Противоположности

G
Завершён
50
автор
Фэндом:
Размер:
15 страниц, 6 156 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
50 Нравится 14 Отзывы 10 В сборник

Июльский ветер перемен

Настройки

«Ты свежа и успешна, улыбаешься нежно,

Гордо хлопаешь дверцей дорого авто…

Твоему пилотажу я сочувствую даже,

Но упрямое сердце мне диктует не то!»

***

Валерий в недоумении поглядывал на друга, который топтался около раскидистого куста и усердно делал вид, что облагораживает растение, идеальное и без его участия. Но недоумение было скорее показательным — чтобы всем красноречием эмоций намекнуть старому дураку о том, какой он дурак: смотритель зоопарка понимал и даже отчётливо видел, что скрывалось по другую сторону пышно цветущих бело-розовыми облаками олеандров. Вернее — кто. Райская птица по имени Римма Анатольевна, неизвестно с каким ветром оказавшаяся в этом Богом забытом месте — в саду, примыкающем к заднему двору участка закоренелого мизантропа. И птица эта, вероятно, совсем не скрывалась, а лишь коротала минуты в незаслуженном одиночестве. — Гена… А тебе не пора сворачиваться? — Ужинать ещё рано, — садовник пожал плечами, когда поднял глаза к небу: солнце всё ещё высоко висело над их головами огромным жёлтым апельсином. — Значит, не пора. — Кому что… — вздохнув, изрёк Валера и подтолкнул друга локтем. — Глаза разуй. — Что? — Геннадий встрепенулся, осматривая округлый куст. — Пропустил? Где-то некрасиво торчит? — Ага, пропустил. Получше глаза разуй и за кусты свои всмотрись. Приготовив секатор, Гена со всем призванным вниманием повернулся к соцветиям олеандра в оправе длинных узких листьев, и заботливый товарищ даже помог ему слегка раздвинуть ветви: там, правда, не было ни портящей композицию ветки, ни лишнего увядшего цветка — только впереди, посреди газона, лежала на шезлонге женщина в ослепительно-ярком бирюзовом кимоно и расстроенно осматривалась по сторонам, будто кого-то искала и никак не могла найти. Садовник нахмурился. Поспешил шагнуть назад и снова отгородиться от того, что увидел, ядовитой стеной нежных цветов. — Валера, иди-ка ты… — Я пойду, пойду, — Валерий усмехнулся и похлопал его по плечу, — но, если бы меня дома ожидало вот это создание, а не старый попугай и лемур после операции на бедренной кости… Я бы тут с тобой любезностями не обменивался. Геннадий уже порывался колко ответить умнику, но тот быстро зашагал в сторону своей хижины, оставив ему только тихий смешок и заклубившуюся от такого бегства пыль под ногами. Мужчина расслабил тело, ссутулив плечи: рисоваться, казаться собранным и непоколебимым с уходом Валеры было уже не перед кем. А пёстрые растения, заметившие резкость в движениях рук, подслушивающий ветер, приносящий с запахом солёного моря ворох мыслей, и наглые чайки, смехом сопровождающие каждый жест, — те, наверное, поимённо выучили все сражения его внутренней войны. Сняв перчатки и аккуратно собрав рабочие инструменты, Гена помедлил: ещё раз, теперь самовольно, заглянул сквозь гущу олеандров, подсознательно надеясь снова найти за ними женщину — украдкой рассмотреть в покое и без масок и одновременно понять себя в этом странном желании надёжнее зарисовать её истинный портрет в памяти. А Римма, словно прочитав тайный замысел, не позволила тому осуществиться: одиночество и скука одолели её, и она поднялась, намереваясь покинуть нагретый уголок. Никто не поднёс ей коктейль, чтобы продлить наслаждение безмятежного отдыха, никто не развлёк беседой, никто не подал руки, чтобы, в конце концов, было легче подняться — рядом не было никого и ничего, способного её задержать. Это условие поставил ей Геннадий Петрович: никакой королевской свиты, ни единого прислужника в его доме. И она согласилась, компенсировав жестокие лишения сотней чемоданов, но… Где ходил сам Геннадий Петрович? Где был тот, кто с доброй улыбкой приглашал её погостить и встречал на пороге тёплым взглядом? А теперь пропадал, прятался, игнорировал существование гостьи… Мысль о том, что хамоватый садовник ничуть не изменился, задевала Римму. И параллелью, где-то в глубине души, удивляла: а зачем ей его перемены? Отчего он ей небезразличен? Поправив шляпу, она разочарованно поджала губы и, в последний раз осмотрев всё тот же молчаливый сад, плавной поступью направилась к дому. Проходя мимо пальм и цитрусовых деревьев, через агаву к кустам олеандра, Римма протянула ладонь к хрупким белым цветам. Невесомо тронула лепестки, склонилась вдохнуть аромат, напоминающий пряные восточные благовония, и, когда невидимый ей мужчина затаил дыхание, обращаясь каменным изваянием от нежелания быть обнаруженным в этой нелепой шпионской роли, поспешила дальше, не задерживаясь на пути к выкрашенной почти что в тон её наряду террасе. «Опасная красота», — заговорщически прошептал садовнику внутренний голос, и Геннадий не знал, о чём подумал: о женщине или о ядовитом растении, которого она коснулась. Не знал, что начинало кружить голову: долгое нахождение около дурманящего олеандра или запах дорогих духов, менее чем за день занявший не только его дом, но и, как показалось, необъятные просторы целого дендрария. Не знал, а желание исполнилось: перед глазами так и застыл портрет, до которого ещё миг назад могла дотянуться рука — точёная фигура на фоне залитого солнцем сада и лицо, обрамлённое светлыми прядями, с которыми играл южный ветер; полные губы, тронутые слабой, непривычно чистой в моменте искренности улыбкой, и длинные ресницы, подрагивающие на прикрытых веках… Он видел их в просветах зелёной листвы и почему-то не мог ни стереть, ни развеять, ни отогнать, как навязчивое видение, даже когда женщина исчезла в доме. Почему она взволновала его? Не конкуренцией в шоколадном деле для дочери, не беспокойством за детей, которое вечно приводила за своим появлением, не хроническим чувством собственного превосходства — почему она посетила его мысли как женщина? Женщина, у которой начинаешь замечать, как горделиво она поправляет волосы, когда вдруг смущается — умеет смущаться! — чтобы скрыть это, и как много неразгаданной печали покоится в глубине нефритовых глаз… Когда мымра в шляпе обнажила эту безоружную нежность, а в долгих взглядах поселилось что-то томное? Отчего Римма стала смотреть на него, как не смотрели ни на старого козла, ни на хама, ни на брюзгу? Или думая, что что-то в ней разгадал, а она сумела заглянуть дальше — за баррикады строгости и грубой честности, — он рисковал обмануться? Гена не знал. Что делать с ней один на один, что делать с памятью и клятвами, зачем впустил под одну крышу в отсутствие её внучки — не знал. Взмахнув рукой, садовник побрёл в другую сторону от дома, так и бросив инструменты под кустом.

