Однажды случится: личность изменится, в твоей памяти останется прежней.
Цзин Юань вскидывает подбородок гордо, довольно хмыкает, обыгрывая взрослые привычки. Ему по-детски кажется, что она такая спокойная — от природы, а не все то хладнокровие распространяется в ней, когда в тени с укором сверкают ее всепоглощающие глаза, и это выбивает из колеи, потому что просвечивает ткань, контраст светящегося красного сквозь черный слишком жуткий. Такое невинное дитя он, нет, она такая спокойная – непробиваемая, незнакомая, и тянет коснуться ее, попробовать промять кожу: расплавится ли она на пальцах, как воск, или треснет, как керамика?
Поосторожней, глупый.
— Клянусь тебе, что никогда-никогда тебя не забуду! — выговаривает он, солнечный мальчик на своем сложном пути, и Цзинлю скептически смотрит на него исподлобья, странно поменявшись в лице. За полупрозрачной повязкой — кровь на снегу, за ней — недоверчивый прищур.
Однажды Цзинлю никто не вспомнит, это естественно, но Цзин Юань обещает, что будет помнить он, будет помнить постоянно времени вопреки; обещает своему Мастеру, будучи ничего не знающим и ни о чем несмыслящим мальчишкой с деревянным мечом. Цзин Юань обещает, вставая и падая, вставая и падая, когда все вокруг интересное и новое, когда цветы на Лофу те же, что и в будущем, те же, только краше, и тренировки изматывают, не жалея кожу, и небо — пестрым куполом, и трава — стрелами строго вверх, и Цзинлю — снежно-морозная и холодом замерзшая, как февральская стужа, не пугает, как бы ей ни хотелось выглядеть устрашающе.
— Никогда не говори «никогда», — укоряет она и, подтолкнув его ногой под колени, легко опрокидывает на землю, не ухватывая в последний момент за запястье и позволяя упасть без страховки. В качестве наказания.
Пробегающие эмоции — на автоматизме, в нутре — пока не зияющая дыра. Ни-че-го укореняется, кривыми корнями впивается в область легких, оттого и воздух выходит со свистом; тело двигается, но ей не принадлежит, глаза воспринимают, но не обрабатывают то, что в ней неутомимо костенеет, замерзает до лучших времен.
Однажды эти времена придут, быть может. Однажды не будет больше страданий и благословения Эона, и не будет чудовищ и далекого космоса, неестественных смертей и надобности сторожить искусственное небо. Однажды сменятся лица, однажды прошлые герои забудутся — некоторым вещам придется свершиться, потому что такова их судьба.
— Волю эмоциям не давай, — повторяет она, собирая его воедино, не поранив и пальца. – Порой приходится лишь смириться с судьбой и приготовиться собирать обломки.
Снежные хлопья посреди лета приземляются ему на лоб. Не холодно даже.
— С чем идет бок о бок смерть, Цзин Юань?
Вычленяет Цзинлю наиболее существенную часть вопроса, намеренно упуская все остальное, и Цзин Юань уныло, до откровенного обреченно улыбается ей в ответ. У него колет в районе сердца. Он и рад полагаться на такой ненадежный ориентир, как ее уроки, ведь душа его всегда рвалась вдаль с жарким трепетанием восторга. Он обещает себе не думать о ней непоколебимой, хладной, как о той самой точке невозврата.
.
— С… с Разрушением, Мастер.
***
Сквозь белую челку все кажется покромсанным.
Сосредоточенный он, помазан рваной тенью крон, меж загрубелых пальцев — карандаш, и грифель то оставлял плавные линии, то разгонялся, штрихуя по бумаге, а глаза его тяжело вникали, взъедаясь в девичий профиль из-под сени того же дерева. Карандаш протягивал ровные линии, что тянулись по воздуху, небо, наконец успокоенное, озеро, землю где-то в самом низу вырисовывал, не пытаясь ничего нарисовать особо; уж так заложено под призмой творца.
