Мой надежный запасной вариант

Горячая работа
R
Завершён
12
автор
Размер:
17 страниц, 7 907 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник

***

Настройки
      Заостренный краешек пазла царапает кожу. Мимолетная боль обжигает палец, и с противоестественным наслаждением я прикрываю глаза, торопясь поймать момент, удержать, зафиксировать в памяти ускользающие ощущения, ценность которых очевидна лишь тем несчастным, кто на собственной шкуре познал сводящие с ума терзания тактильного голода. Заставляю себя разжать пальцы и внимательно рассмотреть края и рисунок картонки на моей ладони. Не испытывая торжества, нахожу для пазла нужное место и с сожалением признаю́, что картина почти собрана, а обещанное удовольствие от процесса сборки на меня так и не снизошло.              Осмотрев палец, ранка на котором затянулась в то же мгновение, как образовалась, я повинуюсь порыву и по-детски засовываю его в рот, облизывая несуществующую царапину. Однако иссушающий душу голод не покупается на уловку. Наивная попытка обмануть саму себя изначально не имеет смысла. Пуще прежнего голод вгрызается в беззащитное сердце, грозится досуха высосать оставшиеся, взлелеянные мной воспоминания о свободе, которой меня лишили, как мне кажется, не четыре месяца назад, а це́лую проклятую небесами вампирскую вечность – о свежем воздухе, будто сотканном из бесчисленных ароматов и многоголосого щебета птиц, о теплом ветерке, нежно ласкающем кожу и беспечно шелестящем в кронах деревьев, о похожих на барашков облачках, разбегающихся по высокому и бескрайнему летнему небу; без жалости голод покушается на самое ценное – память о солнце как о триумфальном олицетворении жизни. Поддавшись накатывающей панике, я поднимаю взгляд на решетку и едва ли не впервые – но, впрочем, и без смирения, надлежащего приговоренной к смерти заключенной – допускаю мысль, что чудесного освобождения не случится, и ненавистный каменный мешок в действительности станет последним моим прижизненным пристанищем. Жестокое воображение с готовностью визуализирует худший из сценариев исхода моего заключения. Словно взаправду, я слышу надрывный младенческий крик и топот десятка обутых в тяжелую обувь ног по каменному полу, вижу толпу вооруженных шокерами мужчин в черном. Из моих рук вырывают ребенка, личика которого из моего «сейчас» невозможно представить, и мощным тычком в спину заставляют пасть на колени. Я предчувствую, что к логическому концу тюремного срока у меня не останется сил на сопротивление. Уже сейчас я испытываю по-человечески досадную слабость. Практически утратила вампирскую тонкость слуха. Через раз из-за стены и запертой на ключ двери угадываю запах спускающегося в подвал Жана – единственного своего визитера. Испытываю потребность во сне. С каждым безжалостно растянутым во времени новым днем чувствую, как истончаются, сменяясь безысходным отчаянием, силы.              Деловито и до обидного бесстрашно мои руки широко разводят в стороны. Мгновение – и на запястьях защелкиваются тяжелые браслеты кандалов. Бесцеремонно ладонь палача давит на мою шею, и приговор я заслушиваю в некрасивой и унизительной, олицетворяющей жертвенную покорность позе – раскорячившись на коленях и склонив голову на установленную посреди камеры деревянную плаху. Внутренним взором я вижу топор, приготовленный хранителями факел, но не представляю, есть ли среди сгрудившихся вокруг меня силуэтов кто-то из моей семьи? Жан? Аннушка, всего один раз снизошедшая до визита в клетку и державшаяся со мной, как обвинитель с преступницей? Слава, к имени которого я наконец приучилась добавлять надлежащую приставку «дед»? Придут ли они разделить со мной последние минуты песчинками утекающей сквозь пальцы жизни? Снизойдут ли до непутевой дочери? Захотят ли лицезреть бесславный уход той, о ком предпочли бы не вспоминать? Пожертвуют ли своим временем? Произнесут ли на прощание хотя бы одно доброе слово?              Намеренно, рассеивая морок разбушевавшегося воображения, я провожу подушечкой пальца по заостренному краешку пазла. Благосклонно боль возвращает меня к реальности. Вновь я засовываю палец в рот, и на этот раз мне удается слизать с него капельку крови. Разумеется, я не Жан, чтобы ставить диагнозы, но вкус у нее совсем другой. Не такой, как раньше. Вкус моей крови пугающе человеческий. Omnia mutantur, et nos mutamur in illis. Memento mori. Из недр памяти всплывает скудный набор избитых фраз на полузабытой латыни. Но факт остается фактом: моя кровь действительно изменила вкус, а тело претерпевает перемены – предательские, неостановимые, и главный вопрос: обратимые ли?              Еще раз, уже другим пальцем я провожу по острому краю пазла. Боль отвлекает от страшащих меня безысходных мыслей, я царапаю кожу еще и еще раз, и, будто заправский наркоман, стыдливо понимаю, что мне недостаточно сиюминутного «кайфа». Рывком я поднимаюсь на ноги и подбираю оставленную на кровати книгу. О! Если бы у меня был нож! Хорошо наточенный острый нож, о котором несчастной пленнице, вроде меня, остается только мечтать! С извращенным предвкушением я провожу краем страницы по ладони, надрезая плоть. Сладостно-тягучая боль отзывается в теле необъяснимым – уже воспринимаемым как запретное – удовольствием. Я облизываю пересохшие губы, на мгновение задумываюсь и выпускаю клыки. Пока еще послушные мне, они впиваются в подрагивающую на запястье вену, но мне по-прежнему «недостаточно», голод зудит, разъедает внутренности, требует бóльшего, а мне нечего ему скормить. На самом деле смешно пытаться утолить неизбывный голод физической болью. Моему истязателю претит однообразная пища, а в ограниченном решетками жизненном пространстве невозможно отыскать способных усмирить его впечатлений. В сердцах я швыряю книгу в решетку и невольно прислушиваюсь к электрическому треску. Слух жадно ловит новый звук, на один благословенный миг перекрывший привычное, но по-прежнему раздражающее электрическое гудение – единственное, что я слышу в поглотившем меня ватном вакууме. С трудом я удерживаю себя от желания запульнуть в решетку подушку, обувь, а после броситься на прутья самой, дабы сорвать джекпот – испытать полный спектр доступной человеческому организму боли. Я уже делала это прежде и не единожды, к чести своей – никогда намеренно. Каждый раз после крайне болезненного удара током с долей фатализма я вспоминала о лишающей меня сил беременности, но ожидаемого кровотечения так и не случилось. В свое оправдание я могла сказать, что у меня и в мыслях не было рисковать понапрасну, ведь я понятия не имела, как подобное потрясение сказывается на развитии плода. До какой бы степени отчаяния не дошла я в одиночном своем заключении, ребенок – это всё, что у меня было. Пусть сомнительное, но единственное мое достояние! Известие о беременности вкупе с «великодушием» моих палачей подарили мне отсрочку вынесенного смертного приговора, а, следовательно, сохранение жизнеспособности плода целиком и полностью оставалось в зоне моих интересов. Но, как бы мне ни хотелось оправдать свое отношение к беременности страхом за собственное благополучие, я сознавала простой и очевидный для меня факт – я не желала причинять вред чудом зародившейся внутри меня жизни. Не представляла, будет ли мне дан шанс стать матерью, но в силу скудных своих возможностей старалась беречь нашего с Сережей малыша, ставшего для меня символом ускользающей, но всё еще живой надежды.              