Man of War

NC-17
Завершён
13
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
16 страниц, 8 653 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник

Nutshell.

Настройки
Примечания:
Стоя на балконе, куря сигарету, утопая в одиночестве, я всегда чувствовал необъяснимое тепло, когда натыкался взглядом на кого-то курящего из соседних домов. В первый раз я почувствовал это странное ощущение, когда жизнь по-настоящему разбила меня на куски, растоптала в щепки. Я был не просто подавлен, я умирал внутри. Мне теснило в груди, напряжённые глаза, расслабленные губы давили на лицо, подталкивая слёзы, но мне не хотелось плакать. Мне хотелось вернуться домой, но я уже был дома. На улице N, в доме M, в съёмной квартире под номером двадцать, на своём балконе с сигаретой, я высматривал вид, цепляясь за его части и тут же переводя взгляд. Было холодно, и я хватался губами за сигаретный фильтр, внутренне рассыпаясь в прах и пытаясь быстрее докурить, вернуться в тёплую кухню. Откуда-то сверху я уловил тихий щелчок колёсика зажигалки и последующий за ним хриплый престарелый кашель. Это был мой сосед. Я даже мог примерно воссоздать в голове его портрет: усатый, щетинистый, умиротворённый дед, бывший матрос, напоминавший мне довольного кота. От его присутствия меня охватила какая-то напоколебимая безмятежность. Тогда, вопреки студёному морозу, я закурил вторую и ещё минуты четыре смотрел в небо, слушая периодическое, старческое, сиплое буханье. Мне исполнилось девятнадцать. И, как всякий девятнадцатилетний отчужденец, я справлял День Рождения в одного. Я бы ни в жисть не сказал это вслух, но на меня по-странному давила эта чуждость. Я чувствовал себя тоскливо, меланхолично. Мне казалось, что я сам по себе на весь этот невозможно бесконечный мир. На следующей неделе заканчивалась аренда, меня ждал переезд в квартиру подешевле. Почти все вещи уже были упакованы в плотно замотанные веревками, картонные коробки. Я всегда ненавидел откладывать что-то на потом, эта привычка преследовала меня словно с прошлой жизни. Я делал всё, чтобы не испытывать бытовую тревогу. Меня грызло изнутри и я, психанув, поднялся с дивана, взял ключи и вышел на улицу. Четыре этажа, восемь лестничных пролётов, семьдесят две ступени и место, которое я никогда не мог назвать своим домом. Я открыл дверь подъезда, вдыхая стылый воздух уходящего лета. Солнце уже зашло за горизонт. Я ненавидел лето чуть больше, чем осень, зиму и весну. Я проходился по этим улицам и не находил в них ничего родного. Я подумывал зайти и заказать себе чашечку кофе, но быстро прервал эту мысль: у меня нет лишних денег, мой День Рождения такой же день, как и любой другой, мне не следуют делать вид, что чашка кофе меня обрадует; бессмысленно. По небу развеивались сизые облака, гонимые ветром. Я всё шёл и шёл, а сизое небо смотрело мне вслед. Эти широкие дороги, эти разрозненные улицы, эти замусоренные парки проносились в глазах бессмысленным архитектурным пятном. Я остановился и присел на бордюр. Откуда-то сбоку повеяло табачным дымом. Я успокоился. Может, мир не настолько огромен? Я курил и думал. Мне хотелось рвать на себе волосы. Мне хотелось выколоть себе глаза и отрезать уши, чтобы никогда не видеть и не слышать этого. Мне хотелось вырвать себе язык и сделать с собой ещё тысячу ужасных вещей. Мой мир, мой неродной родной карточный мир складывался под порывами военного ветра у меня на глазах, на ушах и языке. Никто никогда не объявляет о войне; объявляют об оккупации соседних территорий во имя просвещения, об операциях против их тоталитаризма или об освобождении мирных граждан, по которым ударила рука неправедного закона. Поначалу я даже не понял, что произошло. По примерным данным, которые мне удалось выцепить, это началось около недели назад. В любом случае, первый газетный заголовок, гласящий о войне (я никогда, никогда не позволил бы себе назвать войну чем-то ещё. У войны есть слово, у войны есть лицо, у войны есть война) попался мне именно неделю назад. Я был на Магистер-стрит по старому, на улице R по новому, в перерыве между парами, кажется, в тот день отменили математику, в общем, около пятнадцати минут двенадцатого я стоял на Магистер-стрит у газетного киоска и увидел по-патриотичному красный заголовок: «НАЧАЛО ЧЕГО-ТО НОВОГО». Тогда я не придал этому никакого, совершенно никакого значения. Мне нужен был карандаш, а этот заголовок был просто публицистским заголовком среди сотен или тысяч других ярких заголовков. Меня не интересовали новости, я просто купил карандаш и вернулся в свою квартиру. Но, вероятнее всего, это и было одно из первых объявлений о начале войны с Миддлвестом, а я, как настоящий олух, прошёл мимо. Я вышел на балкон, зажав сигарету между пальцев. В доме напротив курил мужик. Я помахал ему рукой и прислонился к бортику балкона. Он не увидел. Двадцать третьего числа объявили о принудительной мобилизации. Я совру, если скажу, что не ждал этого. Десять дней меня грызла ненормальная тревога, мешающая мне нормально функционировать и думать о чём-то, кроме войны и о всём, из неё вытекающего. Десять адских дней, за которые я пришёл к мысли, что количество мужчин, которых я ежедневно видел в городе, значительно сократилось. Самое страшное: три дня назад пропал курящий мужик с балкона напротив, и вместо него появилась какая-то грустная сутулая женщина, предположительно, его жена. Издалека я мог заметить только как обессиленно она склоняет голову к вниз и как тлеет сигарета в районе её ладони. Знал ли я этого мужика? Нет, я не знал его. Тосковал ли я по нему? В определённой степени. Так почему же самое страшное? Я боялся лап системы, чьё дыхание возле уха было почти слышимым. Я боялся, что они придут за мной. Не было в моей голове мысли мучительнее, чем столь глупая, бессмысленная смерть на поле боя или в окопах на благо системы. Я не хотел. Я знал, что государство уже идёт за мной, это было предельно ясно: пусть я и не служил, моё направление в милитаристических условиях совершенно бесполезно, я учился на архитектора, последний курс. Какой смысл держать архитекторов по учреждениям? Мы не врачи, не милиционеры, даже не электрики. Просто бесполезные рты, нуждающиеся в кормёжке. Ночью я перееду в район Мейдиз, улица Деро́, дом семнадцать, пятый этаж, квартира семьдесят. И завтра я не пойду на учёбу. Ни завтра, ни послезавтра, ни, видимо, когда бы то ни было. Я ненавижу переезды, и даже женщина на балконе напротив не скрашивает моё состояние. Дома в Мейдизе — натуральные невысокие бараки по пять-шесть этажей, а на улицах, по меньшей мере час в день, воняет канализацией и тухлой рыбой. Несмотря на то, что Мейдиз гетто, какое ещё поискать надо, — район рыбацкий и, из-за этого, расположен близко к океану. Кажется, недавно его пытался выкупить фасонистый застройщик уродливых муравейников, но, благо, отказался от этой затеи: то ли из-за кошмарной