***

Дальняя прогулка к возвышенности под палящим солнцем сделала дыхание рваным и тяжёлым. Приставив ладонь ко лбу, чтобы рассмотреть хоть что-то, Геннадий обернулся вокруг оси. Позади, между высокими кипарисами, точно в живой раме, виднелось разлившееся внизу лазурное море, по которому ветер разгонял стада белоснежных «барашков». А впереди… — Здравствуй, Люба, — мужчина неловко огладил шершавый гранит, где было высечено имя жены, и вместо ответа получил тихий шелест крыльев промчавшейся перед глазами пятнистой бабочки. Он проводил насекомое мрачным взглядом и опустился на крохотную выцветшую скамью. Возможно, редко приходил на кладбище и потому чувствовал себя неуютно, но совесть не мучила его: не было ни дня, чтобы не вспоминал о ней — о единственной, о незаменимой, о любимой до гробовой доски. Его гробовой доски. Ему не нужно было навещать холодный камень и давно высохшую землю, когда Люба жила в его сердце, никуда не уходила и никогда не исчезала. Люба осталась вечно молодой и смеющейся в их дочери и внуках, и Гене хотелось верить, что, глядя с высоты небес, простила его за ту слабость-ошибку, которую он однажды совершил и умудрился повторить. Простила ему время, проведённое с Таней порознь — в обиде и молчании, в недосказанности и чувстве вины, и простила паталогическую склонность к предательству любящих, безраздельно доверяющих. Может быть, простит и теперь, когда он балансировал на грани принципов и неведомого душевного интереса — так глупо, так странно и нешуточно, впервые за тридцать лет одиночества — и пришёл признаться в этом? Ведь всё и всегда прощала. Одна лишь понимала и умела читать тревожащие мысли, смеяться над ними и разводить боль, усталость или дурное настроение руками, увлекающими в объятия. А когда-то совершила невозможное — полюбила таким, каким он был, не пытаясь изменить и не ожидая перевоспитания. — У нас столько всего произошло, — усмехнулся Геннадий, почёсывая затылок и жмурясь от того, как неосторожно закинул голову, всматриваясь в безоблачное небо, — даже не знаю, с чего начать… В зарослях за спиной, ведущим к другим могилам, кто-то зашуршал, и Гена вспомнил, что мог разговаривать с женой и мысленно, не походя на сумасшедшего. «У меня появился Чебурашка. Это как гиперактивный ребёнок, только… В общем, да: пушистый, ушастый и очень необычный ребёнок. А с Чебурашкой появились новые друзья и недруги, новые приключения, проблемы и испытания, но мы учимся их преодолевать, быть терпеливыми, понимающими и оптимистичными… Как ты, Люба. Как ты — не было и не будет никого добрее и мудрее. И мне очень тебя не хватает. Знаешь, мы боролись за прощение, боролись с одной капризной девчонкой и её несносной бабушкой, боролись за мой — за наш с тобой — дом… А Гриша, Чебурашка и капризная Соня подружились. Даже Римма… Даже Сонина бабушка стала сноснее. Мы испортили детский праздник, потеряли и нашли детей, покорили горы и бурную реку, поссорились и помирились, сожгли наш дом, но поняли что-то очень важное. Можно сказать — стали дружной командой и объединились против новых-старых негодяев. Представляешь, Люба, у Тани, у всех нас появилась Люба! Такая маленькая, забавная… Такая же прекрасная, как её бабушка. А Римма Анатольевна помогла нам вернуть и отстроить дом. Она добрее и человечнее, чем хотела казаться. Просто однажды, наверное, что-то болезненно ранило её и заставило обрасти этой бронёй. Но она…» Геннадий запнулся. Паузы, которые он делал всё чаще и дольше, навевали мысли, что он говорил что-то лишнее, глупое, ненужное. Рассказывал жене о другой женщине, хвалил ту, зазвучал симпатией… Вздор! — Никто и никогда не встанет с тобой в один ряд, не заменит мне тебя, Люба, — тихо произнёс мужчина, пальцами повторяя очертания даты, безвременно и подло забравшей жену. И если бы кто-то слышал его — не посмел бы усомниться в правдивости скорбных слов. Он не оправдывался, не извинялся и не лукавил — только бессознательно напоминал себе, окружающему миру и живущей в оставшейся мягкости очерствевшего сердца Любе о том, что десятилетиями сохранялось неизменным и сохранится до финального вздоха. Но умолчать откровение о последнем времени и событиях, породивших притяжение противоположностей, которому не было объяснения ни законами физики, ни собственным разумом, Гена не мог. Как порой не мог и не задумываться, что за противоположностями, за природой невозможным сочетанием и полной дисгармонией таилось притяжение, возникшее из близости покрытых пылью давности переживаний. Что-то роднило его с надменной, избалованной блондинкой, которая, очевидно, была такой не всегда, — и тем настораживало. Что-то манило его узнать её ближе, понять честнее, дойти до сути, а не скорее отправить за порог после мнимого гостеприимства, как любых других, — и тем удивляло. Отчего-то Римма Анатольевна стала первой женщиной после гибели жены, которой он позволил занимать мысли чуть чаще, чем случайностью. В том не было физического влечения, не было пустой околдованности красотой лица и фигуры. И не было смысла, вложенного в понятие любви, что могла бы сравниться… Не могла. Но душевный интерес, который не получалось прогнать, как увязавшуюся за сумками дворнягу, был. И, когда к закату близился не только июльский день, но и жизнь, Геннадий впервые допустил, что эта жизнь всё ещё продолжалась — продолжалась для живых, не называлась предательством ушедших и имела право дарить эмоции, играть чувствами и предлагать простое счастье человеческого общения. Брать или добровольно отрекаться — в том состоял предписанный ею выбор. Проживать в счастье каждую секунду, которая досталась, а не мучиться придуманными рамками, страхами, опасениями — в том была наука, которой его бережно и старательно всю совместную жизнь учила Люба. И, может быть, когда Гена сидел, прильнув к серому камню, и не смел просить её о прощении за дни, в которых стало так много имени «Римма», ласково коснувшийся щеки ветер поведал ему о том, что где-то далеко, за синью высокого неба, родное лицо озарилось одобряющей улыбкой в ответ на его скомканную исповедь. И Любе было не за что прощать мужа, который нетленной любовью сотворил ей вечную жизнь, но узнать о том, что кто-то теплом живого (пусть и вредного, как он рассказывал) сердца дал трещину его вынужденной отстранённости и обозлённости, она была бы счастлива. Разве что отругала бы за предубеждение, что тянуться сердцем к сердцу бывает поздно.

