9. Прикосновение
26 марта 2026 г., 10:48
Примечания:
"Элли на маковом поле - ближе"
Пальцы держали его за подбородок, поворачивая лицо чуть к свету почти догоревшей свечи, и в этой тихой, осторожной возне с ватой и пузырьком было что-то удивительно будничное, будто не было ни сегодняшней драки, ни запертой кельи, ни крови, которая до сих пор подсыхала на губе.
Перекись тихо шипела на коже, расползаясь холодной пеной по разбитому месту. Сначала жгла, потом отпускала, оставляя после себя неприятное покалывание, как если бы рану осторожно трогали тонкой иглой.
Андрей закрыл глаза, не столько от боли, сколько от желания не смотреть на это все, потому что если сосредоточиться на ощущениях, на этом щипании, на тяжести в переносице и тупой пульсации где-то глубоко в носу, становится проще — это обычная, понятная боль после удара, ее можно переждать. Но стоило отвлечься хоть на секунду, и мысли тут же ускользали в сторону, туда, где было гораздо сложнее разобраться.
Миша все-таки пришел.
Ночью.
После этого бесконечного дня, когда все на ногах еле держатся, когда нормальный человек просто падает спать, не думая ни о чьих разбитых носах. Мог бы спокойно сделать вид, что ничего не знает, что не слышал, что не его дело. И никто бы не спросил.
Но он сидел сейчас рядом, так близко, что можно было рассмотреть каждую морщинку, каждую пору, каждую щетинку, которая пробивалась на подбородке. Глаза у него были темные, почти черные в этом тусклом свете, брови чуть сведены, между ними морщинка, которую Андрею вдруг захотелось разгладить пальцем.
Губы сами собой растянулись в довольную, глупую улыбку, появилась такая радость, почти детская, от которой хотелось двигаться, говорить, смеяться.
Серьезно, хотелось вскочить, начать рассказывать что-нибудь бессмысленное, просто потому что энергия вдруг расползалась по груди и не находила выхода, но вместо этого приходилось сидеть спокойно, терпеть и не шевелиться.
— Ты чего улыбаешься? Видать сильно тебя приложили.
Хихиканье сорвалось само, не к месту, и тут же губу дернуло — защипало, потянуло, Андрей тихо втянул воздух сквозь зубы, но все равно усмехнулся снова, уже беззвучно, перед ним была эта непривычная картина — Миша тоже улыбался, по-настоящему, без своей обычной сухости. От этого стало легко, так нелепо легко, будто все, что было до этого просто отступило, растворилось, и он, не успев даже подумать, выпалил:
— Подуешь?
Сказал — и сам же на секунду завис от того, как это по-идиотски прозвучало.
Пауза повисла короткая, но ощутимая. Брови напротив чуть сошлись, во взгляде мелькнуло удивление, как будто он ждал совсем другого, привычной колкости, очередной выходки, а не этого.
— Ну вот… точно дурачком стал.
Но наклонился.
Медленно, почти не касаясь, выдохнул прямо на губу, как будто это и правда могло помочь, и остался так близко, не отстраняясь, не убирая руки, глядя прямо в глаза. Расстояние между ними стало невыносимым, как будто его специально оставили, чтобы проверить, выдержит или нет.
Андрей не выдержал.
Подался вперед сам, не давая себе времени передумать, уткнулся в губы, поймал их, сжался где-то внутри от боли, — губу обожгло, в переносице отдало ударом, аж в глазах потемнело, он тихо, сквозь зубы, зашипел прямо в поцелуй, но не оторвался.
На секунду показалось, что все, что этот ебаный монастырь, эти стены, эти мысли, которые грызут изнутри сутками, — все это просто исчезло, остался только Миша, его руки, его дыхание.
Андрей думал, что вот оно, наконец-то, вот сейчас все станет правильно, сейчас он хоть что-то в этой жизни сделал не наперекор, не назло, не потому что надо, а потому что захотелось, захотелось так, что колени подкашивались.
Он уже представил, как эти руки спускаются ниже, как Миша прижимает его сильнее, как они оба теряют голову, и он был готов потерять ее окончательно, потому что с первой встречи, как только увидел этого человека, его начало штормить так, что берега не было и в помине.