Кажется, ветер прекратился — перестал трепать волосы. И птицы — даже самые певчие — утихли так, что плотность безмолвия упала напряжением.
Фэйсяо стояла у блестящей кромки воды и, вихрем по ветру не развеиваясь шустро, напомнила не то чью-то тень, не то призрака.
— Слыхали новости? — отряхнула плащ от невидимой пыли, без лишних вступлений спросила она, запрокидывая лицо к небосводу — ясному, чистому и такому нетронутому, что хотелось им напиться до потери сознания.
— Слышали, только вот я не могу понять, — вдумчиво произнесла Яо Гуан, приглаживая встрепенувшиеся разноцветные перья, и зрачки ее – синева предвидения – даром переливаются, когда она смотрит на него нечитаемо, а после – взмах белых ресниц, хитрый прищур – она посмеивается, ладонью подбородок подпирев, — неужели ты,
солнце своей наставницы, веришь в то, что мы сможем залатать брешь без потерь?
Внезапно раздался хриплый смех: надсадный, с булькающим звуком из горла. Фэйсяо еще никогда не забавлялась чужой дуростью — настолько! Генерал Лофу не вникает в их мнение, кажется, наперегонки с ветром
с гибелью летит! Отдышавшись, она свела брови в одну линию, оглянулась через плечо и сказала уверенно и прямо, мрачнея с каждым озвученным вопросом:
— Не мне, недавно встретившейся с Озверением, судить, но послушай... она как юродивая и все еще пребывает в только ей ведомом дурмане, из такого бессмертные корня получились — дурного и проклятого. Ты разве не знаешь? Те, кто встретились с этим, никогда не останутся прежними. Что ты будешь делать, Цзин Юань, если однажды уважаемая госпожа попытается убить нас всех? Что мы можем противопоставить хвори? Кто сможет ее остановить? Чем мы пожертвуем? Скольких мы потеряем?
– Сделаю все, что необходимо, если что бы то ни было остановит ее. Ее вина – моя, а до тех пор все, что бы она ни сотворила, имеет отношение и ко мне.
Он признается в этом с безмерной сухостью, так, что вмиг чувствует себя бесприютно, если не жалко. В сущности, он обучен принимать решения, сдерживать обещания, расплачиваться за самонадеянность. Потому-то и остается безответным, одним лишь своим видом уверяя «Я поступил добросовестно», как бы пылко другие на противоположном решении ни настаивали.
– Однако хватит одной неверной ошибки — и пиши пропало, – Фэй смеживает веки и шумно втягивает воздух. В этом жесте преобладает вселенская усталость, вероятно, такая же, как у него: от бремени их, войны, и неумения все это вынести.
– Хм, что это? Фэйсяо? – Яо Гуан смягчилась: не может долго скалиться-играться, пока за ниточки подергивает не собственное пророчество, не Радость и не количество неузнанных новостей, скопившихся за ее отсутствие на флоте. Она забыла все, что делала «до», ближе на бревне пододвинулась, врываясь любопытно. – Странный рисунок... начиркал и непонятную грязь развел.
Тревожное и кусачее прошло импульсом – он осознал с опозданием.
Грифель сломался.
Не было на бумаге ни абстрактного рисования, ни озера, ни земли, ни силуэта: в пересечениях кривых линий угадываются другие черты.
Из нарисованных его рукой полос прорисовалось: «М-А-Р-А».
«Что ты будешь делать, Цзин Юань?»
***
Однажды станет ученик со своим учителем одним целым, зеркальным отражением. Не метафорически − вполне осязаемо.
Рано или поздно сменит свой ход время, и никто не поведает истины — ни физически, ни душевно не останется ничего прежнего. Весть вопиющая, весть прискорбная, — однажды всему придет конец. Никак от
этого не сбежать, нигде не скрыться, от напасти этой спасенья будто бы нет вовсе — как он мог посчитать иначе?
