интимный ритуал. Запахи, смешиваясь в странное нечто — костёр, залитый водой в разгар похорон, кипарисовая роща и охапка тубероз под дождём, — лучше не делают ничуть, дополняют. Словно происходит что-то языческое, что-то, сближающее их сильнее, чем любая другая, намного более приемлемая и адекватная, форма. — Ты вымарал меня в своей крови. Чан тяжело вздыхает и, кажется, снова смеётся, когда разворачивает его к себе лицом. Склоняется ниже, легко бодая лбом в лоб; руки гладят шею, поднимаются выше, пальцами цепко хватая за челюсть. Сынмин знает, что будет дальше; невпопад кивает. — Пока даже и не пытался, если честно.  И целует. Крепко и влажно, лижет, как собака, и совсем не стесняется ни своего рвения ни металлического вкуса кровящей губы. Словно они делали так уже сотни раз, словно всё вело их к этой тёмной кухне каждой извилистой тропинкой, словно Сынмин — его, и это так уже не первую жизнь. — Ты мерзкий. — Сынмин, не стесняясь, влажно облизывает губы. Так, чтобы в темноте точно было слышно, что он слизывает с губ всё, что на них осталось после этого поцелуя.  — Ты не против.  — Может быть. — он вяло жмёт плечами, наверняка зная, что Чан почувствует это движение. Их тела слишком близко, слишком вжаты друг в друга — футболка Сынмина уже тоже влажная. — В конце концов, тебе, кажется, вкатывает мой запах. Это что-то мерзкое, а тебе нравится, так что… — Я не говорил, что нравится. — Брось. Ты ведь так хотел узнать, как пахнет в моей квартире. Чан фыркает и, помедлив, упирается лбом в его плечо. Кажется, целует его сквозь футболку — на светлой ткани наверняка останется кровавое пятно. Сынмин лелеет нездоровую надежду, что оно не отстирается. — Сделаешь мне тоже кофе? Сынмин, вздохнув, вплетает пальцы в чужие волосы. — Сейчас сварю.
Примечания:
48 Нравится 8 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (8)