Весной будет теплее

R
Завершён
3
Фэндом:
Размер:
38 страниц, 14 756 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
3 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник

Когда сойдёт снег — меня не провожай.

Настройки
Примечания:

Он уходил на фронт. Прощание

Недолгим было. Впопыхах.

Ни горьких слез, ни слов отчаянья.

Ее ладонь в его руках.

Еле заметная улыбка.

Щека касается волос.

Он думал, что война – ошибка,

Иль злая шутка, не всерьез.

Казалось, завтра он вернется

К ней с полдороги.

      Чуя хорошо помнит, как резко потускнели волосы Коё, когда за окном вместо пения утренних соек стали слышаться лишь разрывы гранат, пальба из виновок и треск деревьев, по которым нещадно проезжали тяжёлые грузовики. Война и в правду наступила. Пролилась, как тёмные чернила на белое полотно мира, что ещё вчера казался таким приветливым, светлым, стоящим с распахнутыми руками, чтобы принять в объятия взрослой жизни.       Всё это закончилось.       Как глупая передача на шипящем радиоприёмнике, которые часто слушала Коё, пока вязала забавные рукавички для Элис и Кёки на суровую зиму. Радиоприёмник постоянно шипел, запись диктора прерывалась из-за метели, сколько бы мать не шевелила тонкую металлическую антену, словно спицу, и ругала метель про себя. Потому что опять двор заметёт. Снова придётся всучить лопаты Чуе и Рюноске и отправить их на каторгу – кидать снег в стороны, расчищая маленькую тропку к дому, которую вместе протаптывали Элис и Кёка.       Как Коё будет стряхивать пушистые снежинки с шапочек девочек, тихо посмеиваясь нежным материнским смехом, как будет смотреть на Рюноске и Чую с тёплой благодарностью за непосильный труд. Как будет подкладывать им четверым под матрасы ковши с углем из печки, чтобы было теплее холодной зимой. Чтобы не мёрзли. Чуя хорошо помнит, как Элис вплетала в тёмные, как ночное небо, волосы Кёки цветную ленту с рынка. Как яркий красный бант ей совершенно не подходил, но всем было не до этого.       Это было так давно. Казалось, в прошлой жизни. Далеко. Слишком.       Казалось, сердце вдруг замёрзло внутри. Остались только догорающие воспоминания, которые гасли всё быстрее и быстрее с каждым новым грохотом снарядов, с тихим всхлипом Элис, с беззвучной молитвой Коё, со стуком топора Огая, что заколачивал окна, из которых когда-то был виден самый яркий восход солнца во всём посёлке, на которые когда-то Коё вешала ажурные занавески, а Рюноске кашлял от пыли, сыпавшейся с потолка.       — От чего кашляешь, Рю? Я везде пыль протёрла, – сказала Озаки, отойдя на пару шагов от окна, чтобы оценить взглядом занавески на деревянной раме окна.       — Она всё равно там есть, – буркнул Рюноске, поправляя ткань ровнее. До жуткого идеализма, – Притягивается.       — Не лги, я только-только эту пыль на тряпку собрала! Вот, вот, смотри! Ещё даже с водой не отстиралась! – кивнула Коё в сторону почерневшей тряпки, что когда-то была старой рубашкой Огая.       — Просто пыль притягивается не к потолку, а к самому Рю! – хихикнула Элис в сторонке, наблюдая за окном через маленькие кружевные узоры.       — Отец сказал, что платок Рю – пылесборник, – подмахнул Чуя, с хлопком вбивая отваливающийся карниз ладонью, – Постоянно с собой носишь.       — Он мне нужен, – снова буркнул Рюноске.       — А давай я тебе на нём цветы вышью? – Подстроилась к перепалке Кёка, закончив раскладывать около печки мокрые от снега рукавички и шапки.       — Не надо!       — А может это всё из-за рыболовных снастей, а? Тебя всегда после рыбалки штормит, Рю, не находишь? – предположил Чуя, усмехнувшись тихо. Будто закинул удочку в прорубь и ждёт, дёрнется поплавок или пойдёт на дно.       — Снасти не приплетайте, – посмеялся Огай, расложив около печки стопку газет из почты, – Просто Рю – магнит для пыли. И Коё винить незачем.       — То есть, пылесборник не платок, а сам Рю? – переспросила Кёка.       — Кёка! – возмутились все резко, а потом тихо рассмеялись. По семейному. Даже и сам Рюноске.       Сердце болит. Болит от осознания, что всё это осталось давно. Что теперь их дом не наполняет протяженой общий смех из-за абсолютной ерунды. Этот смех, юношеский, девичий, материнский и отцовский, сменился тихими всхлипами, молитвами и стуком молотка. В сердце Накахары болезненно заедает, когда Кёка дёргает его за рукав, прячась вместе с Элис в его пальто, пропахнущим морозом и теми солнечными деньками, которые стали забытыми, и спрашивает тихо:       — Всё ведь будет хорошо, верно, братец? Они же скоро уйдут? Скоро снова будем ходить на улицу?       Чуя прикусывает язык так, что он начинает кровоточить изнутри. Ему хочется соврать, как никогда раньше, лишь бы не видеть серое лицо сестрёнки, что видит в нём опору, силу и защиту. Он тяжело вздыхает, будто кислород резко исчез со всей земли.       — Конечно, Кёка. Нужно только подождать, – уголки губ Чуи приподнимаются, но глаза, в которых отражаются сами глубины далёких океанов, о которых Элис и Кёка видели картинки в книгах – с тоской, – Только потерпи и всё образуется.       Всё. Будет. Хорошо.       Такая тяжёлая ложь, так легко сорвавшаяся с языка. Такой крепкой горькоты привкус во рту Чуя не ощущал ещё никогда. Даже после водки не так плохо было. Также крепко он прижал обоих сестрёнок к себе, когда послышался ещё один грохот. Не хотелось говорить сестрёнкам правду, рушить и без того хрупкие детские мечты. Накахара всегда был для Кёки и Элис опорой, силой, примером мужества и стойкости. Он не мог сказать, что ничего не будет, как раньше. Просто не мог. Не мог представить, как его сердце упадёт куда-то в желудок, когда он увидит эту навсегда угаснущую искорку в глазах девочек. Такие же искорки вылетали из печки, которую топила Коё, и для которой они с Рюноске рубили дрова.       В доме сразу стало тускло. Так тускло, словно всё вокруг изваляли в золе. Только мертвецкая тишина, разрываяемая нещадной дробью снарядов. Сердце на момент останавливалось, когда грохот слышался совсем рядом с домом, а после падение чего-то деревянного, шлёпнувшегося об снег, который они раскидали по горкам. Тихие всхлипы Элис, Кёки и Коё резал юношеские сердца. Так больно от бессилия.       Чуя помнит эти девичьи рыдания Элис, которая вцеплялась своими тонкими маленькими ручонками в шинель Огая, уходившего на почту. Уходившего туда, в чьей стороне ещё вчера гремели взрывы. Помнит, как Кёка сжимала топор, смотря в сторону дверцы, за которой скрылась ушедшая в глубину посёлка Коё. Эти ужасы войны не для маленьких чутких сердец. Не для детских сказок, которые они ещё вчера слушали, читаемые голосом Рюноске, с подголосками лёгкой хрипотцы и треска газет в печи.

«Никуда не пойдёте!»

      Кричала Коё, загородив дверь из дома своим телом. По щёкам женщины ручьём струились слёзы со смесью боли, отчаяния, страха и беспомощности. Всё то, что ненавидела Озаки. Всё то, что где-то там, среди заснеженных сосен, треска печки и бледных, но тёплых лучей редкого солнца, казалось таким недосягаемым. Таким, что обычно упоминают, приговаривая «Упаси Господь». Так и Коё стояла каменной стеной перед дверью с выходом на улицу, на которых гремит смерть. Несправедливая смерть. Почти животная. Огай давно ушёл на почту. Слишком давно, но так и не вернулся.       — Мы только отца найдём, и сразу в дом, – произнёс Чуя как можно аккуратнее, осторожно взяв мать за плечи, – Верно, Рю? Туда и обратно. Даже не заметишь.       И снова ложь. Снова этот горький металлический привкус во рту. Накахаре слишком тяжело врать родной матери, даже оправдывая это «ложью во благо». Ложью за спокойное лицо Озаки, за смех сестрёнок, за подначки Огая и чудковатые поступки Рюноске время от времени. За снежный пейзаж за окном, за тусклое, но тёплое солнце, за мороз, кусающий за щёки, за искры на снегу. Чтобы снова видеть, как Кёка и Элис сидят рядом с Рюноске, который читает им сказку, в которой все проблемы решаемы, а счастливый конец гарантирован. Потому что там правит один человек – автор книги, а тут, в реальном мире, людьми правят те, у кого есть власть и грубая сила.       — Я знаю, что вы хотите уйти! Я сказала – нет! – кричала Коё. Её голос уже давно сорвался от нежных певчих нот к истеричному срыву. Жуткий диссонанс.       В глазах Озаки были бешенство и отчаянный страх за детей. Тот самый материнский страх за своё чадо, на грани безумия. Коё была готова приколотить к дверям доски и никого не выпускать на улицу, даже если очень понадобится. Запах пороха и дыма пропитался в ковёр, висящий на стене рядом с родительской кроватью. Кошмары мучали Озаки. Видения, которые пожирали её материнскую нежную натуру изнутри. Грызли страхом, отчаянием.       — Только заберём отца и вернёмся, – кивнул Рюноске. По его нечитаемому выражению лица сложно было понять, врёт он или нет, но эта противная фальш в голосе выдавала всё с потрохами, – Общаем.       — Можешь из окна смотреть. Вернёмся мигом, – продолжил Чуя. Он почувствовал взгляд Рюноске и не мог не выдохнуть.       Врать матери с такой убедительностью – слишком тяжкое преступление.       Коё прищурилась с нескрываемым недоверием. Её глаза, похожие на две спелые вишни, которую они когда-то тайком таскали с соседских участков, попутно удирая от обозлённых старушек, грозящих древними проклятиями в сторону хохочущей Элис, Кёки и Чуи, из рук которых вишни настолько много, что она на бегу просто вываливается из двух сцепленных ладошек, и Рюноске, наблюдающего за этим цирком, который будет недовольно вздыхать, ибо на него повесят доблесную должность «посыльного», чтобы в следующий раз, когда понадобится банка молока, то отправлять его, у кого на лбу нет старушенского прицела и желания ткнуть пальцем в лоб и проворчать «Ва́рвары!» – опустели. Когда-то в уголках её глаз были кристаллики слезинок радости, а теперь остались только отчаянная печаль и животный страх.       Озаки нахмурилась. Её брови свелись к переносице, образуя пару морщинок, которые сразу делали её старше в два раза. Бледность и усталость, заплаканные глаза и пересохшие потресканные губы только подтверждали три слова, звучащие, как тревожные колокола, как крик, как треск – «Война правда наступила».       — Чтобы ни на шаг с дороги не сходили, я вас предупредила, – прошипела Коё, с тянущей медленностью отпирая тяжёлый дверной замок. Будто её решение не было точным. Будто она всё ещё сомневалась, стоит ли выпускать их за порог. Стоит ли им верить. Верить собственным сыновьям, которые собираются идти по костям в снегу на поиски Огая.       Внутрь дома, прогретого теплом печки, пахнущего мокрой шерстью и сушёной ромашкой, впорхнул мороз, когда Коё открыла дверь. Женщина сжимала дверную ручку до скрипа чугуна, будто была готова хлопнуть ей прямо перед их лицами, ударив по юношеским носам. Глаза внимательные. Даже чересчур внимательные.       Заскрипел снег под ногами. Ветер завывал свои древние мемуары, а мороз беспощадно кусал щёки, заставляя парней ёжится в связанные Коё шерстяные шарфы. Чуя и Рюноске ощущали этот пронзительный материнский взгляд своими спинами. Словно стоит им даже покоситься в сторону сугробов, как Озаки тут же схватит их за шкирки и затащит обратно в дом, как котят. Будет долго-долго ругаться. Будет долго-долго транспортировать свою бессильную ярость в слёзы страха за детей, едва не ушедшие в самый эпицентр погрома.       Дойдя до почтового отделения, Накахару и Акутагаву встретил холод, завывающий из разбитого снарядом окна, переворачивающий в воздухе письмена. Листы и газеты кружили, как диковинные птицы. Отца на почте не было. И никого здесь не было. Лишь мертвенная тишина, будто здесь никогда никого не существовало. Будто они здесь не оставляли письма, а потом получали коробки с передачками от дальних родственников, которых в глаза не видели, но о которых рассказывал Огай. Например, о дедушке – Хироцу.       Немая тяжесть повисла в воздухе. Такая же и в сердце – словно кто-то привязал к сердцу ведро с водой, а на шею камень. Шерсть будто царапала холодную потрескавшуюся от мороза кожу, пока Чуя доставал письмо, запечатанное, подписанное. Чтобы не перепутали со всеми остальными посыльными в общей массе. Рюноске видел, как Накахара придавливает край конверта тяжелой книгой, чтобы не унесло ветром. Чтобы мать смогла прочитать. Чтобы смогла потом закричать.       Озаки ещё долго стояла в дверях дома, нисколько не считаясь, что в дом залетает промозглый воздух, пропитанный порохом. Смотрела и ждала. Когда поняла, что напрасно – было уже поздно. Она бежала, утопая и застревая в сугробах, задыхалась от холода, пыталась разглядеть засыпанную снегом дорогу сквозь метель и мутную мокрую плёнку на глазах.       Ни Огая, ни Рюноске, ни Чуи на почте она не нашла. Только одинокий конверт, уголок которого был заботливо придавлен книгой. Коё дрожащими пальцами распечатывала письмо, не разрывая бумагу от клокотавшей ярости – с аккуратностью, будто это последняя ниточка между ней, и её пропавшими семьянинами. Слезинки капали на бумагу, размывая чернила, размывая слова, которые не просто резали её сердце, а метали в него копья.       Женщина прижала письмецо к груди, будто пыталась втолкать внутрь, в самое сердце. Слёзы посыпались градом, колени стали такими слабыми, будто кто-то пнул по ним. Верно, пнула – война, забравшая двух сыновей на фронт. Оставили, ушли. Ушли тихо, аккуратно, будто их вообще не существовало в этой жизни. Коё не представляла, что скажет маленьким Кёке и Элис, когда они будут нуждаться в том, чтобы вцепится пальчиками в пальто старшего брата, прячясь от грохота взрывов, как улитки прячутся в свою раковину. На сердце вдруг похолодело, опустело, будто кто-то вырвал у Озаки из рук что-то важное. Что-то привязанное к сердцу.       Остались только маленькие Элис и Кёка. Для Коё – как тусклая, но всё ещё теплая свечка в промёрзлый пустой комнате, которыми сделались комнатки Чуи и Рюноске.