урбанистики, связанной с сильными приливами и потопами, то ли из-за электричества, не проведённого сюда, то ли из-за этой периодической вони, то ли из-за чего-то ещё, то ли из-за всего вышеперечисленного вместе взятого. Неважно, факт остаётся фактом: Мейдиз — помойка. Модников из центральных окрестностей перекашивает от одного только упоминания о нём. Стоит лишь проговорить первые четыре буквы, как их рот моментально кривится в отвращении. Из-за тревоги, капающей мне на мозги, я договорился с арендодателем ещё до объявления мобилизации. У нас не было официального соглашения, вся сделка осталась приватной, ни о каких бумажках не шло и речи. Я дважды приезжал в Мейдиз и допытывал местных торгашей. «Дядь, не знаете, жильё никто не сдаёт? Я не местный, извините, если не соответствую обычаям. Что тут забыл? Учусь на врача, нам отменили стипуху. Да, переезжаю поэтому. Понял, в любом случае, спасибо». В газетных объявлениях, в колонке недвижимости, невозможно было найти что-то отсюда, и иногда мне казалось, что Мейдиз — скорее деревня, нежели действительно часть города. Будто даже власть отказывалась признавать свой настолько уродливый элемент. Мейдиз разительно отличался от районов, где мне удалось пожить, даже несмотря на то, что и они не были оплотом благополучия. Мейдиз же был самой настоящей прибрежной мусоркой, хаосом. Окончательно я это понял, когда перевёз сюда последнюю коробку. Я выделялся на фоне нищеты, царящей здесь, и это было нелепо, потому что я никогда не знал ни богатства, ни даже чего-то усреднённого. А эти люди выглядели так, будто не видели номинала крупнее одного песо. Мне было жалко этих людей. Я мог смириться со многим: с тем, что примерно час в день, около полудня, здесь ужасно воняет, что тут нет света, что я больше не студент, что у меня нет дохода. Но я не мог смириться с войной. Я вышел на балкон. С океана тянуло запахом соли, я слышал свист ветра, шебуршащего в ушах. Во дворе сидели дети и шмаляли сигарету, передавая её друг другу по очереди. Они громко матерились, и я вдруг выдохнул. Молодец, ты справился. Вчера, на пятый день моей жизни в Мейдизе, ко мне пристали злые дети. Очень, очень злые дети. Они говорили мне, что я мерзкий городской ублюдок, и что они меня ненавидят. Честно признаться, я и сам себя ненавидел. Тогда я сбежал домой под их громкий смех, но сразу же вернулся и отдал им свою самую тёплую куртку. Помимо того, что она была самая тёплая, она также была и самая уродливая. Это, в принципе, была моя единственная куртка: помимо неё у меня на кривом крючке висели только пальто и поношенный осенний плащ. Мне не было жалко. Дети сказали мне, что если я пытаюсь их задобрить, то нихуя у меня не получится, так и сказали, дословно, и убежали прочь делить куртку. Ранним вечером того же дня, около пяти, они ошивались во дворе, и один из мальчишек курил в моей куртке. Я тоже курил. Курил и смотрел на него с балкона. Он поймал меня взглядом, показал средний палец и показательно отвернулся. Я усмехнулся. Это показалось мне забавным. «Патрик», — представился мне дядька около сорока пяти лет в вычурной матроске и протянул руку. На его лице красовались большущие усищи, и я почти видел, как он смолит трубку, накручивая ус себе на палец. Плечи у Патрика были широкие, руки крепкие, лицо серое, как от смога, но удивительно добродушное и весёлое. Я пожал его руку в ответ и кивнул. «Я вот чо», — это самое «чо» слетело с губ Патрика с каким-то тонким местным акцентом, — «ты моим балбесам куртку новомодную подарил, они её теперь как зеницу ока сторожат. Так я эт чо, а, заходи на чаёк завтра, познакомимся хоть. Дом напротив, квартира сорок два, пятый этаж». Я вновь кивнул, пытаясь вразумить. Это, получается, меня приняли? «Чо стоишь? Ай, тож балбесина, вижу. Ну это ничо. Как звать-то?». Я прокашлялся и неуверенно сказал, что я Мейсон. Я правда Мейсон, но чувствовал я себя невероятным дураком. Будто это имя, это странное «Мейсон» никогда не принадлежало мне, так давно я не произносил его, и ещё дольше не слышал. Патрик хрипло посмеялся. «Хорошо, Мейсон». И ушёл. И я ушёл. Мне предстояла закупка на местном рынке. В первую неделю жизни в Мейдизе я всевозможно избегал местной урбанины, питаясь одними крупами и предаваясь затворничеству. Я настраивал керосинку и прятался за зашторенными окнами в учебниках. Но, когда необоснованная зашкаливающая паника отступила буквально на планку, я решился сходить на рынок. И, помимо того, что приходилось торговаться с бабками по десять минут, чтобы местные торгаши не думали, что я какой-то там городской ублюдок, не просекающий, что его разводят, так ещё нужно было и бесконечно чесать языком. Это утомляло, но на третьей неделе моего пребывания в Мейдизе, местные перестали завышать для меня цены, ну, либо же делали это не так нагло. Правда, одна из самых чёрствых и самых старых бабулек, до сих пор отказывалась торговать со мной. Ну и пусть, зато она пускала очень классные кольца из скрутки с махоркой. Джо, один из старших сыновей Патрика, сказал мне, что эту бабушку зовут Мария, и в Мейдизе уверены, что она обманула саму смерть. Он сказал, что Мария пережила своих прапрадедов, прапрабабушек, прадедов, прабабушек, дедов, бабушек, мать, отца, брата, племянника, собственных детей и их детей. Джо попросил взять чего-нибудь вкусненького, потому что завтра мы с ним пойдём задабривать Марию, ведь: «ты же не хочешь умереть от проклятья, Мейсон? Раз в два месяца, седьмого числа, мы печём Марие печенье и получаем её благословение». Варианта отказаться у меня не было. Не то, чтобы я верил в бессмертие Марии или в проклятье, но, повторюсь, Джо был настойчив, и варианта отказаться у меня не было. С океана дул лёгкий бриз, почти не воняло тухлой рыбой, светило холодное солнышко и, толпясь рядом с детьми, я нёс Марие арахис, оставшийся у меня ещё с довоенных времён. Я размахивал кульком с арахисом из стороны в сторону, пока впереди звонко топтались дети Патрика и соседская мелюзга, чьи имена я не помнил. На площади, засранной чайками и голубями, мы встретили Марию. Дети вручили ей подарки. Она долго смотрела на нас, в основном на меня. Какая же всё-таки она была старая, сморщенная и страшненькая; вся седая, с бельмом на глазу, она сидела на низком табурете и, как коршун, оберегала свой товар, будто я так сильно походил на вора. Но потом её глаза — глаз — смягчился, она взяла арахис, достала скрутку с махоркой и запыхтела, как паровоз. Джо сказал, что она меня благословила. А Дейв, его брат, немного погодя рассказал, что её глаз хрустальный, и что она выторговала его у воронов — приспешников смерти. На пятом этаже в доме напротив происходила какая-то суета. В, как я думал, пустой квартире с балконом ровно напротив моего, ночью я уловил мягкий свет керосинки, приглушённый тонким тюлем. Мои предположения подтвердились, когда я вышел на балкон и заметил на окнах свежеповешенные шторы. Готов