Часть 1
29 января 2026 г., 09:53
Мы засыпаем в убитом плацкарте с маршрутом Новосибирск — забытая богом деревня. От моих рук пахнет сигаретами, от твоих — все еще несет дешевым мылом. Я опускаю руку с верхней полки вниз, как будто бы мы могли взяться за руки, но ты боишься: старушку, что спит напротив; детей из спортивного лагеря, что все еще носятся по коридорам с «Дошиком»; военных. Боишься даже собаку, которая вряд ли поймет, что не так, но ты думаешь, что она знает.
Ты уныло скребешь пальцами по решетке кровати, словно псина, которую заперли в соседней комнате. Честно, мне тоже страшно. Страшно за то, что мы никогда не съедем куда-то дальше холодной Сибири, где ты будешь ворочаться на своей поломанной кровати в окружении икон и по-детски закрывать глаза, когда тень от стула будет напоминать монстра. А я бы хотел, чтобы они нас сожрали. Пусть инопланетная херня разорвет нашу плоть или выест мозги через нос — я буду не против. Зато мы не умрем в страхе, дожив до глубокой старости, созерцая с экранов телевизора загнивающий Запад, где нам бы, наверное, не пришлось бояться каждый день в году девятнадцать лет подряд.
Я вообще не думаю о старости. Старость — болезнь всех нормальных людей, которые выходят замуж, рожают детей, сажают дерево и складывают фотографии в семейный альбом. А мы с тобой не созданы для морщин и вязанных колючих носков. В какой-то счастливой вселенной мы с тобой — настоящие супергерои, у которых в конце ста комиксных изданий наступает хеппи-энд с красоткой или с красавцем (это же американцы, могут и красавца сделать, например, тебя). Нарисуют в уродливых масках и спандексе с таким же нелепым плащом, а после напишут на последней странице: «THE END», используя пафосный шрифт, а не приевшийся Times New Roman.
Мы засыпаем в плацкарте, чтобы проснуться на море. Песок под моими ногами бледный, как и морская гладь — слишком спокойная и слегка фальшивая. Никто из нас никогда не видел моря. Ступаю ногами к мокрой линии песка, где волны едва касаются моих ног и убегают обратно. Я не ощущаю ничего, что напоминало бы мне настоящее море. А эта лужа — всего лишь иллюзия в наших головах, в которой мы можем не чувствовать ни страха, ни боли.
— Знаешь, мне иногда кажется, что если мы увидим настоящий океан, то обязательно ослепнем.
Я оборачиваюсь на знакомый голос и первым делом тянусь за твоими руками, касаюсь плеча и веду к шее. Кожа холодная, как у мертвеца, но пальцы больше не проваливаются через ткани. Знала бы бабка моя, что свой дар я буду растрачивать на то, чтобы жить в чужой голове, сидеть в гейских мечтах с таким же гейским товарищем и надеяться больше никогда не проснуться.
— Я вчера слишком долго смотрел журналы с купальниками, так что, может, подать жалобу на блеклую печать?
— На купальники смотрел?
— Не, на сиськи.
Ты вдруг кидаешься на меня, как дикое зверье, и сразу валишь с ног на холодный песок, такой же холодный, как твоя бледная кожа. Пытаешься рукой мне залепить и в глаз, и в ухо, смеясь при этом так звонко, что оглушаешь море. Я отвечаю на твои удары лениво, хватаясь за правую ладонь и тут же получая с левой. Мы катимся по песку к воде, пока я в каком-то неистовом порыве пытаюсь стянуть с тебя футболку, ты лишь громче хохочешь, прикрывая свой живот с бледно-розовым шрамом от аппендицита. Ты хватаешь меня за руки, заламываешь пальцы, пока я уже болтаюсь где-то в прозрачной воде, а твое расплывчатое изображение все хохочет и хохочет. Нет, тебе бы точно не дали роль героя в комиксе от DC, ты бы стал вторым Джокером, потому что так громко хохотать, пока твой лучший друг тонет в придуманном нами море — настоящее преступление против человечества. Ты наконец-то отпускаешь мои несчастные руки и опускаешь светлую голову в прозрачную воду. Хватаешь мое лицо и прижимаешься к моим губам. Я хватаюсь за твою несорванную футболку, чтобы притянуть поближе. Волны разбегаются от нас, и на секунду все тускнеет.
Мы открываем глаза в старом кинотеатре единственного развлекательного центра за несколько десятков километров от нашего села. Мы единственные в зале, потому что ты боишься других людей, даже придуманных нашими больными бошками. Под ногами все еще остатки песка и запах соли, перемешанный с сгоревшим попкорном и грязными носками. Я показываю тебе «Сияние чистого разума». Всей душой ненавижу этот фильм и всех причастных к нему, потому что смотрел его десятки раз, чтобы запомнить каждый диалог и сцену. Уж не знаю, что именно нравится тебе в этом фильме: Фродо Бэггинс, дура Клементина с ее дураком Джимом Керри или Халк.
Ты тянешь свои музыкальные пальцы к моей руке, обхватываешь так крепко, что прикосновение кажется практически реальным. Я кладу голову на твое плечо, снова тянусь губами к шее, пытаясь то ли укусить тебя, как пубертатная восьмиклассница, то ли перегрызть тебе кадык и закончить наши мучения. Я зверье. Грязное, пошлое зверье. Нет, даже хуже этого. Звери не задумываются о своей природе, не мучает их совесть и совершенно противоестественные позывы. Ты выгибаешься, наклоняешь голову, и мы вновь стукаемся лбами. Я ничего не чувствую.