Мара — константа сквозь времена. Словом, передается воздушно-капельным путем от бессмертного к бессмертному, способному к заживлению телу. Риск
выгореть внутренне, опустошенность, сравнимая с депрессивным эпизодом, потеря личности и кровожадность — схожие признаки заболевания сулят молниеносную кончину. И на его веках подобное случалось, уж отчетливо помнил Цзин Юань Квинтет, точнее, Инсина, точнее, вкус Шуху и очень красное мясо — не достигают больные святое и шибко обманчивое не оттого, что помнят друзья, конечно, что им есть по кому скучать.
Снится иногда близкая подруга с лисьими ушами, снится казненный дракон, в пелене кошмара меняется талантливый мечник, век мечтающий о том, чтобы утащить в безумие и кошмар за собой. Но Дань Фэн давно другой, Байхэн носит рога, Блейд нашел свое решение точно так же, как нашла Цзинлю – для Цзин Юаня такого решения нет.
Цзин Юань помнил, кого взял под свою ответственность так просто — как будто не случалось Мары никогда. Одно решение — не случалось страшного; не падало небо, не кристаллизовался холод, не хрустели обмороженные кости, не говорила не своим голосом, не лила слез, не изучала все человеческое, постепенно сама становясь бесчеловечной.
Все для того, чтобы не пришлось прощаться, не пришлось оплакивать ее так же, как остальных.
В других Сяньчжоу говорят: генерал, бывает, не спит ночами — крутит меж пальцев перо, не пишет ничего и ничего не рисует. Попытки отвлечься не помогают преодолеть смерть, а смерть — равно страху темноты; и то и другое — боязнь неизведанного.
В других Сяньчжоу говорят: генералу в тяготу нашептывать успокоения, когда ведают ему о новых жертвах, обросших крепкой броней, золотыми листьями и регенерацией, говорят, отказывается он выходить прогуляться надолго, наровит избежать пересечения с другими из Альянса и все чаще смотрит на звезды, в зеркало и на цветущий гроб господина Лочи, и, говорят, мерещится ему скверна, чья цель гноиться и мучить обладателя вместе с едва обретенными знаниями. Цзин Юань, говорят, долго-долго повторяет, вплавляет в закостеневшую память, вжигает: «Рано или поздно, однажды, Яоши».
Цзин Юань не рискует предполагать, не смеет допускать всерьез — сейчас допущение само по себе неслыханная дерзость, — но может статься и так, что помощь Безымянных левым боком выйдет в плане не смертельно опасном. А быть может, и так, что все падут достойно и за жертвенность свою?
Блаженная нега накрывает его, покачивает, уважительно гладит. Он скрещивает руки на груди, смотрит на двор с сотканным из нитей прошлого равнодушием, и нити отчего-то болью пропитаны. На самом деле, генерал почти понимает, в чем проблема, в каких кошмарах, но выдерживает собственное спокойствие. Усмехается — распаленный задором молодости и раздражением, Яньцинь спорит с забавной милой девочкой, укравшей его победу, его меч и уверенность в себе. Цзин Юань щурится, от света загораживаясь ребром ладони – ближе к небу, наверху, припорошенная снегом черепица, развеиваются против ветра белые локоны и темно-синие одежды, — забравшаяся на крышу, Цзинлю тайком в тени, как случайный наблюдатель за чужой Охотой, и никто из Облачных рыцарей ее не знает, не
помнит и не замечает.
Кажется, не место здесь чудовищу, достойному исчезнуть в Доме кандалов?
По земле скользит большая странная тень, и он, насторожившись, взгляд возвращает теплый, нет, скорее цепкий и выискивающий; выпрямляется, ожидая разговора и формальных приветствий — там никого, и никто к нему не подходил.
Но чудится смех в звуке, с которым ложится снег.