Июль

1944.

      Война и в правду калечит людей. Не только физически, несправедливо отнимая жизни одна за другой, но и ломает из изнутри. Пожирает свободные людские души, как червь в спелом яблоке. И яблоко постепенно гниёт изнутри, больше никогда не сможет стать таким же спелым, наливным.       Где-то в лесу хрустнула ветка. С таким же хрустом Элис кусала яблоко, Накахара разваливался в траве, прикрыв глаза от палящих лучей солнца предплечьем, пока Рюноске неотрывно следил за поплавками удочек, закинутых в водную гладь речки. Чуя помнит, как солнце жарило. Какие были тёплые летние дни и насколько холодные зимние. Шелест зарослей близ воды, оранжевое марево заката, залившее всё в янтарные тона. Даже густые острые заросли, об которые постоянно резалась кожа, наливались золотым отблеском, сияли на уходящем солнышке летнего дня, за которым всегда придёт следующий, ещё теплее.       Накахара тогда даже не задумывался, насколько это было скоротечно, мимолётно. Будто плёнка, которая ни с того, ни с сего оборвалась на половине записи. Будто диктор из радиоприёмника, который внезапно замолк, не предупредив о конце передачи. Его тоскующему по родине сердцу не хватало этих дней: рыбалки, пряток в лесу за деревьями и кустами, вечерних посиделок на крыльце с видом на быт посёлка, жизни других жителей.       Трель пташек сменилось пронзительным свистом того, кого оставляли дежурным. Сигналом о начале нового боя, жёстче и кровавей другого, несущего за собой новые смерти. Пули пролетали над головами, гранаты рвались, винтовки стрекотали ровным смертельным пунктиром. Тепло солнца больше не грело – противно обжигало. Пекло прямо на раны, заставляя морщится. Тяжесть винтовок оставалась незримым грузом в руках даже при её отсутствии. Настолько руки Чуи и Рюноске привыкли к оружию. Грохот грузовика, едущего по неровной дороге, побитой снарядами, отдавался тупой болью в висках, пока Накахара смотрел вдаль, куда-то за сосны, между которыми мелькал уходящий яркий ореол небесного светила, по цвету такой же, как волосы Чуи. Он смотрел, думал о сестрёнках, о матери, об отце. Живы ли они? Всё ли с ними в порядке? Кёка всё также выходит на самую-самую тихую полянку в лесу, чтобы послушать звуки природы? Элис до сих пор боится случайно провалиться в глубокий и страшный колодец их посёлка? Коё также шепчет тихие молитвы около иконы, моля о скорейшем возвращении сыновей домой? Огай по-прежнему утешает их всех, потому что больше нет мужчин в доме?       Смотрел долго, неотрывно. И надеялся, что так и есть. Что хоть что-то осталось «по-прежнему».       Спины Накахары и Акутагавы давно привыкли к неровностям мешков с боеприпасами, на которых они дремали, пока ехали в сторону воинской части. Было неудобно, но мышцы привыкли ко всем выпуклостям и выгнутостям оружий под костью позвоночника. Стук колёс стал похож на колыбельную.       — Думаешь о доме? – подал голос Рюноске, до этого следивший за взглядом Чуи, полным отчаянной надежды на крупицу хорошего.       — Думаю, – ответил Чуя, не глядя в сторону брата, – Надеюсь, всё также, как раньше. Как было тогда.       Никто никогда не говорил, что за «как было тогда», но оба чувствовали – это было тогда, когда все дни казались бесконечными и мимолётными одновременно. Когда даже ворчание старушек, мерзкий скрип дверной поржавевшей петли, вой бродячих дворняг, казались такими родными, нужными и своими. Чуя бы хотел завести одну дворняжку, но Озаки говорила, что это тяжело и сложно – заботиться о ком-то.       Чуя хорошо запомнил это чувство – чувство абсолютного оскорбления с примесью странной задумчивости. Правда ли, что забота – настолько сложная вещь? Но Коё же с такой лёгкостью вяжет варежки для них! Это разве не легко?       Он долго думал над этим, и не только потому, что просто хотел собаку, как и многие парнишки его возраста. Заботиться о ком-то и в правду приятно, но действительно тяжко. Разделять боль, учиться верить, терпеть протесты и капризы – всё это тяжело. И Озаки не то чтобы не верила в Накахару, скорее просто обратила его внимание. А Чуя хочет доказать обратное. Он ведь всё может. Но даже это оборачивалась против него самого. Когда, например, человеку наскучит его опека, и он оставит Чую. Вот просто так, потому что «перестарался» или «недостарался». И Накахара будет долго-долго терзать свои воспоминания, перекапывать моменты, где всё пошло не так.       А ещё Коё права. Заботиться – сложно, а ещё сложнее – терять.       Ведь никто не вечен. А у псов жизнь ещё короче, чем у людей. Для нас мгновение, а для них вся жизнь в преданности хозяину. Озаки бы ни за что не хотела видеть, как кто-либо из её детей страдает. Поэтому и питомцев у них не было. Чтобы потом не было больно от потери. Привязаться – несложно, а вот отпустить – почти невыполнимо. Слишком тяжело чувствовать этот леденящий холод внутри рёбер, будто туда положили кусок льда, который никогда не растает, будто туда в одно мгновение вторглась метель, погрузив тепло в вечную мерзлоту. Прямо как в Сибири, где жил их дедушка Хироцу, который каждый раз присылал им в заколоченной кривоватыми гвоздями коробке клюкву и бруснику. Кислую, побитую морозом, но всё ещё терпкую. Половину этой брусники Коё забирала на варенье, остальное растаскивали дети, оставляя кислую клюкву Огаю и Рюноске. А они ведь очень любили эти ягоды, как ни странно для их эксцентричных натур.       Это ведь и есть забота, верно? Как Озаки вяжет варежки или варит варенье, как Огай рубит дрова или читает газету для Коё вслух, когда за окном буран и радиоприёмник только шипит, не в состоянии ловит сигнал, как Хироцу присылает им ягоды с Сибири и пишет письма, в которых рассказывает, как скучает по ним и ждёт весну, чтобы приехать и погостить? Как Элис оттаскивает Чую от учебников, капризничая и заливаясь воплями о своих хотелках в виде прогулки? Как Кёка, которая терпеливо выводит буквы на маленьких отрывках из газет, клея на банки с вареньем их названия? Как Рюноске кашляет от пыли, но всё равно протирает?       Так ведь?       И это ведь совсем несложно, как думал Чуя. Но вскоре осознание начало проявляться медленно, и забота из-за привязанности уже не казалось такой лёгкой и сахарной. Человек без другого существовать не может, одиночество ужасно, но быть с кем-то рядом – ещё тяжелее.       — Ты снова попал под пулю? – в голосе Чуи звенела сталь. Голос обдавал металлом, холодным и острым, как лезвие ножа за поясом.       Рюноске же пребывал на краю больничной койки, пока полевая медсестра перевязывала его руку, по которой мазнула пуля, оставив неглубокую, но приличную царапину.       — Это пустяк. Не стоит таких переживаний, – отмахнулся Акутагава, бросая быстрый взгляд в сторону Накахары, который стал последней каплей.       — «Пустяк»? Это – пустяк?! – сорвался Чуя, – А дальше что? Твоё тело в братской могиле со всеми остальными?!       Его ярость была объяснима – страх за брата, единственной родной крови рядом. Накахара бы ни за что не простил себе, случись с Рюноске что-то непоправимое. Но Акутагава стиснул зубы и отвернулся. Они снова в замкнутом круге, где один переживает за другого, а другой чувствует вину за этот момент слабости. Та царапина действительно была серьёзна, пока с Чуей не случилось то, из-за чего он понял, насколько было правдиво обесценивание Рюноске собственных травм.

      Крик. Грохот. Обвал.

      «Ложись!»

      Пыль взмыла в небо, когда дерево, по которому прилетел непредвиденный снаряд, взявшийся словно из ниоткуда, с жутким рёвом свалилось на землю. Из-за удара об землю ветки хрустнули и рассыпались в разные стороны, как водная гладь, в которую бросили камень. Воздух снова пропитался запахом свинца и пороха, который скрёб лёгкие. На миг воцарилась тишина. Абсолютная. Только гул в ушах и дребезжание во всём теле из-за ударной волны, как немые спутники неожиданной атаки немцев. В конечностях болело так, будто кто-то плёл верёвки из мышечных тканей. Перед глазами мелькали мушки. Лязг металла, кряхтение поднимающихся с земли боевых товарищей, крики ходящих по лесу отрядов, кричащих «есть кто в живых?».       Вопрос был риторический. И, наверное, страшнее слышать жуткую тишину в ответ на это, чем крики и вопли. Человеческие звуки боли и отчаяния хотя бы дают понять – тут ещё есть живые. Больные, раненные, измотанные, сломленные, но ещё живые. Даже если насмотревшись на мёртвых товарищей, финал жизни которых остался там – в холодном сыром окопе, они желают лишь умереть. Чуя так не думал.       Но когда с трудом подрав глаза, откашлявшись от пыли и земли, он не обнаружил рядом с собой Рюноске, то почувствовал, как сердце упало куда-то в желудок.       Рюноске. Рядом. Не было.       Это самый чистый, словно родниковая вода, самый незамутнённый животный страх, который он когда-либо испытывал. Сердце упало в желудок, и будто тоже перестало биться. В горле пересохло. От крика? От пыли? Ужас сковал своими когтистыми лапами, грыз, царапал, кусал изнутри, как соседские коты постоянно раздирали дощечки скамейки во дворике. Все звуки вокруг, как медленно с земли вставали на слабые ноги солдаты, как кто-то перематывает другому руку остатками грязной марли из полевых медпунктов, как где-то в далеке леса слышится приближающаяся пальба – враги не теряют времени, пользуются моментом ступора, пролетали с редкими вихрями сухого, пыльного пёклого ветра. Вскрыли рану и втискиваются через неё внутрь, пока солдаты оправляются после взрыва, прогремевшего почти перед их носами – подло.       Накахара искал долго. Рвал, ломал, метал ветки деревьев, обломки больших грузовиков во все стороны. Неосторожно натыкался и на трупы солдатов, не уцелевших, погибших, так и не познав мира. Искал брата среди неопознанных тел, у которых даже конечности собирали почти поштучно, не говоря о лице, которое напоминало, мягко говоря, кашу, которую Элис перемешивала ложкой, размазывая по краям тарелки. Нигде нет. Самое страшное чувство – чувство неизвестности. Чуя не знает, жив Акутагава, или нет. Успел ли отскочить? Успел закрыть голову и упасть на землю, в траву, уже далеко не зелёную, а пропитанную серой золой, затерявшимися гильзами и порохом?       — Где он?! – кричал Накахара, схватив за грудки одного из солдат. – Ловушка была персональной?!       Тот лишь нахмурился и пожал плечами, отпихнувшись от разъярённого парня, сходящего с ума от беспокойства. Не то чтобы он имел зуб на Рюноске, но определённо вёл себя подозрительно, додумавшись завести отряд именно в эту часть проклятого леса, что даже на картах отмечали «мёртвой точкой». Мертвая точка означала два исхода – либо оттуда не возвращался никто, либо там просто пропадали без следа целые отряды, ушедшие на разведку.       Чуя сидел в воинской части, смотря в стену. Он не представлял, что скажет матери. Не представлял, как наполнятся слезами глаза сестрёнок, когда на их вопрос об Акутагаве он паршиво промолчит. Не представлял этот грохот упавшего топора из рук Огая, остриё которого вонзится в покрашенную в несколько слоёв краски, вечно скрипящую половицу. И этот грохот заставит его дёрнуться. Дёрнуться вовсе не от звука, не от трещины в половице, не от жалобного скрипа стула, на который упала Коё и больше не вставала, а от осознания, насколько далеко зашла его ложь. «Мы скоро. Война не будет долгой»

«Туда и обратно. Даже не заметишь»

      Горчило во рту. Осознание холодило затылок и что-то ещё уцелевшее, оставшееся живым в этом пропитанном смертью и болью мире, затихшее где-то внутри. Где-то между рёбрами. Чуя смотрел на одинокую листовку с надписью «Это ради наших братьев и сестёр!» на криво покрашенной зелёной стене. Не выдержал – сорвал. Смял в пальцах и бросил в открытую форточку. Смятый клочок бумаги отскочил от земли и затерялся где-то в траве.       Также где-то в лесу затерялась мысль о том, что уже ничего не будет, как было тогда, когда его интересовало, как он будет поступать в университет, как поедет в Ленинград. Ничего этого уже не будет.       Он слишком тяжело соврал.