Он не мог понять, когда этот иеромонах стал для него важнее, чем все остальные, когда он начал ловить себя на том, что ищет его взглядом, когда ему захотелось этой невозможной близости. Когда он свернул не туда и потерял контроль, которого и не было никогда, потому что у него все всегда было в огне, в каком-то бесконечном вихре, и только с Мишей этот вихрь затихал, только в этой маленькой коморке с Мишей он вдруг чувствовал, что здесь можно жить, что здесь не так уж плохо, что этот мир не полное говно.
Но нет — чужие руки с силой оттолкнули его, отодрали от себя, как присохшую грязь, Андрей еще не успел ничего понять, а уже услышал это сбитое:
— Ты блин… ё-моё… что творишь? Нельзя же так…
Эти глаза, большие, испуганные, щеки красные. Поза такая, будто Миша сейчас реально убежит, как в прошлый раз, будто он дикий зверь, которого нельзя трогать.
В груди сразу все сжалось, что захотелось засмеяться или ударить самого себя. Как же это глупо, господи, как же это по-идиотски глупо… вместо того, чтобы свалить из этого места к ебеням, он сам, своими руками, выбрал застрять здесь, придумал себе оправдания, нашел причины, и для чего?
Усмешка дернулась сама, кривая, какая-то не до конца оформленная, будто он еще держится, будто еще можно вывернуть все в шутку, лишь бы не провалиться туда, где уже не удержаться.
— А… ясно… — плечо дернулось в вялом, нарочито равнодушном жесте, — нельзя…
Андрей даже поверил, что можно вот так — отмахнуться, сделать вид, что это вообще не про него, что просто устал, просто на минуту решил отдохнуть на чужих губах, ничего такого, бывает.
Не получилось.
Последняя хлипкая подпорка треснула, и все, что он так старательно держал, поехало вниз, смешиваясь в злость, в обиду, в это тупое, липкое ощущение, что его опять дернули туда-сюда, а он, как идиот, повелся.
Он хмыкнул, уже совсем иначе, с каким-то нервным смешком, и выдохнул сквозь зубы:
— А лапать меня можно, да? В губы дышать, ночью сидеть тут можно? А как поцеловать, так сразу нельзя?
Руки дернулись сами, резче, чем он планировал, скидывая с себя чужие пальцы, которые все еще держали, будто имели право, будто можно было так — сначала прижать, а потом решить, что нет, хватит.
Задело.
По-настоящему задело, так, что в горле встал ком, и пришлось упрямо уставиться в пол, в эти чертовы доски, лишь бы не поднять глаза, потому что еще чуть-чуть и голос поедет, и тогда уже никак не выкрутишься, не спрячешься за привычным тоном.
Сколько можно вообще?
То подпускает, то отталкивает, то рядом, то как будто чужой.
Да пошло оно все.
Андрей все-таки вырвался, отступил на полшага, сжал кулаки.
— Мне вообще это все нахер не упало, так что можешь проваливать.
Сказал и сам себе не поверил, но хоть какая-то часть его, та, которая еще пыталась сохранить лицо — была довольна.
Миша стоял, на лице у него появилась то ли улыбка, то ли еще что-то…такое понимающее, такое считывающее, будто он видел Андрея насквозь, будто знал, что каждое слово — это ложь, что каждое «проваливай» значит «останься».
Это было невыносимо, это добивало окончательно, Андрей вцепился в рясу и понеслось — толчки к двери, со всей силы, со всей злости, со всей обиды:
— Проваливай, я сказал! Пошел! Не приходи больше, понял? Не приходи!
Он пытался сделать так, чтобы этот человек исчез, чтобы перестало быть так больно, чтобы закрыть эту дверь и себя заодно, с этой внезапной сентиментальностью, которая душила.
Миша перехватил руки, сжал, рванул на себя, прижал так крепко, что даже дернуться не получилось. Одна рука обхватила спину, другая придержала за затылок, прижимая голову к плечу.
— Тш-ш-ш, успокойся, успокойся…
— Пусти меня, отвали, блядь! — Андрей дернулся, в ответ его сжали только сильнее, не давая вырваться, не давая убежать, не давая спрятаться.
— Какой же ты дурак… просто король дураков, — слова почти теряются в дыхании, ладони никак не находят себе места, скользят по плечам, по рукам, возвращаются обратно, будто Миша и правда не понимает, где остановиться, где можно, где уже нельзя, но все равно не отпускает, — нельзя ж так целоваться, тебе же больно, ты вообще, ё-моё, соображаешь хоть?