Он спохватывается — тело на мгновение пробивает дрожью, и оттого ему становится тухло и тошно, — в то время как Яньцин с другого конца двора прерывается, выгибает брови вопросительно, глядя заинтересованно на пару со своей собеседницей, точно не понимая, шутка ли это или что-то произошло.
Ха.
Ха.
Ха.
Цзинлю на крыше больше нет.
Цзин Юань проводит рукой по лицу, оттягивая веки, оправдывается усталостью и задерживает дыхание; растерянно метая взор по всем углам и тысячам щелей, прислушивается: нет никакого смеха, звенящего заиндевелыми ветками, нет хохота беспощадной Мары. Голос болезни едва человеческий, но не едва ли от того, что он выше бытия людского.
Он уходит прочь, подальше от добродушных улыбок и отражения своего в граде стеклянных глаз. Он минуют мерный косяк Облачных рыцарей, и те мигом разбредаются. Смотрят вслед. Смотрят, как проминается снег под сапогами. Перешептываются: что-то не так, с генералом что-то не то, там, под ударами клинка и несвободой.
Смех в звуке рваный и хриплый, сдавленный.
Смеется, смеется, смеется что-то в звуке, с которым ложится снег, но никто этот смех не слышит.
Чей он, спрашивает себя Цзин Юань, пока одна из тварей Изобилия разваливается на части, не регенерируя себя обратно больше.
Чей он, спрашивает он, сглатывая ком в горле, зажимает ладонями уши так плотно, как только может, и смех повторяется долгим тяжелым звуком, звенит, как траурный горн, и
череп ее едва не проламывается, подумай,
так было бы лучше для всех, а как насчет того, чтобы покончить с ней раньше времени?...
Дыхание перехватывает.
— Я знал, что встречу Вас здесь, — говорит он, стараясь ступать осторожно, перешагивая через черную кровь и трещины под ногами, почти не качаясь. — Могу ли я спросить у Вас кое-что?
— Цзин Юань?
Узнавание скребется на корке создания. Он узнает вычеркнутую из истории душу — такую молчаливую, такую незнакомую, такую родную, и нет в замерзшей Цзинлю признания собственных страхов, но есть стихия, ставшая ее продолжением, неотъемлемой частью, поддержкой и оружием, есть воющая метель, следующая за ней по пятам, и трещащие на морозе деревья, и сотни ледяных осколков Пути, и рушащиеся сосульки, и глубокая скорбь, и горечь, и сожаления, оставшиеся на тени той, кого он по ошибке считал
собой.
Он помнит прошлую Зиницу — «Клянусь что никогда-никогда тебя не забуду!» — Цзинлю не помнит, чтобы отличилась от прошлой себя.
— Вы хотели, чтобы Ваш ученик был храбрым, Цзинлю? — он обращается громко, пытаясь вообразить ее —
смерзший лед режет отточено до уродливых ран путеводная звезда, аметистово-фиолетовая, указывающая путь потерявшимся в себе путникам. — Простите, кажется, я начал слышать.
Цзинлю отмерает, оборачивается полубоком. Бликует лезвие, вгоняемое обратно в ножны — оружие старого друга, уцелевшее от невероятного уровеня контроля, в черноте по рукоять искупано, капает чернота с острия, украшенного узорами инея, а свою он глефу позабыл, с голыми руками явился к ней. Лицо – немое ничего – неумолимо отсутствующее, глаза ярко-розовые,
нераскаленные — Цзин Юань чувствует, как узнавание стекает влажным и горячим по виску, но цветные радужки не те чудовищные, пылающие сожженными мирами и поглощающие, дабы разорвать на клочья — моргают совершенно обычно. Пар идет изо рта и вздымается грудная клетка, доказывая, что она не замороженная статуя.
Цзинлю-может-быть-настоящая, Цзинлю-в-подлинной-ипостаси, Цзинлю-вышедшая-из-каменной-темницы.
Он представляет, что в голове ее проносятся сотни, тысячи мыслей. А быть может, так глубоко в ней проросла Мара, что не нужны ей больше речи и вопросы: корни добрались до мозга, обвив его и запутав, и в том, чтобы верить ей сейчас, нет больше никакого толка?