***

— Гена, Гена, Гена! — увидев приближающегося к дому мужчину, Чебурашка со всех ног подбежал к нему и стал резво наматывать круги, почти заплетая мягкую траву под собой в косы. — Что случилось? Чего ты голосишь? — Там… Там!.. — неизвестно чем вызванные, переливающиеся через край эмоции не позволяли ему сформулировать связное предложение. Он не любил сложные формы обращений, которые использовали взрослые, а звать Римму лишь по имени всё ещё не торопился — и потому изобразил огромными ушами подобие шляпы, прозрачно намекая на женщину. — Что-то с Риммой Анатольевной? — наконец, догадался Геннадий, пропустив смешок от того, как правдоподобно получилась у Чебурашки передача этого характера. Но мысль о том, что могло произойти что-то плохое, скоро прервала веселье: что они сотворили на это раз — поругались, подрались, не поделили апельсины, разобрали новенький дом на щепки или что хуже? — Нет, она на кухне. То есть… Она включала плиту, мы чистили апельсины, правда, я больше съел сам, — с азартом принялся перечислять Чебурашка. — Ещё она разбила твою новую любимую чашку, зато приготовила тебе… Пи… По… Как же это… — остановился он, почёсывая бровь и вспоминая слово. — Портокалопиту! — Кало… Что приготовита? — Гена даже закашлялся. И без того большие глаза Чебурашки расширились, и с неподдельным воодушевлением он выдал: — Портокалопита — традиционный греческий десерт из апельсинов, апельсинового сиропа и тонкого теста. Переводится с греческого как «апельсиновый пирог», потому что «πορτοκάλι» — апельси-и-ин, — почти мурлыча от удовольствия, протянул пушистый любитель цитрусов, — а «πιτα» — пирог. Гена, ты что, не знал? «Ещё и греческий», — вздохнул садовник, добавляя к списку умений юного полиглота и книголюба новый пункт. — Знал, конечно. Каждый день таким ужинаю, — невозмутимо ответил он. — Вижу, вы не скучали. Ну, пошпирляли тогда смотреть, что там Римма Анатольевна… приготовила? — поставить рядом «Римму Анатольевну» и слово «приготовила» было не менее чудно́, чем услышать от Чебурашки греческий язык, но Геннадию показалось, что он справился вполне естественно. — Не-е-ет, меня заждался мой дом, — Чебурашка огладил круглый от своего апельсинового ужина живот, — нам пора спать. А ты иди и попробуй… — сделав паузу, он развёл маленькими когтистыми ручками, явно кого-то цитируя, — нежную текстуру, насыщенный аромат и яркий вкус самой Греции! — Понял, вопросов нет, — только усмехнулся Гена, когда Чебурашка уже скрылся в густых зарослях за углом дома, из которого и правда тянулся какой-то тёплый, забытый, зовущий ближе аромат. Значит, Римма Анатольевна приготовила? Римма Анатольевна испекла пирог? Римма Анатольевна какое-то время провела на кухне, как самая обычная… Это нужно было увидеть. Геннадий подумал, что застал редчайшее событие (возможно, подобное цветению агавы — единственный раз за 30 лет жизни монокарпика), и потому поспешил в дом.