«тебе же больно»
Из всего, что между ними происходит, именно это вдруг оказывается важным. Андрей зависает в этом, как будто не понимает, серьезно ли, правда ли Мишу сейчас волнует именно это. Не то, что он сам к нему тянется, не то, что происходит между ними, а то, что ему, блядь, больно.
От этого внутри что-то переворачивается, непривычно, почти пугающе, и он даже не сразу чувствует, как Мишины губы невесомо касаются виска, будто проверяют, можно ли вообще, будто он сейчас отодвинется, зашипит, оттолкнет. Вместо этого дыхание сбивается, становится частым, неглубоким, тело само тянется ближе, как будто этого мало, как будто хочется еще, еще чуть-чуть, еще ближе.
Андрей даже не замечает, как оказывается прижат сильнее, как эти руки вдруг становятся увереннее, как будто внутри у Миши что-то окончательно сдвинулось, и он уже не пытается держать дистанцию, только дышит рядом, сбито, почти в губы, но не касается их, боясь задеть лишний раз.
— Не больно… — слова сами вываливаются, несобранно, Андрей уже не думает, что говорит, только пытается поймать за плечи, удержать, чтобы не отстранился, чтобы не исчез снова, — слышишь… вообще не больно… ничего не болит…
Тихий смешок почти в угол губ, и снова этот шепот рядом:
— Конечно не болит… я ж просто так там ковырялся, да… — дыхание цепляется за кожу, уходит к виску, к линии волос, целует, будто извиняется за что-то, — какой же ты… ё-моё…
Слова у Миши начали путаться, как будто он сам не успевал за собой, за тем, что делает.
— Я же… не должен был… вообще не должен… — выдох в щеку, — я знал, что не надо… с самого начала знал…
Андрей почти не слышит смысл, пытается уловить хотя бы эти обрывки, но тут же тонет в ощущениях. Каждый новый поцелуй сбивал остатки концентрации, стирал границы, становилось уже неважно, что именно ему говорят.
— Ты меня… — голос у Миши ломается, — ты меня доведешь когда-нибудь, понимаешь, да?… я ж пытался…нормально все, ё-моё… как надо… а ты…
Он утыкается куда-то в шею, прижимается крепче, почти болезненно, а Андрей в ответ только сильнее тянется, запрокидывает голову, открывается под этим прикосновением, забывая уже, где там что болит, где щиплет.
— Кто кого доводит, Миш… — тихо, сбивчиво, — плевать вообще…
Миша в ответ только выдыхает, почти стоном, у самого уха, на секунду замирает, как будто опять собирается отстраниться, остановиться, вспомнить, где он, кто он, зачем все это, но вместо этого пальцы только сильнее сжимаются на спине, притягивают ближе. Губы снова находят кожу — так бережно, в каждом касании столько нежности, что от нее хочется либо засмеяться, либо выругаться, потому что это уже слишком, слишком честно, слишком не про правила, а про что-то совсем другое, с чем ни один из них, кажется, не умеет нормально обращаться.
— Дурак… — шепчет он снова, уже тише, утыкаясь лбом в висок, — какой же ты дурак… и я… тоже…
Пол уходит из-под ног, стены кружатся, Андрей делает пару шагов, спина упирается в край стола, поцелуи в шею не прекращаются, а пальцы тем временем добираются до пуговиц, расстегивают, дергают, путаются.
Каждое движение отдается где-то внизу живота, Миша отрывается только чтобы выдохнуть, глядя в глаза мутным, потерянным взглядом:
— Эта ряса… она тебе не идет, совсем не идет. В простыне и то лучше, намного лучше.
Последние пуговицы не поддаются, такие маленькие, Миша уже не расстегивает, просто рвет с треском, с каким-то наслаждением, руки спускаются ниже, еще ниже, впиваются в ягодицы, приподнимают, сажая на стол.
Где-то с краю что-то падает и звенит — свеча, которая, кажется, догорела еще минуту назад, но кто ее видел, кто вообще помнил про этот дурацкий свет, когда можно видеть в темноте кожей, когда можно чувствовать, как Миша нависает сверху, вжимается бедрами, и даже через одежду понятно, до чего они оба дошли.