поклясться, когда я выходил в прошлый раз, их не было. Шторы здесь были далеко не у каждого, в смысле, местным не требовалось столько пространства, сколько городскому мне. Местные были сплочённее, им было нечего скрывать друг от друга. В любом случае, это не являлось чем-то слишком, у одной трети жителей они были. И, если бы я прогуливался по Мейдизу два месяца назад, то не обратил бы на присутствие или отсутствие штор никакого внимания. Жизнь тут шла каким-то своим странным чередом, к примеру, оказалось, что хозяин моей квартиры — брат Патрика, и готов снизить и без того скудную стоимость аренды за клёвую шмотку, бытовую помощь и прочую мелочь. В общем, аренда, вместе со счетами за воду, выходила не дороже продуктов на три дня. Но даже несмотря на свои параноидальные сбережения, я старался максимально экономить, так как никакого дохода у меня по-прежнему не было. Газом я пользоваться и вовсе перестал, предпочтя готовку на костре — получалось выгодно и вкусно. Последние военные сводки я узнал от Джо, три дня назад бегавшего в город. Он сказал, что на площади казнили двух человек, женщину и мужчину, и цитируя его же: «рубака выпотрошил их, как папа соседских свинюшек. Круто, Мейсон, жаль, что ты не видел! Отпад!». Джо говорил об этом целый день, пока мамка не дала ему по губам и он, наконец, не заткнулся. В общем, в городе происходила полная задница, и я совсем не удивился, когда увидел на балконе напротив мужскую фигуру с сигаретой. Я плохо различил очертания этого парня в сумраке, но отсюда он был примерно моего возраста, может, чуть старше. Он, закрыв глаза руками, рыдал, опустив голову вниз. Я чиркнул спичкой и зажёг сигарету, своеобразно здороваясь с ним. Сегодня мы целый день играли с Патриком в шашки. Когда Патрик проигрывал, то крутил левый ус и закуривал трубку, а когда выигрывал, то крутил правый и самодовольно усмехался. Мне нравилось играть с ним шашки, морщась от спокойного, холодного, океанского ветра. Иногда Патрик гонял своих отпрысков и покрывал их трёхэтажным матом, если кто-то мешал ему думать своими визгливыми играми. Ближе к вечеру спустилась Сонечка, Патрикова жена, с двумя кружками горячего чая, отдала его нам, загнала мелюзгу в дом и опустилась на лавку, которую мы с Патриком сколотили около недели назад. Позже к нам спустился Моэм, мой арендодатель, Патриков брат (я не переставал поражаться тому, как много у него родни и тому, как они все помещаются в этой захудалой квартирке), и до ночи мы играли в шашки, пили чай и непринуждённо болтали. Я хорошо запомнил во многом нелепые, но такие нужные мне слова Патрика: «Мейсон, буду откровенен, ты сначала никому из нас не понравился». Моэм закивал. «Я за наших, но больше всё-таки за своих. В тебе нет этой городской хрени. Чот отошёл от темы, но ты хороший человек, обращайся ес чо». Сонечка улыбнулась и хлопнула глазами. Я понял, что они все знали о причине моего пребывания здесь с самого начала, но дали мне шанс, и я не просрал его. Перед тем, как уйти домой, я от души поблагодарил их и обнялся с каждым. Уже дома я прокручивал события и информацию недавних дней. Джо иногда докладывал мне о последних военных событиях, которые он считал крутыми. К примеру, утром он сказал, что по улице N прилетело огроменным снарядом, и что это выглядит жесть как классно, а потом благоразумно попросил, чтобы я не рассказывал об этом его папе. Я курил сигарету и думал о том, что мне нисколько не жалко улицу N, даже невзирая на то, что я прожил на ней практически год. Было жалко только людей оттуда, к примеру, своего бывшего соседа с усами, как у кота, чей хриплый кашель сопровождал мои тусклые вечера. Тем не менее, это место никогда не было мне родным, но отчего-то я плакал. На балкон напротив вышел тот парень. Он здесь уже третий день, а я не видел его на улице ни разу. Я вспомнил себя в первые недели в Мейдизе и представил, как ему сейчас плохо и одиноко. Я помахал ему рукой. Он вскинул голову и слабо поднял ладонь, махнув мне в ответ. Джо сказал, что его сестра собирается выйти за меня замуж, когда вырастет, и что мой университет и четверть Магистер-стрит разбомбили в щепки. Это на самом деле ударило меня под дых, и я вовсе не про влюблённость в меня маленькой девочки. Был день, но я сидел на балконе, смотрел, как Патриковы отпрыски курят махорку в узеньком дворе, как бегают, то пропадая из вида, то появляясь вновь. И, впервые за своё пребывание в Мейдизе, я заскучал по дымчатому образу старой жизни. Не знаю, почему это произошло, предполагаю, что из-за тогдашнего отсутствия войны и последствий, с которыми я не готов был столкнуться лицом к лицу. В общем, меня выворачивало изнутри, и мне снова захотелось сделать с собой что-нибудь отвратительное. Отвратительное и жестокое. Ладно. Парень, что переехал сюда восемь дней назад, стоял на балконе и смотрел на меня, держа сигарету между пальцев. Я тоже посмотрел на него. Восемь дней… Что я чувствовал на восьмой день? Кажется, что-то граничащее с принятием. Интересно, знал ли он про Магистер-стрит? Хотя откуда бы ему знать? Наверняка, даже если он и успел выйти на улицу, местные относились к нему с неприкрытой неприязнью. Меня вдруг прибило окончательно. Мы не переставали смотреть друг на друга. Думал ли он о том, что думаю я? Я не знал. Мне наконец удалось разглядеть его, не заслонённого мглой. Я смотрел на него и понимал, что вот он: высокий, объективно красивый блондин, возможно, умный, по крайней мере, точно смекалистый, раз он, пусть и не так рано как я, но всё же понял, где можно скрыться от разрушительной системы. Вот он — идеальный образ того ужаса, который приходится пройти обычному человеку, никак не связанному с политикой; на его лице отпечаталась паранойя. Чёрт. Думал ли он то же про меня? Я смотрел и смотрел на него. И он смотрел на меня. Сколько это продолжалось? Впервые я не мог сказать, что конкретно я чувствовал. Вчера я сделал чертёж шкафа для Патрика и Моэма, почти сразу же передал его Джо. Дети дружески назвали меня чертилой. Это было обидно, потому что и я когда-то подавал надежды. И у меня была мечта. И я хотел быть полезным. Сейчас же я просто «чертила» и сомневаюсь, что однажды стану кем-то больше. Просто чертила, годящийся лишь на чертежи фанерных шкафов. Потом я читал учебник по черчению Джо, его брату Сэму и его сестре Дейзи. Где-то пропадал Дейв, средний сын Патрика. То, что я запомнил их всех по именам — уже было фантастикой. В любом случае, Дейву несказанно повезло не слышать мой размеренный буквенный бубнёж. С каждым днём становилось всё холоднее, позавчера, тридцатого числа, даже выпал редкий снег, растаявший к утру. Всё чаще я стал скучать в одиночестве, всё чаще я выкарабкивался на улицу. Четыре дня назад Мария, та бабка, обманувшая смерть, продала мне пирожок. Это был успех, пусть она и не продала мне ничего другого. За всё время в Мейдизе я не слышал, чтобы она что-то