***

Он нашёл её кружащей у стола: Римма держала дымящуюся форму с пирогом рукой, перемотанной полотенцем, а другой — двигала посуду в своей сервировке, чтобы освободить место и устроить блюдо в центре композиции. Увлечённая, она заметила вошедшего мужчину лишь тогда, когда тот споткнулся о порог, одновременно убеждаясь, что не спал. — Геннадий Петрович… — неловко улыбнулась Римма, скорее ставя пирог и освобождая руки. — Добрый вечер. Несколько часов назад ей хотелось серьёзно обидеться на этого бессердечного отшельника. Затем — оставив вещи, тихо и не прощаясь сбежать в ту квартиру, которую они с Сонечкой сняли неподалёку. Потом Римма пробовала представить, что, в отличие от неё, у Геннадия Петровича был рабочий день и, может, случились какие-то неотложные дела… Хотя это не умаляло горечи от жуткого невнимания к ней! Но ещё позже женщина поймала себя за приготовлением апельсинового сиропа, пока Чебурашка расчищал ей апельсины для начинки, попутно рассказывая что-то о недостатке эмпатии из прочитанных книг по психологии — и минуты до прихода хозяина дома потянулись сами собой. — Что это вы здесь делаете? — с недоверчивым изумлением спросил Гена, проигнорировав приветствие: разве они сегодня не виделись? Но глаза — тем, что видели сейчас — твердили ему, что всё было каким-то неправильным: и её «упрощённый», почти домашний вид в нежном шёлке неброского голубоватого цвета, и впервые убранные заколкой волосы, и запах выпечки её авторства, и сам факт присутствия этой женщины на кухне за сеансом кулинарии! Неужели он всё-таки коснулся ядовитого сока олеандра? — Приглашаю вас на ужин, — Римма кивнула в сторону накрытого стола, развеивая его сомнения. — У вас были только апельсины, поэтому выбор небольшой… Но должно быть интересно! В обычно командном, властном голосе промелькнула живая страсть. Казалось, что-то сейчас было для неё важнее желания впечатлить другого — что-то личное, известное только ей, к ней же обращённое: доказать себе, что руки помнили; вспомнить время, полное этих простых удовольствий — экспериментов, проб и ошибок, попыток воспроизвести рецепты именитых поваров или разработать свои технологии, побед и честного стремления к пьедесталу… То, что было и прошло. И пропало даже из воспоминаний, вытесненное чувством враждебности и злостью к успехам иных. — Где-то в чемодане всё-таки припрятали своего шеф-повара? — ухмыльнулся Геннадий, когда отвернулся вымыть руки. — Не думал, что вы умеете… Он не нашёл маленького полотенца, а она рассмеялась его признанию: — Умею печь пироги? И директор шоколадной фабрики когда-то была простым кондитером, — с едва уловимой нотой ностальгии ответила женщина. — Руки что-то да помнят, — и, когда произнесла вслух, спохватилась: руки! Римма развязала полотенце — то было мокрым и всё ещё прохладным — и поморщилась, аккуратно отстраняя его от кожи: на тонком запястье красовался и пощипывал длинный багровый след решётки духового шкафа. — Ожог? — обеспокоенно уточнил Гена. — Без производственных травм никуда, — опустив рукав рубашки, она быстрее скрыла портящую вид деталь. — Что же вы сразу не сказали! — бросив эти слова возмущённо и громко, он исчез в глубине комнат, а спустя пару секунд неожиданно вернулся с горшком алоэ вера. — Вот. Средства лучше не существует! Настоящая скорая помощь. Римма не успела и среагировать, как грубоватая, но приятная забота окружила её. Геннадий сделал всё сам: без колебаний оторвал пару толстых стеблей, разрезал их и собрал в блюдце гель из мякоти растения. Перехватив женскую руку, осторожно приподнял шёлк и распределил нехитрое лекарство по обожённой коже. Она заворожённо наблюдала за ним, склонившимся над её предплечьем, свысока: никто и давно — так давно, что будто никогда — не заботился о ней таким непринуждённым порывом души, не помогал так искренне. Конечно, кроме тех, кому платила кругленькую сумму. Но ни искренности, ни верности среди них не было. Чего стоил один Ларион… — Спасибо, Геннадий Петрович, — смущённо отозвалась Римма, когда не поняла, показалось ли ей или он вправду подул на рану, как дули маленьким детям, чтобы те забыли о боли и снова убежали радоваться жизни. — Что вы всё заладили: Геннадий Петрович, Геннадий Петрович? — усмехнулся садовник, распрямившись и притворно сморщив лоб. — Давайте без этих условностей: просто Гена. — Если хотите… — Римма пожала плечами, возвращаясь к заждавшемуся столу. — Тогда и я… Не просто, но Римма. Она обольстительно улыбнулась, посмотрев на него через плечо, и, хотя на Гену не действовали подобные приёмы, он ощутил, как по тому охватившему сердце льду прошлась ещё одна трещина.