В темноте Миша становится еще смелее, наглее, руки уже не просто гладят, они изучают, блуждают по животу, везде, и когда пальцы наконец находят член, сжимают его, Андрей выдыхает так, будто из него всю душу вынули, с каким-то измученным, долгим стоном.
В данный момент ему становится совсем не важно, что это вообще первый раз, когда ему дрочит мужчина, что это вообще мужчина, что это мужчина-священнослужитель, — сейчас почему-то только важны эти движения, вверх-вниз, этот ритм, от которого в глазах темнеет и дыхание перехватывает так, что, кажется, можно задохнуться.
Андрей сам поддается навстречу, толкается в руку, внутри все горит, просит еще-еще, он тянется к губам, хочет поцеловать, хочет провалиться в это, хочет разорвать этот проклятый порыв, который душит изнутри, но Миша каждый раз уводит губы, целует куда-то рядом — в подбородок, в щеку, в скулу, — и шепчет:
— Пока не заживет… нельзя, слышишь? Потерпи, Дюш, потерпи…
На возражения у Андрея сил уже не остается, он чувствует как большой палец задевает головку, смазывает, давит. Несколько резких, глубоких толчков, Миша дернулся, впился зубами в кожу, прямо в то место, где пульс, укусил так, что наверное след останется, и застонал, Андрея накрыло следом — волной, с головой, с выдохом, который вышел каким-то всхлипом, он просто обмяк, прижатый к Мише, чувствуя, как тот все еще дрожит, как рука все еще сжимает, не отпускает, как они оба мокрые, липкие, тяжело дышат в темноте...
...лунный свет пробивался в окно, очерчивая комнату. Сколько прошло времени — непонятно. Но Андрей уже успел отдышаться, прийти в себя, даже мысли начали понемногу возвращаться, тело было тяжелым, приятным, как после долгого бега, когда уже никуда не надо.
А вот Миша… его, кажется, не отпускало совсем. Он так и нависал, прижатый, уткнувшийся куда-то в плечо, дышал глубоко, неровно, пальцы время от времени сжимались сильнее, почти судорожно.
— Ты чего… завис, что ли? — хрипло бросил Андрей, сам удивившись своему голосу.
В ответ сначала ничего, только сбитый выдох в шею, потом Миша чуть дернулся, как будто только сейчас вернулся обратно, провел по волосам, неловко, ткнулся губами куда-то в щеку — не поцелуй даже, так… мазнул, больше чтобы проверить, что он здесь, что это не показалось. Ладонь скользнула по спине, выше, к плечу, задержалась там, потом снова сжалась, и без всяких объяснений просто потянул вниз.
Они кое-как съехали со стола, запутались в собственных руках, в этой тесноте, и в итоге почти рухнули на лавку, которая явно не была рассчитана на двоих, но сейчас это никого не волновало.
Андрей фыркнул, устраиваясь как получилось, упираясь локтем, коленом, чем угодно, лишь бы не свалиться совсем.
— Ты че, тут спать собрался?
Миша, не открывая глаз, чуть сдвинулся, притянул его ближе.
— А ты против?
Андрей ничего не сказал, только сдвинулся еще ближе сам, уткнулся плечом, потом как-то незаметно устроился так, что уже и двигаться не хотелось. Рука легла поверх чужой, пальцы зацепились за ткань, и это вышло так естественно, будто так и должно было быть.
Сил не осталось ни на разговоры, ни на какие-то выводы, ни на попытки разложить это все по полкам. Последний заряд, кажется, действительно сгорел там, у стола, вместе со свечой.
Было тесно, пиздец как тесно, дышать иногда неудобно, колени упираются, ноги вообще свисают, плечо затекает. Миша шевельнулся, устраиваясь удобнее, уткнулся носом куда-то в шею, и его дыхание постепенно выровнялось, стало спокойным, сонным, но даже во сне он, кажется, не отпускал до конца — держал, пусть и слабее, но все равно держал.
Почему-то казалось, что так уже было. Не здесь, не с этими стенами, не в этой жизни, но было — иначе откуда эта нелепая уверенность, что все на своих местах.
Андрей закрыл глаза, не додумывая. Разбираться можно потом, если вообще захочется. Сейчас — просто тишина, дыхание рядом и это непривычное чувство, от которого не хотелось ни защищаться, ни отталкивать.
Он выдохнул, чуть глубже вжимаясь в это тепло, и провалился в сон так же легко, как будто другого варианта и не было.