— Слышать? Что именно?
Цзин Юань улыбается обреченно, не зная, предполагая только, что кажется ей, будто лопается обмороженная кожа на его лице, обнажая замороженные мясо-кровь-кости-череп. Бедная, бедная воительница, чьи подвиги рассыпались пеплом — прокаженная не меньше, затянутая в такой же порочный круг времени и много-раз-тысячелетнюю-несправедливость-чумы. Рецедивы — не доказательство ее порочной, гнусной натуры, и не изменило его мнение ни капли ни одно из ее преступлений.
Слышишь, Цзин Юань? Слышишь?
— Болезнь начала звать тебя?
Чтобы унять нервную дрожь в пальцах, он прикладывает к ним другую ладонь, прячущую полумесяцы от ногтей — еще один признак заражения, но он не расскажет об этом, как не расскажет о золоте крови, о Разрушении, о безудержном желании утопить Альянс в неописуемой жестокости.
Мара заставляет людей делать страшные вещи.
Любовь заставила Цзин
Юаня простить Цзинлю, и ее свобода все еще не обернулась непоправимой ошибкой.
Значит, все в порядке? Если в самом деле не мучают приступы, значит, она сможет помочь, раз уж научила себя адаптироваться, но не сходить с ума?
Не морозом ли спаслась, текущим в жилах, тем самым, что таился в сердце не счесть как давно, сковывая и сдерживая?
Что будет, когда ты оттаешь, Цзинлю? Кто согреет тебя, Цзинлю?
А потом, смотря лишь на ее синюшно-красную от холода кожу, на потрескавшиеся губы, куда угодно на нее, на Цзинлю, не в белую присыпку, сверкающую в зрачках, он рассказал все, но под тяжестью, рухнувшей на плечи в один момент, не удалось найти
для нее слова.
Потому что никак спасти ее не смог, как не смог спасти остальных, как не смог спасти себя. Но есть ли смысл сокрушаться тогда, когда уже поздно?
***
Однажды Цзин Юаня не станет — рано или поздно от Мастера Меча не останется ничего прежнего, как и ото всех, унаследовавших одну общую особенность. Однажды не станет и Цзинлю — нескончаемый дурной сон, искаженная проклятием картина; рано или поздно монстр, ничем не похожий на легендарную Зиницу, заполнит изящные черты лица, растворит характер и душу, и когда все свершится — на нее обрушится последний удар, ровно также, как пронзят его когда-нибудь мечи его ученика.
— Не боитесь поддаться этому? — спрашивает он ее, и, быть может, она понимает, как ему самому страшно, дико и безбрежно.
— Нет, наоборот: я жду с нетерпением, потому что, когда это случится, все будет хорошо.
И ему не нужно прислушиваться, чтобы заметить тишину смертельную. Цзин Юань бросает осторожный взгляд по сторонам, выискивая признаки постороннего внимания, которое могло бы подслушать их здесь, но вокруг по-прежнему только безлюдные бело-серые склоны. Выбранное место — руины прошлого: воронка закручивается над их головами, сквозь нее все так же не пробивается ни единой звезды. Дует ветер, вздымая, кружит снег белыми частицами вокруг них, и вокруг волос Цзинлю, таких же белых-белых, и безупречно круглыми витками красуются частицы вокруг нее не то нимбом, не то чудотворной аурой. Светлой и непорочной, если не думать, если не вспоминать подвиги и диск луны, озаривший непроглядную тьму.
Цзин Юань дышит часто и неглубоко, ощущая, как сжимается горло – он сглатывает, и сердце, минуя желудок, предательски проваливается в пятки. У тела перед ними рука разломилась по сгибу локтя: под пролитым солнечным лучом блестит кр… Нет, не блестит, и не торчит кость, и не искажено лицо в ужасе.