говорила. Уверен, спроси я об этом кого-то из местных детей, они бы ответили, что это потому, что смерть дала ей всего одно слово на весь год. Или нечто в таком роде. Зато она круто курила махорку, выпуская изо рта дымные колечки. Джо убеждал меня, что Мария умеет пускать не только колечки, но и квадраты с треугольниками, он клялся, что сам видел. Когда с улиц сойдёт слякоть, мы с Патриком начнём делать шкаф. Я не знал, что дарило мне больший покой: мысль о умиротворённом завтра или тихое мурлыканье пианино из дома напротив. Всякий раз, когда музыка иссякала, на балконе появлялся тот парень, и мы разделяли на двоих этот вечерний перекур. Полдня мы с Патриком провозились во дворе: пилили фанеру, бесконечно перемеряли, вкручивали отвёрткой петли и шурупы. Вокруг нас играли дети и всячески гоняли ворон и воронов: пытались попасть в них камнями, материли и бегали за ними. Когда мы собрали основу для шкафа, то к нам присоединился Моэм. Ещё десять минут мы перетаскивали части шкафа в их квартиру. Продолжали уже внутри под навязчивый свист чайника, семейные перебранки с нежными вставками Сонечки и хриплое скрежетание фанеры под отвёрткой. Через несколько часов всё семейное древо Патрика любовалось новым шкафом. Патрик сунул детям наждачку и приказал шлифовать неровности; кажется, им было весело. Меня сражало наповал их счастье. Мои знакомые с курса из хороших семей никогда не умели так радоваться. Я ведь тоже стремился к достатку, надеясь найти счастье в деньгах. Надеясь найти дом в шуме города. Надеясь найти умиротворение в запахе цветущей липы. Но я здесь, в Мейдизе, на улице Деро, дом пятнадцать напротив моего, квартира сорок два, пятый этаж. Я здесь, где, по ощущениям, не видели номинала крупнее одного песо, где я никогда не слышал гула дряхлых автомобильных двигателей, где, по меньшей мере, час в день воняет канализацией и тухлой рыбой. И я наиболее приближен к счастью, чем когда бы то ни было. Возможно, я просто был частью системы, ненавидя и презирая её, но оставаясь её частью. Не возможно, а точно. И только сейчас я вырвался. Очевидно, мне хочется денег, запаха цветущей липы и, иногда, даже городского шума, но насколько же незначительно и жалко всё это выглядит на фоне государственного контроля и никому, повторюсь, никому ненужной войны. Я вышел на Патриков балкон. Можно было бы подымить и внутри, но мне не нравилось курить в замкнутых пространствах; замкнутые пространства, утопающие в дыме, по-странному давили на меня. Давили и резали. Я захлопнул хлипкую дверь, приглушив голоса, и прислонился к стареньким балконным перилам. Я нашарил сигареты, закурил одну и, устало выдохнув, прикрыл глаза. Напряжение в воздухе предвещало сильный норд-ост. Я подставил лицо потоку холодного усиливающегося ветра, гонимого океаном, и нелепо встал на носочки, зажав сигарету между губ, и сместив вес на перила. Внутри меня происходил распад на сожаление и странное счастье. Я был в одинаковой степени подавлен и счастлив. Сбоку кто-то вежливо прокашлялся. Я отпрыгнул от перил и посмотрел на левый балкон. Он. Тот парень. Он стоял в непосредственной близости от меня, я мог бы протянуть руку, перегнуться через ограждение и коснуться его ладони, если он сделал бы то же самое. Мы глупо смотрели друг на друга. Сигарета в его пальцах истлела наполовину. Моя, наверное, на треть. Сколько мы стояли так и пялились? Тридцать секунд? Сорок? Минуту? Я прервал гляделки, рассмеявшись. Мой смех показался мне удивительно приятным, а такое случалось редко. Он улыбнулся мне уголком губ и помахал рукой. Я усмехнулся и приблизился к левой части балкона, внимательно его рассматривая. Мне хотелось что-то сказать, но я молчал, в неспособности подобрать нужные слова. Чувствовал ли он это? Да? Нет? Я не знал. Но это не помешало нам выкурить две сигареты подряд, немо смотря друг на друга. Джо подарил мне лазерную указку, которую он спиздил на городском рынке. Джо сказал, что увидев её, подумал, что мне бы она точно понравилась, но он не понял, почему он так подумал. Я предложил ему оставить указку себе, но Джо наотрез отказался. Также он отметил, что в городе ненормально выросли нули на ценниках, и он не понимает, почему эти лохи такие глупые, и в конце зарезюмировал, что, наверное, они уже начали жрать друг друга от голода, эти жадные городские лохи. Я не стал объяснять Джо концепцию инфляции и то, что она скоро должна затронуть и Мейдиз. Ещё Джо обозначил, что из города не выпускают никого, кроме женщин и детей, и что он клянётся, что видел пару намалёванных мужиков в платьях в лапах у милиционеров. «Ненавижу жандармов», — сказал мне Джо и показал язык, видимо, вспомнив, что я тоже городской. Я вернулся домой часам к семи вечера, примостился на балконе с чашкой цикория и сигаретами. Я вдруг подумал, что парню с дома напротив подходит имя Уилл. Уилл. Уилл. Уилл. Да. Мне отчётливо воображалось, как он представляется (пускай я и не знал звука его голоса) и говорит: «я Уилл». Помимо простой игры слов, его имя, его Уилл, также означает твёрдые намерения или что-то в этом роде, что-то неосязаемое, что я не мог сублимировать в словосочетание или предложение; набор иллюзорных ассоциаций. Уилл помахал мне рукой и начал дурачиться, свесив корпус за ржавые перила балкона. Я усмехнулся. Уилл дурак. Спустя три недели до Мейдиза действительно добралась инфляция, пускай и не такая весомая, как городская. В любом случае, моя соседка — старуха с каким-то старушачьим именем вроде Беатриче — свирепела, вспоминая про куплю-продажу. Я помогал ей спускаться по лестнице, а она всё трындела и трындела: «совсем обнаглели, уроды, совсем с ума посходили, собаки, свиньи, не дают простым людям дожить свой век». И я был полностью с ней солидарен. Когда деньги обесцениваются — это затрагивает народ напрямую, и народ начинает злиться на систему. Я лелеял глупые мысли о революции, как слепой котёнок сиську матери. Вот придут сильные и надают этим, которые сверху, по ушам. Обязательно придут и свергнут правительство. Но шли месяцы, война продолжалась, а они всё не приходили. Патрик, громадная идиотина, решил отправиться на войну. Сказал, что хочет защищать свою страну, свою Родину, что, к тому же, солдатам хорошо платят, и его семья сможет пережить тяжёлые времена, не беспокоясь о еде, если он уйдёт. Тогда я тихо спросил у него: «а если убьют?». Патрик улыбнулся и ответил мне со всем пафосом, что он копил за годы жизни: «я бессмертен, сынок». Никто никогда не называл меня этим странным «сынок» и Патрик, будто заведомо об этом зная, выбил землю из-под моих ног. Я заткнулся, попытавшись подобрать слова, но в голове, как назло, вертелось только это простое ласковое «сынок». На следующий день мы сидели в его кухне и ели суп, приготовленный Сонечкой. Это был самый вкусный суп, который я когда-либо пробовал. Это была самая вкусная еда в моей жизни. Сонечка плакала, прижимая к себе