Октябрь

1944.

      Вторжение советских войск в Варшаву. Это было не самое страшное, что предстояло солдатам и их покалеченным войной сердцам. Когда их стали расселять по домам, народ зашипел, как обозлённый кот. Местные не были в восторге от этой новости – не хотели делить свою обитель с солдатами Красной армии. Они дрались за каждый кусочек свободы в комнате. И несмотря на все ничтожные попытки воинов подружиться с поляками, они не шли на контакт. Рубили топором все ветки, которые солдаты им протягивали. И тогда юноши, чьи сердца впитали в себя липкую смесь из постоянного напряжения, тяжести и ран, выбрали проще – смириться.       Накахара не был исключением. Его направили в дом, где о хозяйке отзывались, как о грубой и злой девушке. Чуя, конечно, где-то в глубине души надеялся, что это всего лишь слухи, которые опасны лишь своим распространением, без гарантии на обязательную правду.       Забор здесь покосился, краска на иссохших дряхлых дощечках, которые по-хорошему бы пустить в печь, а не оставлять это вот так вот безобразно стоять, почти совсем стёрлась. Трава уже давно потеряла всю свою изумрудную зелень. Земля под ногами была янтарной, будто кто-то просыпал на неё измельчённые звёзды. Листва хрустела, трескалась и покорно приминалась под сапогами, пока Чуя шёл в сторону двери в домик. Небо стала серым, почти, как зола в печи, которую постоянно лопаткой выгребала Кёка, и обе её маленькие ладошки были в саже. Было тихо. На деревянном подоконнике дремал белый кот, постукивая хвостом по дереву. Его глаз, напоминающий желток, распахнулся, когда Накахара подошёл ближе и почесал животное за ушком. Кот оставил этот армейский жест галантности без внимания – развернулся и спрыгнул с подоконника внутрь жилья.       Чуя толкнул деревянную дверь. Сразу почувствовал запах горького мыла, густого дыма из печки и старых еловых веток. Внутри было светлее, не так уныло, как казалось снаружи: топилась печка, кот прыгнул под стол, скрывшись за его массивными ножками. На окнах висели занавески, местами шитые. Подшитые аккуратно, но цвета нитей не совпадают, из-за чего это совсем чуточку бросается в глаза. На полукруглой полочке под потолком стоит одинокая икона и её частая спутница – полурастявшая свечка. В ковше на столе вода. Холодная, будто только-только из колодца. Помнится, что в доме Накахары на столе всегда стояла полупустая из-за приложенных совместных его и Элис сил сахарница. Но здесь наоборот – солонка. Одинокая, с белыми крупинками за слоем стекла маленькой баночки.       Где же хозяйка?       Чуя задумался. Стоит ли ему входить в обитель незнакомой девушки, о которой отзываются не самыми лестными словами? Вот так просто? Без приглашения? Его же вообще здесь не ждут, а может быть, незнакомка слыхом не слыхивала ни о каких приказах свыше, благодаря которым стали расселять солдат по польским домам. Разве можно назвать девушку злой и грубой без повода? Наверное, этому есть причина. Накахара вспомнил, что в его доме, в посёлке где все друг друга знали, никогда не было тихо: щепки трещали в печки, на кухне гремели кастрюли, с которыми возилась Озаки, из гостиной слышались потешные разговоры Элис и Кёки и слова ни о чём между Мори и Акутагавой. Но здесь, в польском домике так тихо, что отчётливо слышен метроном часов и собственное, обычно глухое и тихое, сердцебиение.       — Хозяйка дома? – спросил Накахара не громко, но точно, чтобы услышали.       Ответа не последовало.       Чуя сбросил с плеча тяжёлую сумку, которая с грохотом упала на пол так, что половицы заскрипели. Открыл дверцу кухонного шкафа, принявшись за поиски кружки. Расслабил бдительность настолько, что не услышал тихие шаги за своей спиной. Опомнился только тогда, когда тень невысокой тонкой фигуры легла на дверцу шкафа. Обернувшись, Накахара увидел девушку, о которой его предупреждали. Девушку увидел, а теперь даже и проверил, что она и в правду грубая и злая. Чуя бы даже сказал – дикая.       — Убирайся из моего дома! – зашипела полячка, замахнувшись на него кочергой.       Парень едва успел среагировать – постоянная возня в шаге от смерти, между пулями и гранатами дала свои горькие плоды, выхватил у неё из рук кочергу, бросив её на пол в сторону. Кот прыгнул под ноги, и Чуя едва не запнулся об пушистое животное, пока пытался отшатнулся от девицы. Чайник, который он до этого даже не замечал, утонув в своих воспоминаниях о далеком доме, пронзительно свистел, будто сиплый крик в момент разлома тишины, которая раньше казалась такой напрягающей, а теперь почти желаемой.       — Подожди! Постой! – вырывалось у Накахары, пока он пытался схватить полячку за плечи.       Но незнакомка не слушала – толкнула его с такой силой, будто вообще не свойственной хрупкой девушке. Толкнула так, что он едва не снёс свистящий чайник, едва не наступил коту на хвост, неосторожно пнул кочергу куда-то под стол. Полячка убежала в комнату, хлопнула дверцой. После хлопка, из-за которого точно должна была появился трещина, послышался глухой щелчок металлической защелки изнутри. Девушка заперлась внутри. Как обозлённая кошка, которой наступили на хвост – также шипела, а потом прыгнула в укромное место, где её никто не тронет.       Что за проклятое место? Куда не шагни – везде ловушки. Будто ямы, гранаты, капканы и оставленные грабли.       Накахара потёр места ушиба, скорчившись, как обычно корчился от кислоты ягод клюквы. Чайник свистел на запредельно высокой фальшивой ноте, будто расстроенная скрипка, напоминая о своём существовании в стенах этого дома – угрожал залить плиту кипятком, который уже охотно вырывается из под маленькой, погнутой металлической крышечки. Взяв рваную прихватку, Чуя осторожно снял чайник с плиты. Только сейчас заметил черно-красный след на своей ладони – сажа и ожог, почти незаметный. Кочерга, которую совершенно несправедливо пнули куда-то под стол, оказалась горячей, словно кто-то шарил ею в печке. Парень даже не ощутил температуру железки, когда выхватил её из рук девушки. След багровый, как клеймо. Сажа, будто крошки земли, и красная линия на коже, как кровавая тропка, прямо как там, в глубине леса. Прямо как линия красного карандаша на рисунках Кёки, как красный бант Элис или глаза Коё.       Накахара посмотрел в сторону комнаты, куда убежала полячка. Осторожно подошёл ближе – не слишком тихо, чтобы не напугать, не слишком громко, чтобы не внушать тревогу, стоящую поперёк горла, ощущающуюся в этом доме чересчур обыденной, привычной. Будто сами стены впитали в себя ужас войны. Он легонько коснулся двери и заговорил тихо:       — Хозяйка, – окликнул он полячку, – Я не хочу тебе зла.       Прозвучало уж слишком завуалированно. Так, что язык едва не завязался в узел.       Внутри комнаты что-то тихо зашуршало. Девушка явно возилась с чем-то. Может быть, ходила из угла в угол, а может искала что-то потяжелее, чем раскалённая кочерга, чтобы резко выскочить на него и закончить начатое. Чуя вздохнул, оглядев дом. Всё напоминало ему о семье. Кухня маленькая, но убранная. Наверное, трудно было предположить, что дикая полячка такая порядочная: деревянные ложки в стакане, под фарфоровым заворчным чайником кружевная салфетка, на полочках банки с вареньем, подписанные аккуратным почерком. Чуя подумал – совсем не похоже на логово дикарки.       Давай. Вторая попытка.       — Меня зовут Чуя, – снова сказал он. На случай, если она всё таки посчитает нужным хотя бы его выслушать, – Я не трону ни тебя, ни твои вещи. Просто давай не будем драться, ладно?       За дверью снова зашуршало, будто девушка прислонилась ухом со своей стороны. Накахара не стал спрашивать её имени, и даже поставил кружку обратно в шкаф. Чувствовал дикую усталость и одновременно что-то воровское, будто вторгся к ней, будучи абсолютно незванным и не жданным гостем, вторгся и переворошил тут всё. С шумным выдохом опустился на табурет около стола.       — Ладно, – бросил он на выдохе устало, – Я подожду, пока тебе не надоест сидеть одной взаперти.       Внутри комнатки слышался металлический стук, будто девушка думала, отпереть защёлку, или нет. Промолчать и забыть, или сделать шаг вперёд. Кот осторожно выглянул из под стола, уставившись своими янтарными глазками, похожими на ягодки морошки, на пришедшего солдата. Изучал его, как диковинку. Думал, что принёс с собой этот русский солдат.       — Акико, – послышалось глухо из-за двери. Своё имя она произнесла сухо и быстро, будто ярлык вещи.       А-ки-ко. Чуя распробовал каждый слог на языке, будто запоминая.       — Акико... – повторил он уже вслух, уже мягче, устало, – Красиво.       Определённо. Имя польской девушки, непривычное для русского парня. Но оно было красивым. Даже если произнесённое так, будто его бросили в траву без памяти. Просто так. Как серебряная росинка, рождающаяся на зелени с приходом рассвета – её никто не замечает, но она искрится на солнце, впитывая в себя золото лучей. Все проходят мимо, потому что для польского народа Акико – своя, привычная. А для Накахары она диковинка, иностранка, чужеземка. Дикая, злая, грубая полячка. Чуя смотрел на кружевную салфетку под фарфоровым заварочным чайником, на завитки и узоры, свернувшиеся в узловатую картину бессмыслицы.       — У меня сестрёнки есть.       Зачем-то сказал он, продолжая разглядывать узоры на салфетке, словно находил в этом то, что раньше назвал «бесполезным занятием». Может, так легче говорить. Не провоцировать Акико лишний раз.       — Элис и Кёка. Элис такая шумная, что голова от неё болит временами, а Кёка... Тихая. Прямо как ты за дверью.       Слова давались с трудом.       Девушка не шла на контакт. Не принимала воображаемую протянутую им руку перемирия. Хотя бы временного, но настоящего. Без раскалённой кочерги над головой, без зло шипящего чайника на плите, без хвоста белого кота, который так не хотелось ненарочно задеть и повредить животному позвоночник. Но когда полячка прислонилась спиной к дереву со своей стороны, он расценил это, как крохотный проблеск. Как лучик тусклого солнца после долгих дождей.       — Они бы твой чайник за раз опустошили, – добавил он, глядя в сторону металлической посудины, – Коё, мать наша, постоянно ругается, что сахара не хватает.       Со стороны комнатки послышался слабый щелчок металлической защёлки. Чуя замер.       — Ты мне чуть чайник не сломал, – глухо пробормотала Акико со своей стороны.       — Что? – Чуя моргнул.       — Свистел, потому что воды мало было. Ты мне чуть его не спалил.       Голос её всё равно был резким, слова отрывистыми, будто выплёвывались, но уже без шипения, почти даже без злости, скорее с усталым жутким недовольством. Накахара невольно рассмеялся – даже спрятавшись за дверью, она не могла не упрекнуть его за обращение с её кухонной утварью. Даже если только что чуть не убила его кочергой.       — Прости. Я больше по рыболовным котелкам, – признался он, – А на войне и вовсе, что найдём, то и греем. Будь то речная вода или родниковая.       Дверь приоткрылась. Может быть, совсем чуть-чуть.       Акико Йосано выглянула из маленькой щелочки между дверью и косяком. Её серые глаза, как хмурные тучи за окном, впивались в него с самыми очевидными недоверием, настороженностью, опаской. Короткая чёрная прядка упала ей на глаза, и она резко сдула её, даже не моргнув, будто боялась пропустить момент, когда её опасения насчёт этого русского солдата подтвердятся. Полячка выглядела бледной, как белая краска, которой они когда-то красили сарай с Рюноске. Она поджала свои сухие губы прежде чем бросить:       — Ты не такой, как они.       Её слова прозвучали как что-то между одобрением и оскорблением. Словно неохотное признание «Ты – не враг. Возможно, но я ещё проверю». Сказала так, будто уже рисовала мишень на его лбу, чтобы в следующий раз не замахнуться кочергой, а целиться в намеченное место. В каждом движении полячки читалась какая-то дёрганность. Она выглядит как кошка, которая осторожно высовывается наружу для разведки обстановки.       — Не такой? – Чуя медленно приподнял голову. Её глаза напомнили ему зимнее небо перед бураном. Напряжённые, как тетива лука, но без настоящей злобы.       Йосано сжала пальцы, будто только что поняла, что сказала слишком много. Но дальше говорила снова.       — Они, – она махнула рукой в сторону окна, за которым виднелись макушки других домов, – Рвут мои книги на растопку, пугают кота ради забавы. А ты... – она посмотрела на его аккуратно сложенные на коленях руки, – Даже чайник с плиты снял, хотя я тебя чуть не убила.       