Цзинлю рядом, конечно, видит то же самое — Мара-искушение страшные видения приносит. Рука, облаченная в перчатку, сжимает рукоять, тыкает лезвием в безжизненный камень, не получив ни движения в ответ, и Цзин Юань, будто завороженный, тянется к ее мечу, будто сам попробовать желает. Пальцы ложатся на ее, один меч на двоих делят вместе, а перед ними — всего лишь каменное изваяние, вылепленное в человека.
Дрожь, исходящая откуда-то из позвоночника, пронизывает все его органы.
— В Альянсе нет места для слабых, нет места для нерешительных, неокрепших духом, для таких, как я, Цзин Юань, места здесь нет, и не будет для того, в кого однажды обратишься ты.
Однажды, думает он с ужасом.
— Ни души, ни личности, Мастер, — он кивает в ответ задумчиво и, с досадой взглянув на меч в их руках, делает шаг назад, разрывая контакт, отпуская. — Я понимаю.
— Нет, ты очень многого не понимаешь и не поймешь.
...в кого однажды обратишься ты.
Цзин Юань пытается отгородиться от этого понимания, давящего и нежеланного. Кажется, словно делится она собственными незажившими ранами, рассказывает о нескончаемом конце, чтобы помочь, чтобы спасти, чтобы не видеть его в числе мертвых, которые и без того приходят во снах. Если становится хуже — вытащи меч и руби, его она учила. Так живут долгожители, жаждою мести и попыткой превратить свое самое страшное проклятье в самое страшное оружие.
— Однажды ты поддашься, но пока еще держишься, пока еще дышишь, существуешь и сражаешься, внимания не обращай, — сердце колотится — руки покидает, в сугроб, не глядя, воткнутым остается меч Цзинлю
однажды им же она перережет его горло, он увидит — в ее руках его собственная голова, и бегут трещины по строгому «я», осыпается стена, обличая то, что приходилось скрывать, точно как и застаревшее прошлое. — Если не ощущается — значит, этого нет. Если другие не откликаются — значит, никто не говорит. Если гнев кипит — значит, уходи, где бы ты ни был в этот момент, запомнишь? Запомнишь все, что я тебе говорю?
Она поворачивает голову, и взгляд этот ему знаком страшно и болезненно.
Сердечное благословение Богов, изгнанная легенда, история амбиций, прощай, мальчик-неподъемная-надежда-мальчик-отблеск-заколенной-стали.
Луна — не серебристая на синем небосводе голограммы; красных и черных цветов.
Луна не серебром-серая, и пугает.
Глаза Цзинлю в этом мареве красные, как багровый закат, как красная кровь, питающая неизменную землю. В этом мареве пятна Изобилия, вся мощь бродит под человеческой кожей, точно океанические течения под хрустально-хрупкой, тонкой коркой льда – еще немного и разорвет изнутри.
Смотри, Цзин Юань, однажды тебя забудут точно так же, как ее – перепишут историю один днем: генерал Сяньчжоу Лофу – существо Милостивой Медикус, она заберет твою душу, остановиться не сможет, пиршество кровавое устроит. Однажды ты поднимешь глефу — Маре подвержены все и каждого она сразит, и ей нравится управлять витками страха под кожей, и она все поглощает и поглощает, и, чего уж таить, однажды как раз-таки ее Цзинлю сдержать не сможет в тебе, в себе, в вас обоих.
«Эоны не дают ничего просто так задаром — они забирают тебя взамен, и, — Цзинлю учила, — однажды
она протянет в предложении ладонь — и тогда в тебя не останется ничего, кроме ее деяния».
— Строить преграду, жить, будто бы ничего не чувствуешь… звучит утешающе, бесспорно, — Цзин Юань улыбается вынужденно, накрывает ладонями ее плечи фривольно, касается на свой страх и риск, развеивая кошмар наяву, но от холода становится все тяжелее дышать, когда она позволяет ему эту вольность. – С.. спасибо.