Дейзи, а я не понимал, как я здесь оказался. Но я вторил ситуации и молча ел суп, вместо того чтобы немедленно кинуться отговаривать Патрика — первого человека, который принял меня. Я понимал, что мы можем никогда не увидеться. Мне было так плохо, так тоскливо, так больно. Но я ничего не сказал, слушая нестерпимо надрывные рыдания Сонечки. Джо шмыгал носом, Дейзи обнимала маму, Моэм не прощался чисто принципиально, Дейв и Сэм держались в стороне. А я молчал и мне было ужасно. Ужасно. Ужасно. Просто ужасно. Собрав сумку, Патрик ушёл до города на своих двоих, и я ещё долго смотрел в пустую тарелку из-под супа, пытаясь навсегда запомнить эти добрые черты лица Патрика и его необычный акцент. Когда я вернулся домой, меня стошнило. Мне было так плохо, как никогда до этого. Я представлял разные мрачные сюжеты: Патрик с простреленной головой, Патрик в плену, Патрик умирает от голода. Как же плохо. Я доковылял до балкона, закурил. Уилла не было напротив. Легче не становилось. Я достал лазерную указку из кармана пальто и направил в его незашторенное окно. Мне было необходимо присутствие хоть кого-то рядом, пусть и настолько фальшивое. Я начал нажимать на кнопку: красная точка то вспыхивала, то пропадала. Щёлк. Я надеялся, он не подумает, что в него целится снайпер. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Уилл появился на балконе. Я убрал указку в карман. В одной руке он держал керосинку, из-за чего я мог видеть чуть больше, чем просто его тёмную фигуру. Он показал мне средний палец, очевидно, воспользовавшись видимостью. Я видел отблески улыбки на его лице. Нас отделяли жалкие метры, мы были друг у друга как на ладони. Я заплакал. Не беззвучно. Я зарыдал, и Уилл точно это услышал. Он пожал плечами, будто спрашивая: «что случилось?», я пожал плечами в ответ, как бы отвечая: «ничего» и вытер сопли запястьем. «Сука», — я тихо выругался. Уилл, кивнув, хмыкнул и поджёг кончик сигареты с помощью керосинки. Я смотрел на него. Он смотрел на меня. Молча — если мои периодические рыдания можно было назвать молчанием — мы просидели так до поздней ночи. Прошло полтора месяца с момента, как ушёл Патрик и, на моё удивление, Сонечка отдала мне часть денег, которую прислало государство. Я всячески отнекивался, отказывался брать, говорил, что им очевидно нужнее, но хлёсткая оплеуха и последующая за ней резкость в её голосе заставили меня отрезветь. «Если ты хоть немного уважаешь нас, Мейсон, то примешь деньги. Это решение Патрика, и мы с ним полностью согласны. В-с-ё». Я постоянно навещал Сонечку и Моэма, я выгуливал Патриковых отпрысков, как мог помогал им всем, и при каждом удобном случае справлялся о положении Патрика. Я переживал за Патрика, как за неназванного отца. И я зафиксировал за собой странность: я забыл, сколько времени я жил в Мейдизе. Такого со мной никогда не случалось, я даже не мог сказать, сколько раз я ходил задабривать Марию, поддерживая на плаву этот глупый ребяческий ритуал. Мне всегда казалось, что последнее, что я забуду — будут цифры. Но я их забыл и, по собственным ощущениям, я был тут всю жизнь. Или, как минимум, год. Мне не хотелось конкретики. Я просто жил. Я несколько раз подмигнул лазером в окошко напротив. Щёлк-щёлк. Это стало нашей своеобразной церемоний. Щёлк-щёлк. Обрядом. Щёлк-щёлк. Я направлял ему лазерной указкой в окно, а он выходил, и мы вместе курили, глядя то в лица друг друга, то в небо. Щёлк-щёлк. Странно. Щёлк-щёлк. Щёлк-щёлк. Щёлк-щёлк. Уилл не вышел. Я не мог поверить, что моего Уилла больше нет. Всё следующее утро и утро, следующее за тем утром, по улицам Мейдиза шныряли жандармы. Это было слишком подозрительным совпадением: либо они просто появились раньше и схватили его где-нибудь на рынке, либо он каким-то образом узнал о них и сбежал. Только шутка в том, что ему было некуда бежать. Милицаи в Мейдизе — временное явление, они никогда не задерживаются тут надолго. Джо неоднократно повторял, что копы в Мейдизе это к дождю и, действительно, уже как второй день в Мейдизе шёл дождь. Я не высовывался, не включал керосинку по ночам, не ел горячую еду, не подавал никаких признаков существования. Я подавлял чувство, тянущее под ложечкой, когда курил в дождливом ночном одиночестве, подглядывая сквозь штору и не находя кого-то, кто мог бы меня утешить. Хотя, кому мне врать? Не находя моего Уилла.

***

Через ещё два дня всё улеглось, жандармы пропали из Мейдиза, и я сразу бросился в дом напротив. Мне было необходимо увидеть Сонечку, Моэма, Джо, Дейзи, Дейва и Сэма, но сначала хорошенько подолбить ногой по Уилловой двери. На пятом этаже я столкнулся с заплаканной Сонечкой, она немедленно бросилась мне в руки, крепко обняв за шею. Она что-то шептала, но из-за слёз я сначала не мог различить ни слова. «Милый… Мёртв… Убили… Патрик… Убили… Любимый». Лучше бы я тогда всё-таки отрезал себе уши. И вот я подхожу к зданию морга. Я надел свои самые красивые штаны, расширяющиеся к низу; они визуально делают меня выше, но есть ли в них смысл, учитывая степень засаленности моих волос и, конечно, причины мероприятия? Господи, нет, конечно, я только подхожу, а мне уже дурно. Даже Дейзи, которую я держу за миниатюрную детскую ручку, выглядит менее подавленной, чем я — здоровый лоб. А Дейзи маленькая девочка, потерявшая отца на войне. Мы с Дейзи ускоряем шаг, боясь опоздать. — Держись, — говорю я ей, но на самом деле жду, что это скажут мне. Дейзи молчит в ответ. Сегодня я держусь ото всех в стороне. Мне просто необходимо пространство, потому что этот морг — это маленькое нелепое зданице — зажимает меня в тиски одним своим видом. Мы все стоим и чего-то ждём; чего я не знаю, я никогда не бывал на похоронах. Бабка Беатриче раздаёт всем пирожки, от одной мысли о еде меня тошнит, но она невероятно настойчива и говорит-говорит-говорит, что-то в стиле: «Патрик, ах, Патрик, он был таким хорошим мужем и отцом, таким прекрасным человеком, ах, как жаль, как жаль, помяните пирожком, обязательно помяните». Я сдаюсь и принимаю пирожок из её сморщенных рук, закидываю в сумку через плечо. Я не планирую считать, но у этого маленького уродливого здания, у этого морга, сейчас собралась толпа человек в двадцать пять. Даже Мария приковыляла; до сего мгновения я не знал, что она умеет ходить, мне всегда казалось, что Мария — это нечто типа статуи или местной достопримечательности, может, тотема. По моим личным ощущениям, все они, эти милые добрые люди держатся молодцом. Все, кроме меня. Я держусь лишь настолько же близко к дверям, ведущим в морг, насколько далеко от остальных. Ещё при первых известиях о Патриковых планах, я прекрасно понимал, что, вероятно, никогда больше его не увижу. Я понимал, пусть и не до конца осознавал. Всё-таки, нокаут произвёл именно Уилл. Рядом со мной открываются двери морга, выходит патологоанатом. Бабка Беатриче тотчас подлетает к нему и суёт пирожки, заводя абсурдный диалог. — Помяните