***
Последующие занятия превратились в своеобразную пытку настройки. Каждый раз, переступая порог аудитории 304, я втягивала голову в плечи, будто готовясь к удару. Входила по-разному: то одной из первых, стремительно занимая своё место в середине и утыкаясь в телефон, будто изучая что-то невероятно важное; то в самой последней волне, сливаясь с толпой, надеясь остаться незамеченной. Но стратегии не работали. Егоров всегда находил способ дать о себе знать. Я садилась рядом с Алисой. Мы обменивались краткими, ничего не значащими фразами: «Передай, пожалуйста, ручку», «Что он сказал про диаграмму Ганта?». Но и в её глазах я иногда ловила тот же настороженный взгляд, скользящий в сторону его компании. Она тоже чувствовала эту токсичную энергию. Моё тело на парах было одним сплошным нервным узлом. Спина — прямая, неестественно жёсткая, плечи — подняты к ушам, взгляд — прикован к конспекту или к лектору, но периферическим зрением я неотрывно следила за тем сектором, где он сидел. Я ловила каждое его движение: как он откидывался на стуле, закинув ногу на ногу; как что-то шёпотом говорил соседу, и тот фыркал; как демонстративно листал тот самый учебник, перелистывая страницы с громким шелестом, который резал слух. Но хуже всего были моменты, когда он обращался ко мне. Не прямо, конечно. Это были шпильки, запущенные в общий разговор. Если лектор спрашивал что-то о сложностях планирования, он мог бросить: «Да, особенно когда некоторые участники с самого начала саботируют процесс, потому что им не нравится команда». И его насмешливый взгляд находил меня через несколько рядов. Или когда речь заходила о ресурсах: «Главный ресурс — время. Жалко, когда его тратят на беготню по преподавателям с глупыми просьбами». Каждая такая фраза впивалась в меня, как отравленная стрела. Внутри мгновенно вспыхивал пожар: жгучий стыд, беспомощная ярость, желание замкнуть его всеми возможными и невозможными способами, но я сжимала челюсти до боли, глотая этот ком раскалённых эмоций. Я делала вид, что не слышу, что полностью поглощена материалом. Но это была ложь. С того момента, как его голос нарушал монотонный гул лекции, я уже не слышала ничего. Мои мысли начинали лихорадочно крутиться вокруг него. Я прокручивала наш последний разговор в коридоре. «Хочешь спрятаться?» Его слова эхом отдавались в черепе. Я придумывала новые, более острые ответы, которые могла бы дать тогда. «Прятаться? От кого? От придурка, который самоутверждается за счёт чужих нервов?» Я воображала, как говорю это спокойно, с ледяным презрением, и как его ухмылка сползает с лица. Я представляла себе сценарии мести: случайно пролить на его куртку кофе, подсказать неверный ответ на сложный вопрос, чтобы он опозорился перед всей группой. Эти мысленные диалоги и фантазии были настолько яркими, настолько поглощающими, что я совершенно выпадала из реальности лекции. Голос преподавателя превращался в далёкий, монотонный гул, как шум стиральной машины за стеной. Я видела, как его губы двигаются, видела слайды на экране, но смысл не доходил до сознания. Моя рука автоматически водила ручкой по бумаге, но это были не конспекты, а бессмысленные каракули, нервные спирали, повторяющиеся слова: «задание», «срок», «нельзя», «тише». Иногда Алиса осторожно толкала меня локтём, когда преподаватель задавал прямой вопрос нашему ряду. Я вздрагивала, смотрела на неё потерянно, и она шёпотом повторяла вопрос. Я бормотала что-то невнятное, чувствуя, как горит лицо от стыда уже перед ней и перед лектором. А потом наставал конец пары, студенты начинали шумно собираться, и только тогда, глядя на свой блокнот, я приходила в ужасающее осознание. Страница, которая должна была быть испещрена аккуратными записями была почти пуста. Там были обрывки фраз, записанные в первые пять минут, а дальше — пустота. Или те самые нервные рисунки и бессмысленные слова. Я лихорадочно перелистывала назад, надеясь, что что-то записала, не отдавая себе отчёта, но нет. Два академических часа пролетели впустую. А если точнее, были украдены его присутствием, его колкостями, моей собственной, разъедающей изнутри рефлексией. В эти моменты на меня накатывало чувство глубочайшей досады и профессионального стыда. Я вернулась, чтобы учиться, а вместо этого тратила драгоценное время и душевные силы на какого-то наглого мажора. Я позволяла ему влиять на меня сильнее, чем любой сложный учебный материал. Я злилась на него. Но, глядя на почти чистый лист, я злилась и на себя за слабость, неспособность абстрагироваться. И за то, что позволила кому-то стать центром своей вселенной, пусть и со знаком минус. Нужно было что-то менять. Но что? Как отгородиться от человека, который