***

Геннадий отодвинул от себя тарелку, потому что больше не осилил бы: три куска пирога, название которого он так и не запомнил, уже покоились внутри. А вкус апельсинов, обилие которых с появлением Чебурашки иногда стало призывать тошноту, этим вечером и стараниями Риммы заиграл новыми красками. — Очень вкусно, спасибо, — на одном дыхании, сытый и проводивший тяжесть жаркого дня, признался мужчина. — Если честно, ни за что не поверил бы, что вы сами испекли. Расскажете о «простом кондитере»? В это поверить ещё труднее. — А, ничего особенного! Всё было в другой жизни, — Римма взмахнула рукой и за соскользнувшим рукавом увидела, что ожог словно побледнел и боль от него не мучила её ни малейшим напоминанием… В этом доме происходили какие-то удивительные вещи, а его хозяин, похоже, был для неё настоящим волшебником. Или она настолько давно не встречала мудрых, внимательных, чутких мужчин? Впрочем, ещё утром язык не повернулся бы подарить эти эпитеты Геннадию. Однако Римма предполагала, почему он стал противоположностью чуткости, и, пересиливая гордость, училась мириться и прощать. Чтобы однажды, может быть, простили, заметили, разглядели и её. Предполагала с тех пор, как неверные помощники помогли навести справки — ещё тогда, когда никак не могла выманить, выкупить странного «щенка». Биография Гены была полна тёмных страниц, но особенный осадок оставили истоки: мужчина, который рано овдовел и не женился во второй раз, выглядел динозавром. Зато отдал дочь на воспитание постороннему человеку — отрезал единственную нить, связывающую со счастливым прошлым. Все последующие годы не подпускал никого, кроме небезызвестного Валерия, к своему истинному «Я», а только тихо работал и не рвался выше, дальше, лучше… Забаррикадировался, ощетинился, затаил обиду на несправедливости жизни — всё в нём было сложным и вызывало отголоски сожаления даже у неё — у женщины, позабывшей эмпатию. Теперь, когда он сидел перед ней открытой книгой (хотя сам ничего не рассказывал и о том не догадывался), когда давно получил в её мысленной летописи характеристику, более пространную и положительную, чем «старый козёл», Римма, не узнавая себя, почувствовала порыв поделиться чем-то и со страниц своего прошлого. Или это наваждение было лишь следствием эйфории от удачного пирога и маленького комплимента? — Я была технологом на небольшой, но кондитерской фабрике, — начала она, пока флёр внезапных откровений и подозрительного желания ворошить прошлое не испарился, — и тогда и не подумала бы, что однажды стану во главе своей… Тогда я думала о семье. Мой муж был очень красивым, статным — как будто с киноэкрана. Только пустым и трусоватым. Он, кстати, и был директором этой фабрики. Мы рано поженились, ещё до всех должностей, во время учёбы, и я любила его — это закрывало любые недостатки. У нас родился сын, и… Когда Мишеньке было четыре, измена оказалась единственным смелым поступком, которое совершило это ничтожество. Но даже после неё я всё ещё его любила… Спросите, почему моя фабрика называется «Радость моя», и я скажу, что так звал меня бывший муж. Просто, когда повзрослела, отлюбила и заработала аллергию на радость, уже не хотелось возиться со сменой наименования. Римма безрадостно рассмеялась и, прикрыв глаза, устало потёрла виски. Эта история первой половины её жизни исчезла вместе с последней подругой, на плече которой она ещё позволяла себе поплакать, но сейчас, когда с другой стороны стола на неё смотрели и будто уже ни за что не осуждали серые глаза, что-то неприятно дёрнуло невидимый шов, который время забыло снять со старой душевной раны. Впрочем — сама виновата. «Сама виновата, сама виновата», — эти слова всякий раз звучали для неё, как набат. И почти всегда — голосом сына.

***

— Мама, Андрей Павлович… Наш учитель по алгебре, я тебе недавно о нём рассказывал! — светловолосый старшеклассник забежал в гостиную, весело размахивая школьной сумкой и изо всех сил стараясь привлечь внимание женщины, склонившейся над массивным обеденным столом. — Андрей Павлович сказал, что у меня были бы все шансы стать достойным математиком! Я сегодня один решил уравнение, которое не мог решить весь класс, представляешь? Она смахнула волосы, тяжёлым каскадом упавшие на одно плечо, назад и, подняв голову от рассыпанных по столу, исписанных бумаг, удостоила сына мимолётным взглядом: — Сынок, давай поговорим за ужином, хорошо? У мамы очень много работы… Последние покупатели жаловались на горьковатый, подгорелый привкус шоколада, и это очень беспокоило её. Выводило из равновесия, третьи сутки лишая сна, ведь она никак не могла разгадать секрет погрешности: какао-бобы были идеальными, а в проверенной временем рецептуре не могло быть ошибки. Так почему же не ладилось? — Смотрите, какая работящая! — за спиной раздался скрипящий смех, переходящий в противное многоголосие. — Нужно быть внимательнее к увлечениям и склонностям сына, Римма. Вдруг он станет великим математиком и заодно поможет тебе правильнее считать прибыль? Да, Миша, поможешь матери? По спине прошёл мороз от того, как скверно прозвучало её имя, в котором, казалось, выделили не то что слоги, а каждую букву. Римма повернулась и увидела, как скалящийся амбал с дешёвой дружелюбностью потрепал по волосам её сына. По бокам от мужчины стояли ещё двое — все в чёрных рубашках и с одинаково мерзкими ухмылками на наглых лицах. — Как вы сюда вошли? — только и смогла выдавить она с закипающей ненавистью. — Двери твоего дома всегда открыты для деловых партнёров, разве не так? — тот, что стоял в центре угрожающей композиции, похлопал не решающегося шевельнуться Мишу по плечам, и компаньоны поддержали его самодовольным хохотом. — Не приближайтесь к моему сыну! — Римма вскочила из-за стола так, что ножки стула зацарапали по паркету, и в тот же миг оказалась лицом к лицу с мужчинами, привлекая сына к себе. — Миша, сколько раз я просила тебя закрывать за собой двери! Трое переглянулись, снова заливаясь смехом: — Ну ладно, ладно, мать-героиня… Где наши деньги? И с процентами, Римма: ты опоздала на четыре дня. Можешь, кстати, сказать «спасибо», что мы разговариваем с тобой в твоём хорошеньком, целеньком доме, а не на обугленных останках твоего шоколадного королевства. Так что давай, королева, умножай и дели быстрее, пока короне ещё есть на чём держаться. Женщина нервно сглотнула подкативший к горлу ком. У неё не было ни суммы долга, ни процентов — всё ушло на новое оборудование. Не было и ни единого защитника, ни помощника, чтобы справиться с кучкой самонадеянных бандитов. Но, как бы она о них ни думала, какой бы ни была правда, перевес сил был не на её стороне.