Крепко зажмурившись, я глубоко вдыхаю и медленно выдыхаю, сосредотачиваюсь на своих ощущениях, вслушиваюсь в звуки собственного успокаивающегося дыхания, перестука качающего по венам кровь сердца, тихого, едва слышного урчания в животе – вестника просыпающегося голода физиологического. Могла ли я прежде подумать, что у голода существует столько градаций?! Извращенец, спроектировавший мою электрическую темницу, сам того не ведая, вынудил меня познать каждую из возможных! Самым болезненным из всех, что довелось пережить в уготованном мне кошмаре наяву, был даже не тактильный голод, а голод коммуникативный. Мне было мучительно мало ставших традиционными и скудных на слова пикировок с Жаном, односложных «обменов любезностями» с охранниками, коротких разговоров с изредка спускавшимся ко мне главой хранителей. Шепотом, стараясь не быть услышанной, вновь и вновь я заговаривала с неродившимся ребенком, легкомысленно обещая ему радужное будущее и даже придумывая ответы, которые он мог бы мне дать. С упоением расписывала идиллические картины семейного счастья с его отцом, закрывая глаза на реальность, в которой вот уже несколько месяцев была для него мертва. Этот суррогат общения ненадолго утолял лютующий голод, позволял мне забыться, пусть ненадолго, но поверить в счастливый исход не только для моей беременности, но и для нас с Сережей. К несчастью, у моего голода были острые зубы и щелкающая безразмерная пасть. Каждодневно требуя новых порций «хлеба и зрелищ», он доводил меня до исступления: голод зрительный, слуховой, обонятельный, тактильный, коммуникативный, событийный. Словно насекомое, застывшее в смоле, я потерялась в пространстве и времени, лишенная естественного света, свежего воздуха, людей, ощущений и впечатлений, оставшаяся один на один с зачитанными до последней запятой книгами, изматывающими пазлами и сводящим меня с ума сладкими запахами свободы Жаном.              Когда он приходил ко мне, я держалась из последних сил, до зубов вооружала себя остатками поруганной гордости, надуманной ненавистью и обидами, которые давным-давно отболели и стерлись из памяти, – всё, чтобы оставаться на месте. Страстно мне хотелось напрыгнуть на него, трогать, дергать, тормошить, припасть лицом к его пиджаку, вдыхать и вдыхать принесенные на нем запахи – знакомого одеколона, чьих-то духов, плохо уловимого сигаретного дыма, свежести дождя, благоухания растений и царствующего над прочими ароматами тяжелого и неизгладимого запаха больницы, всегда ассоциировавшегося у меня с Жаном. Я мечтала позабыть о гордости, сорвать с него одежду, оставшимися во мне силами подавить возможное сопротивление, тесно прижаться к его обнаженной коже, ощутить тепло его мягких ладоней, гладкость идеально выбритых щек, влажный жар отвечающих на поцелуи губ. С помощью Жана я могла утолить голод во всех его ипостасях. Могла, если бы он уступил мне, не оттолкнул, предсказуемо не пристыдил и не высмеял. К несчастью, я не сомневалась в его реакции, а потому плотнее стискивала зубы и держалась на безопасном от него расстоянии, дабы не спровоцировать на унизительный, точно отрезвляющая оплеуха, отказ.              Мне почти удается невозможное – балансируя на грани сна и бодрствования, я совершаю дерзкий побег из удушающей, по рукам и ногам опутавшей меня жестокой реальности, выскальзываю из собственного тела, прорываюсь из плена бьющих током решеток и надежно запертой двери, незамеченная прошмыгиваю мимо сторожащего опасную преступницу цербера, убыстряя шаг, устремляюсь вдоль по коридору к лестнице, взбегаю вверх по ступеням и замираю, оглушенная многоголосьем доступных моему слуху звуков, ослепленная яркостью неописуемого великолепия открывшегося передо мной мира. Экзальтированно я вбираю в себя такую доступную красоту, не могу насытиться буйством красок, благоуханием ароматов, мелодичной гармонией шумов и звучаний; словно пробившийся из асфальта цветок, всем своим существом я тянусь к солнцу и безоблачному небу, протягиваю вверх руки, растопыриваю пальцы, как будто пытаюсь объять необъятное, погладить искрящихся слепящим светом неуловимых солнечных зайчиков, заключить в объятия всю вселенную, жмурюсь, запрокидываю голову, счастливо смеюсь – в голос, никого не боясь и ничего не стесняясь, сбрасываю с ног туфли и по мягкой, ласкающей стопы траве бросаюсь прочь, бегом, все быстрее и быстрее, как можно дальше от решеток и сумрачных стен, равнодушия Жана, грубости тюремщиков и неумолимо приближающегося дня казни. Вынесенный приговор, хранители, Слава с его договором и даже гравитация могут отправляться ко всем чертям! Переполненная ликующей радостью, вселенской любовью поправ закон всемирного тяготения, я взмываю вверх, парю над землей, поднимаюсь всё выше и выше, пальцами ног отталкиваюсь от верхушек деревьев, невесомая, сотканная из света, смеха и благоговения перед совершенством и гармонией всего сущего. Бесстрашно взлетев на недосягаемую с земли высоту, из последних сил я стараюсь задержать, продлить мгновения сладкой грезы, но до моего «укрытия» доносится отвратительный скрежет ключа в замке́, проигнорировать который просто немыслимо, и, не смирившись, вновь вчистую проигравшая пленившим меня палачам я вдребезги разбиваюсь об материализовавшуюся вокруг реальность.              Так и не утратившая связи со своей удивительно живой фантазией, я охаю, оживаю, машинально всовываю ноги в туфли, лихорадочными движениями приглаживаю волосы и расправляю на коленях юбку. Прислушиваюсь, шумно втягиваю носом воздух в тщетных попытках угадать нежданного посетителя, твердо зная одно – там за дверью не Жан и не обожающий ядреный одеколон Константин. Внутренне напрягаюсь, гадая, от каких потрясений отделяет меня последний оборот ключа, и не могу сдержать вздох облегчения, разглядев неурочного визитера, неловко ссутулившегося в дверном проеме. Солидный и статный, словно явившийся с инспекцией большой «господин начальник», в своем знававшем лучшие времена, но тщательно выглаженном выходном костюме и, очевидно, новом атласном галстуке Слава ловит мой взгляд, распрямляет плечи и втягивает живот. С нервным смешком я вопросительно приподнимаю брови, а он оглядывается на захлопнувшуюся за ним дверь, с немым удивлением изучает конструкцию клетки и морщится от неприятного лязгающего звука автоматически открывающейся дверцы.              – И верно Жанчик сказывал, точно птичка пойманная, – словно спохватившись, Слава входит в привычный и безопасный для нас двоих образ «деда», протискивается внутрь и с напускным подобострастием прослеживает за движением возвращающейся назад дверцы. – Вот же ж дьявольская машина!              