Накахара вдруг почувствовал что-то не то в её голосе. Не злость, а обиду. Старую, глубокую, въедливую, как пятна от каких-то ягод на полу, которые не оттираются ни чем, сколько не три. Дым из печки стал кусать лёгкие изнутри. Прямо как шрамы от чьих-то сапог на крыльце. Давнишние, но всё равно видные, чем не заставляй – ни занавески, ни горшки с цветами не могут скрыть этих отпечатков горького разочарования.       — Я не стану трогать твои книги, – сказал он просто, – И кота твоего тоже. Если хочешь, могу даже дрова нарубить.       Около печки с выкрашенными полями, натёртыми полями, которые были устелены развернутыми газетами, лежали аккуратно сложенные дрова. Заголовки на газетах не были видны из-за золы и сажи, что сыпались на них беспрестанно. На пару поленьев падал свет цвета умбры из печки. За заслонкой трещали то ли страницы из книги, о которых говорила Акико, то ли сами поленья. Оставшиеся брёвна терпеливо ждали своей участи – когда их подкинут в огонь в качестве угощения.       Йосано издала короткий смешок – без радости. Сухой, бездушный, почти саркастичный.       — Благородно, – произнесла она, – А завтра тебя заменят другим солдатом, и он сожжет мою «Алису в стране чудес» вместе с котом в печке.       — Не заменят.       Зачем-то вслух сказал Чуя. Вырвалось само, он даже сообразить не успел, как слово уже вылетело из уст, как воробушек. Он осёкся на мгновение, прикусив язык, пока кончик не онемел. Резко выдохнул весь воздух из лёгких вместе с горьким дымом. На мгновение почувствовал облегчение. Жалкое мгновение. Жалкая передышка, чтобы снова столкнуться со взглядом полячки, у которой уже выгнулась бровь в выразительной эмоции не то чтобы ошеломления, но непонимания определённо. Будто он сказал ей что-то очень глупое. Например, что война скоро закончится. Или что он сейчас же уйдёт и всё будет как прежде. А этот момент? Просто мимолётность, которая растает с течением времени. Растает с приходом весны.       — Давай не будем о завтра? Кто знает, что будет, – осторожно он перевёл тему, – Давай я нарублю тебе дров, а ты мне расскажешь, почему у тебя такой белый кот. Зимой, наверное, с сугробом трудно не перепутать.       Акико прищурилась со странной смесью понимания. Война за окнами, за которыми раньше были густые ветки с малахитовой листвой, скребущие стекло, война на полях, которые тогда были залиты золотом колосьев пшеницы, война в лесах, где играли в прятки, собирали грибы и ягоды, резвились в спрятавшейся синей ленте реки – она была везде и повсюду. Даже между людьми. Между поляками, не желавшими уступать место советским солдатам в своих домах. Ни к чему мусолить это сейчас. Война и так иссушила души молодых ребят, что думали о том, как поедут в Москву или Ленинград, поступят в университет, будут гулять по бульварам, о которых раньше только слышали по радио, смотреть, как прокладывают далёкие металлические рельсы для будущих трамвайных путей.       Это так и останется там. В зарослях сосен, в девичьем смехе сестрёнок и обжигающих лучах солнца. Когда ещё казалось, что всё впереди. Когда мир казался приветливым.       Девушка отвернулась к деревянному ящику, прибитому к стене. Достала оттуда две кружки – обычные стаканы в металлическом подстаканнике, с чуть погнутой ручкой и треснутым в паре мест стеклом. Других здесь и не имелось. Полячка молчала. И Чуя тоже притих. Чувствовал себя, будто находился рядом с гранатой, у которой выдернули чеку, но она почему-то не разорвалась. Может, притаилась. Если даже сейчас Акико выглядит так, будто готова швырнуть в него чайник, то кто знает, что будет дальше? Йосано поставила на стол два стакана и достала из небольшого погреба в полу банку варенья – почти нетронутого. Съеденного совсем чуть-чуть. Только с крышечки.       Накахара наблюдал за её движениями – пытающимися быть более сглажеными, спокойными, но резкость всё равно просачивалась. Металлические подстаканники блеснули при свете тусклой, почти растаявшей свечи – потёртые, но чистые. Он сразу узнал в них армейские. Те, которые видел на фронте. Перевёл взгляд на банку, и взгляд потеплел – Чуя вспомнил, как Коё тоже варила варенье целыми банками, а потом недовольно ворчала по причине того, с какой подозрительной скоростью исчезают банки одна за другой.       — Черничное?       — Сама варила. До войны.       Йосано открутила крышку, и сладкий запах ягод разлился по кухне, смешиваясь с горьковатым дымом. Запах напоминал дом, оставленный где-то там, далеко и давно. Полячка резко поставила банку на стол, будто подумала, что слишком долго держит её в руках.       — Ложки там, – коротко кивнула она в сторону ящика.       Парень достал две жестяные ложки – одна была чуть погнута, словно её пытались выпрямить после какого-то удара. Он протянул одну Йосано, но девушка уже зачерпнула варенье из банки своей ложкой, не глядя в его сторону. Не поднимая своих лиловых глаз, напомнившие ему и сливы в соседском огороде. Он сидел долго и молча, размешивая тёмные ягоды в чае. Хотел рассказать что-то – про сестёр, про кота, про то, что варенье пахнет точь-в-точь как мамино, но слова застревали в горле. Застревали, словно жестяная ложка, которая изредко позвякивала, ударяясь о стенки стакана, пока кружилась в чае.       — Спасибо.       Пробормотал он просто. Акико не ответила, но когда Чуя украдкой взглянул на неё, её пальцы больше не вцеплялись в ложку, как вцеплялись бы в оружие. Кот, белый как снежок, поглядывал на них из-под стола. Переводил свои глазки то с русского незнакомца, то на хозяйку. Чуя заметил животное – как нейтральная душа в этом небольшом домике уже не такой злой полячки. Протянул ему руку, не касаясь белой, чертовски мягкой на вид шёрстки. Немой предлог знакомства. Первого шага.       Кот посмотрел на него своими желтыми бусинками-глазками, а потом осторожно ткнулся лбом в его ладонь, тихо заурчав. Йосано тихо фыркнула, почти смех впервые за вечер:       — Предатель, – бросила она, но в её голосе уже не слышался звон стали.       Чуя почти ухмыльнулся, почесывая кота за ухом:       — Значит, не всех он так страшится?       — Только тех, кто не умеет пользоваться чайником.       Уголок её рта дёрнулся.       Варенье медленно таяло в чае, ягодки оседали на дне стакана – им уже явно ничего хорошего не светит. За окном гудел ветер, где-то слышалмя далёкий, но отчётливый стук колёс. Но здесь, в кухне с треснутыми стаканами, с растаявшей свечок рядом с иконой на полке, вдруг стало чуточку теплее. Совсем, как ранней весной.       В какой-то момент Акико прикусила свои губы так, что на них выступили маленькие ранки. Будто сдерживалась, чтобы не сказать что-то, но интерес её явно пересилил. Она взяла в руку ложку и стала бесцельно помешивать ягоды в чае. Просто, чтобы занять руки и не смотреть ему в глаза. Куда угодно, лишь бы не на него. Полячка разглядывала ягоды, кружащиеся в чае ровно с минуту, а потом спросила с почти натуральным безразличием. Словно это вообще её не интересовало. Абсолютно нет.       — Ты сказал, что у тебя есть сестрёнки.       Отозвалась девушка. Её голос потерял всю злобу и шипение – стал почти ровным, девичим, если не считать эту странную повышенную дёрганную ноту, какая обычно слышится, когда человек врёт совершенно откровенно. Она подняла свои серые глаза, прищурившись недоверичиво:       — Это правда, или чтобы меня отвлечь?       Накахара замер на жалкую секунду, глядя на круги от ложки в её стакане. Потом медленно потянулся за потрепанным внутренним карманом гимнастёрки – там, среди пожелтевших солдатских писем, лежала одна фотография. Он положил её на стол рядом с баркой варенья, аккуратно подтолкнув пальцем в её сторону:       — Элис и Кёка. Лето перед войной.       На снимке были две девочки в простых платьицах. Одна – золотоволосая, вся в движении, будто даже на фотографии вот-вот выпрыгнет из кадра. Вторая – тёмноволосая, прижавшаяся к ней, с тонкими пальцами, вцепившимися в рукав сестры. Такие разные. Будто солнце и луна, которые встретились ради одного снимка, который останется памятью. А возможно – крохотной ручкой, протянутой между пропастью двух людей, разбитых войной.       — Элис тогда кричала, что солнце ей в глаза светит и фотография испортится... А Кёка хотела разобрать фотоаппарат, чтобы посмотреть, как эта шутка может «останавливать время и перенести его на картинку одним щелчком», – его голос предательски дрогнул на последнем слове.       Йосано перестала помешивать чай. Её пальцы замерли над фотографией, будто она не знала, что будет при касании – фотография рассыпется, или на ней останутся фиалковые пятна от варенья и копоти, что впиталась в её руки?       — Они похожи на моих кузин, – выдохнула она неожиданно и тут же сжала губы, будто выдала секрет.       Кот, почувствовав нарушение душевного равновесия хозяйки, прыгнул ей на колени, заслонив собой фото. Йосано машинально запустила пальцы в его шерсть, а сама снова уставилась в чай – теперь уже с каким-то странным упрямством, будто чайные листья могли рассказать ей что-то важное.       — Ты... – начал он осторожно.       — Не спрашивай, – резко оборвала она, впиваясь взглядом в банку варенья.       Чуя замолчал, но не отвёл глаз от её дрожащих пальцев, запутавшихся в белой кошачьей шерсти. Он видел этот жест слишком часто – на фронте, в разбомблённых деревнях, в глазах матерей, получающих похоронки.       Не спрашивай – значит не сейчас.       Аккуратно пододвинул фотографию ближе к ней, не наставивая, а просто, чтобы она знала: он не заберёт её обратно.       — Черничное – их любимое, – сказал он вместо вопроса, кивнув на банку, – Элис всегда воровала банку из погреба и пряталась в сенях. Всё лицо у неё потом было в синих пятнах.       — ...Мои кузины тоже, – вдруг прошептала она так тихо, что Накахара едва расслышал.       Ложка упала в стакан с лёгким звоном. Варенье уже полностью растворилось, оставив после себя только тёмные разводы на жести – как чернильные пятна на давно забытых письмах.       — Мои кузины тоже таскали варенье. Так любили, что осушали чайник вдвоём за раз, а потом сидели около печки.       Полячка говорила едва слышно. Как подголосок воспоминаний, что-то давно забытое, оставшееся где-то там, будто в прошлой жизни, где нет войны и смерти. Она вцепилась взглядом в пятно на дереве стола – будто от присохшего воска свечки. В доме стоял запах горького дыма и варенья.       Чуя вдруг встал, чтобы подлить ей чаю – аккуратно, не спросив разрешения, будто они уже сто лет знают этот немой ритуал.       — На фронте, – начал он также тихо, глядя на струйку кипятка – Мы иногда находили заброшенные дома. С печками, с фотографиями на стенах...       Поставил чайник обратно. Сел, обхватив стакан руками, будто греясь.       — Один раз Рюноске... мой брат, – голос снова дрогнул при упоминании, – Нашёл в таком доме пианино. Старое, расстроенное. Он сел и начал играть что-то... Глупое, детское. «Во поле берёза стояла». Мы все стояли и слушали. А потом командир приказал двигаться дальше.       Акико подняла на него глаза, заинтересованная его рассказом. Впервые за вечер по-настоящему посмотрела на него. В её взгляде не было ни злости, ни страха – только странное понимание. Как у человека, пережившего нечто подобное. Как у человека, который слышит фальш лжи в буквах, срывающихся с губ слишком быстро для правды.       — А ты? Ты играешь?       — Нет. Рю... он учился до войны.       Пауза. Тяжёлая. Давящая.       — А ты? – Он кивнул на старый комод в углу, где между треснутых тарелок стояла маленькая деревянная свирель.       Акико втянула воздух, будто собиралась что-то сказать, но где-то далеко прогремел выстрел. Один. Потом второй. Оба замолчали, прислушиваясь. Белая шёрстка кота встала дыбом. Йосано резко встала, опрокинув стакан. Остатки чая растеклись по столу, смешиваясь с тенями от керосиновой лампы.       — Уходи, — прошептала она, но в голосе не было прежней злости — только усталая дрожь.       — Завтра, если позволишь, принесу дров, — сказал он просто, как будто не слышал выстрелов за окном.       Йосано ничего не ответила. Она стояла, сжав кулаки, глядя куда-то мимо него — в ту самую точку на стене, где когда-то, может быть, висела фотография её кузин. Кот вдруг прыгнул с подоконника и потёрся о её ноги, громко урча.       Чуя наклонился к двери, но перед тем как выйти, обернулся:       — Ты... можешь оставить окно открытым. На случай, если кот захочет выйти.       Она резко подняла на него глаза — и впервые чуть-чуть кивнула.       Не «да». Не «приходи». Просто поняла.       Дверь закрылась за ним почти бесшумно. Ветер подхватил листок с официальным приказом о размещении, валявшийся на крыльце, и унёс его в темноту — туда, где чадили костры патруля, где скрипели колёса грузовиков, где война продолжала идти своим чередом. Но здесь, в этом доме с потрескавшимися стаканами и чёрным котом на подоконнике, хоть ненадолго — пахло вареньем.       И это было что-то.