***

Помолчав мгновение, показавшееся бесконечностью, Римма повела плечами, будто их приобнял сквозняк. Но за окнами по-прежнему стоял знойный летний день, плавно теряющий краски и перетекающий в вечер. Разве что воспоминания, которые она хранила в самых отдалённых уголках души за семью печатями, заставили поёжиться. Геннадию было совсем не обязательно знать, что осталось между строк — между семейной жизнью, посредственной работой, предательством любимого человека и одиночеством на вершине, собственной шоколадной фабрикой и новой версией Риммы — жёсткой, беспринципной, железной под оболочкой женственности от-кутюр. — Вы простили его? — вдруг спросил он ровным, твёрдым голосом. — Простили своего мужа? — Не знаю… Наверное, жизнь достаточно его наказала. А мне достаточно этого. Он не пережил трудные 90-е — не в буквальном смысле, конечно, я просто не знаю, где он и что с ним, — а я пережила. Только… Решила, что любовь — это слабость. Много работала, работала над тем, чтобы никогда и ни в чём не нуждаться, стать независимой, стать недоступной для любого обидчика, подлеца… И сама не заметила, как обидела сына. Упустила его, а он давно вырос и не простил меня. До сих пор… В паузах между обрывистыми фразами Римма обнаружила, что не проведёт Гену и подробностями тех дней минувшего, в которых к ней приходили разные мужчины — красиво ухаживали, отчаянно добивались и молили о внимании, но никто так и не тронул сердца, которое к тому времени уже успел тронуть лёд. Тогда она и научила себя мысли, что любовь — рискованная роскошь и слабость. То, что непременно сделает её уязвимой и однажды позволит уничтожить окончательно. С тех пор единственной слабостью, которую допустила Римма, была лишь любовь к внучке — заблудившаяся, нерастраченная, святая любовь матери. Искупление вины и неуёмное сожаление. Была ли нужна её любовь Сонечке — она не знала. Но ей самой — необходима как воздух, за что и старалась стерпеть любые капризы и упрёки. А мужчины к той поре стали расходным материалом с одним правилом — не подпускать ближе ни на шаг. Разве что использовать как лестницу вверх и идти по удобным высокому каблуку головам-ступеням. — Вы неправы, — без возможности оспорить вердикт констатировал Геннадий. — Любовь — это высший дар. Когда вы в последний раз говорили сыну, что любите его и что были неправы? Опустив голову, Римма криво улыбнулась. Чайная ложка в её руке ковыряла остатки пирога на тарелке, выдавая смятение и желание уйти от ответа. Какие слова о любви и признание неправоты, если впервые за неопределённость времени она попросила у кого-то прощения лишь на дне рождения Чебурашки? До того не повернулся бы язык, а в тот день подстегнули расшевелённые эмоции, тёплая картина всеобщего веселья… Но осознанности по-прежнему было мало. — Вы когда-нибудь изменяли жене? — всё же замяв тему, Римма сделала встречный ход своим вопросом. Не ради праздного интереса — ей и правда хотелось окончательно утвердить Гену в своих глазах воплощением высокой морали, несмотря ни на какие известные ей промахи. — Никогда, — желанный ответ настиг её незамедлительно. — Я слишком боялся ранить Любу. — Вот видите… Мы с вами о разном. Я не знала такой любви и никогда уже не узнаю. Но сама по себе измена — не самое страшное. Может быть, я могла бы простить её, если бы только он сказал мне, что это была глупая случайность, наваждение, инстинкт… Самое невыносимое было в том, что я видела, как сильно он её любил. Маленькую, невзрачную, всю-всю в веснушках… Видела и понимала, что он никогда не попросит прощения за то, что не было случайностью. Пресекая монолог, рвущийся из груди бешеным сердцебиением, Римма отчего-то вспомнила свою мать. Туманный образ давно утратил яркость, но неподвластные годам слова зазвучали громом: «Будешь выбирать себе пару — выбирай не красивого, даже не умного, а доброго». В юности она только посмеивалась над наивностью этого совета, а позже, когда обожглась, сказать «Мама, как же ты была права» было уже некому… Римма смотрела на Гену и держала себя в шаге от того, чтобы уронить: «Может, если бы у меня был такой муж, как у вашей Любы, и жизнь прошла бы по-другому, и я была бы…» — Вы думали, что сын — это напоминание о нём? Что он будет таким же? — Геннадий прервал её мысленные размышления, меняя вектор диалога, но оставляя неизменным сопутствующее ощущение: уводя от боли преданной женщины к боли плохой матери. — Нет… Нет, я просто очень хотела быть лучше, быть впереди, быть наверху. И бесконечно бежала, поднималась. Перестала замечать всех, кто окружал меня и был на пути. Он только кивнул, сдержав и своё признание: «Вот видите… Мы всё-таки похожи. Мы предали своих детей тем, что обделили их вниманием, поддержкой, возможностью почувствовать, что они — самое ценное, что у нас было и будет всегда. Так было проще. Так было лучше. Но лишь для нас. Думая о своей боли, мы забыли спросить, что тревожило их…» И вслух Гена произнёс совсем другое, будто жизнеутвержающий настрой никогда не покидал его: — Всё можно