Патрика пирожком. Царствие ему небесное. — Царствие небесное, — патологоанатом с бесцветными глазами принимает кулёк с пирожками и кивает. — А чо у вас тут мухи вылетают и влетают? Патологоанатом на секунду впадает в ступор, будто перед ним возникает великая моральная дилемма. Я теряю всякий интерес к их стрёмным лицам и заглядывыю вовнутрь морга. С моего положения очень хорошо видно кучу металлических носилок с неприкрытыми трупами. — Война, бабушка. И утопленники. Морги переполнены, кладбисча́ тоже почти, это я со слов ритуальщиков говорю, сам не проверял. Вы на нашенском хоронитесь? Я рассматриваю труп мужчины в берцах. Из открытой двери хлёстко тянет стойким бальзамическим запахом. Так странно. Жестокая медицинская спиртованность и человеческое разложение мешаются воедино. Труп мужчины в берцах находится близко-близко к выходу, его голова небрежно перетянута пластиковым пакетом, и я почти могу различить очертания его лица. Мне мерещится, что пакет шевелится в районе его рта, то втягиваясь, то вытягиваясь обратно. Разве трупы не должны валяться в холодильниках? Разве они не разлагаются в тепле быстрее? Разве это не нарушение санитарных норм? — На нашенском, на нашенском. Ой, кошмар. А что с, ну, — она выдерживает паузу, я не смотрю на них, разглядываю трупы внутри. Действительно, вот и мухи, — этими. Утопленники, хм. Я пытаюсь наткнуться глазами на самые страшные трупы, ищу разбухшую синюшную плоть, заглядываю дальше, но не вижу никого, кроме солдат. Да, морги переполнены и это просто… Комом тошнота подходит к моему горлу. Если бы я поел с утра, меня бы вырвало. Я слышу жужжание, и с каждой секундой оно становится всё громче и громче. Я думаю, что неритмичный, шипящий, противный звук можно использовать как прелюдию к пыткам. Люди всегда циклятся и неосознанно ищут такт и повторение, в то время как жужжание — непредсказуемость, хаос. — Сжигать будут. Бабка Беатриче поражается и, наконец, затыкается. Я понимаю, что пакет на лице трупа и вправду подёргивается, только совсем не как при дыхании. Меня передёргивает. Под пакетом шевелится что-то мелкое, пытаясь вырваться. Патологоанатом, видимо, опомнившись, начинает толковать по делу. — А справку вам привезут? Ага, — видимо, перед этим ему кто-то кивнул. Сраные бумажки. Патрик, блять, мёртвый. Мертвее всех мёртвых. Я вижу гроб, и я уверен, что там лежит он. Может, бюрократы ещё попросят его поставить снизу свою подпись? — Опаздывают? — С минуты на минуту должны приехать. — Мягкий обволакивающий голос Сонечки в этот раз не действует на меня успокаивающе. Я смотрю на восковые руки, скрещенные на груди рослого трупика. Два чирка и трупный запах смешивается с табачным, очевидно, кто-то закурил — наверное, патологоанатом и Моэм, который всегда курит за компанию. А мне не хочется курить, мне хочется самому оказаться мёртвым на металлической каталке. Мне в последнее время стало тяжело воспринимать сигаретный запах. Я хочу дать волю эмоциям и разбить себе голову, но я не буду сейчас этого делать. Из уважения к Сонечке, Джо, Дейзи, Моэму, Дейву, Сэму и Марии. Я вновь слышу мерзкий голос бабки Беатриче; опять пирожки. Как же тошно мне становится от всего этого. Когда мы уже отправимся на кладбище? Когда приедет труповозка? Я не могу, я не выношу, я не вы-во-жу. Я чувствую, как ко мне подступает моя паническая, аффективная, моя почти психотическая сторона. Позади хрипят шины. Вот и труповозка. Я не оглядываюсь, но почти чувствую, как сзади в меня едва не упирается багажник. Катафалки же паркуются багажником вперёд, правильно? Я не знаю. Машина останавливается, водитель не заглушает двигатель. Двери открываются с водительского и с пассажирского и громко, неприятно хлопают. Я понимаю, что со мной что-то не так. Я цепляюсь глазами за мёртвые тела, и это неправильно. Но я не могу перестать смотреть. Не могу отвести взгляд. Я, не останавливаясь, падаю в жерло. Мне кажется, что меня обнимает что-то холодное, бледное и свинцовое, цепляет ухо зубами, показывая свои обескровленные дёсна. — Сонечка, — этот голос мне незнаком, я не оборачиваюсь, — я привёз справку. — Я почти вижу затылком Сонечкин кивок. Она сегодня весь день молчит или, в лучшем случае, отвечает односложно, как и большинство из нас. Кроме, конечно, бабки Беатриче. Какой же трупный запах странный. Я сглатываю вязкую слюну, и трупятина оседает у меня на языке, впитываясь туда навсегда. Вдохнёшь один раз — не забудешь никогда. Я смотрю на эти трупы на каталках и представляю себя на их местах. Представляю, как по моим губам ползают зелёные трупные мухи, представляю, как они сливаются в цвете с тонкой полоской моих синих губ. Со мной что-то не так. Я представляю, как пакет обтягивает моё лицо, скрывая его от пришедших меня сжечь. На мои глаза падает чья-то холодная ладонь, закрывая обзор. Я замечаю, как меня потряхивает, как я готов вот-вот расплакаться. Обдавая тёплым дыханием, губы рядом тихонько шепчут прямо в ухо незнакомым: «не смотри туда, повернись ко мне лицом». Но я не могу повернуться. Горит мой неродной родной карточный мир. Приобняв за шею, меня резко поворачивают. Рука пропадает с моих глаз. У меня гипервентиляция. Уилл. Помятый Уилл, абсурдно привёзший свидетельство о смерти на труповозке. Уилл, которого я не видел уже четыре дня. Уилл в длинном, чёрном, скатавшемся пальто. Уилл с почти такими же сальными волосами, как у меня. — Дерьмо, — вылетает из моих губ, прежде чем я осознаю ситуацию в полной мере. Он прижимает меня к себе и отводит в сторону. Весёлый курящий ритуальщик и патологоанатом, похожий на маньяка, начинают возиться с гробом. Уилл отпускает меня, и я едва не теряю равновесие без его холодных поддерживающих рук. — Как тебя зовут? — спрашиваю я. Кажется, я нахожусь где-то под, по меньшей мере, двумя слоями земной коры и в трёх вакуумах. Одновременно. Он щурится и усмехается. — Билл. Тебя? — Мейсон. Я думал, ты Уилл. — У меня болят губы, я провожу пальцем по нижней. Кровь отпечатывается на коже. — А я думал, что ты Диппер. Терпеть не могу «Уилл», почему именно это имя? — Ассоциации. И ты как будто бы должен быть. А почему Диппер? — спрашиваю я, усилием заставляя своё тело функционировать. — Созвездие над твоей головой. Я киваю, сталкиваюсь со стеной и сползаю по ней вниз. Билл опускается на корточки рядом со мной. У меня в голове струится бессмысленный морок. — У тебя паническая атака или типа того? — спрашивает Билл. Я вдруг осознаю, что все нас слышат, ведь тишина стоит тут буквально гробовая. Я сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться, от этого у меня косит лицо, и Билл принимает это за «да». Он присаживается рядом со мной и обнимает. — Билл, — эти четыре буквы так правильно прокатываются по моему языку, что меня морит ещё сильнее. Я чувствую на нас чьи-то взгляды, но мне всё равно. — Билл, это я должен тебя утешать. — Я провожу ладонью вверх по его спине и оставляю