физически присутствует в твоей учебной жизни и получает удовольствие от твоего дискомфорта? Существование разделилось на две параллельные реальности. Были дни и пары с ним, которые ощущались как жизнь в осаждённой крепости. Я была тенью себя самой — зажатой, молчаливой, с взглядом, прилипшим к конспекту, но не видящим букв. А были дни без него. Они наступали, как внезапная амнистия, как открытие ворот темницы на несколько драгоценных часов. Это были занятия по «Цифровой культуре данных» в подгруппе 301-А и другие предметы, куда Егоров со своей бандой не был зачислен. Войдя в аудиторию для такой пары, я буквально чувствовала, как с плеч спадает тяжёлый груз. Я могла выбрать место, руководствуясь не стратегией избегания, а простым удобством: поближе к розетке, подальше от слишком громких сплетников, у окна, чтобы видеть кусочек неба. Самым большим чудом было расслабление тела. Плечи, привыкшие быть приподнятыми к ушам, мягко опускались, спина, постоянно готовая к удару, находила опору на спинке стула без этого болезненного напряжения, дыхание становилось глубже, ровнее. Я вытаскивала блокнот, и рука не дрожала, выводя ровные, осмысленные строчки. Я слышала лектора, задавала вопросы, участвовала в обсуждении. Именно на этих «безопасных» парах наше с Алисой молчаливое товарищество начало медленно меняться. Мы сидели рядом, и вначале это было просто удобное соседство двух тихих девушек, но однажды, после лекции о машинном обучении, я, разбирая непонятный момент, невольно вздохнула и пробормотала себе под нос: — Ничего не поняла. Кажется, я отстала навсегда. Я не ждала ответа, но Алиса тихо сказала: — У меня есть конспекты от прошлого курса, там более простыми словами расписано. Если хочешь, могу скинуть. Я повернулась к ней. Она не смотрела на меня, убирая ручку в пенал. — Правда? Было бы здорово. Мы обменялись контактами. Сначала наш диалог состоял из деловых сообщений: «Пришли, пожалуйста, слайды», «А на какую страницу в методичке смотреть?». Но однажды вечером, когда я в очередной раз безнадёжно зависла над заданием, я написала ей не просто вопрос, а отчаянное: «Я, кажется, тупею с каждой минутой. Это вообще кто-нибудь понимает?» Она ответила не решением, а смайликом с закатанными глазами и фразой: «Добро пожаловать в клуб. Я уже третий час бьюсь над этим.» Мы созвонились по видео звонку. Сначала обсуждали формулы, потом, в паузах, стали проговаривать мимоходом другие вещи. Жаловались на объём домашних заданий, смеялись над забавными оговорками преподавателя, делились впечатлениями от других пар. Разговор тёк легко, не было необходимости выверять каждое слово на предмет скрытых угроз. На одной из пар, уже ближе к концу месяца, мы сидели в аудитории, ожидая преподавателя. Окно было приоткрыто, и внутрь врывался свежий, прохладный воздух, шевеля листочки наших записей. Я смотрела, как Алиса что-то рисует на полях. — Слушай, — тихо начала я. — Спасибо тебе. За конспекты, за помощь. Я… я тут чувствую себя немного потерянной после возвращения. Она отложила ручку. — Я понимаю. Мне… тоже непросто последнее время, — сказала она. — Из-за… того парня? — осторожно спросила я, уже догадываясь. Она кивнула, не называя имени. Ей не нужно было. Она не стала вдаваться в подробности, и я не стала расспрашивать. Позже, за чашкой чая в столовой (мы рискнули пойти вместе), разговор стал ещё глубже. Мы говорили не только об учёбе. Алиса рассказала, что любит старую анимацию и коллекционирует винтажные открытки. Я поделилась, что в академе пыталась научиться играть на укулеле, но забросила. В её присутствии, на этих безопасных парах, я снова начинала чувствовать себя Алёной. Не «той девушкой, которую достаёт Егоров», не напряжённой тенью, а человеком, способным думать, шутить, интересоваться чем-то помимо своей тревоги.***
Но всё хорошее рано или поздно заканчивается, и возвращается Егоров. Сегодня он, отвечая на вопрос преподавателя о командных ролях, с невозмутимым видом заявил, что самый разрушительный элемент в команде — это «тихие саботажники, которые из-за личной неприязни тянут одеяло на себя и тормозят весь процесс». Его взгляд, скользнув по аудитории, на долю секунды задержался на мне. Весь семинар я просидела, сжавшись, чувствуя себя разоблачённым преступником, хотя не сделала ничего плохого. Мы с Алисой молча шли по коридору, и я уже привычно глотала ком обиды и бессилия. — Слушай, Алён, — начала она тихо, оглядываясь, нет ли кого поблизости. — Это же… ненормально. Он изводит тебя. А ведь у тебя… — она немного запнулась, — отец ректор. Неужели он не может что-то сделать? Перевести тебя в другую подгруппу? Или… поговорить с этим Егоровым? Ты же из-за него учиться