исправить, пока мы здесь. — Вы скучаете по жене? — беззастенчиво задала свой последний вопрос Римма, преследуя в нём личный интерес. Чтобы знать, будет ли шанс стать ближе. Знать, посмотрит ли этот мужчина хоть однажды на неё, как на обычную женщину — без памяти о былом, без недомолвок, без разницы в их характерах, статусах, достатках, без третьего человека между… Знать, есть ли место в его сердце и в его мыслях и ей… — Безумно, — но Геннадий предполагаемо и категорично обернул её фантазии прахом. Как будто хотел сказать что-то ещё и уже разомкнул губы, но так и не решился. И не могло быть страннее, ведь Римма почувствовала не обиду, не ревность, не привычную злость на то, что ей не досталось, — почувствовала уважение. — Ваша дочь и ваши внуки любят вас. Они рядом, жизнь продолжается. И это главное, — сорвавшись на полушёпот, проговорила она. Смахнула упавшую на глаза прядь волос, но в действительности — закрыла лёгким жестом непрошеную слезу. Никто не знал истины тех дней, когда кипела подготовка к шоколадному фестивалю. Никто не знал, что Римма завидовала Тане — этой молодой женщине с крохотной кондитерской — не потому, что её шоколад был вкуснее и качественнее. А потому, что с ней была семья — поддержка, опора, вдохновение. Она начинала, любовно превращала увлечение в дело жизни, пробовала силы в конкурсах и фестивалях — и рядом были родные. С надёжными плечами, добрыми глазами, тёплыми объятиями и ободряющими словами. Когда начинала Римма, рядом не было никого, кроме взрослеющего сына, который не понимал, почему для матери какие-то дела, разговоры с чужими людьми, постоянные телефонные звонки и отъезды, круглые сутки в кабинете на фабрике были дороже него. Почему она искала идеальный рецепт шоколада, чтобы осчастливить чужих детей и получить деньги их родителей, но не замечала, что для абсолютного счастья собственного ребёнка не хватало лишь капли её участия и интереса, лишь краткого поцелуя в щёку? За долгие годы Миша так и не нашёл ответа. Никто не знал и не думал о Римме так, но Гена теперь о чём-то догадывался. — Я очень виноват перед Таней, — спустя тяжелый вздох и затянувшееся молчание мужчина собрался с объяснением. — Когда нужно было оберегать её, поддерживать и утешать, меня не было рядом. Я просто струсил. Не мог смотреть в огромные живые глаза и понимать, что Любы нет. Откровение за откровением — этим вечером правда лилась, как после бутылки «Куантро», а не пирога с невинным апельсиновым сиропом. Но невидимые сброшенные маски упали к ногам, и отчего-то двоим было уютно и не так страшно за перебором болезненного прошлого. — Таня видела, как родители любили друг друга и любили её. Она знает и сейчас, что в вашей душе эти чувства ничуть не изменились. И, я думаю, давно не держит на вас ни зла, ни обиды. Геннадий закивал с благодарностью и улыбкой, полной надежды: всё отдал бы за то, чтобы сказанное Риммой до конца дней оставалось правдой. Одарив его ответной улыбкой, она поднялась из-за стола, перешла к дивану и опустилась на мягкие подушки, освобождая волосы от стягивающей заколки, чтобы вольно откинуть голову. Усталось от всего, что было пройдено, и облегчение от разговора по душам смешались в ней в эти минуты и склоняли сомкнуть веки, будто мгновение покоя могло разом исправить следствия всех бессонных ночей. — Поговорите с сыном. Честно, открыто, как со мной, — раздалось над головой, и Римма, открыв глаза, увидела возвышающегося над ней мужчину. Он тоже обошёл диван и сел рядом, закидывая руку на спинку. Несмотря на десяток сантиметров, разделяющих их в этом незадуманном объятии, она словно почувствовала тепло, разливающееся по спине и путешествующее к сердцу, вынуждая последнее пропускать удары. Сидеть по разные стороны стола, разделяясь его сервировкой и прошлым, ещё недавно не имевшим точек соприкосновения, было куда проще. Но так — почти плечом к плечу, ощущая путающую мысли близость и забывая элементарные слова — было волнительнее и приятнее. — Он не захочет со мной разговаривать, — наконец, выдавила Римма. — Проявите настойчивость! Вы же умеете, я знаю! — сыронизировал Геннадий. — И он поймёт вас, когда почувствует искренность и тепло самого родного человека. Переглянувшись, они синхронно рассмеялись. Она умела быть настойчивой, добиваться желаемого, получать нужное по мановению руки, да… Умела всё, кроме как быть той обычной, земной женщиной для тех, кто был рядом, — быть тем теплом простых чувств вместо властного характера, железной выдержки и холодного сердца. — Может быть, всё — обман? — так и продолжила Римма вслух, глядя то на собеседника, то на свои пальцы, перебирающие край шёлкового рукава. — Только образ, иллюзия… А внутри я так и осталась той хрупкой, растерянной, брошенной девчонкой, которая не знала, что ей делать одной с маленьким сыном на руках? Которая много плакала и в конце концов стала для всех бесчувственной? — Нет, вы — это вы, — Гена шевельнулся, и ладонь всё же задела женскую спину, а может быть, это Римма выдавала желаемое за