***

      На следующий день Йосано всё так же была дома. За дверью маленькой комнатки, закрытой на хлипкую щеколду.       Дома у полячки всегда было светло и чисто. Прямо как и у него дома: ажурные занавески, фотографии в красных рамках, немое радио и растаявшие свечи в стеклянных стаканах. Топилась печка, на которую всегда не хватало дров. Языки пламени с хрустом поедали подкинутое в печь полено. В доме Йосано была комнатка, в которой жила она сама, и вторая дверца. На ней всегда висел большой тяжёлый замок. Чугунный. А скважина для ключа была забита пробкой. На чердаке было жарко, но уютно. Форточку Йосано открывала настежь на ночь, хоть на чердаке и никого не было, шепча какие-то проклятья на польском: «глупый русский». Что сделало её такой грубой? Война?       Чуя стоял перед её домом с охапкой дров — тех самых, что обещал. Он сгреб их по пути, подбирая сухие ветки у обочины, где патруль недавно прошёл. День был хмурый, но без ветра — редкое затишье между атаками.       Дверь была приоткрыта.       Не нараспашку, нет — но щель шире, чем вчера. Белый кот сидел на крыльце и вылизывал лапу, бросая на него равнодушные взгляды. Словно тоже, как и хозяйка, скрывал своё любопытство к нему под маской равнодушия, которая понемногу трещит, как лёд на речке по весне. Словно русский солдат здесь уже был привычным, правильным. Как дрова в печке, как тающие свечки на паре полок, как холодная вода из колодца в ковше на столе.       Чуя поставил дрова у порога, не заходя внутрь.       — Акико? — осторожно позвал он.       Тишина. Потом — лёгкий шорох за той самой запертой дверью.       — ...Я не трону замок, — сказал он громче, будто отвечая на невысказанный вопрос. — Просто дрова. Если нужно — могу сложить их у печки – долгая пауза.       Затем скрип половиц — она подошла к двери. Не открыла, но голос её прозвучал чётче, чем вчера:       — Ты правда не такой, как они.       — А ты не такая злая, как притворяешься.       Где-то внутри что-то глухо стукнуло — возможно, она пихнула дверь ногой.       — Заходи. Но только до печки.       Кот, словно одобряя решение, лениво потянулся и прополз у него между ног внутрь дома. Накахара осторожно переступил порог, неся дрова. Дом был тёплым. И пахло не порохом, свинцом, металлом и кровью – какими-то сушенками, дымом и не выветренным запахом черничного варенья. Йосано стояла в дверном проёме своей комнатки, с едва приоткрытой дверью. В одной руке у неё был топор. Своими серыми глазами она внимательно следила за ним. Тёмные волосы были ей до подбородка, а чёлка падала ей на глаза, и полячка быстро сдувала её, не отрывая взгляда. Она выглядит не менее напряжённой, но спокойнее, чем вчера. По крайней мере, уже не замахивается раскалённой кочергой.       Чуя медленно опустил дрова у печи, стараясь двигаться плавно – как с диким зверем. Руки держал на виду, пальцы слегка растопырены.       — Ладно, хозяйка, — сказал он тихо, кивнув на топор в её руке. — Если я сложу эти дрова криво — сразу предупреждаю, мне бывало и хуже.       Уголок её губ дёрнулся — почти улыбка, но тут же исчезла.       — Русские всегда такие... говоруны? — Она произнесла это слово с явным акцентом, будто только что выучила его.       Парень, приседая у печки, начал аккуратно укладывать поленья:       — Только те, кому есть что терять.       Йосано прищурилась, но топор в её руке наконец опустился — теперь он просто висел вдоль тела, как продолжение руки. Кот, воспользовавшись моментом, прыгнул на комод и принялся сбрасывать оттуда пустые банки от варенья. С грохотом, будто артиллерийскую подготовку устроил. Йосано вздрогнула, но вместо крика просто вздохнула:       — Предатель... опять.       Чуя, не поднимая головы, протянул коту кусочек сухаря из кармана:       — Он просто знает, кто ему печенье носит.       Йосано вдруг рассмеялась — коротко, резко, будто против собственной воли. Она посмотрела на чугунный большой замок. Сощурилась. Тяжело вздохнула. Подпёрла дверь топором.       Подойдя к печке, вынула из стопки потрёпанных листовок с лозунгами о победе одну из них, скомкала и бросила в печь. Пламя охотно захватило подброшенное угощение. Полячка смотрела на огонь с минуту. Её брови больше не сводились к переносице.       — Твои волосы похожи на огонь в печке.              Сказала она зачем-то. Может, для самой себя. Но сказала без злости, без ненависти, которыми была пропитана вся её девичья натура ещё вчера. Накахара замер на мгновение, его пальцы застыли на последнем полене, которое он аккуратно подкладывал в огонь.       — Элис всегда говорила то же самое, — ответил он тихо, наблюдая, как искры отражаются в его рыжих прядях. — Только добавляла, что я похож на рыжего кота.       Он осторожно прикрыл заслонку печки, оставив лишь узкую щель, чтобы пламя не погасло. Полячка вдруг потянулась к своей чёлке, рыжей от бликов огня, и нервно поправила её. Искала, чем занять руки и не чувствовать это струну, натянутую между ними, которая каждый раз при неверном слове будет издавать мерзкий, противный дискант, заставляющий передёрнуться.       — Я... — она начала и замолчала, будто передумав. Вместо слов она резко повернулась к окну, где белый кот теперь свернулся калачиком на подоконнике, подставив брюхо последним лучам солнца.       Чуя не стал её торопить. Он просто взял кочергу и аккуратно поправил дрова в печи — так, как когда-то делал это дома, пока Коё стряпала на кухне, а Элис и Кёка возились у его ног.       Тишина в комнате была тёплой — не такой тяжёлой, как вчера.       — Замок... — она кивнула в сторону той самой двери, — он не мой. Не пояснила дальше. Не нужно было.       — У нас в посёлке говорили: «Иногда замки нужны не чтобы что-то закрыть, а чтобы помнить — что было закрыто».       Йосано посмотрела на него — по-настоящему посмотрела — и впервые не отвела глаз. А за окном, несмотря на войну, солнце медленно садилось, окрашивая сухую траву в те самые рыжие тона, о которых говорила Элис.

Ноябрь

1944.

      Акико не понимала, зачем он это делает. Зачем рубит ей дрова, аккуратно складывая около печки? Зачем таскает воду из колодца, приговаривая для себя «Глупая Элис, никуда ты не провалилась бы»? Зачем сидит около печки, играя с её белым котом по вечерам, часто рассказывая про сестрёнок или маму с папой? Про брата только один раз упомянул – как он играл на пианино. Больше Йосано про него не слышала. Ей и не нужно было – она слышала нотку боли в его словах. Не хотела ворошить его прошлое.       Почему?       Ну, всё же, он у неё работал. На его пунктуальность Йосано не жаловалась. Его доброта к ней странно напрягала и, в чем не хотела признаваться Акико – притягивала. Как бабочку тянет на языки пламени, ведь она стремится к теплу и свету, не осознавая, как опаснен огонь для её хрупких крыльев. Акико не понимала. Только он не подходил к ней со спины, не трогал и не ругался. И это глупый русский солдат, которого она хотела убить?       Опираясь коленкой о табуретку, с которой сыпалась краска, Йосано лепила из теста и муки клёцки. Муку он принёс из части. И сахар, который теперь появился в маленькой баночке на столе. Её чёрные, как копоть в печи, волосы щекотали её шею. Если бы не война, она наверняка была бы добрее. Улыбка на её алых губах бы смотрелась ей к лицу. Почувствовала на себе его взгляд. Повернулась, увидела, как он поскрёб подбородок и отвернулся. Засмущался, как ребёнок.       Чуя вдруг почувствовал, как его щёки предательски теплеют. Он поспешно отвёл взгляд в сторону печи, где кот, будто смеясь над ним, перевернулся на спину, демонстрируя пушистое брюхо.       — Клёцки... — начал он неловко, пытаясь перевести разговор, — у нас дома Элис всегда в них весь перец клала. Потом плакала, но всё равно ела.       Акико замерла на мгновение, её пальцы, обсыпанные мукой, сжали кусок теста чуть сильнее.       — Глупая, — пробормотала она, но в голосе не было злости. Было что-то тёплое, почти заботливое.       Бросив готовые клёцки в кипящую воду и, вытирая руки о серое платьице, полячка вдруг резко повернулась к нему:       — Ты... — она запнулась, её брови сдвинулись, будто она сама удивлялась своим словам, — Ты мог бы принести ещё муки. Если будешь завтра идти в часть, – это не было просьбой. Это была первая ниточка, осторожно протянутая через пропасть между ними. Тоненькая, хрупкая, но настоящая. Ждущая либо топора, который разрубит её со свистом, или чего-то похожего на перемирие.       Накахара поднял голову и встретил её взгляд — серые глаза больше не казались такими тусклыми. В них отражалось пламя печи, и это делало их почти живыми.       — Принесу, — просто сказал он.       А кот, словно одобряя этот момент, громко мяукнул и шлёпнулся прямо между ними, разбивая напряжение, как лед на реке весной. Девушка даже чуть улыбнулась. Почти неуловимо. Но Чуя заметил. И этого было достаточно.

***

      Чуя сидел на крыльце, чистя картошку старким ножом. Вечернее солнце окрашивало двор в золотистые тона, а из открытого окна доносился запах готовящихся клёцек. Внезапно за спиной раздался шорох – Полячка стояла в дверях, неуверенно переминаясь с ноги на ногу.       — Ты... – она начала, затем резко вдохнула, словно набираясь смелости, — Ты мог бы показать мне, как...ловить рыбу? Если завтра пойдёшь.       Её голос дрожал, будто она произносила что-то запретное. Кот проскользнул между её ног и уселся рядом с Чуей, будто давая понять – момент выбран правильно. Накахара медленно поднял голову. В его глазах отражалось закатное небо – голубое, чистое, каким оно бывает только ранней весной.       — Да, – ответил он просто, но в этом одном слове звучало целое обещание. Для него рыбалка обыденная, а для полячки – что-то новое, даже почти чужое, чужестранное, но до жути интересное.       Йосано кивнула и быстро скрылась в доме, но не успела захлопнуть дверь – между косяком и полотном осталась узкая щель. Как та самая трещина в её защите, через которую наконец просочился свет.