Молча я рассматриваю своего гостя, которого давно перестала ждать, хочу подхватить заданный им легковесный тон, вслед за ним натянуть на себя истертый годами, но по-прежнему безотказно срабатывающий образ надменной графини, но судорожно втягиваю носом воздух и замираю: от его пиджака тянет вечерней свежестью, тонкий аромат одеколона перекрывают запахи садовых деревьев, Смоленских улиц и… дома. Слава пахнет домашним уютом, предсказуемой нормальностью, которую я не умела ценить, пока не оказалась в чертовых высасывающих из меня жизнь казематах. Я смотрю на него – неуместно нарядного, до блеска начищенного, аккуратно причесанного, необъяснимо родного, несмотря на время, что мы не виделись, и на старательно отыгрываемую нами вражду. Хмыкнув, он обводит глазами обстановку моей тюремной камеры, знакомым жестом приглаживает челку, сетует на тесноту и спертый воздух, а я с пугающей ясностью понимаю, что с меня довольно. Видит бог, я терпела и натерпелась достаточно! Брошенная семьей, лишенная прогулок и свиданий, я, как от меня и ожидалось, денно и нощно изображала отстраненную холодность, равнодушие собственным будущим, отвечала на грубости высокомерным молчанием и не опускалась до просьб о смягчении режима содержания. Точно зверь в зоопарке, запертая в клетке под электрическим напряжением – без намека на приватность, без санузла и возможности умыться, четыре самых долгих в своей жизни месяца я не видела солнечного света и научилась определять смену времени суток по пересменкам тюремщиков и кратким визитам Жана. Свежего, бодрого, полного жизни Жана, так прозаично равнодушного к моим страданиям. Жана, который, не скрываясь, торопился сбежать из унылых подвальных стен, едва его пропускали в мою темницу. Я терпела, стоически сносила все испытания, унижения и лишения, не обронила ни единой слезинки – ни прилюдно, ни в одиночестве. Но для всего существует предел. Даже для моего безграничного терпения! Славе придется вспомнить, что он пришел навестить не особо опасную преступницу, не хладнокровного развращенного вечностью вампира, а отчаявшуюся беременную женщину, которая больше всего на свете мечтает наконец помыться и хотя бы один разок, пусть перед смертью, но увидеть своими глазами солнце и небо, а еще – раздолбать темные очки каждого из охраняющих ее холуев и нашептать им – глаза в глаза – парочку-другую «теплых» слов и пожеланий.              Медленно, с увеличивающейся амплитудой я начинаю раскачиваться взад и вперед, взад и вперед, подспудно еще надеясь, что мне удастся взять себя в руки, но восхитительно пахнущий свободой – и почему-то Жаном? – Слава делает шаг в мою сторону, раскрывает рот, чтобы что-то сказать, а я не выдерживаю и, испустив жалобный, похожий на писк стон, разражаюсь слезами. Впервые с тех пор, как за мной захлопнулись двери клетки, я позволяю себе проявление подлинных бесконтрольных эмоций, как будто все нескончаемые четыре месяца только и ждала, пока не придет Слава, чтобы позволить себе быть собой, а не осточертевшей безучастной к собственной жизни «вампирской графиней». Я пла́чу громко и безутешно, надрывно всхлипываю, некрасиво давлюсь слезами, а мой нежданный гость терпеливо дожидается окончания истерики и, только когда слезы идут на убыль, усаживается рядом со мной на кровать и прижимает меня к себе.              – Непутевая ты, непутевая, – протяжно выдыхает он, а я не оспариваю очевидное и прячу лицо у него на груди, безжалостно пачкая потекшей косметикой открахмаленную рубашку.              – Кабы безвинная была. Но человек погиб, а в законе черным по белому писано – смерть за смерть, – не дождавшись от меня членораздельных звуков, продолжает Слава. Молча, до боли в пальцах я стискиваю лацканы его пиджака, не обращая внимания на треск ткани и отлетевшую на пол пуговицу. – Что ж ты наделала? Кабы ребеночка не было, мне убить тебя надлежало.              – А то рука не поднялась бы? – шумно всхлипнув ему в рубашку, спрашиваю я, не сомневаясь в ответе, и всё же расплываюсь в улыбке, услышав сказанные им слова.              – А то у мадамы графини сомнения имеются на сей счет? – с укором переспрашивает Слава, но по голосу слышно, как он ухмыляется. – Грех – такие хорошенькие головки с плеч сшибать! Но серьезно, что же ты наделала? Похвально Ванечке помочь, но человечка ты зря загубила. Кабы ребеночка не было, пришлось бы с хранителями в контру вступать. Сама знаешь, чем дело кончилось бы. Тебя я бы отбил, а семья все преференции растеряла бы. Олюшка ты моя, Олюшка…              Заслышав обращение, которое не слышала, кажется, целую вечность, я крепче стискиваю пиджак Славы, и меня прорывает во второй раз. Хлынувшие из глаз слезы лишены горечи. Теперь, когда он рядом, я знаю, что нет причин роптать на судьбу, более мне нечего бояться. Он отобьет меня у самой смерти, не отдаст на растерзание палачам. Сделает всё, чтобы вызволить меня на свободу. Невольно вспоминается полумрак заставленной сундуками горницы, утешающий певучий голос над самым ухом и руки – крепкие, натруженные, самые сильные – укачивающие меня в своих объятиях. От этих воспоминаний становится жарко, опасно весело, как будто по собственной воле пройдясь по лезвию ножа, я вскидываю голову и с вызовом встречаю его пристальный взгляд.              – Почему ты не приходил? – спрашиваю я, и мой голос звучит по-детски восторженно и одновременно капризно. Сколько же лет я не чувствовала себя вот так, как сейчас – защищенной, избалованной любовью, изнеженной девочкой… его девочкой, особенной, уникальной, единственной! Я еще раз втягиваю носом воздух и наконец понимаю, почему мне сразу показался странно-знакомым исходящий от Славы запах. Зачем-то он надушился перед выходом из дома одеколоном Жана. Быть может, намеренно, дабы ни мне, ни себе не дать шанса забыть о том, почему мы не можем выходить за границы дозволенного? После нескольких неудачных попыток бросить семью Жан был, есть и будет. Никогда никуда не денется. Всю отпущенную нам троим вечность будет продолжать стоять между мной и Славой.              – Побоялся увидеть тебя пленницей, – честно отвечает на мой вопрос Слава. – Жанчик рассказал о том, какое извращение они для тебя приготовили. Побоялся я. Поразносил бы к херам все их клетки-решетки вместе с чертовым электричеством. А потом всех их на том электричестве и изжарил.              – А сейчас не боишься? – уточняю я и вновь счастливо, по-детски замираю, предвкушая ответ.              – Ничего я не боюсь, глупая, – со смешком объявляет он и смачно целует меня в лоб. – Ко всему надо подходить с умом. Сто раз отмерь, один отрежь. Как я, по-твоему, тыщу лет прожил? То-то и оно. С умом к ситуянции подошел. Проблема сама и решилась. Птичка на хвосте принесла, что кинул Костик наш серьезных людей на большие деньги. Долгая история да мутная. Жаново лекарство, которым он мамку Костикову лечит, замешано. А там, где деньги да крохоборство, и договориться с человечком можно будет, и сладить. Обожди недельку-другую…              – Ждать?! Недельку-другую?! – сама от себя не ожидая, вскидываюсь я. Представляю, как он уходит, оставляя меня одну, и зло утираю с лица очередные непрошенные слезы. Никогда никому из них не понять, чтó я пережила в подземелье, куда они меня упекли! Ни один из членов семейки, включая Анну, не сможет забеременеть, чтобы в полной мере ощутить все «прелести» заточения в совокупности с сотрясающими организм гормональными перестройками и токсикозом в отсутствии элементарных человеческих удобств. Можно умолчать про наизусть изученные мной градации поедом пожирающего, лютующего в одиночной камере голода – сенсорного, коммуникативного, тактильного, на любой вкус, только зайди в клетку! Вместе с убывающими с каждым днем силами я теряла надежду, остатки гордости и человечности – буквально зверела, заточенная в четырех стенах каменного мешка, безуспешно стараясь не отыгрываться на Жане – моем единственном визитере, дабы не давать ему повода начать передавать мне кровь исключительно через охрану.              – Ну, ты сама сюда пошла, – резонно отвечает Слава, «по-дедовски» прищуриваясь и оглаживая красиво зачесанную набок челку. – Думаешь, я не понимаю, почему? Он не понимает. Но мы-то с тобой знаем.              – О чем ты? – хмыкаю я, но он не позволяет мне отвернуться и сверлит внимательным понимающим взглядом.              – А вот сейчас встань и иди. Я дверь вышибу. Охрану раскидаю. Встань и иди на все четыре стороны. К мальчонке своему, от которого дитя прижила. Иди, слово даю, ничего тебе не будет.              Исподлобья смотрю я на решительное лицо того, кого более язык не повернулся бы обозвать «дедом». Спокойный, всем своим видом олицетворяющий добрую силу, Слава отвечает мне взглядом, полным сожаления и невысказанной тоски по неслучившемуся. Мы могли бы быть счастливы, едва ли не впервые позволяю себе подумать я и тут же гоню от себя крамольную, несправедливую по отношению к Жану мысль. Однажды, давным-давно мы добровольно отказались от самой судьбой дарованного нам шанса на будущее. И тогда, и сейчас я уверена, что мы поступили правильно. По совести. Уберегли от ненужных страданий того, кто был и остается нам дорог. Но почему же так горько смотреть в глаза непрожитому моему счастью?! Пришедшему, чтобы спасти меня, мужчине, которому и в которого я верю больше, чем самому Жану – пресловутой любви всей моей жизни?!              – Что ж ты сидишь, хорошая? Иди, – повторяет Слава, а я с тяжелым вздохом вновь утыкаюсь ему в рубашку.              – Знаешь же, что теперь ждать буду, пока полюбовно всё с хранителями не решишь, – неразборчиво проговариваю я и слышу его невеселый смех.              – А он и не догадывается, как ты его любишь.              – Мой мальчонка? – Я пытаюсь перевести разговор в шутку, наперед зная, что Слава мне не позволит.              – Я бы назвал его старым французским беспутником и сладострастником, но по моим меркам он и в самом деле еще мальчишка. Я говорю о вашем Жан Клоде, ваше сиятельство.              – Жан Клод давно не мой, – отвечаю я, и даже в такой момент не могу скрыть болезненного разочарования. – Ты же всё правильно понял. Чем он виноват? Вы с Анной чем виноваты? Велеть ему за себя с хранителями сражаться? От работы, от жизни своей отказаться? Он ведь пытался того несчастного, что я от Ивана отбросила, спасти. Как я могла вас за собой утянуть? Как его под удар подставить?! Он же по-другому скроен. Вспомни, каким он с войны вернулся. Его призвание – жизни спасать, а не кулаками махать. Есть у нас силы, но у них шокеры, и так много тех хранителей было! Я потому и сдалась добровольно, что побоялась, вдруг Жан за меня биться бросится. Твои ручные хранители дерзость и неповиновение не прощают. Как я могла позволить ему всё потерять?              – Права ты, Жанчик лекарь, а не воин. Где уж ему с хранителями воевать, – подхватывает Слава, и мы затравленно переглядываемся.              – Он ведь рвался на мою защиту? – сама не зная зачем, спрашиваю я, а мои щеки покрываются румянцем, когда Слава кивает, подтверждая мои догадки.              – Я его удержал. Всё объяснил. Что не бросим тебя. Что время надобно. А он и обрадовался. Я бы на его месте врезал мне хорошенько да за тобой ринулся.              – Мы оба знаем, что он конформист, – говорю я, и Слава окидывает меня недобрым взглядом.              – Красивая замена «приспособленцу» и «трусу». Хочешь, я сделаю так, что он тебя спасет? Али не было у тебя таких фантазий? Дам ему проявиться. С Костиком Сергеичем по-мужски поговорить, сторговаться. Придет к тебе и скажет: «Олюшка, ты свободна!»              – Оленька, – тихим голосом поправляю я и, подняв руку, с нежностью провожу тыльной стороной ладони по его гладко выбритой щеке. – Он скажет: «Оленька, ты свободна!» А я подожду. Кто бы из вас ни пришел. Из-за меня не нужно рушить вековые договоренности. Здесь невыносимо. Но я потерплю.              – Олюшка, – зажмурившись, повторяет он и вдруг выпаливает слова признания. – Ты же не думала, что я тебя бросил? Как Костик тебя из дома моего увел, я рванул следом. Помнишь, как тебя домой отпустили? Собраться да память пареньку твоему подтереть. Это я договорился. Про извращение с клеткой этой звериной не знал. Прости меня, старого. Богом клянусь, не знал. Но поздно было назад отыгрывать. Всё, что я смог, упросить, чтобы условия тебе здесь создали да в просьбах не отказывали. Ириночку Витальевну подключил. Жанчик потерей лекарства пригрозил. Я, грешным делом, и подумал, что в войны да революции и не такое переживали. Сможешь ты месяцок-другой сдюжить. Ты ж у нас сильная, смелая, не родился еще тот, кто тебя сломать бы смог.              – Ты прав, он еще не родился, – говорю я и выразительным жестом кладу его ладонь на свой живот. – Еще не родился, а уже сломал. Плохо мне, Славочка. Жан говорит, гормоны, естественный процесс, организм под беременность перестраивается. А из меня жизнь как будто утекает – по капельке, по крупинке, с каждым выдохом, так по-человечески фатально… Что же в этом естественного? Ни он, ни ты никогда не поймете и не почувствуете. Наигралась я с вечностью. Доигралась! И, да, Слава, да, поверила я, что ты от меня отрекся. Знаю, как договор с людьми чтишь. А я здесь не по ошибке заперта. Как звереныш, руку кормящего покусавший. Звереныш в зверинце, которого на убой выкармливают. Смерти я ждала, Слава. Раз меня, беременную, в этих казематах бросили, что мне оставалось думать? Ты и весточки мне не отправил. Жан, он лишь кровь носил да на вопросы мои нос воротил. Вот только сегодня сидела здесь и думала, а явился бы кто из вас на мою казнь посмотреть? Или не сочли бы действо достаточно зрелищным?              