нормально не можешь. Её слова упали на подготовленную почву отчаяния. Они прозвучали не как сплетня или намёк на блат, а как логичное, очевидное решение, до которого я сама, в своей упрямой попытке всё вынести самостоятельно, просто не додумалась. Во мне что-то ёкнуло — смесь стыда (нужно будет просить помощи у папы) и внезапной, яркой надежды. Конечно! Он же может всё. Он может изменить расписание, поговорить с деканом, с преподавателем. Мне не придётся больше видеть этого человека. Просто… попросить. — Боже, Алис, ты гений, — выдохнула я, и на мгновение груз с плеч будто и правда приподнялся. — Я сама как-то не подумала… Вернее, думала, но не хотела лезть с такими проблемами. Но это же действительно уже слишком. Я почти побежала в ректорат, отбросив всякую осторожность. Валентина, папина помощница, пропустила меня с чуть удивлённым взглядом — я редко приходила в рабочие часы. Отец был за столом, погружённый в бумаги. Он поднял взгляд, и в его глазах мелькнуло беспокойство — моё лицо, наверное, всё ещё было красноречивым. — Лёля? Что случилось? Я выложила всё. Не так эмоционально, как хотелось, но чётко: постоянные колкости одного студента, невозможность сосредоточиться, пустые конспекты, чувство, что каждый семинар — это пытка. Я не называла фамилии, не просила наказать его. Я просила просто убрать меня из этой подгруппы. Найти любую лазейку. Отец слушал молча, его лицо было серьёзным, непроницаемым. Когда я закончила, он откинулся в кресле, сложив пальцы домиком, помолчал, глядя куда-то мимо меня. Потом взгляд его вернулся ко мне, и в нём появилась какая-то странная, расчётливая искорка. — Перевести тебя — вопрос решаемый. Я предлагаю сделку. У нас у хоккейной команды вечная проблема — нет нормального дизайнера для афиш к играм. Что печатают — позор. Ты же у нас рисуешь. И рисуешь хорошо, — он кивнул в сторону старой детской картины, скромно висевшей у него в кабинете. — Ты делаешь для «Акул» серию афиш к ближайшим домашним играм — я официальным приказом освобождаю тебя от обязательного посещения тех семинаров, где вы пересекаетесь с тем студентом. Будешь сдавать работу напрямую преподавателю. Это будет не привилегия, а исполнение трудового договора для нужд университета. Чисто. Мой мозг лихорадочно взвешивал. Рисовать? Афиши? Это же… не страшно. Это даже интересно. — Да, — сказала я почти сразу, с облегчением. — Да, пап, я согласна. Он улыбнулся, и в улыбке было что-то от старого, хитрого лиса. — Отлично. Тогда поехали. Познакомлю тебя с командой и тренером, обсудите техническое задание. Я сидела на пассажирском сиденье его машины, сжимая в руках планшет с эскизами, которые я набросала на скорую руку ещё в его кабинете. Внутри пела надежда. Я представляла, как отдам афиши, получу свой приказ об освобождении и буду просто приносить готовые работы Даниле Сергеевичу, не заходя в аудиторию. Я почти улыбалась. Ледовый дворец был огромным, но я не успевала его разглядеть, едва поспевая за быстрым шагом папы. Мы прошли по длинному коридору мимо раздевалок, откуда доносился грубоватый смех. Папа, не задерживаясь, толкнул тяжёлую дверь, ведущую прямо к борту. Арена была огромной, залитой ярким светом. На льду, в сине-белой форме с оскаленной акулой на груди, мчались, отрабатывая комбинацию, несколько человек. Свисток тренера, рёв лезвий по льду, гулкая акустика. Отец что-то говорил тренеру, мужчине лет сорока с пронзительным взглядом, и тот крикнул что-то на лёд. Игроки начали медленно съезжаться к борту, снимая шлемы, вытирая пот. И тогда я мне показалось, что я спятила. Он был в центре группы. Лицо раскраснелось от нагрузки, тёмные волосы слиплись на лбу. Он что-то говорил соседу, хлопая его по плечу лапой в огромной хоккейной перчатке, и смеялся тем самым развязным, громким смехом, который я ненавидела. Это был Кирилл. Кирилл Егоров. Кровь отхлынула от лица, ударив в виски. В ушах зазвенело, заглушившая все звуки арены. Ноги стали ватными. Я невольно сделала шаг назад, наткнувшись на холодный бетон стены. Нет. Не может быть. Это нереально. Это какой-то чудовищный, изощрённый розыгрыш судьбы. Отец, ничего не замечая, уже представлял меня тренеру: — …а это моя дочь, Алёна, наш новый дизайнер. Она будет делать вам афиши. Игроки с любопытством смотрели на меня. А он поднял голову. Его взгляд, ещё секунду назад весёлый и расслабленный, встретился с моим. Он смотрел на меня, на моего отца-ректора рядом, и всё вставало на свои места в его голове. Я стояла, замороженная, не в силах пошевелиться, сжимая планшет так, что трещало стекло. Вся моя надежда превратилась в капкан. Теперь я не просто должна буду делать афиши. Я должна буду работать на его команду.