действительное. — Такая, какую я вижу перед собой: сильная, мудрая, успешная, красивая женщина, сохранившая нежность и после всех жизненных невзгод, в которых приходилось строить крепости из жёсткости, неприступности… Нет? Она замерла, напряглась. Для видения голос, прозвучавший так близко, и вкрадчивые интонации каждого определения-комплимента были слишком настоящими. Геннадий и правда так считал? — Хотелось бы поверить, — Римма подняла к нему глаза, влажный блеск в которых подчеркнул изумрудную глубину с дивными оттенками всех-всех эмоций: от досады до несвойственной робости. Там, под пышными ресницами, прятались и весенний лес после дождя, и мятежная морская волна, и васильковое поле, и небесная пастель в рассветную пору, и россыпи самоцветов… Смотреть бы в них неотрывно, неспешно, узнавая каждую грань и любуясь завораживающей бездной — и не оборачиваться, и не прощать себя, и не тяготиться виной. — И мне, — сглотнув, вымолвил Гена. — То есть… Поверить во всё, что вы сказали. Да, они определённо нравились ему — неземные глаза этой женщины, насчёт которой он долго ошибался, которую ему ещё предстояло понять и в общении с которой хотелось понять себя. — Спасибо, — она отвела взгляд, не в силах выдержать его — непривычно заинтересованный, участливый, ласковый и тёплый. — За что? — За этот разговор. За ваш уютный дом, — Римма задержалась и тихо усмехнулась каким-то своим думам, прежде чем добавить к ряду благодарностей что-то ещё. — За то, что вы здесь, со мной. Не исчезайте, пожалуйста… Она хотела коснуться его руки, но за миг до порыва остановилась — остановило забытое чувство страха разрушить это хрупкое, только зарождающееся доверие. И Римма, которой была неприемлема мысль занимать второе место (будь то судьба человека, будь то кондитерский олимп) с того самого дня, как перед глазами застыла картина мужа, нависающего над любовницей, ныне согласилась бы на любую роль, даже если не главную, — только бы не терять этой счастливой случайности, по которой кипучее презрение обернулось душевной близостью. Только бы этот мужчина больше не избегал её присутствия — приглашал к себе, навещал после новоселья — навещал и тогда, когда кончится лето и Сонечка вернётся к родителям, — составлял компанию в прогулках по городу и в поездках за город… Только бы был. Был вместе со своей дружной семьёй (пусть и с чудаковатым Толиком!), с гиперактивным Чебурашкой, с закадычным другом-шутником, с нездоровой любовью к растениям и всеми теми невообразимыми и очаровательными странностями, которые они все принесли в её устоявшуюся, мрачную жизнь… Но был! Навсегда. И она снова научится безудержно смеяться, ценить людей больше, чем новые дизайнерские шляпки, готовить и печь своими руками, несмотря на свежий маникюр, признаваться в ошибках и если и совершать глупости — то только добрые. Вот что он сделал с её жизнью. И потому не имел никакого права исчезнуть, оставив с этими переменами. Её просьба, искренняя и серьёзная, удивила Геннадия. Валера, конечно, однажды показывал, как некогда своенравные, гордые львицы через время ластились к нему, точно домашние кошки… Но отношения между людьми всё же были другой историей. Неужели Римма и правда что-то в нём нашла? Он чувствовал, что не мог дать ей больших обещаний, какие по обыкновению давал мужчина женщине. Но она, казалось, и не просила: «Полюбите меня, забыв все другие лица». Не просила: «Будьте со мной». Просила не исчезать. И Гене тоже не хотелось расставаться — приворожил ли пирог с дурацким названием, тронули ли печальные слова о прошлом или всё-таки без спроса и безвозвратно проникли в душу нефритовые глаза… Одинаково не хотелось расставаться. Поддев её пальцы, едва заметно барабанящие по обивке дивана, он несильно сжал ладонь нежнее шёлка в своей — вместо ответа и обещания. И тогда Римма осмелилась склонить голову к его плечу. Может быть, потеря бизнеса и продажа дома с десятками комнат стоили мгновения, в котором уют составили не богатый интерьер и уверенность в завтрашнем дне, а эти невинные прикосновения и ушедшее, разорвавшее оковы одиночество? И, отдавшись этому мгновению сентиментальности — наверное, окончательно постарела, — Римма, наконец, сомкнула веки, и всё, что болело, царапало старые раны и покалывало в груди, отпустило её к покою в непозволительной ранее привязанности. Она нашла его — покой. Нашла его — человека, внушающего покой и тогда, когда в горах терялись дети, и тогда, когда тлели руины этого дома — символа всей его прежней счастливой жизни, — и теперь… — Вы, наверное, устали? Может, приляжете в своей комнате? «А не на моём плече…» — удержал в мыслях Геннадий. Но Римма только растянула губы в беспечной, невидимой для него улыбке и не подумала подняться. В этом доме у неё уже появилась своя комната?

***

«Бутиков этикетки, золочёные ветки,

Мы в истории этой — словно минус и плюс.

Но в задаче несложной нет ответа, похоже,

Если я откровенно расставаться боюсь!»

Примечания:
50 Нравится 14 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (14)