Вздрогнув, Слава выдергивает руку из моих пальцев и, вскочив с места, в два шага оказывается перед запертой дверцей. Ожидая услышать привычный и ненавистный мне окрик: «Я выхожу!», я опускаю голову и прикрываю глаза, коря себя за откровенность. Древние вампиры, даже те, что по идейным соображениям отказались выпивать людей до смерти, не склонны к проявлению жалости ни к себе, ни к своим собратьям. Вот если только к людям… Дернувшись, я хватаюсь за спасительную соломинку хваленого Славиного человеколюбия и буквально выкрикиваю ему в спину:              – Я чувствую себя слабее человека! Слышишь?! Нет у меня сил! Ничего не осталось! Слабая, беременная, понятия не имеющая, что со мной станется. Сколько раз ты твердил, что людей «жалеть да опекать надобно». Так меня пожалей, Славочка! Меня пожалей!              Сама себя не помня, я бросаюсь к нему, хватаю за плечо, с силой, которая вопреки моим ощущениям и словам, всё еще не то что теплится, бурлит, клокочет во мне вместе с раздирающей душу яростью, дергаю его, разворачиваю к себе, ударяю кулаком в грудь – сперва робко, легонько, но распаляясь с каждым новым ударом, обрушиваю на него всю свою злость, накопленную за месяцы заточения, выплескиваю боль, отчаяние, обиду за то, что бросили, предали, забыли. Если бы я не спасла их героического Ванечку, ктó бы помог нам выбраться на свободу, одержать победу над озверевшим Славиным Климом?! Ктó, если не Иван?! Я не имела злого умысла, шла не убивать, но спасать. Да, мне следовало продумать свои действия. Сдержать силу. Прикусить Ваниного похитителя, а не, как в запале бросил мне Жан, «бездумно разбрасываться людьми». Но даже самые прожженные преступники, жестокие убийцы имеют право на справедливый и беспристрастный суд, на прогулки на свежем воздухе, на общение с адвокатом, свидания с семьей, на, черт возьми, душ, на последнее слово перед объявлением приговора!              – Я не мылась четыре месяца! Что ты смотришь?! Что ты молчишь?! – кричу я ему в лицо, а Слава стои́т передо мной, молча выжидая, когда я выдохнусь. Не защищается, не прикрывается от меня руками. В исступлении я не могу разобрать выражение его лица, из последних сил пытаюсь сдержать слезы, но сокрушительно проигрываю, останавливаюсь, до крови прикусываю нижнюю губу, со стоном прикрываю глаза, и только тогда замерший напротив меня мужчина оживает. Быстро-быстро его грубые от трудовых мозолей пальцы пробегаются по моим щекам, утирая слезы, вслед за ними к коже мягко прижимаются губы, ловят, иссушают каждую слезинку. Легко и решительно он подхватывает меня на руки, бережно покачивает, словно ребенка. Не открывая глаз, я слепо утыкаюсь лицом в его шею, вбираю в себя подзабытый, кажущийся таким родным запах – оставленного много десятилетий назад дома, большой чистой горницы, таящих загадки сундуков, морозной свежести, веющей от тулупа легендарного Жанова дедули. И точно, как тогда, когда я впервые во взрослой жизни позволила себе разрыдаться перед другим человеком, над моим ухом раздается тихое распевное бормотание, постепенно набирающее уверенность и громкость. Я не помню, какую колыбельную Слава – тогда для меня еще только и исключительно «дедуля» – спел вьюжной январской ночью, утешая меня, в голос проклинавшую дарованное предателем-Жаном бессмертие и впервые в жизни всерьез мечтавшую о благословенном небытие. Знаю, что песня та была такой же древней, как и исполнившее ее для меня существо, хочу, но не решаюсь спросить, ту же колыбельную он выбрал, чтобы успокоить меня сегодня? Я обращаюсь в слух, прислушиваюсь к слетающим с его губ будто вывернутым наизнанку неправильными ударениями словам, чей смысл ускользает даже от меня, несколько лет назад защитившей диссертацию на тему славянской мифологии. Я знаю, что Мокошь – одна из древнейших богинь, выплетающая нити человеческих судеб, но не поспеваю за струящейся, обволакивающей сознание песней, как будто в действительности обладающей старинной, давным-давно утерянной, позабытой волшбой, доброй магией, оберегающей от злых сил и одаривающей заветным успокоением.              – По головке Мокошь гладь, усыпи дитятко мать, пряжа пусть твоя журчит, дитятко в ночи сопит, не страшася, не боясь, в почиванье добра блазь…              Точно младенчик на руках матери, то самое «дитятко», о котором напевает мне на ушко Слава, я обмякаю в объятиях вот уже целый век необъяснимо благоволящего мне патриарха вампирского клана. Сами собой мои скрученные в тугие канаты мышцы расслабляются, поддаются колдовству его голоса, и краешком сознания, убаюканная старинной колыбельной, я сознаю, что его самого справедливо можно было бы назвать божеством, тысячелетним, могущественным, всё и вся повидавшим, всё и вся пережившим. И он позволяет мне «величать» его Славочкой! Его – первородного, всесильного, богоподобного. Славочкой. От этой мысли становится одновременно и смешно, и жутко, меня бросает в жар и, повинуясь нахлынувшему желанию, губами я прижимаюсь к гладко выбритой коже его подбородка, тянусь выше, целу́ю в щеку, опускаюсь чуть ниже, левее и, отыскав его губы, заставляю сбиться с ноты, а затем – замолчать.              История повторяется. Как будто прокатившись на буддийском колесе сансары, мы сделали полный оборот и вернулись точку отсчета. Так же, как тогда, зимой 1915 года, когда «дедуля» незаметно и непостижимо стал для меня Славой, я забываю о причинах, приведших меня в жаркие, по-мужицки крепкие объятия, как будто обретаю крылья, безрассудной, опьяненной опасным влечением бабочкой взмываю ввысь над своей тоской, завлекаемая отблесками чарующего, вожделенного, грозящего испепелить дотла пламени.              – Что же ты… бедовая… – выдыхает мне в рот Славочка, и я хохочу над его нерешительностью, обхватываю лицо ладонями, льну к нему, ближе, крепче, заставляю капитулировать, поцеловать в ответ, не оставляю ни единого шанса отстраниться, увернуться от моих поцелуев. Млею, наслаждаюсь своей властью над сжимающим меня в объятиях мужчиной, когда он оставляет сопротивление, податливый каждому моему порыву, целует мое лицо – лоб, нос, щеки, подбородок, влажно, долго, настойчиво задерживается на губах, а затем отрывается от меня, ставит на ноги, ждет, чтобы я приняла решение, смотрит с вызовом, непонятно с чего уверенный, что я отступлюсь, пойду на попятный, быть может, снова его ударю, но я молча протягиваю руку и, стиснув его ладонь в своей, увлекаю за собой к кровати.              Для Сережи я мертва, на алтарь Жана мы принесли и возложили достаточно жертв. Не чувствуя себя предательницей и изменницей, я торопливо расстегиваю Славины пиджак и рубашку, несколькими движениями стаскиваю их с плеч, отшвыриваю на пол, тянусь к ремню брюк, а он безуспешно пытается справиться с полчищем крохотных перламутровых пуговок на лифе моего красивого, но так мешающего сейчас платья. Отставив от себя его руки, намеренно замедляя движения, я растягиваю сладкую пытку, аккуратно расстегиваю одну пуговицу за другой и не свожу взгляда с его лица. Со стоном он не выдерживает, набрасывается на меня, прижимает к себе, запускает руку под ткань платья и кружева укрывающего грудь бюстгальтера, лихорадочно гладит, сжимает, припадает губами к моей шее и, отбросив ногой стянутые мной брюки, с несвойственным ему терпением помогает мне освободиться от платья и белья. Оставшись в одних чулках, как, я помню, нравилось ему в прошлом, я толкаю его на кровать и опускаюсь сверху.              