Каменное лицо статично в своей безэмоциональности. Ресницы ее словно бы присыпаны мерцанием, а в глазах кармин мешается со смертью: болезнь прокрашивает радужку по контуру, прорастает в прожилки сиянием, оковами не излечимая,
ему непостижимая.
В груди тесно, жарко и тяжело. Цзин Юань чувствует, как напряжены ее плечи, как холодна кожа,
она сама –
наш конец – тянется к нему, тянет руку и, не встретив возражений, невесомо гладит по голове, печально пропустив сквозь пальцы пряди на затылке. Цзинлю глаза закрывает;
внимания не обращай.
Не смотри слишком долго, Цзин Юань.
— Не обещаю, что Комиссия не придет за тобой, но обещаю, что на первое время тебе станет легче, — она вздыхает, и ее голос — стальной и будто бы чужой — неестественный и искаженный до металлических отголосков, но Цзин Юань лишь поджимает губы, не трусит, не сбегает — останавливается и после нее с невидимой грани в приступ обрушивается бесстрашно и с вызовом, как стратег, как ученик, повидавший сотни пораженных божественным плодом.
Цзин Юань жмурится –
не смотри слишком долго, она учила. Хочется отчего-то открыть глаза и увидеть, что она исчезла, рассыпавшись в метель, оказавшись иллюзией, видением, очередным смертоносным обманом Мары. Цзинлю стоит все там же, вырисовываясь хаотичными мазками, и в ответ колени прошивает слабостью, руки иголками, генерал пораженно отступает на шаг, точно она только что изменилась до
неузнаваемости, но не дает уйти Цзинлю, мигом ухватившая ладонь его на ее плече.
– Твоя привычка надеяться тебя погубит, – проговаривает она чуть ли не по слогам в укоризненном тоне.
– Я не согласен.
Контроль ее ощущается кожей: тонкая нить, удерживающая волю — и от одного прикосновения, когда она в мертвой хватке сжимает его запястье, ее волокна истончаются, несмотря на попытки изящных тонких пальцев остановить движение.
Гниль приносит ветром, совсем слабую, едва заметную, если забыть о зимней свежести.
Вьюга плачет в своем вое.
Вьюга цепляется за его запястье с чрезмерной силой, сцеловывает слезы колюче, ибо не могла по-другому, ибо поселилась на кончиках пальцев и в глубине сердца.
— Цзинлю, — слова приходят сами, бездумно. — Мне не страшно.
Вьюга тянет его за собой, и горячее дыхание проклятия – миражно-согревающего, необратимого – обжигает ушную раковину, но шипящий было голос становится все тише и дальше, пока не исчезает совсем, возродив
незнакомый-ласковый.
«Попробуй сказать это, когда я найду тебя снова».
Цзин Юань в омут вглядывается, в черные дыры, фатальные и закручивающие в себе. Молния искрит, готовая в очередной раз выиграть право на жизнь, но все, наконец, становится на место: стихает убийственный багрянец их общего будущего, холод зимний больше не зовет, холод зимний не терзает, под одежду забирается; ветер поднимается, настоящий снегопад густеет — облачается метелью; луна только в ее серьге, качающаяся, нетронутая; красный-алый – глаза, озаряющиеся, очищенные от предзнаменования и более не пестрые.
Цзинлю хмурит брови, озадаченно, близоруко щурится, клонит голову и отстраняется резко. Она стряхивает ледышки с его плеч аккуратно. В замешательстве Цзин Юань отмечает ее раскрасневшиеся щеки, и пар, шедший изо рта, и наконец зябко съежившуюся фигуру, не обернутую в тепло, и озадаченно приподнимает брови со странной полуулыбкой на губах, потому что да, она мерзнет, Мастер проваливается в сугроб по колено и возвращает себе свой меч. В свободной руке энергия обретает форму, собираясь в снежный ком.
– Слушай, ты не видел мою повязку?