её на загривке. Я двигаюсь ближе к нему, мои губы утыкаются в его волосы. Мне нравится, как он пахнет, пусть параллельно я и чувствую вонь жмуров. — Ты в порядке? — я бегло шепчу ему в ухо. — Потом, — тихонько отвечает он, глядя мне в глаза и отстраняется. Билл встаёт на ноги, помогает подняться мне, и мы вместе идём к катафалке. Моэм садится на переднее, мы с Биллом и Джо на задние. Остальные садятся в арендованный автобус. Мы, наконец, отправляемся на кладбище. Внутри воняет трупами и меня начинает тошнить. Не знаю почему, но водителю на это плевать, он и не думает открывать окна. Меня мутит. Возможно, у меня и вправду паническая атака или какой-нибудь мозговой перегруз. Мне хочется смеяться. И рыдать. Но на лице не отображается ни единой эмоции. Я не понимаю, действительно ли Билл — не моя галлюцинация; настолько бредовой кажется сама только мысль о его реальности. Мне кажется, что всё это — фикция, а я лежу в печке и меня сжигают. Мне кажется, что я превращаюсь в горстку военного пепла. За окнами проносится нежилой Мейдиз. Здесь, в этом районе района лишь одна дорога — до маленького ублюдского кладбища, предназначенного исключительно для местных. Я боюсь прикасаться к Биллу, боюсь, что он рассыпется, растворится, как мираж. У меня не получается остановить процесс имаджинации, не получается перестать представлять его плодом разыгравшегося воображения. Он кладёт руку поверх моего плеча и обводит большим пальцем круговыми движениями. — Эй, водила, блять, — громко, почти с наездом говорит Билл, — открой ты окно, а, будь добр. Парню плохо. И вообще, тебе там нормально вообще разложением дышать? — он прерывается. — Извини, Джо. — Запашок тот ещё, — Джо хмыкает, показывая своё полное согласие с Биллом. — Работёнка такая, быстро привыкаешь и перестаёшь замечать, — водитель пожимает плечами, не отрывая глаза от дороги. Когда поток свежего воздуха врывается в салон, меня слегка попускает. Билл гладит моё плечо, и настало время признать: Билл реален. Реальнее, чем весь мой бессмысленный карточный мир. Я поворачиваю к нему голову и рассматриваю, игнорируя всё происходящее вокруг. Я могу видеть его скулы, он может видеть мои веснушки. Я могу думать о смерти Патрика, а он… О чём думает он, глядя на меня своими голубыми глазами? А что бы подумал я, если бы увидел его на улице до начала войны? Подумал бы я о нём хотя бы зептосекунду в иных обстоятельствах? Отпечаталось бы его лицо на моей пластмассовой коре памяти хотя бы на йоктометр? В окне, за Билловым затылком, показывается поляна крестов. Грязь, слякоть, кресты, редкие деревья и мглистое небо. И больше ни-че-го. Горизонт туманный, размытый, всё серое и недружелюбное, но тут мне всё равно нравится больше, чем в морге. Мы сворачиваем налево, вверх, машину подбрасывает на кочках, потом сворачиваем направо, и шины едва не застревают в сырых ямах. Водитель матерится, и мы с минуту катаемся взад-вперёд, выезжая обратно. Бред возобновляется, когда мы подъезжаем к свежевырытой яме и вытаптываемся наружу, где нас уже ждёт не только автобус, но и два мужика с лопатами. Во-первых, Билл подскальзывается и шмякается в грязь, не успев прощупать землю второй подошвой, во-вторых, параллельно с этим один из мужиков с лопатой говорит: «аккуратнее», а, в-третьих, у мужиков в руках не только лопата, но и пирожки. Ещё немного, и у меня начнётся истерика, и я не знаю, какого рода она будет. Я облокачиваюсь на катафалку и протягиваю Биллу руку, пока мужики тащат гроб до ямы. Мне хотелось благодарить всех богов за то, что Патрикова семья отказалась от отпевания и любых иных столь странных традиций, о которых я знаю лишь в теории. Слава, блять, богу. Я слышу, как бабка Беатриче говорит что-то недовольное на этот счёт. Билл встаёт, не отряхиваясь, чтобы не замарать руки. Мужики ставят открытый гроб возле ямы и кивают, мол, подходите, люди добрые. Бабка Беатриче уже рыдает навзрыд, и другие женщины за пятьдесят начинают ей вторить. Мы с Биллом подходим ближе и смотрим, как семья Патрика прощается с ним, целует в мертвенно-холодный лоб, провожая в последний путь. Подходит Моэм и, обхватив голову Патрика обеими ладонями, поворачивает её прямо. Мне тотчас становится дурно. Тело Патрика накрыто чёрной тканью так, что видно только его голову. Его мертвенно-бледные губы сжаты тонкую полоску и отдают синевой. Глаза закрыты. Его кожа бледная-бледная, тонкая, восковая, а на щеках проступают красноватые трупные пятна. Сонечка плачет и гладит его по бритому затылку. Что-то нежно-нежно шепчет ему так, будто он способен её услышать, а потом вдруг Сонечкино лицо меняется, она обиженно хмурит тонкие бровки и уходит прочь с кладбища, уводя Дейзи с собой за ручку. Я думаю, Сонечка никогда не перестанет злиться на него. Я её не виню, я бы не переставал ни дня, ни часа, ни минуты, ни секунды, если бы меня бросили одного с четырьмя детьми. Настаёт моя очередь, и я киваю Патрику, который уже никогда не кивнёт мне в ответ. Я не хочу трогать его труп, но это не значит, что мне не больно. Я смотрю на Патрика, и мне кажется, что он смотрит на меня в ответ. Точнее, не он, а что-то внутри него. Быть может, война? Ужасная, противная, мерзкая, отвратительная, душегубская, идиотская война. Может, бездна? Вглядывается в меня в ответ и грозится забрать себе, показывает мне картинку, где личинки едят меня внутри, пока моего холодного лба касаются тёплые Билловы губы. Билл оттаскивает меня от гроба за шиворот, оставляет в толпе и тоже идёт кивать Патрику. Возле его гроба он задерживается не дольше минуты, почти сразу возвращается ко мне. — Ему не стоило пропускать кормёжку Марии, — цинично констатирует Билл так, чтобы слышать его мог только я. В ответ я усмехаюсь. Я навсегда запомню, как гвозди закручивались в крышку гроба, будто осознание смерти в мой мозг. «Скрип-скрип» — поднывало мне в уши лакированное дерево. Скрип-скрип. Когда гроб опустили, всем приказали кинуть по горсточке земли на его крышку. Держа в руках влажную землю я думал о том, сколько же в ней, наверное, трупного яда. Это было бредово, но весь этот день был бредовым. Я посмотрел на крест и иррационально расслабил плечи. Ну и дурная же у него была фотография: волосы заправлены назад, как у какого-то школьника, усы торчком и эта глупая матроска. Мне сделалось тоскливо, я отвернулся. Прощай, Патрик. Нас ждал автобус, но мы с Биллом наотрез отказались ехать со всеми. Я сказал Джо, что мне нужно хорошенько подумать. Я уверен, что Джо были до фени мои неуместные оправдания, то на то и понятно. Тем не менее, помимо автобуса, нас с Биллом ждал ещё и долгий приватный разговор. Какое-то время мы шли за автобусом, наблюдая, как он отдаляется. Всё дальше, всё дальше и дальше от нас. Мне казалось, что он не уезжает, а сливается с этими могилами неизвестных мне людей. Растворяется в туманной серости этого объективно ебаного дня. Когда автобус окончательно