Повинуясь заданному мной ритму, Слава отыскивает мою ладонь и переплетает свои пальцы с моими, настойчиво тянет меня на себя, ниже, ближе, грубовато завладевает моими губами, свободную руку запускает в мою прическу, не глядя, освобождает ее от шпилек, всей пятерней зарывается в волосы, с утробным рычанием приникает к шее, словно грозясь прикусить, впиться в пульсирующую вену, испить меня, осушить досуха, но, вместо ожидаемой боли, я чувствую мягкие, почти невесомые поцелуи – на своей шее, ключице, и задыхаюсь, когда его губы достигают моей груди.              – Боже, как мне хорошо… Славочка, – шепотом, стараясь сдержать недвусмысленные стоны, в самое его ухо проговариваю я, а он вместо слов обеими ладонями крепко обхватывает мои ягодицы, и я охаю от наслаждения, запрокидываю голову, полностью отдаюсь власти его рук и волнами накатывающего острого удовольствия, пока, достигнув пика, удовлетворенная, обесточенная, до неприличия счастливая не опускаюсь ему на грудь.              – Как же, даже не ополоснуться… после… не по-людски это, – бормочет он, покидая мое лоно и устраиваясь рядом на узкой для двоих кровати. Без удивления я пожимаю плечами и, чтобы он не упал, обнимаю его за плечи.              – Я пыталась. Через Жана, – расслабленно и несколько невпопад отвечаю я. – Просила хоть один кувшин с водой. Хотя бы раз! И тот не дают. Говорят, электричество, замыкание, пожар им устрою. А зачем мне пожар? И без того смерть в кострище светит. Мне бы умыться. Хотя бы лицо ополоснуть…              – Ну, справедливости ради, не только лицо, – добродушно ухмыляется Слава, а я бесстыдно смеюсь и оставляю на его губах влажный, жадный поцелуй. Как будто ставлю клеймо «мой».              – Какие мы с тобой дураки, – с искренним сожалением говорю я. – Нам же было так хорошо. Зачем мы столько лет играли в «графиню» и «злого деда»?              – Кто тебе сказал, что я играл? – пробует отшутиться Слава, но сдается под моим внимательным взглядом и передергивает плечами. – Сама знаешь. Ты же первая мне «нет» и сказала. Стоило ненаглядному твоему порог переступить.              – Это еще вопрос, чей он ненаглядный. Крепче сына его любишь. Разве ж мог у него женщину увести? Да и не одну из многих, а ту, которую он под венец позвал.              – Вот сама на свой вопрос и дала ответ, – говорит Слава, а перед моими глазами встает сцена нашего с ним прощания, торопливого, суетного, неловкого. В последний раз он зажал меня, словно крестьянскую девку, в своих сенях, горячо огладил тело, пробравшись руками под толстую, сковывавшую движения ткань пальто, поправил укрывшую волосы шаль и прошептал: «Ненавижу твоего маркиза». «Это наш маркиз, Славочка. Наше с тобой на двоих – и проклятие, и счастье», – с грустной улыбкой исправила его я, про себя гадая, сколько еще лет совместной жизни уготовано нам с нежданно вернувшимся ко мне с предложением обвенчаться Жаном.              В декабре 1914 года, холодном и снежном, обративший меня Жан оставил вампирскую семью, состоявшую тогда из пяти членов, не считая нас с ним, проживавших в Смоленске и его окрестностях, и покинул страну, «навсегда» вернувшись в родную Францию. Оставшись одна, по настоянию Жана я отправилась к «дедуле», которому однажды была представлена, за помощью со сменой легенды. В деревушке под Смоленском я легко нашла дом на отшибе, точно такой, как, смеясь и дурачась, рассказывал мне Жан на заре наших отношений, и с отчаянной смелостью забарабанила в дверь. Мне, сосредоточенной на постигшем меня несчастье, и в голову не пришло, что неосторожными действиями я могла вызвать гнев патриарха семьи, посчитай он мой поздний визит за проявление неуважения. Всё, о чем я думала в тот момент – Жан бросил меня, оставил в ненужной мне без него вечности, увезя с собой в набитом книгами чемодане смысл моего существования. Я могла и хотела поехать с ним, но он предпочел одиночное путешествие, уже тогда, в первой половине прошлого века, отдавая себе отчет, что наше «долго и счастливо» вдребезги расколотилось об его измены и мое нежелание отпустить поводок, чтобы предоставить ему хотя бы немного необходимой ему, как воздух, свободы.              Отворивший дверь мужиковатый «дедуля» показался мне огромным и жутким. Без улыбки он оглядел меня с ног до головы и, бросив: «Графиня. Ждал», отобрал чемодан и пропустил в сени.              – Сядь, – скомандовал он и так же односложно приказал, – жди, – нахлобучил тулуп, шапку и исчез, затворив за собой дверь.              Пройдя в горницу, без интереса я осмотрела аккуратно прибранное жилище напугавшего меня древнего упыря и, облюбовав старое, но удобное кресло, уселась дожидаться хозяина.              С порога он поразил меня проявлением нежданной заботы.              – Графиня! Ужин! – громогласно объявил он, и, явившись на зов, я обнаружила бедно одетого парнишку, которого дедуля без лишних слов толкнул мне в руки. – Ешь. Только меру знай. Знаешь, что по договору с людьми живем?              – Знаю, – перед тем, как прильнуть к немытой мальчишеской шее, подтвердила я, невольно отогнав от себя воспоминание о случайно убитой мной горничной, когда я во время одной из первых своих вампирских трапез не сумела вовремя остановиться, а влюбленный в меня Жан помог ото всех втайне избавиться от тела.              – Живи пока тут, – после ужина дедуля показал мне похожую на чулан комнатушку с небольшой кроватью и карикатурно маленьким столиком. – С легендой порешаем. А маркиз твой… На моей памяти третий раз навсегда на родину возвращается. И на сей раз не задержится. Помяни мое слово.              Две недели прожила я в занесенном снегом доме, воспринимаемым мною, как белоснежное убежище от городской суеты и осточертевших светских условностей. Я словно перенеслась на край света, далеко-далеко от родного дома, который на самом деле находился от нас в нескольких километрах. Зализывая раны, я помогала дедуле вести нехитрое хозяйство, на пару с ним расчищала снег, шила, вышивала, а ночами, по его просьбе, читала вслух привезенные с собой книги. Изначально показавшийся мне дичливым и нелюдимым, дед Слава на поверку оказался смешливым и остроумным. Очень быстро привыкли мы к обществу друг друга, вместе справили Рождество, накануне которого дедуля приятно удивил меня принесенной из леса елочкой и вытащенными из одного из сундуков самодельными елочными игрушками. Нарядив елку и благочинно поужинав дедовыми гостями, довольные собой и друг другом мы сидели в горнице напротив нашей рождественской красавицы, любуясь ватными ангелами и золочеными орехами, и впервые я поймала себя на мысли, что почти не скучаю по Жану, не приславшему о себе ни единой весточки. Сам собой наш разговор перешел на оставившего нас обоих «маркиза». Дед говорил о нем не злобливо, снисходительный к слабостям Жана смешно расписывал истории о покоренных им дамах, рассказывал, с каким трудом его протеже постигал азы русского языка, и ничто не готовило ни меня, ни дедулю к моему внезапно случившемуся срыву. Слишком долго носила я в себе свои обиду и боль, пестовала, невольно взращивала, отказывалась замечать. Мне бы тайком выплакать, выголосить по-бабьи горе, вслух произнести нелепое слово «брошенка», послать по матери неверного обманщика, швырнуть в стену тарелку или стакан, выпустить пар, отпустить, перестать делать вид, что всё хорошо, и на деле, взаправду почувствовать себя лучше.              