***

      Акико внимательно следила за его движениями, пока он вдевал леску в крючок, поправлял поплавок прежде, чем опустить его в воду. В серых глазах полячки теплился интерес. Она следила за поплавком так внимательно, будто боялась упустить малейшее движение. Её сухие красные губы не поджимались, а на вечно бледных и впалых щеках даже едва-едва проступил румянец.       Румянец.       Такой незаметный, можно даже подумать, что и вовсе показалось. Лёгкий, аленький, незаметный под её тёмными короткими прядями. Красивая. Она красивая. Йосано даже не замечала, как мужское пальто сползало с её хрупких женских плеч. Всё её внимание была приковано к поплавку на воде, вокруг которого расплывались водные круги. И это она дикая и злая полячка? Чуя невольно задержал взгляд на её профиле — на том, как солнечный свет играет в её тёмных волосах, на лёгком румянце, проступившем сквозь привычную бледность. Руки его продолжали механически наживлять червяка на крючок, но мысли были далеко от рыбалки. Очень далеко.       — У нас в посёлке говорили, — начал он тихо, наблюдая, как поплавок покачивается на воде, — Что рыба клюёт лучше, когда рыбак молчит.       Акико повернула голову, и их взгляды встретились — её серые глаза теперь казались почти прозрачными в этом свете.       — А ты, — она чуть поджала губы, но в этом уже не было прежней злости, — всё равно говоришь.       — Потому что сегодня не ради рыбы пришёл.       Поплавок вдруг дёрнулся, леска натянулась — но ни он, ни Йосано не сделали движения, чтобы подсечь. Они просто смотрели друг на друга. А солнце, отражаясь в воде, рисовало вокруг них золотые круги — точь-в-точь как те, что расходились от поплавка.       Красивая.       Это слово крутилось у него в голове, но он так и не сказал его вслух.       Пока.       Акико положила рядом со рыболовными снастями его перчатки. Зашитые. Те, которые он забыл у неё. Полячка снова уставилась на поплавок с почти детским интересом. Лишь бы не смотреть в его голубые глаза, напоминающие ей реку тёплым летом. Не видеть его рыжих волос, напоминающих ей языки пламени, на которое она так любит смотреть по вечерам, подкидывая полено в печь.       Зачем?       Йосано подшила ему перчатки.       Просто так.       Ничего не сказала. Никак не объяснила. Просто молча отдала. Как немую благодарность за исполнение её просьбы взять её с собой на рыбалку, на которой, как говорили Йосано, не положено быть женщине. И это Акико страшно бесило. Но он...       Он взял её с собой.       Не веря в этим приметы про неудачный улов, если женщина на рыбалке. Исполнил её каприз. Чуя медленно взял перчатки. Пальцы его скользнули по аккуратным стежкам — нитки лежали ровно, крепко, будто Йосано перешивала их не раз. Он посмотрел на её руки — на те самые, что так яростно сжимали кочергу в первый день, а теперь осторожно держали удочку. На сухие трещинки на костяшках, на фиолетовые пятна от черники, которые не отмылись до конца.       — Спасибо.       Поплавок вдруг резко нырнул в воду, леска натянулась — рыба сорвалась с крючка. Йосано ахнула — по-детски, неожиданно для себя самой — и тут же сжала губы, будто испугавшись собственной реакции.       — Видишь? Никакой разницы, женщина ты или нет. Рыбе всё равно.       Йосано отвернулась, но уголки её губ дрогнули.

      «Маленькими перебежками тоже можно добежать до Москвы!» – говорила Элис когда-то.

Декабрь

1944.

      Акико не любила признаваться в том, что внутри неё. Эмоции на лице человека проще понять и принять, чем то, что клокочет внутри, не давая покоя. Йосано ненавидела Накахару за то, что он заставляет её чувствовать. Чувствовать, как сердце делает сальто назад, когда в он стучится в дверь ровно три чётких раза перед тем, как зайти и занести за собой промозглый зимний воздух, от которого полячка обязательно съёжится. Когда она смотрела на него, когда он сидел около её печки, подкидывая полено в огонь, закрывая заслонку и оттряхивая копоть с рук, что-то шевелилось внутри. Что-то, в чем она не хотела признаваться.       Русские... Они все такие?       Снегом усыпало всё – крыши домов, деревья, дороги. На стекле окошка расцвел морозный узор, сложившийся в завитки. На подоконнике сидел кот, который вполне мог слиться с сугробом за окном. Как и говорил Чуя. Кружева занавесок очень были похожи на узоры на окнах. Мороз тот ещё художник, расписавший окна диковенными пейзажами, не любящими солнечные лучи. Акико смотрела на Накахару – на его рыжие волосы, едва заметные веснушки. Он выглядит тёплым. Словно огонёк, сбежавший из печки, честное слово.       — Хочу ёлку.       Неожиданно вырвалось у Йосано. Хотелка, о которой она мечтала смолчать, а не выпалить вслух на всеобщее обозрение. Полячка до боли прикусила свою губу. Её ещё никогда не грызло такое отчаяное желание забрать свои слова обратно, чтобы сохранить гордость и лицо перед русским солдатом.       Рука Чуи замерла на бревне, которое он хотел подкинуть. Слова не ввели его в ступор, словно он ждал их. Повернулся к девушке и сказал коротко:       — Как скажешь, хозяйка.       Йосано вздрогнула. Отвернулась к столу и ненарочно зацепилась взглядом за сахарницу на столе, которой до этого в её доме вообще никогда не существовало. Какое-то предательство. Предательство от собственных глаз. От собственных мыслей, от которых не скроешься нигде.       Парень подхватил топор, стоящий около печки. Одной рукой, не останавливаясь, подобрал шинель, другой толкнул дверь и снова вышел из дома. Пошёл за ёлкой, как и обещал. Акико рухнула на стул. Прикусила язык так, что почувствовала металлический привкус во рту. Будто проглотила алюминиевую ложку, вставшую поперёк горла. Смяла пальцами серую ткань платьица на коленках. Чувствовала липкий стыд и что-то определённое... Приятное. Полячка глянула на искорки, летящие из печи – как бенгальские огоньки, которые когда-то она держала в руках перед новым годом. Вот где они сейчас? Ну вот где? Бенгальские огоньки тоже остались там – в прошлом, где нет войны. Девушка подошла к окну. Видела его силуэт, уходящий в сторону заснеженного леса. Он держал топор крепко, надёжно – это она хорошо разглядела.       Когда на крыльце послышались шаги, Акико распахнула входную дверь. Усыпанные снегом иголки едва не коснулись её лица, когда полячка отшатнулась, а Чуя прошёл в дом с обещанной зелёной ёлкой на плече. Оглядкой окинул дом и поставил деревце в угол. Он принялся бережно стряхивать снег с веток, пока Йосано неуверенно подошла ближе. Прищурилась, словно он ей не ёлку, а снаряд принёс.       — Ты серьёзно?       Сказала она резче, чем хотела. Язык не слушается, не подчиняется – жутко своевольничает.       — Серьёзно. Ты хотела – я принёс.       Оттряхнув ветки перчаткой, Чуя сузил глаза и поскрёб подбородок. Затем спросил так, будто вообще не слышал никаких дерганых ноток в девичьем голосе. Сделал вид полного безразличия к деталям, и Акико, наверное, была бы благодарна за это.       — У тебя есть ёлочные игрушки?       Йосано вздохнула и помотала головой. Нет. Все украшения – звёздочки, снежинки и огоньки убрали в коробку, а коробку неизвестно куда. Будто знали, что они больше не пригодятся, и убрали с глаз долой. Чуя вспомнил, как выглядела ёлка в их дома – всегда нарядная. Ветки едва не ломились от количества игрушек, которые вешали на них Элис и Кёка. Вспомнил, как сестрёнки оторвали от учеников и его самого с Рюноске, чтобы понаделать ещё украшений из бумаги. Газетной тесьмы, рюшек, бумажных снежинок. Такой ерунды, но сейчас её даже не хватало.       Чуя чертыхнулся себе под нос. Отобрал из стопки газет и листовок, которых ждала скорая казнь в огне печи, несколько более пустых, где не было лишних лживых надписей о скорой победе. Грубоватым жестом всучил ей в руки, и скомандовал разводить крахмал. На все вопросы возмущенной полячки таким командным тоном в стенах её дома, он осторожно подтолкнул её в сторону плиты.       — Что ты удумал?       Фыркнула Акико, доставая маленькую баночку с крахмалом из верхнего ящика.       — Нарядить ёлку. Праздник на носу, между прочим.              Накахара не стал доставать ножницы – резким, но аккуратным движением порвал листочку пополам.       — Глупый русский придурок. Не нужны мне никакие праздники!       Шипела полячка, но почему-то всё равно возилась с крахмалом и водой.       — А зачем тогда ёлку попросила?       Акико осеклась. Растеряла свою нарастающую злобу, как паводок по весне. Слова попали в цель, как пуля. Тихо, но точно, без предупреждения. Девушка сжала руки от бессильного тихого раздражения. Почувствовала горькоту на языке и жгучее желание укусить его покрасневшую от мороза щеку. Признаваться в чем-то она не горела желанием.       — Просто так.       — Просто так?       — Да!       Накахара почти улыбнулся. Подпёр щеку, на которую глазела Йосано ладонью. Словно защищался от невидимого, на планируемого укуса.       — А зачем тогда про крахмал послушала?       В его словах был азарт. Акико сжала столешницу плиты пальцами, смотря на воду в ковше.       — Может, русские говоруны тоже шевелят мозгом.       Чуя рассмеялся. По-юношески, как смеялся только дома. Полячка, отчаянно пытающаяся спрятать своё любопытство под холод, казалась ему забавной.       Акико принялась помешивать крахмал в воде, яростно сжимая ложку. Она была уверена, что если повернётся, увидит его весёлое лицо и точно укусит за щеку. Причём не так, легонько, а так, будто то и впрямь хотела откусить кусок. Зло. Пока не услышала шуршание бумаги и газеты. Проклятущее любопытство пересилело. Полячка повернулась и увидела, как он скручивает колечки из бумаги.       — Крахмал готов, хозяйка?       Йосано собрала остатки самоконтроля, который трещал по швам, и поставила перед ним ковш с крахмалом. Почти даже аккуратно, будто вообще не думала вылить ему это на голову. Она рухнула на стул рядом, вцепившись взглядом в его руки, которые скручивали бумагу в колечки и склеивали их в цепочку. Его пальцы двигались уверенно, будто он всю жизнь только и делал, что сидел и клеил бумажную цепочку. Девушка долго смотрела. Так, что хотела насильно отвернуть свою голову. Но упрямо взяла пару полосок газет и начала повторять за ним. Кусала щёку изнутри.       Чуя пододвинул все разрезанные полоски газет и листовок ближе к ней. Осторожно. Вытащил из кармана лист бумаги и поломанный карандаш. Принялся выводить буквы, украдкой поглядывая на полячку, увлечённую такой девичьей и бессмысленной затеей. Кивал себе и снова выводил буквы. Скрутив пару колечек, Акико посмотрела на лист, на котором оживали слова, сливающиеся в предложения. Она видела имя его мамы, сестрёнок, отца.       — Пишешь письмо семье?       Накахара кивнул, не отрываясь. Но Йосано не остановилась – наклонилась ближе, пытаясь разобрать русский.              — Я рассказывал им о тебе. Точнее, о дикой кошке, к которой меня поселили.       Сказал он на куролесом польском. Акико задохнулась от возмущения, её щеки запылали от ярости. Она схватилась за ковш, вот-вот готовая перевернуть содержимое на него.       — Безмозглый русский придурок. Да чтоб у тебя карандаш сломался!       Йосано шипела. И в правду, как дикая кошка, у которой хвост встал дыбом. Такое оскорбление от глупого солдата полячка отвергала всеми фибрами души. Не хотела признавать, что в этом и в правду были сходства. Нет.       — А они хотят тебя увидеть.       — Что?       — Ждут, когда я привезу им дикую кошку, которой ношу ёлки и клею игрушки.       Девушка издала отчаянный писк ярости, быстро и мелко бормотала оскорбления и проклятья на польском в сторону хохочащего Чуи.       На утро он отнесёт письмо на почту. Ничего не исправит, ведь Акико Йосано и в правду похожа на дикую кошку, готовую прыгнуть и исцарапать лицо. Кошка, которая хочет быть поглаженной, но упрямо залезает на подоконник, и, махнув хвостом, отворачивается восвояси.

      Январь

1945.