пропал из поля зрения, Билл вдруг остановился посреди кладбища, как вкопанный. — Блять, — нервно сказал он, — блять, — я заметил, что его било крупной дрожью. Как давно он ужасе? — блять. В пизду. Билл сделал несколько уверенных шагов ко мне, будто отправляясь на растерзание, и буквально вжал в чью-то могилу, точнее, в крест. Сзади я ощущал металл, холодящий мне спину, затылок и задницу, а спереди — тепло тела Билла, прижатого ко мне вплотную. Он смотрел мне в глаза сверху вниз. У него дрожали зрачки, у него дрожали руки, он сам весь дрожал и был готов вот-вот разрыдаться. Билл находился на грани. Я молчал. — Блять, ты только. Пожалуйста. Ты только не… — он зажмурил глаза, как будто понял, что сделал нечто ужасное. Билл говорил панически, дребезжаще, граничаще. Его карточный мир тоже разваливался. — Я здесь. Билл прерывисто задушенно выдохнул. На мгновение мне почудилось, что в его глазах что-то уныло горит. — Дерьмо. Нет. Блять, нет, не с этим словом, эм... — он рассмеялся и скорчился, как от колющей боли. — Да похуй. Билл обхватил моё лицо обеими ладонями, будто боясь, что я рассыплюсь в его руках, и начал поцелуй с того, что засунул язык мне в рот. Он прерывисто выдохнул мне в рот и заплакал. Я на каком-то ментальном уровне чувствовал, как он умирает внутри. У него подкашивались ноги, он целовал меня болезненно, словно пытаясь выстроить стену между нами — его ртом и моим — и этим уёбищным миром. У меня перехватило дыхание. Дерьмо. Я наклонил голову вбок, толкнул язык навстречу и просунул ледяные руки под его свитер, прижав к себе за талию настолько близко, насколько это вообще было возможно. Мне было так омерзительно от смерти Патрика, и так эйфорично от присутствия Билла. Мне было так больно от того, что вся эта ситуация инициирована нездоровыми защитными реакциями его мозга. И моего тоже. Мне было так хорошо с того, что он выбрал меня, чтобы выплеснуть всю мерзкую внутреннюю тревожную жижу. Я бы отдался ему прямо на этом кресте, если бы он только… Билл прикусил мне нижнюю губу и запустил руку в мои волосы, так нежно, так нежно, так нежно, бля-ять. Никто никогда не трогал меня так нежно. Интересно, чувствовал ли Билл то же? Я рвано простонал его имя ему в рот. Я пытался отдать ему всю свою нежность, всего себя целиком и полностью. Я нарезал себя на кусочки и скармливал ему. Я пытался слиться с ним воедино, жадно и слюняво целуя его губы, ласково, не просто ласково, со всей имеющейся во мне лаской водя пальцами по его спине, скользя ладонями по лопаткам, задевая рёбра и спускаясь ниже, надавливая на его позвонки. Я хотел его. Я хотел его и больше никого другого. Целиком облокотившись на крест, я приподнял ногу и прислонил к его бедру. Мои ладони обогнули его талию, поднялись к рёбрам и потом вниз, к животу, медленно, чувственно, спускаясь ниже, пока одна рука не обхватила пряжку его ремня, а вторая его член через штаны. Пряжка звякнула, Билл рвано дышал мне в губы, прижимаясь ближе и ближе. В его стонах читалась тоска по этому трогательному теплу, как в скулеже приветливой неухоженной дворняги. Я расстегнул пуговицу на его штанах, как вдруг он резко отпрянул, отскочив от меня к соседнему кресту. Отлетев от меня, как от прокажённого. — Подожди, — он глубоко аритмично задышал, — бля-ять, — простонал он сквозь сжатые зубы. А мне казалось, что я мог слышать тахикардичный стук его сердца. — Почему ты остановился? — на рефлексе, так неуместно, так неправильно спросил я. — Диппер, — Билл опустил голову вниз и быстро вытер слёзы с щёк, — я правда хочу трахнуться с тобой, если бы ты только знал, как сильно я этого хочу… Но, клянусь, мне необходимо, блять, помыться. — Я мог бы отсосать тебе. — Каким же идиотом я себя чувствовал, говоря это. Меня охватила сковывающая жалость к самому себе. Я почувствовал это причудливое любовное ощущение в груди, и я держался за него, невзирая на всю грязь вокруг. Я умирал вместе с моим складывающимся карточным миром. — Нет, я… Я чувствую себя грязным в прямом и переносном смысле этого слова. Меня тогда поймали, Диппер, милый, я сбежал и мне страшно, мне так страшно. Я из Миддлвеста, Диппер. Диппер, милый, мне страшно, так страшно, слышишь? Я боюсь, что они ищут меня, они все, и эти и те, я, сука, не просто боюсь, я в ёбанной панике. Посмотри в мои глаза, нет, посмотри, да, вот так, вот так, смотри же в них. Посмотри, ты… Я сделал несколько шагов вперёд по чвякающей земле. Я обнял его и прижал к себе. Никакого подтекста, ничего такого, просто… Просто жест присутствия. — Всё хорошо, Билл. — Блять, — он замолчал на секунду или две. — Почему ты такой милый? — он хрипло выдохнул мне в шею. — Билл, посмотри на меня. Хорошо, — я заправил ему прядь волос за ухо и провёл пальцем по щеке, — хорошо. Всё хорошо. Ты меня слышишь? Всё хорошо. — Я бережно гладил его лицо и смотрел глаза в глаза. — Пойдём домой, тебе нужно согреться, помыться и поесть. Всё хорошо. Ты сбежал, ты в безопасности. Мы что-нибудь придумаем, но только после всего вышеперечисленного. Ещё раз: всё хорошо. — Домой, — прошептал он. Мытые и переодетые, мы были у меня в квартире. Я умирал, лёжа у него на коленях, я умирал под его холодными руками, гладящими меня по волосам и будто препарирующими изнутри. — Неужели ты не знаешь, — насмешливо начал Билл, — что первое и самое главное правило антиутопий — никогда не делать рукописей? — Ты играешь на пианино, Билл, в данных условиях это даже хуже. Он хмыкнул и вдумчиво почесал меня за ухом, как собаку. Я приподнялся на локте. — Ты говоришь, что здесь больше небезопасно. Ты говоришь, что небезопасно и в Миддлвесте. Ты говоришь, что этот мир мёртв. Так, следуя из вышеперечисленного, что же ты предлагаешь? Билл поднялся со скрипучей кровати и позвал меня за собой махом ладони. Я молча последовал за ним. Жизнь снова разбила меня на куски и растоптала в щёпки. Я знал, что Билл поведёт меня на балкон, ещё до того, как он встал. Я был не просто подавлен, я умирал внутри. Плечом к плечу, мы примостились на холодном балконном полу. Мне хотелось вернуться домой, но я уже был дома. Мы закурили, глядя на это ужасно бесконечное ночное небо. Билл повернул голову и посмотрел на меня. Я посмотрел на него. — Мы можем выкурить две подряд и поцеловаться. Мы можем заняться сексом, а потом наблюдать, как увядает всё живое, окружающее нас. Мы можем посмотреть на всё трезво и умереть от бессилия, — он улыбался, но я видел всю серость, всю мглу, весь страх в его иссине-голубых радужках, — или же мы можем закрыть глаза и до последнего делать вид, что это не конец. Каждый раз, закрывая веки, я умираю. И смерть смотрит твоими глазами Обнимает твоими руками. Дыхание перехватывает. Сбитый, падаю на татами Свежие, как роса, твои губы меня целуют, я просыпаюсь от осознания Страшной тайны. Но выхожу во двор или на перрон и все забываю.
Примечания:
13 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (2)