— Неужели тебе действительно нравится дура Клементина? Ей режиссеры специально самое дурацкое имя придумали, чтобы зритель к ней не смог проникнуться человеческими чувствами. Как вообще можно сочувствовать человеку, которого зовут Клементина! Это же прабабка, которая котят топит, — ворчу я недовольно, раз в сотый за все разы просмотра этого фильма.
— А ты что, эксперт по бабкам? — Ты все еще смеешься. Уж не знаю, каким терпением наградил тебя бог, что тебе все еще не хочется размазать мое лицо по асфальту, хотя, наверное, здесь бы ты мог это сделать. Вполне.
— Конечно, номерок своей Веры Павловны одолжишь?
— Заткнись.
Ты зажимаешь мне рот ладонью, чтобы я еще гадостей про твою мать не сказал и про всех лиц женского пола в твоем поколении (хотя, в моем случае, наверное, лица мужского пола тоже сойдут вполне). Я кусаю тебя за пальцы. Мы снова сплетаемся руками: я стараюсь выцепить себе возможность дерзить, ты пытаешься защитить последнюю честь своей семьи. Катимся вниз, задевая лбами и затылками все кресла, и ты щипаешь меня за бока и хватаешь мои руки до тех пор, пока кинозал не расползается в текстуры, расплываясь вокруг грязной лужей блеклых цветов воспоминаний.
Вокруг смыкается густая темнота. Я снова остаюсь совершенно один. Так случается, когда мозги перегреваются или мы теряем связь на пару секунд. Ну, а что, у мозгов не может быть «временно недоступен — перезвоните позже»? Это простая закономерность, аксиома. Это не должно быть страшнее, чем спать с открытыми шторами или бегать в туалет без фонарика, но мне снова перекрывает дыхание. Легкие сжимаются с такой силой, что по ощущениям их вот-вот раздавит и размажет по остальным внутренностям. Интересно, тогда я проснусь? Останусь ли я здесь или вернусь в купе номер семь? Возьмет ли меня мама за руку и придут ли все-таки монстры? Станет ли шкаф с набросанными футболками чудовищем и перестанем ли мы когда-нибудь бояться?
И когда становится совсем страшно, я открываю глаза, лежа на крыше пятиэтажки. Мы снова в девятом классе. На вентиляции все еще красуется большими красными буквами: «АНЯ ШЛЮХА», а дальше — всевозможные подписи всех причастных к оскорблению Анны. Через год мы свалим в колледж, а надпись поменяют на простое, человеческое: «ХУЙ». О времена, о нравы.
Я оборачиваюсь. Ты опять лежишь рядом, ты еще не потерял в прачечной общаги свой синий свитер, а я не оторвал рукав батиной олимпийке по пьяне. Все так странно. Небо над нами ярко-розовое, будто бы все цвета наших немногочисленных воспоминаний остались здесь. Были ли еще такие закаты после нашего выпуска? Были ли они вообще? Может, люди все-таки научились создавать массовые иллюзии, и все над нами — одна большая лампочка, а мы были последними свидетелями заката?
Наши пальцы переплетаются в совершенно естественном и противоестественном порыве одновременно. Я все еще чувствую весеннюю свежесть в воздухе, запах сигарет отца, которые я стащил нам, запах чернил на ладонях с ответами на контрольную по алгебре, что размазались теперь по нашим ладоням, и отпечаток дискриминанта мы делим на двоих.
Я переворачиваюсь на бок по пыльной черепице. Ты выглядишь так спокойно, словно нам опять по пятнадцать лет, и единственная наша проблема — купить портвейн и дойти до дома. Внизу шумят майские деревья и кричит свободная от уроков детвора. Мы сейчас встанем и сгоним их с качелей, но никак не проснемся в плацкарте.
— Ты видел что-нибудь? — спрашиваешь ты все еще с таким же блаженным видом.
Видел ли я что-нибудь? Видел, как видели все мои бабки в моем поколении — ведьмы, гадалки и просто хорошие люди. Я предвидел, как буду сдавать свой первый экзамен; как ты провалишься одной ногой под лед, а потом мы будем болеть пневмонией и глядеть в окна друг другу сутками; и еще много-много всего, что мне никогда не удавалось предотвратить.
— Видел цены в вагоне-ресторане.
— Мы перестанем бояться?
Губы вздрагивают. Ты ждешь от меня, как от героя-провидца, утешающих новостей. Нет, ты почему-то слепо уверен, что я принесу их. Но я видел. Я в и д е л.
— Да.
Едва произношу я со сдавленным вздохом, стараясь подавить внезапную тошноту и головокружение. В голове все вскипает, как в чайнике, кислород внезапно исчезает из легких, а ты тянешься ко мне, чтобы поцеловать или провести искусственное дыхание, что мне сейчас нужнее. Ты целуешь меня, слепо веря в то, что впереди все-таки будет счастливое будущее с кино, морем и закатами на крыше. А я вру тебе, потому что ты совсем не заслуживаешь такого, и если я могу отдать спокойствие и веру, то я отдаю ее тебе, Рома Агин.
И ты никогда не узнаешь, что я видел, как через полгода я куплю веревку в хозяйственном магазине, отправлю тебе письмо и повешусь на люстре в своей комнате. А ты, наверное, никогда не перестанешь бояться.
Мы просыпаемся в убитом плацкарте, схватившись за руки, чтобы тут же отцепиться друг от друга.