      Йосано по-прежнему стояла около плиты. Глядела в пустую кастрюлю, словно там должно было что-то появится само. Потом оттряхнула руки об серое платице и сказала как бы невзначай:       — Прогуляемся?       Чуя поднял глаза от дров, на его щеке осталась угольная полоска. Он не сразу ответил — будто проверял, не ослышался ли.       — Давай, — наконец сказал он, вытирая лицо рукавом. — Только давай возьмём кота.       — Он же замёрзнет.       Накахара уже натягивал шинель и доставал из сундука что-то тёплое — старый шерстяной шарф, выцветший от времени.       — У меня есть план.       Через десять минут они вышли во двор. Кот, завёрнутый в шарф как в кокон, с возмущённым видом сидел у полячки на руках. Чуя шёл рядом, поглядывая на небо — тяжёлые серые тучи начинали расходиться, пропуская редкие лучи солнца.       — Куда?       — Там есть место.       Они шли молча, только кот время от времени возмущённо мяукал. Но когда вышли на поляну, девушка замерла. Между соснами стояла полуразвалившаяся деревянная лодка — перевёрнутая, покрытая снегом, но с тщательно заделанными щелями.       — Это...       — Моё и Рюноске — Чуя провёл рукой по облупившейся краске. — Мы её здесь оставили, когда нас призвали.       Акико осторожно присела на корточки, не выпуская кота. Внимательно посмотрела на лодку. Смотрела долго, неотрывно. Что-то взвешивала в своей девичьей голове, пока не бросила:       — Она же сгниёт.       — Не сгниёт. Сосновая.       Кот наконец вырвался из шарфа и тут же зарылся в снег, оставив на поверхности только недовольную мордочку. Йосано с интересом рассматривала лодку. Словно сейчас в её голове боролись два состояния – стоять на своём убеждении, или поверить ему. Полячка всё равно думала, что лодка сгниёт. Нахмурилась, вытащив кота из сугроба, оттряхнув его белую шёрстку. Накахара заметил её сомнение и вдруг резко стукнул по борту ладонью — дерево ответило глухим, но крепким звуком.       — Слышишь? Живая ещё.       Акико скривила губы, но пальцы её невольно потянулись к обшивке, проверить шероховатость древесины. Кот, вырвавшись, прыгнул прямо в лодку и уселся на носу, как капитан.       — Предатель.       Пробормотала полячка, но в уголке её рта дрогнуло что-то похожее на улыбку. Накахара наклонился, подобрал горсть снега и слепил комок. Снег налипал на перчатки, пока парень выглаживал небольшой холодный шарик.       — Держу пари, что к весне она ещё на плаву будет.       — На что?       Он бросил снежок в сторону сосны, точно попав в ветку.       — Если я выиграю — ты покажешь мне, как печь те самые пряники с мёдом. А если ты...       — Когда она сгниёт, ты перестанешь писать обо мне в письмах.       Акико подобрала небольшую горстку снега руками, с тонкими пальцами, не укрытыми ни варежками, ни перчатками. Полячке вдруг захотелось ощутить этот холод снега, заставляющий костяшки скрючиваться.Снежок со свистом пролетел мимо его уха. Чуя замер на секунду, потом медленно кивнул:       — По рукам.       Полячка поджала губы. Ей вдруг захотелось что-то сказать, но она промолчала. Холодный страх и липкий стыд снова сжал её душу. Снова смяла мокрые, холодные, болящие пальцы, завязывая из них узлы. Она долго смотрела на снег, будто видела там что-то такое, чего сама себе не могла объяснить. То самое, что клокотало внутри, и от чего девушка всегда так жестоко отмахивалась, вопреки чувствам, во имя гордости.       Плюх!       И в её живот прилетел снежок, брошенный Накахарой. Йосано хлопнула глазами, а потом завизжала:       — Безмозглый! Ах!       Собрала горстку снега и швырнула в него. Сильно, точно, без права на промах. Чуя ловко уклонился, но тут же поскользнулся на льду и грохнулся в сугроб спиной, подняв облако снежной пыли. Засмеялся он, захлёбываясь, пока кот с возмущённым видом прыгал вокруг него, будто отчитывая за глупость.       — Эй, это нечестно!       Йосано замерла на мгновение — её руки всё ещё сжимали новый снежок, но что-то в её взгляде дрогнуло. И вдруг она резко наклонилась, схватила пригоршню снега и –       Плюх!       Прямо в морду коту, который только что высокомерно отвернулся. Белый комок вздыбился, фыркнул и с возмущённым «Мяу!» рванул к Чуе, запрыгивая ему на грудь, будто ища защиты от этой безумной женщины.       — Предатель!       Крикнула Акико, но в её голосе уже звенело что-то новое — что-то лёгкое, острое, почти как тот самый первый луч солнца, который наконец пробился сквозь тучи и упал на перевёрнутую лодку. Накахара, лежа в сугробе с котом на животе, закинул руки за голову и рассмеялся — громко, беззаботно, будто на миг снова став тем самым парнем с рыбалки, а не солдатом с фронта. Йосано стояла над ним, краснея от холода и чего-то ещё, сжав в руке очередной снежок, но так и не бросив его. Вместо этого она вдруг плюхнулась в снег рядом, запрокинула голову и закрыла глаза, позволяя редким солнечным лучам касаться её лица.       — Дурацкая лодка, — пробормотала она.       — Дурацкая, — ответил он.       Чуя перекатился на бок, подперев голову рукой, и наблюдал, как солнечные лучи играют на её ресницах. Кот, забыв обиды, устроился между ними, мурлыча как маленький моторчик. Парень поймал падающую снежинку на ладонь. Наблюдал, как быстро растяла снежинка, не оставив ничего, кроме крохотной лужицы.       — Знаешь, что самое дурацкое? Что она всё равно поплывёт. Даже если ты будешь кричать, что это невозможно.       — Ты вообще умеешь грести?       — Конечно. И Рю умел.       Тишина повисла между ними, но теперь она была тёплой, как этот нелепый шарф, в который всё ещё был завёрнут кот. Йосано вдруг протянула руку и стряхнула снег с его волос — резко, почти грубо, но её пальцы дрогнули, коснувшись пряди, выбившейся из-под шапки.       — Идиот. Замёрзнешь — сдохнешь. А мне потом с твоим телом возиться.       Парень схватил её руку прежде, чем она успела отдернуть, и прижал ладонь к своему лбу. Её пальцы были холодные и тонкие, словно пятерня сосулек, а его лоб – горячий. Не болезненный, а жаркий. Как палящее солнце летом.       — Тёплый ещё.       Их взгляды встретились — и в этот момент где-то далеко, за лесом, прогремел одиночный выстрел. Кот вздрогнул. Йосано резко втянула воздух. Чуя просто поднялся, отряхнулся и протянул ей руку, будто пуля на мгновение пролетела не там где-то, а между ними.       — Пошли домой. Чай пить.       Она медленно вложила свои пальцы в его — холодные, но уже не дрожащие.       — Только если ты его приготовишь.       Белый пушистый комок прыгал из сугроба в сугроб, словно был не котом, а сурком, которых Накахара когда-то видел в лесу. Он снял перчатки и убрал их в карман. Не надел ей на руки – они всё равно были насквозь мокрые, холодные, с прилипшими кусочками льдинок, которые только плотнее впивались в ткань, когда Чуя пытался их оттряхнуть. Вместо ткани он грел её пальцы своими, ощущал, насколько пальцы полячки поледенели.

Февраль

1945.

      Йосано привыкла к его присутствию рядом. К тому, что рядом есть сильное плечо, которые почти всегда и в любое время можно отправить за дровами, попросить приготовить чай, если станет холодно. Она привыкла к нему, когда подсаживалась рядом с ним около печки. Только он играл с котом, а она смотрела на огонь. В который раз уже, но её глаза всё равно тянулись посмотреть, как он играет. Полячка так и не смогла найти объяснение, почему он носит ей дрова и рассказывает про сестрёнок.       Акико бы хотела их увидеть.       Маленьких девочек. Таких разнохарактерных, но таких дружных. Как там говорят русские? «Противоположности притягиваются»? Это она услышала, пока Чуя бормотал что-то похожее на науку, читая книгу. Он хотел поступить в университет до войны. Это она тоже знала. Они не говорили о войне – она и так повсюду.       Акико помешивала бульон в кастрюльке. Тихо и быстро бормотала что-то на польском, чего Чуя так и не смог разобрать. Наверное, и не нужно было. Короткие тёмные волосы всё также щекотали её шею, но она больше не хмурилась, не ругалась, не ворчала по поводу и без. Наверное, это его заслуга. Она вообще не поняла, зачем он осторожно развернул её за локоть. Её сердце отбило особенно сильный удар, когда он взял её за шею, притянув к себе. Полячка почувствовала его губы на своих. Его губы были тёплыми, с привкусом горького чая, а её – сладкие, сухие, с металлическим привкусом.       Чуя отстранился так резко, будто обжёгся. В его голубых глазах, которые напоминали ей тихую водную гладь, теперь мелькал целый спектр эмоций: вина, стыд, ярость, растерянность, испуг. Отшатнулся от неё, схватил топор и вышел во двор. Едва успел схватить шинель с крючка, чуть не порвав от резкости. Буркнул сухое и быстрое «прости», которые ничего не покрыло, не спрятало, не стерло. Словно этот поступок был козырным тузом, который остаётся только принять и смириться с полным беспрекословным поражением.       Акико прикоснулась пальцами к губам, на которых остался привкус горького чая. Ложка, которую она сжимала так, что должна была погнуться, выпала у неё из рук, со звонким стуком ударилась об половицу. Бульон тихо бурлил за её спиной. Кот спал на подоконнике, не видя этот раскол. Морозный воздух обжёг лёгкие. Накахара сжал топор в руке так, что костяшки побелели. Он быстро осознал это чувство.

      Измена.

      Ни стране, ни семье.

      Себе.

      Своей клятве, что он вернётся домой тем, которым ушёл. Снова будет рыбачить с отцом, но уже без брата. Теперь будет смотреть на сажу в печи и вспоминать полячку. Война меняет людей – разрушает, ломает. Но этот крохотный огонёчек, как искорка из печи – надежда. Тонкая, как лезвие ножика, что лежат у неё в ящике, опасная, как топор у него в руке. На поле вдалеке с неба падали хлопья снега. Где-то там шла война, но здесь было живо.       Девушка наклонилась на пол, за упавшей ложкой. Перед тем, как подобрать, протерла лицо и почувствовала влагу – от пара бульона, конечно же.       — Чёрт бы тебя побрал!       Крикнула она яростно в сторону двери. Швырнула ложку в кипящий бульон и, потушив огонь, хлопнула дверью своей комнаты. Звякнула защёлка, как немой признак капитуляции и начала новой войны. Не между государствами, а между двумя сломленными душами, которые нашли своё тепло друг в друге, вопреки всем правилам, традициям, ценностям.

***

      Они не разговаривали ровно неделю. Ни больше ни меньше. Чуя рубил ей дрова, молча оставлял у печки и снова уходил. Акико варила бульон, оставляла на плите. Их молчаливый язык, который они поняли без всяких договорённостей между собой, был единственной тонкой ниточкой, протянутой между ними. Хрупкой, как лёд по весне. По ночам Йосано смотрела на ковёр, висящий на стене над кроватью, водила пальцем по алым узорам. Вспоминала русского солдата и отворачивалась на край. Пружины жалобно поскрипывали. Накахара не оставался на ночь, не рассказывал ей про семью, про боевых товарищей, теперь уже отдыхающих от мира в братских могилах, про рыбалку, про охоту, про университет, к которому так долго готовился и в который так и не поступил из-за войны. Акико покрывалась испариной, когда чувствовала, как в сердце что-то так тихо, но отчётливо скребётся. Как коты скребут ножку стола.       Ей его не хватало.       Она ругалась на него в мыслях, сжимая пальцами бледную простынь. Вставала посреди ночи, шагая по холодным половицам босиком. Отпирала щеколду и надеялась увидеть его спину за столом, склонившуюся над письмом родным, в которых он снова будет рассказывать о дикой кошке, которая царапается. Но его не было. Только холодный промозглый ветер завывал через форточку на чердаке. Ведь Акико всегда её открывала, а Чуя закрывал. Но теперь его не было на чердаке, и закрывать форточку было некому.       В один из морозных февральских дней он пришёл к ней. Ничего не говорил. Молча кинул шинель на спинку стула, начал раскладывать принесённые дрова у печки. Йосано терла стол тряпкой, существующие и несуществующие – ей было без разницы.       — Когда война закончится, я увезу тебя на свою родину.       Полячка замерла. Он не сказал «если», он сказал «когда». Дерево стола уже было чистое, но она продолжала водить по нему тряпкой кругами, будто вытирала свои чувства, свои мысли.       — Я не поеду в твой проклятый Союз!       Зашипела Акико, но Чуя лишь лишь поднял на неё глаза.       — Элис и Кёка ждут не дождутся увидеть польскую дикую кошку, которая царапается.       — Я ненавижу тебя!       — Врёшь.       Полячка вздохнула и отвернулась.       — Вру.       Накахара рывком взял со спинки стула шинель. Набросил на себя и повернулся к двери.       — Тогда в Ленинград, раз в Дубровке тебе не нравится.       Он просто не мог оставить её тут. Просто не мог. И не только от своего большого сердца. Чуя больше не мог представить возвращения в дом, где на стене висит фотография Рюноске, а сестрёнки, заглядывая через его плечи, будет спрашивать, куда делся брат. Акико швырнула тряпку в таз, брызги разлетелись по полу, как слёзы.       — Зачем?       Йосано не спросила, зачем он носил ей дрова, зачем носил ей воду из колодца, зачем рассказывал ей про свою семью, с которой она хотела увидеться. С его большой семьей. Зачем ты даёшь мне эту надежду? Надежду на хорошее. На то, что когда война закончится, то всё будет также, как было прежде. Рука Накахары, поправляющая воротник шинели, застыла, когда он выдохнул тяжело:       — Потому что когда я пишу семье – я лгу. Я пишу, что скоро вернусь, что война не страшная, и что Рю... Он просто в другом отряде, а не сгинул к чёртовой матери в лесу.       Акико повернулась к нему. Увидела, как собирается уйти, и в её сердце словно положили кусок льда.       — Куда ты?       — Вернусь.       Он не сказал, куда пойдёт, но полячка знала – он уходит на фронт. Опять. Её тянуло вцепится ему в руку, захлопнуть дверь и никуда не пускать русского солдата, но ноги прилипли к половицам. Он не сказал, что вернётся скоро, но сказал, что вернётся. Обязательно. Будто прибил это слово на гвоздь к двери, чтобы она всегда видела. Когда дверь за ним закрылась, Йосано выпустила из лёгких воздух, даже не осознавая, что задерживала дыхание всё это время их прощания. Воздух вышел дрожаще, словно гармошкой, как по пригоркам.       В доме опустело. И казалось бы, ничего не изменилось – всё снова, как прежде. Полячка сама хозяйка, и её кот на окне. Всё вернулось на свои места, как и было до прихода в дом русского солдата, рассказывающего ей о своей семье. Но где-то в груди, между ребрами, поледенело. Будто кусок живого оторвали. Девушка посмотрела в сторону дров, которые он ей принёс – натаскал побольше, чтобы она не выходила в метель на улицу. Забор, который он ей красил осенью, припорошило снегом – больше не видно его трудов.       С каждым днём грохоты взрывов и трели винтовок становились всё дальше и дальше. Это значило одно – он ушёл далеко. Туда, в самое сердце смерти, биться за семью и своё общение перевезти дикую полячку в Ленинград. Акико просыпалась посреди ночи, словно слышала свист пуль над его головой где-то там, в окопах, в лесу, за развалинами. Где угодно, но не рядом. Писала ему письма, смотря на баночку с сахаром, который он приносил ей из части, но так и не относила на почту – боялась получить похоронку в ответ.