Оглушенный нежданной истерикой, дедуля молча смотрел на мое некрасиво раскрасневшееся, зареванное лицо, несколько раз пробовал попросить прощения, клятвенно обещал, что «кобелина приползет домой, поджав хвост», а потом вдруг подхватил меня на руки, укачивая, словно ребенка, закружил по горнице, и минуту спустя впервые я услышала, как Слава, которому в моем восприятии оставалось пробыть «дедом» всего несколько мгновений, поет. Слова древней колыбельной заглушались моими всхлипами, но возымели полагающийся магическому заклинанию чудодейственный эффект. В какой-то момент успокоенная певучим мужским, на удивление красивым голосом, я осознала, прочувствовала крепость объятий сильных, вовсе не старческих рук, подняла глаза и утонула в пронзительном взгляде серо-голубых по-мальчишески живых, исполненных жалостью глаз.              – Какой же ты дед, – вырвалось у меня, а он без смущения и удивления еще и еще раз закружил меня по комнате. – Ты Слава. Просто Слава. Славочка…              – Как по-графиньски благозвучно да нежно, – поддразнивая меня, рассмеялся он и повторил, словно на вкус пробуя по-новому прозвучавшее для него имя. – Славочка! Сколько небо копчу, никто так не величал.              – А мне можно? – теснее прижавшись грудью к его руке, спросила я и, не дождавшись дозволения, распевно произнесла, – Слааавочка…              – Графине всё можно, – губы в губы выдохнул он, до бесконечности безжалостно оттягивая момент первого поцелуя.              – Зови меня Олей, – в томительном ожидании облизав пересохшие губы, попросила я, а он улыбнулся и, впервые прошептав мне на ухо «Олюшка», накрыл мой рот непривычно крепким поцелуем, который едва не свел меня с ума от замешенного на удивлении восторга. Я и помыслить не могла, что с тем, кого я еще пару недель назад мысленно отождествляла с сошедшим со страниц страшных сказок кровожадным мифологическим чудищем, можно было испытать целый сонм неизведанных прежде, возносящих к небесам, первозданных, греховных, граничащих с животными сладострастных удовольствий. С ошеломляющей нежностью, как будто тысячи раз расправлялся с крючочками, пуговками и завязками, первородный вампир освобождал меня от одежды, прежде чем опустить на брошенную на пол медвежью шкуру. В эйфории отвечая на всё более ненасытные поцелуи, я действительно ощущала себя героиней древнего эпоса, соблазненной – или соблазнившей? – самим сатаной. В Рождественский сочельник 1915 года я в полной мере познала, что Слааавочка никак не заслуживал укоренившегося за ним прозвища «дедуля». Несколько раз до рассвета мы занимались любовью – упоительно медленно, сокрушительно быстро, меняя места и позы, упивались нежданной близостью, узнавали и познавали друг друга, общаясь на древнем, как мир, языке сплетенных в любовном экстазе тел. А когда первые, по-зимнему скупые солнечные лучи пробились из-под закрытых ставень, Слава предложил мне остаться с ним.              – Хотя бы до февральских стуж. Не бросай уж дедушку, – усмехнувшись в густую бороду, произнес Слава, а я смеялась и смеялась над каждой его, даже самой несмешной шуткой, словно впервые влюбившаяся первокурсница, и, конечно, осталась с ним и до февральских морозов, и до первой мартовской оттепели. Предпочитавший отмалчиваться в ответ на мои вопросы о будущем Слава, будто предчувствуя скорое расставание, впервые заговорил о предстоящей смене своей легенды и о возможности переезда в город, «поближе к хранителям».              – Поедешь со мной? Как бы я ни хотел сокровище свое от других спрятать, не место тебе здесь. Что скажешь? Согласна на общую легенду? – легковесно, словно не беспокоясь о возможном отказе, спросил он, и я, порядком подуставшая от деревенского быта, не стала разыгрывать сомнения, вместо ответа с радостным смехом бросившись ему на шею.              – Снег сойдет, и поедем к Петру Александровичу, – более не скрывая радостного предвкушения, объявил Слава и с нежностью пригладил косынку на моей голове. – Старшо́й у нас сейчас. Познакомишься. Заодно и о легендах покалякаем. Кое-кто должен был о твоем будущем обеспокоиться.              – Он и обеспокоился. Срочной депешей отправил меня тебе, – откликнулась я, не сумев удержать самовольно вырвавшийся из груди вздох, как и всякий раз, когда в разговоре затрагивали так и не давшего о себе знать бывшего моего возлюбленного.              – Теперь я о тебе обеспокоюсь. Всё, как должно, сделаем, – не обращая внимания на мой погрустневший вид, продолжил Слава и, за подбородок приподняв мою голову вверх, заявил, что выбьет у хранителя ту легенду, которую я сама для себя пожелаю. – Кем хочешь, мне будешь. Внучкой, дочкой…              – Супругой? – подхватила я, и он крякнул от удовольствия.              – Али я тебе в мужья подхожу? Графине-то! – с вызовом проговорил он и подхватил меня на руки, услышав ответ.              – Не попробуем, не узнаем! – звенящим от восторга голосом заявила я и хохотала, как безумная, пока он не усмирил мой смех поцелуем.              С нетерпением я ждала наступления не календарной весны, и наконец зазвенели капели, потекли ручьи, с юга потянулись перелетные птицы, а вместе с птицами с окончательным своим «навсегда» вернулся Жан.              Без стука пройдя в сени, где я перебирала, чтобы поставить в вазу, принесенные мне Славой первые весенние цветы, наш блудный француз стряхнул с сапог весеннюю грязь и, чуть замешкавшись, извлек из кармана бархатный мешочек с обручальным кольцом.              – Боже мой, – только и смогла произнести я, а он посетовал, как трудно было меня найти, откашлялся, в полный голос объявил, что совершил ошибку, и предложил немедленно обвенчаться.              – Соглашайся, графиня, – из своего угла хмуро вклинился «дедуля», и Жан засиял, уверенный в моем положительном ответе. Молча, не сводя взгляда с лица Славы, я вытянула руку, и через мгновение на моем безымянном пальце засверкало бриллиантом фамильное кольцо Де Шаммов...              – Олюшка, жить нужно по совести, – возвращает меня из воспоминаний прозвучавший над ухом голос Славы. – Да, он метался. Сделал тебе больно. Но как я мог отобрать у него единственную женщину, которую он любил?              – Так уж и единственную, – хмыкаю я и, выбравшись из его объятий, начинаю медленно собирать разбросанную по полу одежду.              – А то сама не знаешь, – отвечает Слава, которого мне придется заново приучаться «величать» с приставкой «дед».              – Дед Слава, – пробую я и с отвращением, будто проглотила что-то гадкое, ухожу за ширму, чтобы одеться. Минуты близости остались позади, и с легким сожалением я прислушиваюсь к шороху одежды и «дедулиному» оханью и кряхтенью. Невольно с моих губ срывается нервный смешок. – Слав, ты уж так старательно не входи в роль, пожалуйста. Не настолько я продвинутая извращенка, чтобы совращать отечественных пенсионеров.              – Ну, да, знамо дело, – доносится до меня Славин смех, – мадам специализируется на французских.              – Да что ж ты за дурень, – так и не застегнув до конца платье, выхожу я из-за ширмы и тут же попадаю в медвежьи объятия полностью одетого «деда Славы».              – Прости, что заставил думать, что мы тебя бросили, – выдыхает он в мои распущенные по плечам волосы. – Никогда не подставлю я тебя под топор. Чтó бы ни натворила! Сам лягу, а тебя не отдам. Запомнила?              Молча, борясь со слезами, я крепко обнимаю его за шею и прижимаюсь всем телом, чтобы хотя бы еще один раз ощутить себя в абсолютной безопасности, защищенной, любимой, уникальной, необходимой.              – Коли мальчонка твой обижать вздумает или, как Жанчик, на сторону носом крутить, знай, что тебе есть, куда пойти и у кого о защите попросить, – тихо, но уверенно, не предполагающим сомнений голосом говорит мне Слава. – Надумаешь вдруг, с детёнком приму. Коли маркиз не подсуетится.              – Так и так ты меня с детёнком примешь. Никуда уезжать я не планирую. У сына моего должна быть семья. Настоящая семья, слышишь? Чтобы любили, баловали, оберегали…              – Сын, стало быть? – приподнимает брови Слава, заметивший смену моего настроения. За подбородок он приподнимает мое лицо вверх и, очевидно, понявший, к чему я клоню, смотрит с осуждением и тревогой.              – Думаю, что сын, – лишь чуть натянуто улыбаюсь я. – Хотя и девочка… девочка тоже хорошо…              – Олюшка, а теперь меня выслушай. Всё сладится. Будет у меня внучок, здоровенький да счастливый. И с тобой всё хорошо будет. У меня и сомнений нет. Из самого прочного ты железа сделана. Поэтому наравне с нами любить да баловать малышонка изволь, – с отеческой нежностью он прижимается губами к моему лбу и разжимает руки. – Ничего с тобой не станется. Жанчик поможет. И вон раньше бабы в поле рожали, серпом пуповину перерезали…              – О да, и тут же шли дальше зерно молотить! – язвительно подхватываю я, а он окидывает меня удивленным взглядом и сокрушенно качает головой.              – Вот оно! Графиня как она есть! Серпом нельзя молотить зерно, потому что серпом у растений стебли срезают. А чтобы молотить, молотило требуется…              – Иди уже! Молотило, – останавливаю я грозящий затянуться экскурс в «дедово» крестьянское прошлое. – Пока Жанчик с вечерней кормежкой не заглянул.              – Все-таки сделаю я из него героя. А то так и будет эта вялая ворожба между вами тянуться. Ожидай спасения, Олюшка!              – Откройте! Дедуля на выход собрался! – опередив его, вскрикиваю я и торопливо награждаю прощальным поцелуем.              – Лицо в порядок приведи. Медвежонок-панда, – посмеиваясь, шепчет мне он и успевает ускользнуть от моей руки, вывалившись в открывшуюся дверцу клетки.              Обновив косметику, причесавшись и приведя одежду в надлежавший вид, с легкой душой я возвращаюсь к опостылевшим пазлам с твердым намерением добить шедевр Эдварда Мунка, когда, предварив свое появление непривычным стуком, в дверном проеме появляются два хранителя.              – Ольга Анваровна, – с подчеркнутой вежливостью обращается ко мне тот из них, кто накануне обозвал моего неродившегося ребенка «вампирским выродком», а меня саму «треклятой ведьмой». – Мы вот принесли вам.              Пока подоспевший третий мужичонка в черном с угрожающим видом тычет в мою сторону шокером, двое его товарищей осторожно, чтобы не расплескать, заносят в клетку кувшин с водой, небольшой таз, над которым мне, очевидно, следовало умываться, и вазу с букетом крупных раскрывшихся бутонов белоснежных роз.              – С Днем рождения, Ольга Анваровна, – говорит менее борзый из троицы и даже одаривает меня подобием натужной улыбки. Аккуратно пристроив на туалетном столике рядом с цветами пакетик с кровью, он извиняется за неявившегося в урочный час Жана. – От Жана Иваныча передали. Операция срочная. Завтра будет.              С опаской все трое, отступая, пятятся к выходу, с облегчением дожидаются, когда за ними закроется дверца клетки, а самый вежливый из них зачем-то добавляет мне на прощание:              – Приятного аппетита.              Оставшись одна, неторопливо, растягивая удовольствие, я приближаюсь к восхитительным присланным Славой розам, жадно вдыхаю божественный аромат и с улыбкой прикасаюсь к нежным лепесткам. На сегодня мой голод полностью утолен, не имея в виду доставленную мне передачку Жана, думаю я и, на всякий случай оттащив кувшин и таз за ширму, принимаюсь медленно раздеваться, чтобы впервые за четыре месяца перед тем, как улечься в кровать, обмыть тело теплой водой.              – С Днем рождения, Олюшка, – шепотом говорю я самой себе, без удивления осознав, что напрочь позабыла о собственном празднике.              – С Днем рождения, Ольга, – утром поздравляет меня явившийся с завтраком Жан. Не заметив припрятанные мной за ширмой цветы, жестом фокусника он выуживает из саквояжа пакетик с кровью. – И в качестве подарка я принес тебе кровь твоего Сережи.              Чудом сдержав улыбку, я возвращаюсь к образу отчаявшейся пленницы, дабы скрыть от Жана смену своего настроения.              – Как он? – искренне заинтересованная новостями об отце своего ребенка спрашиваю я.              – Свеж, весел, бодр и, как мне кажется, удовлетворен какой-то дамой, – не сразу передав мне в руки заветный пакетик, откликается Жан. Я понятия не имею, говорит ли он правду, преувеличивает ли, намеренно врет или просто хочет меня задеть, и, почти не кривя душой, отвечаю:              – Прекрасно. Он молодой, красивый мужик, ему надо трахаться.              – Высокие отношения! – восклицает Жан, а я со злорадством думаю о том, чем для него обернется обещанное Славой мое героическое спасение. От души я желаю нашему одному на двоих маркизу самых сложных и муторных испытаний за всю его великолепную вечность и подношу к губам подарок, который, сам того не ведая, сделал для нас с малышом его папа. Очень скоро я воочию увижу его и наконец расскажу о постигшей нас с ним беременности. А если Сережа вздумает, как опасался Слава, «крутнуть носом», у меня всегда остается надежный запасной вариант. Я бросаю презрительный взгляд на вконец зарвавшегося Жана и мысленно призываю его не беспокоиться: ни при каких обстоятельствах речь не пойдет о нем.
12 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (3)