Май

1945.

      Крики на улице – не от ужаса по вине приближающегося снаряда, а от счастья. Для политиков – пару строчек на бумаге, для народа – великая победа. Люди открывали окна нараспашку, будили и поднимали всех, кто прятался и боялся. Музыка смешивалась с криками, смехом, плачем, образуя тянущую мелодию, прошедшую сквозь годы войны. Годы ужаса, страха, боли и смерти. Народ забыл про старые обиды, ведь война не только рушит всё – она соединяет людей одними большими объятиями боли. Люди стали все едины, обнимали даже не зная друг друга. Толпа текла, как река. Проезжали грузовики с солдатами. Протягивались бутылки и бросались пачки Беломора. Все понимали друг друга, всех объединила общая боль, ставшая всеобщей великой радостью после долгого пути из мук, надежд, разочарований и потерь. Мимо проезжали грузовики с солдатами. Каждый человек стремился хоть одним глазком посмотреть на солдата-героя.       Лиловые глаза полячки прыгали с одного солдата на другого, ища среди них только одного. Белый кот в её сумке высунул мордочку, подставляясь под лучи солнца, которые уже не казались бледными и мрачными, как предвестники атаки. Если бы коты умели улыбаться, то Йосано именно так и бы и описала мордочку питомца. Поезд прибыл. Солдаты высыпались из него, как крупа из мешка. Каждый обнимал другого, не думая о завтра, не думая о формальностях.       Правду говорят – на войне люди едины. Забыв про старые обиды они становятся одним целым организмом. Акико разглядела знакомую рыжую макушку, напоминающую ей лучи солнца, но уже не тускую старую печку, только тогда, когда он подхватил её и закружил. Полячка завизжала, обхватив его шею в кольцо. Хлопнула его по лопатке, легонько, шикнула «Дурак» и обняла крепче. Каждый день жила в страхе увидеть похоронку, но теперь он здесь – уставший, злой, измотанный, счастливый, и живой. Все неотправленные письма остались там, в доме, где зародилось странное чувство, начавшееся с занесённой над его головой раскалённой кочерги-сводницы. Кот выпрыгнул из её сумки и хлопнул Чую по армейским сапогам. Всё такой же белый, как сугроб.       Накахара потрепал животное за ушком. Уголок его губ дёрнулся, когда он поднял его на руки и всучил Акико – чтобы кота случайно не запинали в толпе. Потянул её за свободную руку с лукавым блеском в синеве глаз:       — Пойдём-ка со мной.       Девушка не отмахнулась от его руки – слишком скучала по его теплу, чтобы горделиво вздергивать подбородок, распуская коготки, как и положено злой кошке, готовой расцарапать ему лицо. Расцарапать тогда, а сейчас – только развалиться на спинку, как на солнышке.       Он помог ей забраться на поезд в сторону Дубровки. В сторону своего дома, в который обещал отвезти. Смотрели в окно на мелькающие лица людей, соединенные неземной радостью. Слышали хриплые больные вздохи солдат из соседних вагонов, и лишь плотнее сцепляли руки друг с другом. Йосано смотрела в окно, мысленно прощаясь с родными местами, пока Накахара смотрел на неё, поглаживая кота. Мимо них прошёл один солдат, радушно и громко поздравив с победой. В воздухе повисла нить напряжения. Акико хорошо её почувствовала. Повернулась и увидела, как помрачнело его лицо.       — В чём дело?       Тихо и осторожно спросила девушка, сжимая его руку сильнее.       — Рюноске.       Одного имени было достаточно, чтобы понять, о чем он думает – думает о том, что сказать Коё, Элис и Кёке, Огаю, когда они спросят, где же Акутагава. Брата нет. И самое паршивое – Чуя даже не знает, жив он или нет. Но надеялся на лучшее. Глупо, опрометчиво. Стук колёс совместился со стуком сердца. Акико вздохнула, поджала сухие губы. Даже кот поджал белый хвост. Они оба думали, что сказать, ибо молчание бы выдало их сразу, чего Накахара явно хотел избежать. Избежать раскола.       — Хватило дров?       Спросил Чуя как бы невзначай. Не хотел топиться в горечи, ставшей слишком привычным чувством за все эти годы.       — Хватило.       Призналась Йосано, и Накахара успокоился.       — А сахар?       — А сахар... Нет.       У Чуи выгнулась бровь. Он не припоминал, чтобы Акико пила сладкий чай, иначе куда делся весь сахар? С подозрением глянул в сторону кота, у которого дернулось ухо.       — Почему?       — Я пекла шарлотки. Раздавала людям на улице. На них весь твой сахар ушёл. Ты мало принёс.       — Дома ещё есть. Заодно научишь меня печь шарлотку.       Йосано не ответила – просто уложила его голову себе на коленки. Черты его лица немного огрубели из-за войны, но юношеская задорность никуда не делась. И эти веснушки под синими глазами тоже остались прежними. Своими. Чуя смотрел на неё долго, неотрывно, и полячка невольно возмутилась:       — Ну а теперь в чём дело?       — Ни в чём.       Он невинно пожал плечами. Улыбнулся – легко и хитро. Акико прищурилась.       — Не увиливай, русский Говорун.       Накахара услышал, как она с трудом выговорила последнее слово. С отчётливым польским акцентом, словно разучилась его говорить. Потому что некого было так называть. Рассмеялся, по мальчишески. Коротко чмокнул её колено – варварски, заставив девушку возмущённо поджать губы. Она ущипнула его за щёку в отместку. Отметила, что несмотря на войну, его щеки остались такими же мягкими.       Акико сверлила взглядом дверь в его дом. Он явно выделялся из всех остальных, которые она успела разглядеть в посёлке, пока добирались. Чуя не стал её утешать, на зло полячке резко распахнул дверь и крикнул:       — Я дома!       Мимо пронеслись два маленьких сгустка – один золотистый, а другой тёмненький. Маленькие девочки врезались в него, едва не сбив с ног. Хватали его за гимнастёрку, тянули, сжимали. Затапливали слезами, горячими девичьими:       — Ты дома, Чуя.       Бормотала Кёка, ни на секунду не отпуская рукав парня. Накахара опустился на корточки, чтобы поравняться с девочками ростом. Йосано хлопнула глазами – сестрёнки совсем такие, как он ей и рассказывал.       — Ваш рыцарь дома. Больше никуда не уйду. Это точно.       Кёка отняла лицо от рукава брата, заметив тонкую девичью фигуру рядом с ним.       — Ты говорил про дикую кошку в письмах. Она совсем не похожа на дикую, и на кошку тоже не похожа.       Акико умилённо улыбнулась в сторону девочки, предварительно бросив убийственный взгляд в сторону Чуи, обещавший долгий поучительно-разъяснительный диалог.       — Она тебя не устраивает?       — Просто.. Я всё ещё думаю, почему ты называл её дикой кошкой.       В дверях появилась женщина с влажными от слёз щеками. Алые глаза, направленные на сына, ни на секунду не схлопывались, словно боялись, что он снова пропадёт из её поля зрения. Озаки долго обнимала Накахару, не желая разжимать рук. Только потом повернулась в сторону Йосано, которая наклонилась к маленькой Элис, играя с ней в ладошки.       — О Боги, да она совсем такая, как ты рассказывал! – вздохнула Коё, – Ты и в правду привёл домой настоящего ангела!       — Ангела? – Акико хлопнула глазами, чувствуя, как к щекам прилила кровь.       — А нам писал, что живёт с дикой и злой кошкой, которая царапается!       — Чуя как обычно умудряется всех запутать в корень, – послышался низкий мужской голос Огая, появившегося в дверном проёме.       Он, как и всегда, выглядел как непоколебимая горная вершина. Но в фиолетовых глазах плясала теплая радость. Невообразимое счастье по причине возвращения сына домой. После стольких лет.       — А по-моему человек просто может быть разносторонним.       Чуя замер. Выглянул из-за плеча матери. Рядом с Мори стоял Рюноске. Живой и настоящий. Здоровый, но такой же бледный.       — Как? Ты же пропал тогда! – выдал Накахара.       — Пропал? Что значит пропал? – моргнула Коё.       — Пропал? Тебе послышалось, говорю: пропал, не предупредив, что домой едет.       Плен – вот, куда попал Рюноске после подозрительной атаки в мертвой точке проклятого леса. Он не рассказывал про то, как его пытали, чтобы достать информацию о движении русских отрядов. На его предплечьях до сих пор остались шрамы. Рассказал лишь про то, как сбежал, застрелив смотрителя с другими товарищами. Из-за разорванной связи между подразделениями не мог найти Чую, как бы не пытался. Везде ему говорили, что такого солдата нет и не существовало. Или больше не существовало – фраза, заставляющая его побледнеть ещё сильнее.       — Твоя Акико просто прелесть! – восхищённо восклицала Озаки, пока Йосано, скорее от привычки, помогала ей накрыть на стол, расставить кружки, – Помогает, хотя и наша гостья!       — Мне не сложно. Я привыкла, – как бы отмахнулась Акико, продолжая расставлять тарелочки и кружки на белой скатерти, которая была настолько белой и непривычной для полячки, привыкшей к простому деревянному столу, что она невольно щурилась.       — Дикая кошка и в правду чистоплотная, да? Видишь, как я и рассказывал. Не обманул, – усмехнулся Чуя.       Йосано поставила перед ним тарелку со стуком чуть громче, чем до этого. Явное предупреждение.       — И почему она дикая кошка? Акико очень даже милая! – воскликнула Элис, болтая ногами на стуле.       — Все кошки милые, пока не начнут царапаться, – сказал Огай. Не в упрёк, не в поддержку. Сказал максимально нейтрально, вот как только он умел.       Кёка возилась с белым котом, которому наконец-то позволили вылезти из котомки Йосано. Когда она подняла на полячку глаза, то всё еще смотрела на девушку, как на диковинку. Ведь она чужеземка, но совсем не такая, как преувеличил Накахара в своих письмах.       — А как кота зовут?       — Ацуши.       — Весёлое имечко. Наверное, трудно двоим кошачьим ужиться.       Это последняя капля. Йосано бросила быстрый взгляд в сторону двери, и Чуя понял её намек. Прямой, острый, сулящий ему поток польского девичьего бешенства. Коё лишь вздохнула мечтательно, глядя на их удаляющиеся за дверь фигуры, а Мори положил ей ладонь на плечо. Только один Рюноске не понимал, что Акико нашла в его брате.       За дверью случились и ругательства, и издёвки. И хлопок по плечу, и поцелуй. Полячка была зла, прямо как тогда, в первый день. Теперь точно похожа на дикую кошку. Чуя же решил больше не лгать родным, и, как и обещал, привез им царапающуюся кошку, которую случайно полюбил вопреки всем многолетним устоям, теперь отправленными куда подальше.

***

      Чуя застёгивал рубашку, глядя в зеркало. И если смотрел, то щурился – солнечные лучи отражались в стекле, на котором по углам всё ещё остались пыльные разводы. Акико выглянула из гостинного проёма. Внутри кольнула старая трамва – совсем как тогда, когда он ушёл, а она всё ждала и ждала. И это ожидание казалось бесконечным, сводящим с ума. Её брови свелись к переносице, когда она спросила:       — Куда ты?       Накахара посмотрел на неё через зеркало. Протянул руку в сторону пыльного уголка зеркала, нарисовав в нём маленькую бабочку.       — В университет.

      Не на войну. Не в бой. Не в могилу.

      Йосано сложила руки на груди. Её взгляд стал цепким. Остатки вишнёвого варенья, которое она размазала на губах, как помаду, блеснули при свете янтарных лучей.       — Я видела, что там строят трамвайные пути, – сказала она, пощипывая свои предплечья, – Я слышала о них по радио. Ещё до войны.       Чуя задумался, застегнув последнюю пуговицу на рубашке.       — Ты только вчера гуляла по бульвару, Акико.       — Хочу.       Вот «хочу» и всё. Такое простое слово. Она посмотрела на него взглядом – что-то между приказом и просьбой. Железное слово от не менее железной леди, которой он не мог отказать. Совсем размяк. Накахара посмотрел на кота, который наблюдает за птицами за окном.       — Хорошо. Вечером.       И злая полячка стала чуть добрее. Может быть, совсем чуть-чуть. Как кошка, которую почесали за ушком, как она и хотела.

Дороги уходили далёко вдаль, но где-нибудь они закончились бы.

Но у них всё только впереди. И первый проезд на трамвае, и прогулки по бульвару.

Примечания:
3 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (2)